Второй сборник «Баллады чечако»

Человеку Дальнего Севера

Бывает, стих мой – грубый, не жеманный —

Возьмет и ускользнет в моря мечты,

Волшебный звон эльфийский слышу странный,

Блеснут в глазах Аркадских рощ цветы.

Раб Красоты, – любуюсь, видя горы

В короне снежной, выше – звёзд не счесть;

Но в хижину мою ползут, как воры,

Все отзвуки Того, Что Рядом Есть.

Здесь и Сейчас – безбрежно Запустенье;

Бред золотой, смертельная борьба;

Пороков, злобы цепкое плетенье;

Рваньем убогим латана судьба.

Бессчетный люд, по руслам безымянным

К безвестной смерти средь лощин глухих

Идет навстречу тайнам окаянным

Страны полярной, поманившей их.

О вас пою, и если кто над строчкой

Моей помедлит, сидя в злую Ночь,

И загрубевшим пальцем ставя точку,

«В десятку, – скажет, – он сумел помочь»;

Ну что ж, решу, не жалко мне труда;

Довольный, помечтать смогу тогда.

Перевод Е. Кистеровой

Мужчины Севера

Мужчины Севера, над вами островами

Плывут опалы, серебря моря,

И в искрометной пляске бьется пламя

Живого золота и янтаря.

Как на совете, гор крутые пики

Сидят вождями древними кругом,

А далеко внизу Юкон великий

Живым отсвечивает серебром.

Мужчины Севера, вам дорог не по слухам

Суровый край, чей в сердце врезан след.

Он наградил вас непреклонным духом

И памятью триумфов и побед.

Где ваши беды? Где ваши напасти?

На свалке, в грязной груде барахла!

Зато в душе – азартных схваток счастье,

Где вас рука Господня берегла.

Вас заманил сюда волшебный зов наживы,

И вы дрались, рискуя и круша.

Вам повезло, и вы остались живы —

К Вершине Мира вознеслась душа.

На сложенной из лапника постели,

Вы спали, как в раю, без задних ног

И, обжигая кожу, руки грели,

Следя, как закипает котелок.

Несет по насту вас упряжка удалая,

Чей лай и до сих пор в ушах не смолк,

И вы – как царь заснеженного края,

Чьи подданные – и медведь, и волк.

Вы властелин земли непокорённой,

Вам горы – трон, а ваш кортеж – река.

Вам лось трубит, и небосвод бездонный

Звезду вам дарит вместо ночника.

Милы вам сумеречные, седые дали.

Там ваши руки сковывала сталь,

Там вы, ломая карты, банк срывали

И, всё теряя, шли бесстрашно вдаль.

Так славьте Север, что, щадя и раня,

Как равного, вас обнимал и бил,

Короной вас венчал и гнул, тираня…

Достоин власти – кто подвластен был.

Мужчины Севера, вам благодарны кручи,

Юкон вас лижет языком струи.

Вас небо укрывает пледом тучи,

Надев алмазы броские свои.

Свобода научила вас бороться,

Над слабаками вознеся до звёзд.

Так пусть над миром в честь первопроходца

Летит свободно этот гордый тост!

Перевод Б. Косенкова

Баллада о Северном сиянии

Я – банкрот, приятель, я гол, как сокол, а когда-то с лотком и киркой

Я пришел на Юкон и свой миллион добыл вот этой рукой.

С отмороженной рожей, с изъеденной кожей – какие у мертвецов,

Я совсем не похож на тех, кто вхож в узкие двери дворцов.

Рыцарь Полой иглы, мастер тонкой игры, похититель подземных чудес…

Этот мир срыгнул меня как кусок, который в глотку не лез.

Вот он я – оборванец, слепой горбун, мои карты лежат на столе…

Засмеете – пусть, только я клянусь: я богаче всех на земле!

Я не пьян, приятель, не съехал с тропы, никого не хочу учить,

Просто дайте срок размотать клубок, ну и глотку чуток промочить.

Господи, прости, словно извести я наелся – чего б глотнуть?

Вот спасибо, браток, за этот глоток, а слыхал ты про Северный путь?

Про морозную глушь, про червонный куш, что немало душ погубил,

И про дивную россыпь небесных огней? Эту россыпь я застолбил!

Помню тот переход, тот дьявольский год – золотой девяносто восьмой:

Мир попер, как чумной, за великой мечтой, запах жизни почуяв самой.

Заиграла кровь старых сорвиголов, свежий ветер ударил в грудь,

И любой, кто мог удержать лоток, поднимался и трогался в путь.

Вот и я был с ними, одним из них, и я знал, что не подведу.

Что глядеть на меня? Я был другим в девяносто восьмом году.

Шла по льду толпа, и вилась тропа, будто черт торил наугад,

Колея для нарт шириною в ярд и клеймо на ней с именем «Ад».

Бросив жен и кров, мы рвались на зов, наши ставки шли на предел,

Мы плевали на тех, кто садился в снег, и назад никто не глядел.

Кто-то ныл и выл, и молитву творил, ну а кто-то был зол и нем,

И кто был нехорош, стоил трех святош, и мерещилось золото всем.

Там был Даго-малыш и Олсон-моряк, и при них многогрешный аз.

Нарекли остряки из отпетых бродяг «нечестивой троицей» нас.

Мы не козыри были, скорее – снос, вечно в шрамах и навеселе,

Черти старой закваски, под небом Аляски мы варились в одном котле.

Мы хотели выжить и шли вперед, и сметали все на пути.

Мы играли честно, на жизнь и смерть – нам должно было повезти.

И пришел наш день, мы сорвали банк, отыскав золотое дно,

Но от денег, баб и других забав к той поре мы отвыкли давно.

Одичавшие псы, мы тянули носы, словно звери к теплу из тайги,

И от запаха девок, вина и белья в небеса уносило мозги.

Город это капкан для таких, как мы, ну а золото будит спесь:

Ты не хочешь часть, хочешь все и всласть, это все ты получишь здесь.

По колено в воде копаться в руде – это было уже не про нас,

Лучше золото сыпать на груди блядей и идти с танцорками в пляс.

Промотавшись в пух, потерявши нюх, мы совсем с катушек сошли,

И, продав рудник, еще через миг очутились вконец на мели.

Тут пришел ко мне Даго-малыш и сказал, что была ему весть в эту ночь…

От двоюродной бабки – она померла, но явилась во сне помочь;

И велела она на север идти, там тропа для диких зверей:

Мы пойдем той тропой за Полярной звездой, и судьба будет к нам добрей…

Я послал его к черту, но тут ко мне Оле Олсон пришел и сказал,

Что племянника мертвого видел во сне, тот в три года жить приказал;

Из толпы мертвецов племянник кричал о пути, что на север ведет

И упрется торцом за полярным кольцом в небывалый брильянтовый грот.

Я погнал его прочь, но в ту же ночь мне приснился двоюродный брат,

Он сказал мне, что вскоре у Полярного моря я найду невиданный клад.

Надо только пойти по лосиной тропе в долину, где правит смерть,

И по склону хребта спуститься туда, где встречаются море и твердь.

Разбудив дружков, я сказал, что готов на серебряном клясться Цепу,

Что это Рок, и пришел нам срок – искать золотую тропу.

И вновь мы укрылись в родной глуши, звери с душой детей…

Льдины крошились, как карандаши, с хрустом медвежьих костей,

Река тащила нас на горбу, а солнце, как на костре,

Сжигало тьму, и песни ему орали мы на заре.

Мы шли на шесте и на бечеве, и волоком через холмы,

Мы лодку сожгли, чтоб гвозди добыть, и новую сделали мы.

Мы на ощупь путь выбирали свой, в тумане кружа наугад,

Мы видели белым полярным днем нескончаемый солнца закат,

Протоку, где хариус тучей кишел, утеса узкий карниз,

Где бились бараны, и сбитый летел с тропы вертикально вниз,

Затон, где лось охлаждал свой пыл, забравшись по брюхо в грязь,

Скалу, с которой угрюмый медведь глядел на нас, не таясь.

Сквозь пену каньона мы плыли вперед, наш путь был ясен и прост —

Туда, где клыкастые морды гор рычали на стадо звезд.

Весна и лето, и осень прошли, жирный блеск покрыл небеса,

А мы все на север, на север брели, сквозь скалы и сквозь леса.

Была надежда, как ночь, слепа, и все-таки пробил час,

И нам открылась наша тропа – Господь не оставил нас:

Кровавыми язвами на ногах, душой, уставшей от бед,

Нащупали мы на мшелых камнях неприметный лосиный след.

И солнце блеснуло свинцом из тьмы, и снова сгустилась мгла

Луна, голодная, как и мы, качаясь, над нами плыла.

Стояла мертвая тишина – мы боялись ее спугнуть:

Оглохшему уху была слышна нездешнего мира жуть.

Придя в себя и отбросив страх, мы стали готовить ночлег,

И вдруг увидели в небесах огней серебряный бег:

Бесшумно они плясали в ночи, блестя сквозь желтый туман,

Как женские ножки, мелькали лучи в тени небесных полян,

И длился, длился их котильон, рождая в душе экстаз,

И мы смотрели, не зная, что он – только для Божьих глаз.

Забыли мы золотой свой сон, задумав иную блажь —

Найти небесный этот огонь, чтобы стал он навеки наш.

Край тундры палево-золотой был словно кровью облит,

На кочках ягель мерцал седой, как мрамор могильных плит.

По ним, меж ними, вперед, в обход – тропа уводила прочь,

И ужас, будто могильный грот, томил наши души всю ночь.

Дрожало небо живым огнем лиловым и голубым,

Опалом, яхонтом, янтарем с мерцанием золотым,

И вдруг – черта на своде ночном, как будто чей-то клинок,

Блистая сталью и серебром, его пополам рассек;

И словно конный отряд пролетел, знамена пронес во мгле,

Мечи сверкнули, и тучи стрел, горя, понеслись к земле.

На камни в ужасе рухнули мы, узрев, как духи огня,

Сошлись на поле небесной тьмы, друг друга разя и гоня.

И дальше пошли мы в рассветный час, болота кончились вдруг,

Туман предгорий окутал нас и небо, и лес вокруг.

По дну ущелья меж тесных скал отныне лежал наш путь,

Земля как будто, разинув пасть, забыла ее сомкнуть,

Набрякшие тучи роняли снег, с вершин спустилась зима,

И все на свете смешала вмиг метельная кутерьма.

Все выше нас уводила тропа по скользким ступеням скал,

И скоро влезли мы на ледник, ведущий на перевал,

Тут Даго-малыш сорвался вниз – лед занесло пургой,

Мы вытащили его живым, но с перебитой ногой.

Он сказал нам: «Парни, ноге – конец, а вместе с ногой и мне,

Но это бред идти на тот свет нам всем по моей вине.

Валите, покуда тропа видна, оставьте меня одного…»

Он злился и бредил, но мы, все равно, выхаживали его.

Однажды вижу, он смотрит в костер, и – мой револьвер у виска:

«Гляди, – усмехнувшись, сказал он мне, – если кишка тонка…»

Мы зашили его в холщовый мешок и подвесили на суку,

Нам звезды глаза искололи до слез, нагнав на сердце тоску.

Мы шагали молча, и страх и боль зажав глубоко в груди,

И снова северные огни, мерцая, шли впереди,

И снова свой ледяной балет плясали они на снегу

И словно огненный водоворот плескался в черном кругу.

Зеленый, розовый, голубой – как будто веер блистал,

Лучи невиданной красоты струил незримый кристалл,

Шипящие змеи свивались клубком и выгибались мостом,

В горящем небе огромный дракон раздвоенным бил хвостом…

Не в силах глаз от небес оторвать, глядели мы в горний провал:

А там, в пещере вечного зла ужасный дух пировал.

Когда к седловине по леднику мы вышли, тут на беду

Вступило Олсону что-то в башку – он стал бормотать на ходу.

Он брел и бубнил про родной Орегон, про персики, что зацвели,

Про леса, про топазовые небеса и запах мокрой земли,

Про грехи бездарной жизни своей, что вовек не простит ему Бог…

Как лис за косым, следил я за ним, понимая, что он уже плох.

Однажды, казалось мне, что он спит, а он из палатки исчез,

И свежий след по снегу пробит куда-то под край небес;

И я пошел по его следам и к вечеру отыскал:

На льду, как младенец, он голым лежал – закапывать я не стал.

Я гнал отчаянье от себя, не чуя, что пью, что ем.

Я цеплялся за жизнь из последних сил, уже не зная – зачем.

Я волок поклажу по миле в день, и к ночи валился с ног,

И мир вокруг был к печалям глух, как вечного льда кусок.

И дни были все, как смерть, черны, но вновь в промерзлой ночи

Я видел сиянье, и каждый раз все ближе были лучи.

С бесшумным шорохом, словно шелк, когда его гладишь легко,

Разлило небо темным ковшом тягучее молоко.

Из мрака вихрем в полярный круг внеслась череда колесниц,

И разом покрыли небо вокруг лиловые всполохи спиц.

Из темного чрева морей возник сверкающий копий лес,

Как будто всех кораблей огни уставились в купол небес.

И я застыл с разинутым ртом, дойдя до вершин земли:

Пред этим величьем я был никто, пучеглазый краб на мели…

Глаза мне обжег слепящий поток, но я и сквозь капюшон,

Казалось, видел сверкающий сон – и был им заворожен.

Там есть огромный дырявый холм, как раз, где полярный круг.

Я влез по склону и заглянул в кратер его, как в люк.

А кратер, браток, точно ад глубок, никому на земле незрим,

Я тайну полярного мира узнал, когда склонился над ним.

Моим воспаленным, ослепшим очам открыли недра секрет:

Там всё сверкало – холм излучал тот самый небесный свет.

Я сверху до низу всё застолбил и собрался в обратный путь,

Я счастлив был, хоть не было сил, и глаза застилала муть.

В том белом мире, где небо молчит, где безмолвны и лед, и снег,

Голодный, больной, я напрасно искал пищу себе и ночлег.

Но, видно, Господь не оставил слепца, к морю его гоня:

Со шхуны, вмерзшей в прибрежный лед, заметили парни меня.

Оборванным пугалом, весь дрожа, я выполз из белой глуши,

Оскал мертвеца вместо лица, ужас вместо души,

Мешок с костями… Они меня подкормили и дали приют;

И вот я вернулся в привычный мир, и сохну от жажды тут.

Одни говорят, что небесный огонь – свеченье арктических льдов,

Другие, что это электроток, только без проводов,

А правда в том (и если я лгу, пусть мне вырвут язык),

Что это – радий… такая руда, и там ее целый рудник.

Цена ей, брат, миллион за фунт, я видел – там сотни тонн.

Этим радием по ночам и светится небосклон…

Так вот, я всё уже там застолбил, но ты мне, приятель – в масть,

Всего за сотню, лови свой шанс, бери четвертую часть.

Не хочешь? Десятка – и по рукам! Я вижу, ты парень – хват…

Опять не пойдет? Дрянной оборот, хоть доллар ссуди мне, брат…

Проклятый доллар поможет мне. Я вижу, ты не изувер…

Спасибо, браток, храни тебя Бог! Спокойной вам ночи, сэр.

Перевод Никиты Винокурова

Баллада о шкуре черного лиса

I

Стерва Китти и Айк Гуляка блудили накоротке,

Когда сквозь полярную ночь из мрака чужак спустился к реке.

Прямо в дом втащил он с трудом лисью шкуру в тугом мешке.

Лицом был бел, как крошёный мел, как пена весенних рек.

Что адские угли, горели глаза из-под тёмных набрякших век.

И видно было: уже не жилец – он харкал кровью на снег.

«Такое видали? – спросил он. – Едва ли. Добычу я знатную сгрёб.

Мягка, велика, искрится, лоснится, блестит как чёрный сугроб. Продам – с одной половинкой лёгких мне хватит монет по гроб.

Чёрный Лис – не лис, он – Демон Зла, – твердили индейцы мне.

Его не убьёшь; по следу пойдёшь – сгоришь в недужном огне.

А я веселился, а я дивился дурацкой их болтовне.

Гляньте на мех – он нежен, как грех, чёрен, как дьяволов зад.

Взыграла кровь: капкан или дробь – но Лис будет мною взят,

Вблизи, вдали, на краю земли, в метель или в снегопад.

Тот Лис, как вор, был скор и хитёр. Он тешился надо мной.

У ночного огня корёжил меня хохоток его озорной.

Блеск его глаз я видал не раз, а тень его – под сосной.

Догадливый гад – в приманке яд он учуял и тягу дал.

Заряд свинца не достал наглеца – я в гневе навскидку стрелял.

Под мёрзлой луной помыкал он мной, крутил, юлил и петлял.

Я шёл за ним по горам крутым – позвонкам земного хребта,

По ложам долин – их напор лавин выгладил дочиста,

От сумрачных ям – к белёным снегам, в подоблачные врата.

Я видел просторы – в них прятались горы, что глыбы в мелком пруду.

Тащился по следу, гнал непоседу – и знал, что кругами бреду.

Полгода мотал, ослаб, устал, простыл, дрожал на ходу.

Все силы растратил, стал туп как дятел, и мысли пошли вразброд:

Довольно гоняться, ведь мне не двадцать, пусть мерзкая тварь живёт.

Глаза с перепугу продрал: он в лачугу запрыгнул – и застил вход.

Я вскинул ствол и в упор навёл на чёрного Демона Зла.

Он дико взвыл – мертвец бы вскочил, – но смерть его нагнала.

И странно: на шкуре ни дыр, ни раны, и кровь совсем не текла.

Вот эдак и кончился Черный Лис, задумка моя сбылась.

Можно чуть-чуть в кружки плеснуть – до света уйду от вас.

Давайте хлебнём в память о том, чья тропка оборвалась».

II

Китти и Айк – подлые твари, как только терпел их Бог.

Ни мертвы, ни живы – всё ждали поживы, забившись в прибрежный лог.

Ночью песни орали и виски жрали, днем дрыхли без задних ног.

Что видишь воочью полярной-то ночью? И вот – всезнайки молчат.

Язык на замке у тех, кто в тоске, у тех, по ком плачет ад,

Кто полон скверной; им жупел серный – последняя из наград.

Не спи, будь чуток, лови ход суток, рассчитывай наперёд.

Им в ум взошло твоё барахло, им срок назначен – восход.

За чудную шкурку – лису-чернобурку – баба на кровь рискнёт.

В логове барса – располагайся, он очень достойный зверь.

Верь волчьим клыкам и медвежьим когтям – не всякий раз, так теперь.

Но шлюхе-бабе с золотыми зубами, улыбке её – не верь!

Кто по алчбе покорился судьбе – законы перешагнул.

Чужак наклюкался допьяна – и сном беспробудным уснул.

И старый, холодный, седой Юкон тело его сглотнул.

Я вскинул ствол и в упор навёл на чёрного Демона Зла.

Он дико взвыл – мертвец бы вскочил, – но смерть его нагнала.

И странно: на шкуре ни дыр, ни раны, и кровь совсем не текла.

III

Судьбы подарок был чёрен, но ярок – не подобрать слова.

У Китти Стервы сдавали нервы и кругом шла голова.

Айк зубами скрипел, и злобой кипел, и сдерживался едва.

Легче добыть, чем поделить – добыча-то ведь одна.

Жадность клокочет, и каждый хочет долю урвать сполна.

И словно псы в закоулке глухом, сцепились муж и жена.

«Шкура моя! – орала она. – Я её добыла!»

«Валили вместе – делить честь по чести! – шипел он. – Ишь, подвела!»

И грызлись в драке, как две собаки из-за гнилого мосла.

Дрались, дрались – не разобрались. И баба стала мечтать:

Что толку драться? Надо податься в Доусон – шкуру продать,

Чёртову шкуру, добытую сдуру – а то добра не видать.

Муж спал, и она улизнула одна – во тьме казалось верней.

Пришпоривал страх, стучало в висках, и сердце билось сильней.

А он притворялся – тихонько поднялся и скрадом пошёл за ней.

Путь непростой: то утёс крутой, то обрыв – под ним глубина.

Он крался сзади, под ноги глядя, впереди тащилась она.

На Севере так: нерассчитанный шаг – и замыслам всем хана.

А снег уж маслился и оседал – попахивало весной.

Как соты мёдом, взялся водой подтаявший лёд речной,

Гнулся, постанывал и трещал, держа напор водяной.

Некуда деться. Будто младенца, шкуру прижав к груди,

Полезла по склону, твердя исступлённо: затеяла – так иди.

И охнула: словно из-под земли, муж возник впереди.

Жена не ревела – окаменела: почуяла смертный час.

Всю гниль и мерзость жизни былой припомнила Китти враз.

А муж зарычал, как раненый пёс, и врезал ей между глаз.

Сотню футов по склону вниз кувырком катилась она.

Уступы, утёсы считала носом, шибанулась в комель бревна.

Зияла внизу во льду полынья; всплеснуло – и тишина.

Птичий гомон весну возвещал – пришла её череда.

Ветви одеты неясным светом и мерцающей корочкой льда.

А вдоль по тропе с добычей в руках спешил человек – в никуда.

Все силы растратил, стал туп как дятел, и мысли пошли вразброд:

Довольно гоняться, ведь мне не двадцать, пусть мерзкая тварь живёт.

Глаза с перепугу продрал: он в лачугу запрыгнул – и застил вход.

IV

Крепко нетрезвый, походкой нерезвой он тащился вдоль бережка.

Не грохнувшись с ног, перейти не мог ни ухаба, ни бугорка.

Крыл чью-то мать, и вставал опять, сделав два-три глотка.

Как загнанный лось измотанный, нёс он плоти больной тюрьму.

Мешая спать старухе-луне, влачился сквозь мрак и тьму.

И много видавшие дикие горы вслед потешались ему.

Чёрные тени крестили снег, был мягок воздух лесной,

Вдоль-поперёк полнился лог хохочущей тишиной,

Будто сказочный злой людоед скалился под луной.

Корчилась подо льдом река, стеная от дикой тоски.

Сужались и ширились полыньи, словно кошачьи зрачки.

Лёд лютовал – то дыбом вставал, то разламывался в куски.

Его увидали издалека – в том месте, где узкий плёс,

Где близко к берегу льнёт тропа и где пологий откос,

Где струи журчат и льдины торчат вихрами мокрых волос.

Он не был похож на утопленника, что выбросила вода.

Ледяной поток по камням не волок тело его сюда.

Лежал он ниц, и ногти впились в зубастую кромку льда.

Возле тела нашли клочок бумаги – стояло на нём:

«Я был грешен, теперь утешен – свершился судьбы излом.

Шкуру Чёрного Лиса – тому, кто помянет меня добром».

Пока обшарили всё кругом, успел заняться рассвет.

По откосу ходили, вдоль речки бродили – лисьего меха нет.

В земле у лачуги – след от копыт. Но то был не конский след.

Я видел просторы – в них прятались горы, что глыбы в мелком пруду.

Тащился по следу, гнал непоседу – и знал, что кругами бреду.

Полгода мотал, ослаб, устал, простыл, дрожал на ходу.

Перевод А. Кроткова

Баллада про святошу Пита

«Север пожрал его». – Юконский жаргон.

Он сбился с пути; о, как я спасти хотел его – видит Бог!

Рыдал я над ним, над ближним моим, на путь наставлял, как мог.

Он к брани привык – я этот язык терпел, и проклятья сносил;

Для блага его, его одного, потратил я столько сил!

Я шел тут и там за ним по пятам, терпя лишенья и глад,

Молитвы творя, надеждой горя – чтоб к Богу вернулся брат.

Я шел вслед ему в геенну саму, в страну коварных сирен,

В полярный предел – чтоб Враг не сумел забрать его душу в плен.

Я шел через мрак, его я из драк спасал, от бандитских ножей…

Но гаду конец! Заслал он, подлец, ко мне электрических змей!

Бог ведает: он нарушил закон – а я-то хотел помочь!

Бог ведает: он прогнал меня вон; я помню ту страшную ночь.

Лишь начал я речь про адскую печь – сверкнул он глазами в ответ

И рявкнул: «Подлец! Заткнись, наконец!

Будь проклят поповский бред!»

Я в спор не вступил – но он завопил: «Вали-ка отсюда, козел!»;

Схватил он ружье, и прямо в мое лицо он направил ствол.

Что сделать я мог? Скажи мне, браток! В свой дом я ушел тотчас;

Он стал одинок, я стал одинок – и Север был против нас.

Куда ни пойду – он был на виду: меж нами был узкий ручей;

Он рядом со мной ходил, как чумной, угрюмо и без речей.

Почуяли мы дыханье зимы и Смерти хладную длань:

Замерзла вода; грядут холода; на небе – серая рвань.

Дни шли; и всерьез ударил мороз; и край уже снегом одет;

Снег свеж был и бел – но мнилось, имел он бледный и трупный цвет.

От звездных лучей узоры ветвей сверкали среди темноты;

О Север – страна хрустального сна, безмолвия и мечты!

Был слух обострен: я шум шестерен слыхал, что вращают свет,

Средь ночи мой взор был столь же остер: я видел ангелов след.

Я часто в тоске, с Писаньем в руке, глядел за ручей сквозь окно

И думал: разлад лишь радует Ад, и ссориться с ближним грешно!

Но знал я, что он – во тьму погружен и хочет устроить так,

Чтоб – жарче огня – дошла до меня вся злоба его сквозь мрак.

Я ночью и днем на дом за ручьем глядел, ожидая бед;

Знал – время придет, и этот урод устроит мне страшный вред,

Что замысел тот давно в нем живет и жжет его каждый час;

Я Небо просил, мольбу возносил, чтоб Бог от гибели спас.

Что, псих я? Ну да! Так все и всегда безумны – на чей-нибудь взгляд.

Ты сам-то взгляни на то, как они в ночи многоцветно горят;

Послушай-ка, брат, как в небе шипят они, воплощая порок;

Столкнувшись – шумят, как взрывы гранат, и искр извергают поток.

Коль щупальца их – шипящих шутих – ползли бы к постели твоей —

Ты б гада убил, который впустил к тебе электрических змей!

Я видел средь них гадюк голубых, бесшумно вползавших ко мне;

И тех, что страшней, – зеленых червей, что лезли, шипя, по стене.

На них я глазел, от ужаса бел; кровь в жилах замедлила бег.

Видал Голубых, Зеленых, иных; но Красные – хуже всех.

Сквозь дверь и окно, любое бревно, сквозь пол, потолок и очаг

Ползли они в дом, пылая огнем, и выли, как свора собак;

По дому ползя, шипеньем грозя, других пожирали червей…

Их пасти в огне тянулись ко мне – все ближе к постели моей!

И самый большой был рядом со мной; к стене я прижался, крича;

Главарь всех червей был много красней, чем красный наряд палача.

Подполз этот змей к постели моей – а щупальцы, как провода!

И пламя во рту! В холодном поту я с ужасом глянул туда —

Обжег меня жар! Как будто кошмар, тот взгляд немигающий был,

Но спас меня Бог! Швырнуть в него смог я Книгу – и он отступил;

Издал он на миг пронзительный крик – и в панике скрылся в тень.

Дождался я дня… Никто до меня не встретил столь радостно день!

О Боже, я жив! Ружье зарядив, прокрался я через ручей;

Лежал он пластом, меж явью и сном, укрывшись одеждой своей.

И я увидал, что близок финал: на деснах его – чернота,

И ужас в глазах, и кровь на губах, беззубого рта пустота.

Такого лица почти мертвеца вовек мне забыть не дано;

Взгляд – мутный, больной, пронизан тоской, просящий и жалобный… Но —

Припомнил я ИХ, страшилищ ночных, взглянув на жертву цинги;

На лоб ему ствол я тут же навел, чтоб вышибить к черту мозги.

Он был очень плох; он вскрикнул – но вздох был слышен едва изо рта:

«О Питер, прости! Ружье опусти! Клянусь – я поверил в Христа!»

* * *

Поставили в строй. Ведет нас конвой куда-то из этих сторон;

Покою мне нет – вблизи меня швед все бредит про свой миллион.

Но, ведает Бог, соврать я не мог; клянусь, что от пули моей

Он сгинул – Сэм Нут, заславший в приют ко мне электрических змей!

Перевод С. Шоргина

Баллада о безбожнике Билле

Порешили на том, что Билл Маккай будет мной погребен,

Где бы, когда и с какой беды ни откинул копыта он.

Отдаст он концы при полной луне или погожим деньком;

На танцульках, в хижине иль в погребке; в сапогах он иль босиком;

В бархатной тундре, на голой скале, на быстрине, в ледниках,

Во мраке каньона, в топи болот, под лавиной, в хищных клыках;

От счастья, пули, бубонной чумы; тверезым, навеселе, —

Я на Библии клялся: где бы он ни скончался – найду и предам земле.

Лежать абы как не желал Маккай, не так-то Безбожник прост:

Газон, цветник ему подавай и высшего сорта погост.

Где он помрет, от чего помрет – большая ли в том беда!..

Но эпитафия над головой – без этого нам никуда…

На том и сошлись; за услугу он хорошей деньгой заплатил

(Которую, впрочем, я тем же днем в злачных местах просадил).

И вывел я на сосновой доске: «Здесь покоится Билл Маккай»,

Повесил на стену в хибарке своей – ну, а дальше жди-поджидай.

Как-то некая скво ни с того ни с сего завела со мной разговор:

Мол, чьи-то пожитки лежат давно за кряжем Бараньих гор,

А в хижине у перевала чужак от мороза насмерть застыл

И валяется там один как перст. Я смекнул: не иначе – Билл.

Тут и вспомнил я про наш уговор, и с полки достал, скорбя,

Черный с дощечкой серебряной гроб, что выбрал Билл для себя.

Я набил его выпивкой да жратвой, в санях разместил кое-как

И пустился в путь на исходе дня, погоняя своих собак.

Представь: мороз в Юконской глуши – под семьдесят ниже нуля;

Змеятся коряги под коркой снегов, спины свои кругля;

Сосны в лесной тишине хрустят, словно кто-то открыл пальбу;

И, намерзая на капюшон, сосульки липнут ко лбу;

Причудливо светятся небеса, прорежены серым дымком;

Если вдруг металл до кожи достал – обжигает кипящим плевком;

Стынет в стеклянном шарике ртуть; и мороз, убийце подстать,

Идет по пятам, – вот в такой денек поплелся я Билла искать.

Гробовой тишиной, как стеной сплошной, окруженный со всех сторон,

Слеп и угрюм, я брел наобум сквозь пустынный жестокий Юкон.

Я дурел, я зверел в полярной глуши, – западни, что таит она,

И житье в снегах на свой риск и страх лишь сардо вкусил сполна.

На Север по компасу… Зыбким сном река, равнина и пик

Неслись чередой, но стоило мне задремать – исчезали вмиг.

Река, равнина, могучий пик, словно пламенем озарен, —

Поневоле решишь, что воочью зришь пред собою Господень трон.

На Север, по проклятой Богом земле, что как черт страшна для хапуг…

Чертыханье мое да собачье вытье – и больше ни звука вокруг.

Вот и хибарка на склоне холма. Дверь толкнул я что было сил

И ступил во мглу: на голом полу лежал, распластавшись, Билл.

Плотным саваном белый лед закопченные стены облек,

Печку, кровать и всё вокруг искрящийся лед обволок.

Сверкающий лед на груди мертвеца, кристаллики льда в волосах,

Лед на пальцах и в сердце лед, лед в остеклелых глазах, —

Ледяным бревном на полу ледяном валялся, конечности – врозь.

Я глазел на труп и на крохотный гроб, что переть мне туда пришлось,

И промолвил: «Билл пошутить любил, но – черт бы его загреб! —

Надо бы помнить о ближних своих, когда выбираешь гроб!»

Доводилось в полярной хибарке стоять, где вечный царит покой,

С крохотным гробиком шесть на три и насмерть заевшей тоской?

Доводилось у мерзлого трупа сидеть, что как будто оскалил пасть

И нахально ржет: «Сто потов сойдет – не сумеешь во гроб покрасть!»

Я не из тех, кто сдается легко, – но как я подавлен был,

Покуда сидел, растерявшись вконец, и глазел на труп, как дебил.

Но всё ж разогнал пинками собак, нюхавших все кругом,

Затеплил трескучее пламя в печи и возиться стал с трупаком.

Я тринадцать дней топил и топил, да только впустую, видать:

Всё одно не смог ни рук, ни ног согнуть ему хоть на пядь.

Наконец я сказал: «Даже если мне штабелями дрова палить —

Этот черт упрямый не ляжет прямо, и нужно его… пилить».

И тогда я беднягу четвертовал, а засим уложил, скорбя,

В черный с дощечкой серебряной гроб, что выбрал Билл для себя.

В горле комок, – я насилу смог удержаться, чтоб не всплакнуть;

Гроб забил, на сани взвалил и поплелся в обратный путь

В глубокой и узкой могилке он, согласно контракта, лежит

И ждет, покуда на Страшном суде победит златокопов синклит.

А я иногда удивляюсь, пыхтя трубкой при свете дня:

Неужто на ужас, содеянный мной, взаправду хватило меня?

И только лишь проповедник начнет о Законе Божьем скулить —

Я о Билле думаю и о том… как трудно было пилить.

Перевод Владислава Резвого

Баллада об одноглазом майке

Поведал мне эту историю Майк – он стар был и одноглаз;

А я до утра курил у костра и слушал его рассказ.

Струилась река огня свысока, и кончилась водка у нас.

Мечтал этот тип, чтоб я погиб, и строил мне козни он;

Хоть ведал мой враг, что я не слабак, – но гнев его был силён.

Он за мною, жесток, гнался то на Восток, то на Запад, то вверх, то вниз;

И от страшных угроз еле ноги унес я на Север, что мрачен и лыс.

Тут спрятаться смог, тут надолго залёг, жил годы средь мрака и вьюг

С одною мечтой: клад найду золотой – и наступит врагу каюк;

Я тут что есть сил землю рыл и долбил ручьёв ледяной покров,

Я тут среди скал боролся, искал свой клад золотой из снов.

Так жил я во льдах – с надеждой, в трудах, с улыбкой, в слезах… Я стар;

Прошло двадцать лет – и более нет надежд на мидасов дар.

Я много бедней церковных мышей, обрыдли труды и снега;

Но как-то сквозь тьму – с чего, не пойму – всплыл забытый образ врага.

Миновали года с той минуты, когда взмолился я Князю Зла:

Чтобы дал он мне сил, чтобы долго я жил, чтоб убил я того козла —

Но ни знака в ответ и ни звука, о нет… Как всё это было давно!

И хоть юность прошла, память в дырах была, – хотел отомстить всё равно.

Помню, будто вчера: я курил у костра, над речкой была тишина,

А небо в тот час имело окрас рубиновый, как у вина.

Позже блёклым, седым, как абсент или дым, надо мною стал небосвод;

Мнились блики огней, и сплетение змей, и танцующих фей полет.

Всё это во сне привиделось мне, быть может… Потом вдалеке

Увидел пятно; спускалось оно, как клякса чернил, по реке:

То прыжок, то рывок; вдоль реки, поперёк; то на месте кружилось порой —

Так спускалось пятно; это было смешно и схоже с какой-то игрой.

Туманны, легки, вились огоньки там, где было подобье лица, —

Я понял вполне, что это ко мне тихо двигалась тень мертвеца.

Было гладким лицо, как крутое яйцо, гладким вроде бритой башки,

И мерцало как таз в полуночный час средь змеящихся струй реки.

Всё ближе блеск, и всё ближе плеск, всё видней мертвец и видней;

Предстал он в конце предо мной в кольце тех туманных, дрожащих огней.

Он дёргался, ныл; он корчился, выл; и я не успел сбежать,

Как вдруг он к ногам моим рухнул – и там так и остался лежать.

А далее – в том клянусь я крестом – сказал мне этот «пловец»:

«Я – твой супостат. Я знаю: ты рад увидеть, что я – мертвец.

Гляди же теперь, в победу поверь, тверди же, что месть – сладка;

Гляди, как ползу и корчусь внизу, средь ила, грязи, песка.

Если время пришло – причинённое зло исправить люди должны;

И я шел потому к тебе одному, чувствуя груз вины.

Да, я зло совершал, и тебя я искал – тут и там, среди ночи и дня;

Хоть я ныне – мертвец, но нашел наконец… Так прости же, прости меня!»

Мертвец умолял; его череп сверкал, его пальцы вонзились в ил;

Уйти я не мог – лежал он у ног; он ноги мои обхватил.

И сказал я тогда: «Не буду вреда тебе причинять, скорбя.

Хоть безмерна вина твоя, старина, – ну да ладно, прощаю тебя».

Глаза я протёр (может, спал до сих пор?), стряхнул этот сон дурной.

Сияла луна, освещала она пятно средь воды речной;

Спускалось пятно туда, где темно, где лунный кончался свет,

Вниз и вниз по реке; наконец, вдалеке исчез его тусклый след.

Седого и дряхлого Майка рассказ я слушал почти до утра.

Потом он уснул, и по-волчьи сверкнул стеклянный глаз у костра;

Отражал этот глаз в предутренний час небесного свет шатра.

Перевод С. Шоргина

Баллада о Клейме

Богата златом была страна, а женщин – найдешь с трудом;

И Теллус-кузнец издалека привел красавицу в дом.

Был Теллус мастером в деле своем, он был волосат и силен,

Он встретил ее, и в жены ее он взял из Южных племен.

Ее королевой своей избрал; мечтал, чтобы жили в веках

И имя, и сила стальная его – в его и ее сыновьях.

А были в ту пору насилье и зло уделом этой страны;

Законы молчали, и только супруг был стражем чести жены,

Поскольку там было немало таких, кто мог почти без труда

И женское сердце украсть из груди, и душу сгубить навсегда.

И были женщины, на льстецов бросавшие ласковый взгляд;

И пролили реки крови мужья; Король был тому не рад.

И он возвестил свою волю стране, и строгий издал закон:

«Коль кто-то в стране человека убьет – да будет убит и он».

А Теллус-кузнец доверял жене, он с ревностью был незнаком.

На самой вершине холма их сердца светились любви маяком.

На самой вершине их домик стоял, среди кустов и ракит;

Под сенью дубов был их мирный очаг, от взоров чужих укрыт.

И он поклонялся, как ангелу, ей в том доме среди тишины,

И были горячие губы ее, как бабочки крылья, нежны.

А руки, обвившие шею его, как перышки, были легки;

С лица его грусть прогоняла она одним мановеньем руки.

И в час завершения пыльного дня, прошедшего в звонких трудах,

Она выходила, чтоб встретить его, в закатных янтарных лучах.

И был, как храм беззаветной любви, их балдахин – золотым;

И неба купол, как чаша цветка, лазурью сиял над ним.

Бывало, сквозь заросли лилий и роз она торопливо шла, —

Тогда, словно дети, к ней льнули цветы, она им – как мать была.

И ждал от жизни Теллус-кузнец только радость одну,

И он хвалу возносил богам за счастье и за жену.

И жил там писец-красавец, и звали его – Филон;

Имел он лицо Адониса; был строен, как Аполлон.

Он был безупречен в манерах, изящен и неотразим —

И женщины забывали о чести и долге с ним.

Умен был и в играх ловок, был нежен в речах и остер…

Любая ему уступала, и ждал ее скорый позор.

И он упивался удачей; и в день, что ночи черней,

Жену кузнеца он увидел и жертвой избрал своей.

К своим подмастерьям Теллус был добр, как родной отец;

Сказал он как-то в июне: «В полдень – работе конец!

Ступайте и радуйтесь солнцу, идите под сень ветвей,

Плывите по тихим водам, и каждый – с подругой своей.»

И он подумал: «Родная, устрою я праздник и нам;

Мы будем играть словно дети, глаза – улыбнутся глазам;

Украсим цветами друг друга, гирлянды из маков совьем;

Из озера выудим карпа; укроемся в доме своем.

Пускай же кипрские вина текут, услаждая рот;

Сегодня у нас годовщина: со дня нашей свадьбы – год.»

Он шел к ней под пение птичье; от радости пела душа;

Собрал он букет из лилий, к любви, как мальчишка, спеша.

Туда по тропинке прошел он, где в зелени домик тонул,

Где лозами окна увиты… И тихо в окно заглянул.

Усеяли лилии землю; к гортани присох язык;

И в страшную смертную маску лицо превратилось вмиг.

Как инок, что слышит про Деву дурные слова подлеца,

Кузнец содрогнулся, увидев супругу в объятьях писца.

Побрел в свою кузницу Теллус, шатаясь, словно был пьян,

И сердце терзала мука. Но вскоре явился план…

Он встал к своей наковальне, развел в своей топке жар,

Нанес по куску железа он страшный и точный удар.

И искры сыпались тучей; и делалось дело само;

И вот уж оно готово – позорное, злое Клеймо.

Той ночью звезда его сердца и страстна была, и нежна,

Его целовала жарко, – но знал он, что лжет она.

Еще от нее не слышал он столь влюбленных речей

(От страсти женщина зреет, как плод – от солнца лучей).

А он не сказал ни слова; он только глядел во тьму;

Он знал, что она сгорает от страсти – но не к нему.

Волос ее прядь намотал он на пальцы. В его уме

Звучало одно лишь: «Завтра…»; он думал лишь о Клейме.

Назавтра в солнечный полдень он снова пошел домой.

Под солнцем дремала роща, сморил даже бабочек зной.

Он к дому приблизился тихо… Внутри он услышал смех.

Смеялись над ним эти двое, верша свой постыдный грех.

Он вспомнил глаза, что сияли ему лишь в прежние дни;

Не мог он представить, что ныне сияют другому они!

Угаснет отныне сиянье! И вспыхнул огонь в крови;

Сквозь камень он видел их похоть, их радость от грешной любви.

О ужас! Здесь рай был – что нынче потерян, увы, навсегда…

Терпеть уже не было силы; он бросился в ад – туда!

Да он ли был столь бессердечен? Иль, может быть, все это – бред?

И что так пронзило воздух? То был ее крик – или нет?

И дверь, как скорлупка, ударом – и впрямь была снесена?

А жалкая эта блудница – взаправду его жена?

И что же: вот это – любовник, что подло с ума ее свел,

Которому кости крушил он и бил головой об пол?

Хотел раскроить он череп, тонул его разум во тьме…

Но тут он очнулся. Сквозь ярость блеснула мысль о Клейме.

Связал он Филона нагого, потуже ремни затянул,

А рот жены своей милой он шелковым кляпом заткнул,

И крики утихли. Пред нею лежал распростертый злодей,

И Теллус пригнул пониже за волосы голову ей.

Клеймо раскалил он в камине; принудил ее, чтоб сама

Она рукоятку сжала позорного злого Клейма.

Направил он вниз ее руку, и тела коснулся металл,

Пред нею Филон извивался, пред нею Филон кричал.

Он трижды проделал это, к мольбам и стенаньям жесток:

Чела железо коснулось, и дважды – коснулось щек.

Когда это сделано было, сказал он жене: «Взгляни —

Ты славно его заклеймила! Теперь я разрежу ремни.

О как же ты сладко, отмщенье!» – и путы разрезал он.

Шатаясь, рыдая от боли, поднялся с пола Филон.

И тот, кто был схож с Аполлоном, кто женщин пленял красой, —

Стал страшен, подобен сатиру, и скрылся во тьме ночной.

Явились они на суд Короля, и тот объявил закон:

«Коль кто-то чужую жену соблазнит – да будет он впредь заклеймен.

Да будет Клеймо на его челе, да будет оно на щеках —

Чтоб каждый видел его позор, и боль, и трепет, и страх.

Пусть видит повсюду презрение он, пусть слышит всеобщий смех;

Пускай он уходит в пещеры, во тьму – и прячется там от всех.

Он будет изгнан из мира людей – да будет навеки так;

Пусть ждет судьба хуже смерти того, кто смел осквернить Очаг».

Перевод С. Шоргина

Баллада про растяпу Генри Смита

Немного на свете таких чудил – захочешь, не враз найдешь.

Три сотни отводов он застолбил, а золота – ни на грош;

Стремглав летел он на край земли, за буйной толпой спеша;

Соседи лопатой злато гребли – а он не имел ни шиша.

Разведал жилу, решил: обман, – сбыл за понюх табаку,

И золото все утекло в карман попутчику-дураку.

Однажды пробил двенадцать шурфов – крупинки не отыскал,

А справа и слева везучий люд мешками злато таскал.

Облом случался за разом раз – тут спиться немудрено

Но Смит Растяпа не верил в сглаз – к утратам привык давно.

И вот в девятьсот четвертом году – то был високосный год —

Растяпа Генри на Ханкер-Крик прибрал боковой отвод.

Начал копать – и решила судьба: везеньем ему воздаст.

В начале зимы он вскрыл наконец богатый и мощный пласт.

В канавках промывочного лотка осел золотой песок.

День-ночь напролет он рыл, словно крот, выкладывался как мог.

Кончался декабрь, леденела мгла, аренды срок истекал,

А он ликовал: наконец-то урвал то, чего так алкал.

Сидел и думал: ну почему коварны судьбы пути?

И вдруг до слез захотелось ему красотку себе найти.

Чтоб ластилась будто зверек она, с него не сводила глаз,

Подруга, советчица, радость, жена, опора во всякий час.

Собрался поесть, костер разложил – мелькнула мысль невпопад:

Что толку от им застолбленных жил? Любовь – вот истинный клад!

Порылся в котомке, сморщив лицо, забытый подарок нашел —

Пасхальное крашеное яйцо, надписано карандашом.

О них с теплом припомнит любой, кто шел по юконской тропе.

Их женщины слали, свои адреса черкнувши на скорлупе.

И самый тупой златокоп-шакал, что только себя ценил,

К подарку такому вмиг привыкал и возле сердца хранил.

Растяпа яйцо осторожно взял и к свету его поднес,

Щурился, долго не разбирал – буквы тоньше волос.

Напрягся – и все же сумел прочесть строчки неровной бег:

«Старатель, захочешь, так напиши – Висконсин, Сквошвилл, для Пег?»

Всю ночь он думал о ней одной – богине издалека.

Казалось, откликнулись небеса на чаянья мужика.

Она приходила к нему во сне, и днем являлась она.

Улыбка ее сквозь табачный дым сияла – легка, ясна.

И сдался он на сердечный зов, пожитки свои повлек

В далекий Висконсин, в озерный край, к дому красотки Пег.

Он чуял: чем ближе конец пути, тем жарче любовный пыл.

Для встречи с нею искал слова, искал – и не находил.

И вот наконец, с мороза застыв, но страстью в душе горя,

Он встал у порога ее жилья, как грешник у алтаря.

От искры малой в сердце зажглись любовные пламена;

Набрался храбрости, постучал – и дверь открыла она,

Прекрасна, словно весенний цвет; смутясь и охрипнув, он

Выдавил: «Здрасте… то есть привет…я с севера, где Юкон…

Я золота полный мешок привез, а адрес… ну в общем, вот…

Хотел повидать я девушку Пег, которая здесь живет».

Краска бросилась ей в лицо; помедлив слегка, она

Ответила мягко – глубь ее глаз слезами увлажнена:

«Да, златокоп юконский, ты прав; девушка Пег – это я.

Тебя отыскать, подарок послать – затея была моя.

К тем, чья жизнь – холод и мрак, сердцем меня влекло.

Но, полагаю, посланье мое поздно тебя нашло.

Ждала, надеялась – вот бы тогда явился ты предо мной…

Но полтора уж года назад я стала мужней женой.

Напрасно проделал ты дальний путь. Не гнать же тебя взашей;

Что ж, заходи, садись и гляди – увидишь моих малышей».

Перевод А. Кроткова

Человек из Эльдорадо

I

Человек из Эльдорадо – гляньте: в город входит он

В старой, драной куртке из оленьих кож,

Он пропах землёй и потом, грязен, солнцем обожжён,

На индейца измождённого похож.

Многодневною щетиной, словно боров, он зарос,

И спина не разгибается пока,

Он бредет, и с ним плетется захудалый рыжий пёс,

Но в котомке – кучка жёлтого песка.

На ходу, казалось, дремлет (взор терзают фонари);

В споминает время тяжкого труда

И убогую лачугу, где мечтал он до зари

(Слава Богу, не вернется он туда!),

Жрал томаты из жестянки, и засушенный бекон,

И прогнившие, прогорклые бобы,

И теперь его желудок этой пищей изнурён —

Но в мешочке – золотишко, дар судьбы.

Он тонул в зыбучей глине, он сплавлялся на плоту

И лебёдки поворачивал рычаг,

Сам себя загнал пинками в немощь, сырость, темноту,

От труда невыносимого исчах.

Но теперь всё это в прошлом; нынче дышится легко,

Запах сена долетает с ветерком.

Мнится сад ему цветущий – где-то, где-то далеко —

Там коттедж, лозой увитый. Это – Дом.

II

Человек из Эльдорадо и умылся, и поел,

Повстречался с парой алчущих друзей,

Часть песка решил потратить – чтобы вечер пролетел,

О стальное спрятал – чай, не ротозей.

У него в глазах сиянье, и рассказ несется вскачь,

Радость в сердце и бутылка на столе;

Неказист, одет в лохмотья, но сегодня он – богач,

О сегодня – самый главный на земле!

Говорит он: «Мне, ребята, Север больше ни к чему,

Хоть я думал, что останусь тут навек.

Но сумел, сумел пробиться я к богатству своему —

И теперь пошлю к чертям проклятый снег.

Я отправлюсь в край чудесный, в Божью, дивную страну,

Я куплю себе земли, построю дом,

Заведу себе хозяйство, и найду себе жену,

И детей десяток мы произведём».

Все его превозносили, возле бара встали в ряд,

Троекратно пожелали долгих лет;

Он дымил сигарой толстой, весел был и очень рад

Предсказаньям денег, счастья и побед.

И за дом, и за супругу – громких тостов череда,

За детей, и вновь – за будущую мать;

Человек из Эльдорадо притомился – и тогда

Уложили его на пол подремать.

III

Человек из Эльдорадо только начал путь большой,

К чумовому опьянению разбег.

На душе у парня похоть, золотишко – за душой;

Танцевал он с местной девкой Маклак Мэг.

Словно фея, белокура, словно ягодка, нежна,

Славно парня вокруг пальца обведет;

И речами музыкальна, и фигуркою ладна,

А в улыбке – только сахар, только мёд.

Лихорадка этих танцев! Этот блеск и этот шик,

Всё кружится, пол качается слегка!

И мелодии, и вина, и объятий чудный миг,

И она – так одуряющее близка!

Маклак Мэг с мадонной схожа, он же – грязен, измождён,

Но она, ему даря любовь свою,

И ласкает, и целует! И уже поверил он,

Что участок застолбил себе в раю.

Вот пришла пора тустепа: как пленителен напев!

Ритмы дивные – заманят и глухих!

Блеск, безумие, брильянты, изобилье дивных дев,

И – бродяга в мокасинах среди них:

Вот кто платит за веселье, за спиртное, за жратву;

Все слетелись, как стервятники, к нему…

Но когда конец настанет и песку, и удальству —

Парня выгонят на холод, в грязь и тьму.

Человек из Эльдорадо славно день проводит свой;

И за ним – заветной пыли жёлтый след;

Он сдержать себя не может, он сегодня как шальной,

И управы на его безумье нет.

Слово сказано – так, значит, как огонь, оно летит,

И – глядите – все друзья ему теперь:

Кавалеры – негодяи, дамы, что забыли стыд, —

Те, что вышвырнут потом его за дверь.

IV

Человек из Эльдорадо пир затеял до утра;

Пусть танцуют все, пусть будут все пьяны:

Денди местного разлива, банкометы, шулера,

Перекупщики, лентяи, хвастуны,

Размалёванные дамы с ненасытным блеском глаз —

Нет, Клондайк еще такого не видал!

Маклак Мэг сказала: «Выпьем за того, кто поит нас,

За того, кто так удачлив и удал!»

«Удалец» ответить хочет, поднимается с трудом —

И мелькают, как в тумане, перед ним

Травы сказочного Юга, напоённые дождём,

Степь зелёная под небом голубым.

Понял он, что не увидит этих трав и этих нив

(А вокруг и шум, и гам, и круговерть),

И, зловонное дыханье подлой жизни ощутив,

Он становится суровым, словно смерть.

Он встает (и сразу – тихо), говорит: «Мои друзья,

В свой карман впустил я ваши руки сам,

Я кормил вас в этот вечер, и поил вас тоже я;

Что осталось? – лишь послать проклятье вам.

Да, конец моим надеждам – что ж, я сам тому виной;

Я растратил состояние свое.

Вы доставили мне радость тем, что были здесь со мной, —

Вам дарю я это, шлюхи и ворье!»

И остатки состоянья, что хранил еще в мешке,

Он швырнул с размаху – на пол, на столы;

Словно зёрна, разлетелись самородки в кабаке,

Жёлтой пылью засияли все углы.

Гости замерли… Но тут же вся собравшаяся дрянь

С криком бросилась за золотом под стол;

Все дрались, как будто звери, и неслась по залу брань…

А «счастливчик» хлопнул дверью и ушел.

V

Человек из Эльдорадо отыскался тем же днём —

Загрузка...