Услышанное ошеломило меня.

– К каким он старателям пошел? К тем?

– К тем. К покойникам. Ладно, а ты мы с тобой до утра не переговорим. Об этом только начни.

Она откинула занавеску.

– Подождите! – чуть не закричал я. – А она? Ольга?

– Я ж тебе сказала – ни ее, ни золота. Ни следов никаких. Такой снег тогда поднялся, не хуже, чем сейчас. И время почти то же самое. Через неделю годовщина.

– Так может… она?

– С больной-то ногой? И золотишко – не то что унести, не поднять с бабьими силами. Один этот душегуб и мог его снесть. На злобе на одной. – И уже из-за занавески, из темноты добавила: – Да и ружья у нее никакого не было, с лодкой унесло. Лодку-то потом сыскали. А ему жаканом промеж глаз. С близкого расстояния. Бабе такого не сладить. Никакие нервы не выдержат. Он же ужас какой страхолюдный был, Башка этот. Сказывали, увидишь – сомлеешь. Под два метра, да еще горелый весь. В лагере мужики живьем сжечь хотели, а он стену проломил – и в снег. Зверь, а не человек. Хотя чего зверей понапрасну хаять…

И еще неразборчиво пробормотав что-то, она замолчала.

* * *

В эту ночь я долго не мог заснуть. Голова раскалывалась от боли. Я ворочался с боку на бок в жаркой, непривычно мягкой постели, придумывал самые невероятные разгадки случившейся несколько лет назад таинственной трагедии, пытался вообразить какие-то продолжения и бог знает какие приключения, ничем, впрочем, не кончавшиеся, поскольку ни одного вразумительного конца я так и не смог придумать. Провалившееся наконец-то в сонное забытье сознание вдруг с пугающей реальностью высветило фигуру убегающего, то и дело оглядывающегося Башки, изуродованное лицо которого, несмотря на то что я никогда его не видел, представилось мне отчетливо и ярко, до малейшей детали, до страшных, выцветших, почти белых глаз, насмешливо щурящихся на меня и подмигивающих: – что, мол, отстаешь, фраер, – догоняй, спеши! Потом увиделась стремительная, черная, взбудораженная река, которая самой серединой ревущего переката, зажатого голыми нависающими скалами, несла беспомощную с заглохшим мотором лодку, в которой оцепенел неразличимый и в то же время до боли знакомый человек. Лодка то терялась среди бурунов, то в смертельном единоборстве с водоворотом проносилась вплотную к мокрым скользким камням, задевая их гулким дюралевым бортом…

Скрежещущий звук разбудил меня. Я приподнял голову. Память еще отчетливо хранила недавний сон, и я не сразу понял, где нахожусь: темнота, незнакомые неразборчивые массы вещей, незнакомые запахи. Повернулся к окну – его смутный прямоугольник сразу определил мое местонахождение в непонятном со сна пространстве. Не отводя от него глаз, я опустил голову на подушку и уже почти засыпая разглядел легкую фигурку, бесшумно скользнувшую через прямоугольник и растворившуюся в темноте, в той стороне, где была дверь в соседнюю комнату. Решив дождаться возвращения ночной путешественницы, я устроился поудобнее, чтобы неловким движением не выдать свое бодрствование, уставился на окно, за которым по-прежнему в полную силу хозяйничали снег и ветер, и… через несколько минут заснул. Уже во сне ко мне вплотную подошла незнакомая женщина и, обжигая теплым дыханием, долго и пристально смотрела в глаза. Я протянул руки, но вместо живого горячего тела они прикоснулись к чему-то вязкому и холодному. Попытался их отдернуть, но руки, стиснутые непонятной силой, было не пошевелить. Сзади кто-то дурашливо хохотал, больно, но якобы дружески бил по спине. С трудом поворачивая голову, я видел то Арсения, то Омельченко, то ухмыляющиеся рожи бичей, а насмешливый голос Черепкова назойливо втолковывал мне, что я самый элементарный дурак из типичных младших научных сотрудников, которых все, кому не лень, используют в своих личных корыстных интересах. И поскольку это явление закономерное и в научных кругах никем не оспариваемое, мне остается только смириться с обстоятельствами и немедленно написать на его имя докладную, объяснить, почему я до сих пор не приступил к выполнению задания командировки, почему до сих пор не связался с Птицыным…

– Птицыным… Птицын, Птицын… – слышалось сквозь сон.

Я с трудом раскрыл глаза.

В комнате было почти светло.

– Что ты мне все – Птицын, Птицын, – раздавался из соседней комнаты голос Омельченко. – Надо было твоему Птицыну, нарисовался бы чуть свет. А то до сих пор носа не кажет, полдень уже на дворе.

Я с ужасом потянулся за часами. Полдень не полдень, но десять уже почти набежало. Стараясь не шуметь, я стал торопливо одеваться. Надежда Степановна заглянула в комнату в самый неподходящий момент, когда я, прыгая на одной ноге, другой старался попасть в штанину.

– Встал, – громко объявила она, и в комнату, словно дожидался, сразу вошел Омельченко. Не обращая на мое смущение ни малейшего внимания, он дружески хлопнул меня по спине, да так, что я со всего размаху снова плюхнулся на кровать. После чего объявил: – Счастлив твой бог, Алексей. Нашел я тебе кадру. Не то чтобы на все сто, но на подсобную работенку сгодится. Я насколько понял, ты в нем не шибко и нуждаешься – подсобить чего мало-мало и все дела. Так?

– Так, – ошарашенно кивнул я, еще не осмыслив до конца радостную для себя новость.

– Согласился на все условия. Да и погодка вроде утихомиривается, – продолжал грохотать хозяин. – И снегу помене, и ветер пожиже. Глядишь, денек-другой – и полные ладушки. Ты как насчет ландариков, а? Баба у меня полный таз напекла. Морду споласкивай и к нам, хватит дрыхнуть. Я тебя жалеючи не будил. Перебрали мы с тобой вчера, ничего не скажешь, было дело, которое мы для ясности замнем и забудем. Давай, давай, кадра уже сидит, дожидается, снег копытом роет, на аванс надеется. Ты ему все сразу-то не давай, помаленьку, пока в норму войдет. Как оклемается полностью, тогда и договоритесь.

– Мне теперь вам только в ножки бухнуться остается за все, что вы для меня сделали, – сказал я и, упав на колени, коснулся лбом медвежьей шкуры у самых ног Омельченко.

Настроение у меня было прекрасное, Омельченко хохотал и еще раз двинул меня по спине, в доме вкусно пахло чем-то печеным и жареным, все таинственное и непонятное до поры до времени отодвинулось в небытие. Умываясь, я думал о том, как мне повезло, что меня встретил Омельченко. Все складывается наилучшим образом. Остается только дождаться, когда утихомирится ветер.

Я вышел в прихожую и остановился в недоумении. За столом сидел Рыжий из вчерашней компании бичей под аэрофлотовской лестницей. Как ни в чем не бывало он пялился на меня и щерил в улыбке острые зубы. Под левым глазом у него красовался солидный синяк, которого вчера, по-моему, не наблюдалось.

– Чего стал? Проходи, – позвал Омельченко. – Знакомить не буду, сами разберетесь, что к чему. Мое дело собачье: нашел, привел, просьбу удовлетворил. Так или не так? – спросил он почему-то Рыжего, а не меня.

– Я объяснял вам, Петр Семенович, у научного сотрудника сомнения будут. Мы вчера беседу на эту тему проводили, можно сказать, безрезультатно.

– Так вы ее без меня проводили. Со мной – совсем другое дело. Побеседовали и договорились. Ты, Валентин Батькович, не жмись, выкладывай все как есть. Тогда и доверие появится.

– А чего выкладывать? Вон у меня весь выкладон под глазом нарисован.

– За что? – сделал вид, что удивился, Омельченко.

– За то, что согласился помочь молодому перспективному ученому. Соответственно отоварили.

– А сказал, что по моей просьбе?

– Сказал, да только поздно. Сначала отоварили, потом расспрашивать стали.

– Ну и…?

– Ну и – пнули. Катись, говорят, защищай диссертацию. А мне что? Они сейчас в городе в кабак запузырятся, а на мои башли вся гулянка два раза до магазина и обратно. А тут, глядишь, перебьюсь худо-бедно месячишко-другой. Потом весна, потом лето – и все дела.

– В каком смысле – «все»?

– Все по-новой. Нам как у Кибальчиша – ночь простоять да день продержаться. А что дальше будет, Бог да прокурор рассудят.

– Легкий ты человек, – неодобрительно сказал Омельченко. – Да мне-то что: детей не крестить. Поможешь парню, и то ладно.

– Больно место он серьезное для своих научных наблюдений определил. Сам-то он в курсе? – спросил Рыжий Омельченко, словно меня не было рядом.

– Теперь в курсе. Им там по плану положено. Вот и выпнули новичка. До меня только одно категорически не доходит – почему тебе Арсений Павлович ни словечка? Мог бы прояснить обстановку.

Откровенно говоря, этот же самый вопрос мучил меня с той самой минуты, как я узнал про трагедию на Глухой. Объяснения этому я до сих пор так и не отыскал, но сейчас, не задумываясь, решил защищать и Арсения, и себя, поскольку недоверие к Арсению переходило на меня чуть ли не автоматически.

– Во-первых, когда эта экспедиция затевалась, Арсений Павлович собирался в нее вместе со мной. Наверняка рассказал бы все, если бы не заболел. Я-то не знал сначала, что он заболел, думал… В общем, всякую ерунду думал, не разговаривал с ним. Это уже во-вторых, почему он не сказал. В-третьих, как умный человек, он прекрасно понимал, что мне все равно все изложат. В институте почему-то не изложили. В-четвертых, кажется, он был уверен, на Глухую мне не попасть, «дохлое дело», как он говорил. В-пятых, как я понимаю, все это для него глубоко личное. Надежда Степановна правильно сказала – скорее всего, болезнь его с этого самого и началась. В-шестых…

– Закругляйся, – сказал Омельченко. – Все ясно. Тебе самому-то как? Не расхотелось после всего, что узнал?

– Мое дело – пернатые, – твердо заявил я. – Ни золотишком, ни прошлой уголовщиной не интересуюсь. Мне только неприятно, что вы ко мне из-за всех этих дел относитесь как черт знает к кому. А это работе мешает. Или может помешать. Чего, например, твои кореша вчера на меня окрысились? – обратился я к вздрогнувшему от неожиданности Рыжему. – Им-то чем я мог помешать? Какое им дело, где я буду работать?

– Так они это самое… – заволновался Рыжий. – Думали, по-новой все начинается. Их тогда, знаешь, сколько туда-сюда таскали?

– За что их могли таскать, если они ни при чем?

– Ну, Алексей, когда сеть заводят, не спрашивают, карась ты, щука или нельма. Всех подчистую гребут, – вмешался Омельченко. – Потом уже разбирать начинают, кого обратно в реку, а кого на засол или в уху. Ладно, давайте чай пить, а то Надеждины ландорики остынут.

Мне показалось, что разговор принял неприятный для него оборот, и он хочет прекратить его.

– Похмельем не маешься? Может, по стопарику? – спросил он меня.

– За знакомство, – сразу повеселел Рыжий.

Неожиданное его решение прийти на помощь «молодому перспективному ученому» не только озадачило, но и насторожило меня. Пожалуй, не стоило торопиться с радостным согласием образовать вместе с ним маленький дружный коллектив.

– А что вы про Птицына тут говорили? – неожиданно для своих собеседников переменил я тему разговора. – Проснулся, слышу – Птицын, Птицын. Странно, что он до сих пор не пришел. Арсений Павлович говорил, что он обязательно должен встретить. Не исключался вариант, что он со мной согласится на Глухую…

– Вот и я говорю, – появилась на пороге комнаты хлопотавшая на кухне хозяйка. – Один молодой, несмышленый, другой алкаш – долго ли до беды. А говорить потом на тебя будут. Мало, что ль, собак понавешали? А Сергей человек надежный…

– Где он твой надежный, где? – взорвался Омельченко. – Я чуть свет – к нему. Дом на замке. Что, я за ним гоняться должен? Мало ли куда он намылился!

– Я его попросила на прииск съездить, – неожиданно вмешалась в разговор бесшумно появившаяся в комнате Ирина. И снова при виде ее у меня перехватило дыхание. Могло ли мне еще сутки назад прийти в голову, что у черта на куличках, на самом краю света встречу женщину, при первом взгляде на которую позабуду и свои зароки, и смертельную обиду на все без исключения существа противоположного пола. Правда, мой первый взгляд на нее совсем не сулил романтических мечтаний и беспокойных снов. Хотя сердце у меня все-таки упало, когда она выудила из куртки бумажник. Но, в конце концов, все разъяснилось. А я… Вел себя вчера – хуже не придумаешь. Надо бы теперь извиниться. Обязательно надо, а то она меня так и будет считать дураком и дубиной. Некстати вспомнив правила хорошего тона, я торопливо вскочил, как и полагается при появлении дамы, раскрыл рот, чтобы произнести что-нибудь вежливое, и неожиданно для самого себя брякнул: – Зачем?

Она насмешливо глянула на меня и как ни в чем не бывало объяснила:

– Говорят, туда абрикосовый компот завезли. Обожаю абрикосовый компот. Сережа обещал, что привезет целый ящик. Мне одной много, могу поделиться.

По-моему, даже Рыжий сообразил, что надо мной издеваются, и снова ощерил свои острые зубы. Что-то чересчур веселое у него настроение. Можно подумать, что заранее не принимает всерьез наших будущих отношений начальника и подчиненного. При случае надо будет поставить его на место. Говорят, если этого не сделать сразу, то потом подобные типы на шею садятся и толку с них в этом случае как с козла молока.

Несмотря на то что по первому ее слову я уже готов был и в огонь, и в воду, сдаваться без сопротивления, тем не менее, не собирался. Тоже мне, таинственная незнакомка, угадывающая чужие мысли! Интересно, милая моя, куда ты ночью шастала? Уж не поручение ли Птицыну насчет компота давала? Вслух же я сказал, с неприязнью глядя на Рыжего:

– Арсений Павлович рассказывал, что Птицын пишет неплохие стихи. Теперь у него будет повод написать сонет об абрикосовом компоте для прекрасной дамы. Игорь Северянин писал об ананасах в шампанском, Сергей Птицын напишет…

– Почему вы все время стараетесь казаться хуже, чем вы есть? – быстро спросила она, не дав мне закончить фразу. – Имейте в виду, что это совершенно детский комплекс, от которого вам давно пора избавиться. Я не виновата, что вам не повезло с вашей девушкой. В конце концов, не все такие, как она. Бывают лучше, бывают хуже.

Давно мне так не врезали. Главное, безошибочно. Показалось даже, что пол покачнулся – я невольно переступил с ноги на ногу. Рыжий, от которого я не отводил взгляда, испуганно поежился, искоса быстро глянув на меня. Незнакомым самому себе голосом я спросил:

– Вы, конечно, лучше?

– Я другая, Лешенька. Не пытайтесь меня классифицировать или как-то там по-своему определять. Я совершенно другая. Поскольку обстоятельства свели нас, примиритесь с этим и примите как должное. Иначе никакой дружбы у нас не получится.

Я хотел спросить – не смешно ли говорить о дружбе, когда мы видимся, можно считать, в первый и в последний раз? Мне завтра на Глухую, ей… Куда ей, я не знал, но что явно не по пути со мной ни завтра, ни во все последующие дни, было совершенно очевидно. В это время в сенях что-то упало, загремело, дверь без стука распахнулась, и в комнату ввалился Сергей Птицын. Как ни странно, но я сразу догадался, что это он. Маленькая, щуплая, почти мальчишеская фигура, ярко-голубые в сетке ранних морщин глаза, неожиданные рыжеватые усы, большие залысины, открывавшие выпуклый лоб. В общем, не смахивал он ни на опытного таежника, ни на бесстрашного егеря. Аспирант, технарь при лаборатории, программист, музыкант, поэт – все, как говорится, из области творчески-интеллектуальной. То, что Птицын писал стихи и даже выпустил два сборника, заранее вызывало во мне почтительно-настороженное к нему отношение. А то, что о нем даже Арсений с уважением отзывался как о незаурядном следопыте, ходоке и охотнике, делало его для меня и вовсе непонятным. В общем, если бы он и согласился тогда со мной на Глухую, я сделал бы все, чтобы он от этого согласия отказался. И ни за что не поверил, если бы мне сказали, что довольно скоро мы станем друзьями.

Птицын внимательно оглядел всех нас, подошел к столу и тихо сказал:

– Хлесткина убили. – Потом подошел ко мне, протянул руку: – Птицын, Сергей. Извини, что не встретил. Пришлось срочно на прииск.

– Господи! – охнула Надежда Степановна, прикрыв рукой рот, словно сдерживая крик.

– Как убили? Когда? Где? – задавал вопрос за вопросом Омельченко.

Рыжий с испугом уставился на него и, отодвигая стул, стал медленно подниматься.

– Застрелили. Через окно. Соседи утром смотрят – свет горит, стекла нет, в комнату снега намело, сам лежит головой на столе. Как сидел, так и остался. А под головой заявление.

– Какое заявление? – Голос у Омельченко сорвался.

– Заявление, Петр Семенович, на тебя. Но не в этом дело…

– Ну? – после затянувшейся паузы спросил Омельченко. – Он с этим заявлением давно уже обещался. Надумал, что я его зимовьюшки повзрывал. Больше мне делать нечего. Я в тайге уже и не помню когда был. Он хоть и покойник теперь, если не врешь, а все равно дурак. Мало ли что ему в голову взбредет.

Омельченко пытался говорить как всегда уверенно и напористо, но голос выдавал его волнение и явную тревогу. Я бы на его месте тоже запаниковал, особенно после вчерашнего. Но о вчерашнем знали только мы втроем – я, Омельченко и его жена, и по взгляду, который бросил на меня Омельченко, я понял, насколько важным будет теперь для него мое молчание.

– О зимовьюшках, насколько мне известно, там ни слова, – медленно и как бы задумчиво продолжал Птицын, – а вот то, что ты, Петр Семенович, золотишко тогдашнее мог прибрать и за перевалом в самое короткое время оказаться, брался доказать наглядным образом. Экспериментально.

– Пусть теперь доказывает, – невольно вырвалось у Омельченко.

Я посмотрел на Ирину. Трудно было не заметить, что она чем-то очень напугана. Губы дрожали, лицо побледнело, пальцы нервно вцепились в дверную штору, вся подалась вперед, словно боялась пропустить хоть слово, малейшую интонацию происходящего.

«Что это с ней?» – с тревогой подумал я.

Заметив мой взгляд, она постаралась взять себя в руки, отпустила штору, выпрямилась и нахмурилась. Мне вдруг пришло в голову, что она тоже могла слышать вчерашний раздрай Омельченко с Хлесткиным, и если слышала, то кто знает, будет молчать или заговорит, если дело дойдет до серьезного дознания? И как мне вести себя, если меня будут допрашивать первым? Я промолчу, а она все выложит. Что дело дойдет до допросов, я не сомневался.

Омельченко перехватил мой взгляд и, мне показалось, догадался, что творится у меня в голове.

– Теперь не докажет, – все с той же задумчивостью продолжал Птицын, словно речь шла о чем-то постороннем, присутствующих совершенно не касающемся.

Эта его манера могла кого угодно вывести из себя. Представляю, каково было несдержанному Омельченко, который должен был буквально физически ощущать тяжесть накапливающихся против него подозрений.

– Теперь, Петр Семенович, доказывать тебе придется, никуда не денешься.

– Не собираюсь никуда деваться! – загремел вдруг Омельченко.

Ирина вздрогнула, и я с удивлением угадал в ее взгляде, устремленном на разволновавшегося хозяина, если и не ненависть, то, во всяком случае, достаточно заметную неприязнь. Впрочем, это длилось недолго. Заметив, что я слежу за ней, она снова взяла себя в руки и на сей раз посмотрела мне прямо в глаза. Поневоле пришлось отвернуться.

– Не знаю, не знаю, – продолжал как ни в чем не бывало Птицын, кажется, весьма довольный тем, как складывался разговор. – Тут еще одно обстоятельство…

– Ну? – не выдержал намечавшейся паузы Омельченко.

– Карабин, – спокойно сказал Птицын.

– Что карабин?

Омельченко бросил быстрый взгляд на висевший на стене рядом с охотничьим ружьем карабин.

– Из карабина Хлесткина… А он у тебя, можно считать, в единственном числе в окрестностях. Если хлесткинского не считать.

Явно успокаиваясь, Омельченко глубоко вздохнул.

– Любишь ты, Серега, обстановку нагнетать. Взял бы иногда да башкой об стенку, чтобы нервы не трепал. Вон он, карабин. Я его без малого сто лет назад в руки брал. Специалист сразу определит, был он в деле или нет. А ночью я напролет дома находился в хорошо поддатом состоянии. Свидетели в полном наличии. За исключением Кошкина… – Он опустил свою лапищу на плечо Рыжему и силой усадил того на стул. – Этот только что заявился на работу наниматься. Как погода заладится, они с Алексеем на Глухую подадутся.

– Милиция сейчас там в полном составе суетится, – словно не принимая в расчет доводы Омельченко, продолжал Птицын. – С минуты на минуту сюда заявятся. Ну, я и поспешил… предупредить…

– Спасибочки за старание, – шутовски поклонился Омельченко. – Прошу к столу, еще одним гостем будешь. У меня нынче гостей полон дом. Не скажу, что всех сам созывал, но все равно дело хорошее. Омельченко гостям всегда радовался, по-возможности никому ни в чем не отказывал. Так, Алексей Батькович?

– Если не вы, то и не знаю, – пробормотал я.

– Ну и ладушки. У милиции свои дела, у нас свои. Тащи, мать, чай. Компоту абрикосового не имеется, а чай у Надежды лучше не бывает. Всю дурь вымывает.

Слышно было, как к воротам подъехала машина. Звякнула щеколда калитки, скрипнула дверь в сенях, постучали.

– Не заперто, – нарочито громко отозвался Омельченко и сел на свое место за столом.

Надежда Степановна, малость замешкавшись, села рядом. Дверь осторожно приоткрылась, в комнату, почему-то пригнувшись, вошел невысокий худой человек – майор милиции. Следом боком протиснулся верзила сержант и, притворив за собой дверь, так и остался стоять у порога.

– Здравствуйте, – вежливо поздоровался майор и неторопливо стал оглядывать собравшихся, задержавшись взглядом сначала на мне, потом на Рыжем. Помню, меня удивило какое-то почти нарочитое невнимание к застывшей в дверях Ирине. Подсознательно отметив про себя эту почти неуловимую неестественность в поведении майора, я почти сразу забыл об этом, всецело захваченный стремительно развивающимися событиями.

– Птицын здесь, значит, все полностью проинформированы, – снимая шапку и усаживаясь на свободный стул, сказал майор и попытался улыбнуться. – Следопыт, он и в Африке следопыт. Ты бы, Сергей Иванович, подавался ко мне на службу. Твоей расторопности на весь состав моего отделения с головой хватит и еще столько же останется. Всегда тебя в пример привожу. Ну, какие твои выводы?

– Выводы вам делать. Я в основном по фактам и фактикам, по следочкам, по слухам. Но только лично для себя, для пополнения житейского багажа. С посторонними, как правило, не делюсь, взглядов своих не навязываю, – с неожиданной горячностью заговорил Птицын.

– Хорошо, – подумав, сказал майор. – Хорошо, что не навязываешь, и хорошо, что взгляды имеются. Я от своих работничков вот этого самого очень усиленно добиваюсь. К сожалению, результаты не всегда радуют. Но добиваюсь.

Значит, уважаемые граждане, дело такое… Имеется налицо факт преднамеренного убийства Хлесткина Степана Ильича. Ночью, из карабина. Точное время производства выстрела скоро будет установлено.

– Минуточку… – поднялся Омельченко. – Хочу сделать официальное заявление…

Он подошел к занавешенному окну и резким движением сорвал одеяло.

– Вот… Наглядно… В десятом часу тоже произвели выстрел. Свидетели имеются. Вот – Алексей, вот – жена, Надежда Степановна. Поскольку в это время здесь находился, значит, в меня. Потушил свет, выскочил – снег, ветер, следов никаких. По тому, откуда окно видать, из-за баньки целили. Алексей в это время там находился, может подтвердить. Прошу занести в протокол, то есть зафиксировать.

– С молодым человеком мы еще поговорим, в протокол занесем. В обязательном порядке занесем. Факт, в связи с происшедшим, интересный. Производит впечатление. Производит, Птицын?

Птицын, внимательно разглядывавший разбитое стекло, кивнул. Потом хмыкнул и сказал: – Из мелкашки. Не серьезно.

– Не серьезно, когда не в тебя. А когда тебе в лоб прилетит, очень даже серьезно будет, – не на шутку разозлился Омельченко.

– Пулю нашли? – как ни в чем не бывало спросил Птицын.

– Тебе надо, ты и ищи, следопыт чертов. Не серьезно ему. Хлесткину, вон, серьезно получилось, а мне, видать, еще не судьба.

– Хлесткину, действительно, серьезней некуда, – подтвердил майор. – Поэтому следствие обязано… Повторяю, обязано проверить, как выразился уважаемый Сергей Иванович, все факты и фактики. Среди них наиважнейший – ваш, Петр Семенович, карабин. Хлесткинский в настоящее время у нас на экспертизе, хотя применение полностью исключено при наличии запертой двери. Из остальных зарегистрированных, второй и единственный – ваш. Поэтому, сами понимаете, необходимо.

– Вон он, у всех на виду. С весны в руки не брал. Без всякой экспертизы сразу видать будет. В нем, извиняюсь, пауки, наверное, завелись.

– Сержант, составьте акт изъятия в присутствии понятых. Они, кстати, в наличии…

Сержант потянулся к карабину. Голос майора из спокойного и размеренного неожиданно стал резким и властным.

– В перчатках! Перчатки одень! Мне еще с твоими отпечатками возиться не хватало!

Сержант торопливо надел кожаные перчатки и осторожно, как драгоценность, снял висевший на стене карабин.

– Дай сюда!

Голос майора стал еще суше и резче. Он достал из кармана чистый носовой платок, встряхнул, разворачивая, и, придерживая карабин одной рукой через скатерть, другой, осторожно коснувшись затвора платком, открыл его и поднес карабин к самому лицу. Понюхал. Покачал головой. Вынул затвор, положил на стол, заглянул в ствол. Удовлетворенно хмыкнул и сказал: – Стреляли из него несколько часов назад.

Почему-то глядя на меня, Омельченко медленно поднялся, прохрипел:

– Николай Николаевич, как перед Богом… Спал как убитый. И патроны у меня спрятаны, где все припасы. Пустой висел. Я заряженное оружие на людях не держу.

– Все это ты мне потом подробно напишешь. До мельчайших фактиков, как выражается Сергей Иванович.

– Карабин мог взять любой из находившихся в доме, – неожиданно вмешался Птицын.

– Мог, – согласился майор. – На этот случай и будут взяты отпечатки. Если отпечатков не будет, существуют другие способы. Поверьте, Сергей Иванович, следствие будет вестись с особой тщательностью, учитывая заявление, которое написал перед смертью покойный. Хотя сами подумайте: женщины – маловероятно. Ни малейших мотивов. Молодой человек? Он, по-моему, до сегодняшнего дня понятия о Хлесткине не имел, что такой вообще имеется в наличии.

Когда майор сказал о женщинах, я снова посмотрел на Ирину. Теперь я уже не сомневался, что ночью она куда-то выходила. А главное, я был совершенно уверен, что не такой дурак Омельченко, чтобы пойти и застрелить Хлесткина после всего происшедшего накануне. Даже вдребезги пьяный он не мог не понимать, что все улики и все подозрения будут против него, и милиция появится в доме, как только факт убийства будет обнаружен. И уж карабин никогда не оставил бы в таком виде, чтобы при первом взгляде и дураку стало ясно, что к чему. А поскольку временное помешательство тоже исключалось, не приходилось сомневаться, что Омельченко к убийству Хлесткина не имеет никакого отношения. И еще мне почему-то показалось, что все происшедшее настолько продумано, что вежливому майору надо хвататься не за первые попавшиеся улики, а сначала задуматься над тем, что они слишком очевидны, чтобы привести к истине.

«Начитался детективов», – оборвал я сам себя и вздрогнул от срывающегося голоса Надежды Степановны:

– А то, что я всю ночь рядом с ним находилась и готова голову наотрез… Это во внимание приниматься будет?

– Почему же? – майор протянул карабин сержанту. – Заверни во что-нибудь… Вы берете на себя соответствующую ответственность за свои показания, мы сопоставим их с другими показаниями и… сделаем соответствующие выводы.

– Так мне, значит, что? – голос Омельченко угрожающе окреп и загремел чуть ли не в полную силу. – Собираться?

– Соответственно.

Мне показалось, что майор с интересом всматривается в Омельченко.

– Оформим изъятие, возьмем показания, и в интересах следствия я вас, Петр Семенович, сами понимаете, вынужден задержать. Пока временно.

– Оформляй, – Омельченко демонстративно уселся за стол, придвинул к себе пустую кружку. – Надежда, налей чаю на дорожку. Не боись, еще извинения попросят.

Неожиданно он уставился на меня и, тяжело роняя слова, выдал:

– Слышь, Алексей, Серега-то прав. Кто здесь находился, того и работа. Остальное, сам понимаешь, исключается на все сто. Надежда рядом, она… – он кивнул в сторону Ирины, – скорее всего, понятия не имеет, с какой стороны он заряжается. Что у нас в остатке? – Он повернулся к майору. – Вы Омельченко за дурака не держите. С самого начала у меня мысля имелась, что здесь что-то не то. Концы не сходятся. – И снова он повернулся ко мне. – Больно ловко ты из себя простофилю состроил. Не хуже, чем в театре… Знаешь, что мне сейчас в голову брякнуло? Стреляли от баньки, а там ты. Так? Интересное совпадение? Ты, майор, пошли пошарить насчет мелкашки. Я почти сразу выскочил, ему ее только выкинуть оставалось. Если, конечно, рядом никого не было. Пошарь, пошарь, глядишь, сразу все на места поставишь.

Майор с таким же интересом, с каким минуту назад смотрел на Омельченко, уставился теперь на меня, и мне почудилось в его взгляде что-то не то насмешливое, не то снисходительное. Я посмотрел на Ирину. Она, нахмурившись, смотрела прямо на меня.

«Н-да… положеньице. Не лучше, чем у Омельченко. Попробуй докажи, что ночью не вставал, карабина не брал, в Хлесткина не стрелял. Я ведь даже понятия не имею, где он проживает. Вернее, проживал». Я вдруг почувствовал, что растерянно улыбаюсь, и, торопясь, как бы улыбку не отнесли на счет если не полного моего идиотизма, то уж на счет бесчувственности или, не дай бог, неумело скрываемого торжества, я забормотал:

– Петр Семенович, я понимаю, конечно, ваше состояние… Я, например, совершенно уверен, что вы ни малейшего отношения… Мы до двух часов с Надеждой Степановной проговорили, потом я часа два не мог уснуть. Никто никуда не выходил. Вы, естественно, можете думать, что я… Но мне-то зачем? Я даже не знаю, где он живет…

Наверное, то, что я бормотал, выглядело наивно, но холодная ненависть во взгляде Омельченко, устремленном на меня, исчезла, и он опустил голову.

– Черт тогда, что ли? – проворчал он и, подумав, добавил: – Ладно, разберемся. Снимай, Николай Николаевич, отпечатки, допрашивай, проверяй. Мне бояться нечего. С Хлесткиным мы друзьями-приятелями не были, но и стрелять мне в него резону ни на копейку. Что я, придурок полный? Если бы я, так я бы этот карабин… Ни одна твоя экспертиза иголку бы не просунула.

– За придурка я тебя не держу, скорее наоборот, – загадочно сказал майор и повернулся к сержанту: – Садись, пиши…

* * *

Часа через два, когда все формальности были выполнены и Омельченко увезли, я отпустил Кошкина, вытребовав с него заявление о приеме на работу в экспедицию в качестве подсобного рабочего. Забрал паспорт и авансировал небольшую сумму «на подготовительные сборы». С заявлением можно было отправляться в аэропорт, как только погодка утихомирится до состояния летной. Правда, появилась было еще одна загвоздка: вежливый майор запретил мне трогаться с места без его специального на то разрешения. Я не на шутку перепугался, что запрет этот может продлиться «до окончательного выяснения обстоятельств гибели гражданина Хлесткина». Но Птицын успокоил майора, высказав соображение, что, находясь на Глухой, я изолирован и заперт не хуже, чем в камере среднестатистического российского тюремного заведения. А когда майор и сержант вышли, добавил, что если бы против меня имелась хотя бы одна улика средней увесистости, мне бы не миновать проследовать вместе с Омельченко.

К этому времени в доме мы остались втроем – я, Птицын и Ирина, которая, впрочем, почти сразу удалилась в свой летник. Надежда Степановна напросилась поехать с мужем, и в доме с ее отъездом воцарилась гнетущая нежилая тишина.

– Значит, так, – сказал наконец Птицын, когда затянувшееся молчание стало невыносимым. – Советов никому и никогда не даю, но порассуждать совместно согласен. Есть желание порассуждать?

– Только этим и занимаюсь в последнее время.

– Ну и какой, по-твоему, можно сделать вывод из всех этих событий?

– Что не имею к ним никакого отношения, – раздраженно ответил я и добавил: – А они ко мне почему-то начинают иметь.

– Может быть, не почему-то? – По-птичьи наклонив голову и вскинув рыжеватые брови, Птицын заглянул мне в глаза.

– Рассуждай дальше, – без особого интереса разрешил я. Присутствие Птицына становилось утомительным. Он минуты не постоял и не посидел спокойно. То подходил к стене и начинал внимательно ее рассматривать, то для чего-то заглядывал под лавку, то приподнимал половик, то подходил к окну и, прищурив один глаз, начинал вертеть головой, склоняя ее то в одну, то в другую сторону. Вот и сейчас он вдруг опустился на четвереньки и полез под стол.

– Пулю ищешь? – догадался я.

– Ее, – выглянул он из-под стола.

– А что это тебе даст?

– Внесу в душу стрелявшего заразу беспокойства.

– Почему он должен беспокоиться по поводу кусочка сплющенного свинца?

– Можно пустить слух о чудесах современной техники. Мол, пуля будет передана на сверхнаучную экспертизу, после чего с точностью установят ружье, из которого стреляли.

– У вас что, много дураков?

– Хватает. И еще, поимей в виду – любой преступник в глубине души уверен, что он оставил след, и этот след его рано или поздно выдаст.

– Узнает, что пуля у тебя, еще раз выстрелит.

– Прежде чем выстрелить, попытается разузнать подробности.

– По-моему, здесь у вас стреляют без предварительного выяснения.

– Здесь у нас стреляют, как правило, без промаха.

Я стал загибать пальцы:

– Ночь, снег, ветер, двойное стекло, я ошивался поблизости…

– Ну что, по-твоему, он должен был сделать в этом случае?

– Зачем стрелять, если не уверен в результате?

– А какой должен быть результат?

– Стреляет, значит, хочет попасть.

– Не всегда. Иногда стреляют, чтобы испугать. Иногда, чтобы поднять, выманить, предупредить, навести на ложный след, дать знать об опасности. И так далее.

– Думал об этом, не вижу смысла.

– Смысл имеется.

– Какой?

– Несколько смыслов.

– Каких?

– А вот над этим надо еще серьезно поразмышлять. Ты в курсе, что у нас тут случилось?

– Два года назад?

– Точно.

– Очень поверхностно.

– Ты что, не читал, что тебе Арсений Павлович написал?

– Ничего он мне не написал.

– Как не написал? Он мне звонил. Сказал, чтобы ты, перед тем как принять окончательное решение, еще раз внимательно перечитал все, что он тебе написал.

Я, наконец, вспомнил про блокнот «Полевого дневника», который так настойчиво подсовывал мне Арсений и про который я, торопливо засунув его в кармашек рюкзака, сразу позабыл. Был уверен, что там записаны наставления и советы, которыми я и без того был сыт по горло. Пристально поглядев на меня и догадавшись, что я понял, о чем речь, Птицын вдруг снова опустился на четвереньки и пополз к входной двери, у самого порога которой наконец отыскал то, что, как ему казалось, даст возможность взять на испуг неизвестного, покушавшегося вчера не то на жизнь, не то на душевное спокойствие и без того далеко не спокойного Омельченко.

– Никогда не надо опускать руки, – поучительным тоном заявил он и, зачем-то потерев маленький кусочек металла о рукав, бережно опустил его в карман.

– Слушай, ты действительно пишешь стихи? – не выдержав, спросил я.

По-моему, он слегка смутился.

– Случается.

Я решил его все-таки достать и нагло спросил:

– Хорошие?

– Черт его знает! – ничуть не обидевшись, сказал он. – Какие получаются. Разные.

– Прочтешь когда-нибудь? – с уважением к его откровенности и нежеланию обижаться спросил я.

– Не знаю. Как получится. Ладно, пошел распространять слухи о найденной улике. Решится с отлетом – загляни ко мне. Поделюсь соображениями насчет тех мест. Места в смысле возможности проживания серьезные. Даже не проживания – выживания, – поправился он и вышел, сильно хлопнув дверью.

«Весело начинается мое долгожданное поле», – подумал я и, не зная чем заняться, решил до прихода Надежды Степановны изучить советы и пожелания Арсения Павловича, заботливо записанные им в старенький «Полевой дневник». Я нехотя поплелся к месту своего временного ночлега, вытащил из-под стола рюкзак и полез в кармашек, в который, как я хорошо помнил, засунул блокнот. Меня подстерегала еще одна неожиданность – блокнота в рюкзаке не было. На всякий случай я перешуровал все содержимое рюкзака, осмотрел даже карманы куртки. Всем этим я занимался, можно считать, машинально, на всякий случай, поскольку в результате был заранее уверен. Раньше у меня никогда ничего не пропадало из тщательно застегнутого и завязанного рюкзака, поэтому я не стал даже размышлять над тем, где и когда я мог выронить никому не нужный блокнот, а сразу сосредоточился на том, кто и с какой целью его временно или навсегда позаимствовал. Круг подозреваемых был настолько невелик, что проверку можно было начинать, как говорится, «не отходя от кассы». Я ногой задвинул рюкзак под стол, пригладил взъерошенные волосы и направился к оклеенным обоями задоскам, за которыми, рядом с огромным сундуком, запертым на амбарный замок, располагалась задернутая выцветшей ситцевой занавеской дверь в небольшие задние сени, которые надо было миновать, чтобы войти в летник. Двумя решительными шагами я пересек сени, едва освещенные маленьким запыленным окошком, и постучал в дверь, сколоченную из двух широких толстенных досок. Не дождавшись ни приглашения, ни отказа, я потянул ее на себя. Дверь бесшумно отворилась.

– Я знала, что вы придете, – сказала она, не повернув головы и не шевельнувшись.

Сложив руки на коленях, она сидела у окна на высоком, грубо сколоченном табурете. Тонкий силуэт ее профиля, мягко окантованный ореолом снежного света, был так нежен и беззащитен, что у меня сразу вылетели из головы все заготовленные фразы, и я столбом застыл на пороге, не решаясь ни пройти, ни уйти, ни выдавить что-либо в объяснение своего появления.

В летнике было не так холодно, как я ожидал, хотя и гораздо прохладнее, чем в жарко натопленных комнатах основного жилья хозяев. Пахло здесь, как и там, травами, но дышалось гораздо легче. На старую, тщательно застланную койку была небрежно брошена дубленка, а рядом, у подушки лежал раскрытый «Полевой дневник», навязанный мне перед отъездом Арсением Павловичем.

– Хотите узнать, куда я выходила ночью? – спросила она каким-то безжизненно-бесцветным голосом.

Не отвечая, я подошел к койке и забрал принадлежавший мне блокнот.

– А… Это… – сказала она. – Не знаю, зачем и как он у вас. Только не вздумайте поверить тому, что там написано.

За все время, что я знал Арсения, он не произнес и слова неправды. По-моему, он просто органически не был способен на это. Обида за Арсения развязала мне язык.

– Прежде чем делать такие выводы, может, вспомним, как он здесь оказался? – сдерживая предательскую дрожь в голосе, спросил я.

– Я его взяла у вас из рюкзака. Хотела положить обратно, но не успела.

– Правда, хотели? – пробормотал я, снова поймав себя на том, что говорю не то, что хотел.

– Не хотела, но надо было. Иначе многого вы так и не поймете. И вообще… Стало окончательно ясно – вы ничего не знаете.

– А вы знаете? – не выдержав, спросил я.

Она наконец-то повернулась ко мне.

– Пока не знаю. Всего не знаю. Но узнаю, чего бы это мне ни стоило.

Мы долго молчали. Она отвернулась, а я, не отрываясь, смотрел на нее и лихорадочно соображал, как бы продолжить этот странный разговор.

– Когда я увидел вас ночью, сначала подумал – сон. Решил дождаться возвращения, чтобы убедиться окончательно, и заснул по-настоящему. Теперь понял – не сон.

– Не сон, – подтвердила она.

– Значит, карабин взяли вы? Для кого?

– Не допускаете, что я могла сама им воспользоваться.

– Не могли.

– Почему?

– Не могли – и все. Кому вы его передали? Птицыну?

– Господи, какая у вас каша в голове. Не все ли вам равно?

– Вы же слышали… Из него убили человека.

– Никого из него не убивали. Не впутывайтесь в эту историю, Леша. Она страшная и трудная. И, кажется, очень и очень подлая.

– Как же не убивали? А Хлесткин?

– Жив ваш Хлесткин. Жив и здоров. Никто в него не собирался стрелять.

– Ничего не понимаю. А Птицын? Милиция?…

– Так было надо.

– Кому?

– Надо, – повторила она и всхлипнула.

Я шагнул было к ней и замер, остановленный ее стремительным разворотом в мою сторону.

– Тебя подставляют, понял? – хлестнул меня злой свистящий шепот. – Ты не должен был здесь появляться! Тебя подставляют. Только поздно. Поздно, поздно…

После последовавшего продолжительного молчания я все-таки задал не дававшие мне покоя вопросы:

– Кто вы? И если Хлесткин живой, почему арестовали Омельченко?

– Задать такие вопросы и в такой последовательности могла только женщина, – сказала она и отвернулась.

Я почувствовал, что краснею, и уже хотел ответить очередной колкостью, когда она добавила:

– Или абсолютно ничего не знающий и ничего не понимающий Алексей Юрьевич Андреев. Который, неожиданно для самого себя, затесался в такую путаницу и ужас, что лучше бы ему вообще ни о чем не знать и ничего не слышать.

– Мне самому теперь кажется, что все не так просто… Я только категорически не согласен… Арсений Павлович просто органически не способен обмануть. Он скажет правду, даже если это будет грозить ему… Чем угодно будет грозить, он все равно скажет правду. Вы просто его не знаете.

– Не знаю, – согласилась она. – Я его в глаза не видела.

– Почему тогда?

– Потому. На один вопрос я все-таки отвечу. Омельченко должен поверить, что Хлесткина убили. И должен до смерти перепугаться. Все улики против него. Ему придется спасать свою шкуру. От того, каким способом он решит это сделать, будет зависеть все остальное.

– Что «остальное»?

– Все.

– После вашего ответа сам черт голову сломает.

– Не ломай. Это не твое и не для тебя.

Это уже дважды повторенное «ты» на несколько мгновений почти осчастливило меня.

– Вы сами сказали, что меня подставляют.

– Уйди в сторону.

– Куда?

– Просто отойди в сторону и постарайся не вмешиваться.

– Теперь, наверное, уже не получится.

– Это очень опасно.

– Меня это, конечно, волнует, но не так чтобы.

– Это опасно не только для тебя.

– А для кого еще?

– Для меня.

– Я опасен для вас?

– Все может случиться.

– Никогда… Ни при каких обстоятельствах не сделаю вам ничего плохого.

Она долго не отвечала. Я испугался, что она вообще больше не скажет ни слова. Мои последние слова были похожи на признание. Странный разговор у нас получился. Вроде бы ничего конкретного она мне не сказала – и в то же время сказала так много, что я никак не мог ухватить все ускользающие нити намеков и предостережений, которые прозвучали в ее словах, полных тревоги и недоговоренностей. Неожиданно она встала, подошла ко мне, пристально-пристально посмотрела в глаза, положила руку на плечо, прислонилась, невесомо поцеловала в губы и, прихватив с кровати дубленку, вышла. Потом я услышал, как хлопнула входная дверь, и я остался в доме один – растерянный, задохнувшийся от неожиданности и мгновенного счастья, ничего не понимающий, не знающий, что делать, куда идти, о чем думать, да и думать ли вообще, когда на губах еще хранились запах и тепло сухих губ, а перед глазами стояло зеленоватое обжигающее сияние ее взгляда.

«Околдовали тебя, Алексей Юрьевич, околдовали», – сказал я сам себе и глупо улыбнулся. И почему-то сразу вслед за этим памятливо подумал о том, что вблизи ее лицо не так молодо, каким казалось издалека. Едва заметные морщинки у глаз и в уголках губ подсказывали не столько возраст, сколько пережитые не так давно страдания или чересчур сильные впечатления от жизни, которая внезапно повернулась к ней не лучшей своей стороной.

Я не стал додумывать эти не очень внятные мысли, отмахнулся от назойливой тени тревоги и едва-едва обозначившегося намека на какую-то догадку. Уселся на ее койку и, все еще продолжая улыбаться, раскрыл блокнот Арсения.

* * *

Почерк у Арсения удивительно четкий и разборчивый, но я, тем не менее, по нескольку раз перечитывал написанное, с трудом справляясь с тревогой, поселившейся во мне после оборвавшегося несколько минут назад разговора. Но постепенно содержание дневника полностью завладело моим вниманием. Я сразу понял, что оно было предназначено совсем не мне. Оно вообще никому не было предназначено. Просто я по ошибке схватил из рассыпавшейся стопки полевых дневников первый попавшийся…

«4 августа. Сегодня первый раз за месяц выглянуло солнце. Никогда не думал, что можно так обрадоваться этому, казалось бы, абсолютно ординарному в других условиях и в других местах, событию.

– Не спугни, – сказала она, увидев тонкий лучик, протиснувшийся в почти незаметную щелку.

Не было слышно дождя, не скрипели раскачивающиеся от ветра деревья. Впервые за много суток наступила тишина. Только река слышна на перекате. Но даже ее ворчание казалось умиротворенным.

Мы боялись пошевелиться. Несколько дней назад она сказала:

– Дождь и холод – невыносимое сочетание. А от своей нескончаемости они становятся состоянием души. Когда не можешь высохнуть, распахнуться, согреться, превращаешься в затравленного больного зверя. Представляю, как они стоят под этим дождем и о чем-то угрюмо думают.

Я понял, что она из последних сил сдерживается, чтобы не заплакать.

Мы еще долго лежали неподвижно и смотрели на дрожащий солнечный лучик. Как-то странно, не сразу, а очень медленно, он начал погасать. Потух. Потом снова пошел дождь. Весь этот день она была необычно молчалива и задумчива. Я знал, что эта стадия вот-вот наступит. Кажется, наступила.

11 августа. Завтра у нее день рождения. Готов молиться, чтобы хоть на несколько часов выглянуло солнце. Это будет для нее самым лучшим подарком. Свой подарок я приготовил заранее, задолго до того, как мы здесь оказались. Когда-то она сказала:

– Хочу встретить свой день рождения в тайге, с тобой. И чтобы на сотни километров вокруг ни одной живой души.

Я сказал:

– За чем дело стало? Прилетай, я увезу тебя в самое затерянное место на свете. Там будут только лоси, рыбы и птицы. – Во время этого разговора вокруг ревел и мчался в ночь огромный город. Миллионы огней проносились в ее сумасшедших глазах и звездной пылью оседали на мокрый асфальт. Впервые в жизни у меня куда-то в бесконечность проваливалось сердце при одной только мысли о том, что это наше одиночество на самом краю света может когда-нибудь случиться. Хотя бы в мечтах.

– Прилечу, – не задумываясь, сказала она. – Жди.

– Прекрасно, – тоже не задумываясь, согласился я. – За мной подарок. Думаю, он тебе понравится.

Интересно, помнит ли она о том нашем разговоре, о моем обещании? Вообще-то память у нее профессиональная – цепкая и подробная. Не раз уже убеждался в этом.

Часто вспоминаю, как и почему мы оказались рядом. Я увидел ее на приеме в датском посольстве, куда меня затащил профессор Свен Йергенсон. Он только что перевел и напечатал мою статью в каком-то важном скандинавском биологическом журнале, ухитрился разыскать, вызвал в Москву и теперь сговаривал на совместную большую работу по фауне Заполярья… Мне показалось, что она, как и я, совершенно лишняя в деловито перемещающейся гудящей толпе. Она стояла у огромного серо-розового гобелена в серебристо-сером сверкающем платье и задумчиво смотрела в окно, за которым, цепляясь за ветви огромного клена, скатывалось за черные крыши догорающее закатное солнце. Совершенно неожиданно для себя я подошел к ней и, с трудом сформулировав фразу на английском, сказал:

– Говорят, что если долго смотреть на заходящее солнце, а потом закрыть глаза, можно увидеть летящего ангела.

Она внимательно посмотрела на меня и сказала:

– Черта с два! Больше всего я хотела бы увидеть, как сгорит синим пламенем договор нашей фирмы на поставку никому не нужного оборудования. Идиот Федюнин затащил меня сюда, чтобы я разыгрывала роль его любовницы. Я только что послала его в места достаточно неприятные для его закомплексованного самолюбия. Вам, кажется, тоже невесело? Давайте смотаемся отсюда!

Все это она выпалила на чистейшем русском, сразу, в отличие от меня, определив мою национальную и душевную сущность. Увидев, что я растерялся, она взяла меня под руку и уверенно повела сквозь толпу. Расчитанно тормознув за спиной полного молодого человека, она громко сказала:

– Мы с вами самая красивая пара в этой жирной толпе. Сколько можно жрать и пить? И пресмыкаться! Лично я ухожу. Вы не против?

Полный молодой человек судорожно дернулся, обернулся и уставился на нас. Я усмехнулся и тоже достаточно громко сказал:

– Если бы я не увел вас отсюда, то потом жалел бы об этом всю оставшуюся жизнь.

И мы ушли.

Вот так вот и случилась наша встреча, которая по каким-то неведомым законам судьбы швырнула нас друг к другу с совершенно очевидной целью – вдребезги разбить наши предыдущие и будущие жизни. Ее уже нет, меня, вероятно, скоро тоже не будет. Зачем и кому это было надо там, наверху – не знаю! Но случись все сначала, я непременно подошел бы к ней и сказал:

– „Говорят, если долго смотреть на заходящее солнце…“ Интересно, что бы она ответила?

Сбоку, очевидно значительно позже, очень мелко было дописано:

– Какая бы чепуха ни лезла в голову мне или тем, кто меня потом допрашивал, нельзя спорить с очевидностью – наша встреча была случайной. Не она, я подошел к ней. Подошел и сказал… Что подтолкнуло меня к этому? Просто она, как и я, была там совершенно чужой.

12 августа. Солнце так и не появилось. Но дождя не было – и на том спасибо. Пока она спала (или делала вид, что спит), я затопил печурку, накрыл стол (если это можно было назвать столом), достал бутылку неплохого коньяка и положил рядом старинные, прабабушкины серьги с изумрудами. Я был уверен, что они удивительно подойдут к ее глазам… Потом вышел из палатки.

Густейший непроницаемый туман поглотил окрестное пространство и все долженствующие присутствовать в нем звуки. Буквально в двух шагах очертания предметов расплывались, растворяясь в вязкой белесой непроглядности. Про такой туман якуты говорят, что его можно резать ножом. Неожиданно возникшее предчувствие беды заставило меня оглянуться. Это было похоже на чужой угрожающий взгляд, упершийся в спину. За спиной была сплошная стена тумана. Скорее угадывая, чем различая тропу, я пошел к берегу. Единственное жилье нашего стационара располагалось неподалеку от устья широкого бурного ручья, скорее даже речушки, вырывающейся из узкого ущелья и за длинной каменистой косой впадающей в реку. Стоило пройти десятка три шагов и выйти к обрывистому берегу, как сердитый шум воды, то и дело спотыкающейся об огромные валуны, заглушал все остальные звуки. Судя по пройденному расстоянию, я был почти у самого берега. Речушка молчала. Это было так неожиданно и непонятно, что на какое-то мгновение мне даже показалось, что я заблудился в тумане и пошел в противоположную сторону. Я прекрасно понимал, что это невозможно, но такой же невозможной была оглушающая густая тишина. „Может, это из-за тумана? – подумал я. – В нем завязли все звуки“. Мысль была глупой, как и предыдущая. Разозлившись на то, что ничего не могу понять, я сделал несколько решительных шагов вперед и чуть не свалился с обрыва. Выходит, в направлении не ошибся. Хватаясь за смолистые ветви стланика, осторожно спустился и замер. Вместо бурной стремительной воды сквозь туман просвечивало мокрое каменистое дно. Сделав еще несколько шагов, я поскользнулся и чуть не упал. Высохшая после почти двухмесячных непрерывных дождей река – явление столь же невероятное, как… Я даже не смог подыскать сравнение, настолько не укладывалось все это в рамки привычного и объяснимого. И вдруг все понял. Где-то далеко (а может быть, совсем рядом!) вверх по ущелью, в горах, бесконечные дожди спровоцировали мощный оползень, заваливший ущелье. Река, за внезапной и вряд ли надежной плотиной, сейчас быстро накапливает силы, беснуется, ищет выход. И как только могучая сила воды пересилит преграду из камней, глины, песка и стволов деревьев, стократ усилившийся поток хлынет вниз, смывая и разнося вдребезги все, что окажется на его пути. Если преграда достаточно велика и протянет еще несколько часов, то, вырвавшись из ущелья, поток перехлестнет через берег, как пушинку сметет палатку, раздавит, расплющит, унесет неведомо куда оставленную на косе лодку… С минуту я колебался – бежать сначала к лодке или к палатке? Плотина в ущелье могла еще продержаться несколько часов, могла рухнуть через несколько мгновений. Я побежал к палатке.

Полураздетая, непричесанная, она сидела на нарах, смотрела на плескавшийся в печурке дымный огонек и беззвучно плакала. Серьги лежали перед ней на грубом брезенте спальника…

Через несколько минут, сгибаясь от груза, задыхаясь, ничего не различая перед собой из-за нередеющего тумана, мы поднялись на первый уступ сопки, у подножья которой притулилось наше ненадежное жилье. Потом я стал перетаскивать туда продукты, приборы, оставшиеся в палатке вещи. Когда я в четвертый раз поднялся наверх, она сказала:

– Хватит. Все равно через несколько дней мы покинем все это. Я больше не могу. – Помолчав, добавила: – Только не думай, что я остыла, разлюбила, разочаровалась. Скорее наоборот. Но я поняла, что не смогу ни ждать тебя месяцами, ни жить месяцами здесь, в подобных условиях. Видимо, я навсегда отравлена городом и той нелепой жизнью, которой жила. У меня уже нет сил, я себя переоценила. Ты тоже не сможешь по-другому, даже ради меня. Понимаю и не собираюсь настаивать. Судьбу не переспоришь. Жизнь подкинула нам подарок, а мы… – И снова повторила когда-то уже сказанную странную фразу: – След ветра на воде…

И снова я не понял, о чем она.

Она никогда не хитрила и не обманывала меня. Всегда говорила то, что думала. В том, что случилось, нет нашей вины. Выбора у нас не было.

Когда мы услышали нарастающий гул и грохот, я вспомнил про лодку. Забыв про нее, я совершил непростительную ошибку. В этих местах за такие ошибки иногда расплачиваются жизнью. Она пыталась меня удержать, я был уверен, что успею. Если бы не проклятый туман! Поток настиг меня, когда я спустился на косу. Не знаю, что спасло – везение, уступ скалы, за который успел ухватиться, валуны, развернувшие ствол чизении, который мчался прямо на меня?… Досталось, конечно, но могло быть и хуже… Лодку и ружье, которое было в ней, или расплющило и утопило, или унесло. Бочку с бензином, которая находилась неподалеку, выбросило на остров километра на три ниже по течению. Палатку, слава богу, не зацепило, хотя пронесло впритирочку – шагах в четырех-пяти. Мне довольно крепко раскровенило руку, и я уже едва держался, когда она разыскала меня и, не задумываясь, бросилась в ледяную воду. Пришлось выбираться самому и вытаскивать ее…

В общем, день рождения получился на славу. Коньяк мы все-таки выпили, сережки удивительно подошли к ее глазам, об отъезде она больше не заговаривала. Через неделю выглянуло солнце, распогодилось и наконец-то потеплело. А еще через несколько дней я решил двинуть к старателям, чтобы от них по рации связаться с Птицыным и попросить его приехать за нами. Решил двинуть напрямую, через хребет, рассчитав, что доберусь дня за три-четыре. Столько же на обратную дорогу. Она согласилась неделю пожить одна. Одиночество очень ее пугало, но еще больше пугала перспектива сидеть здесь до морозов и пурги. На следующий день после моего ухода она поскользнулась на мокром камне и сильно ушибла ногу. Как я узнал об этом? Дневник остался в палатке, она разыскала его и день за днем, до самого последнего, записывала в него все, что с ней происходило. Потом это очень мне помогло. Дневник мне вернули».

«24 августа. Почти не сплю. Страшнее всего на рассвете. Хочется, чтобы поскорее кончилась ночь, и боюсь наступающего бесконечного дня. Что я буду делать днем? Ничего не хочется делать…

25 августа. Показалось, что где-то далеко-далеко стреляли. Побежала к реке, поскользнулась и как-то удивительно неловко грохнулась. Нога застряла между острыми камнями, и от боли долго не могла подняться. Потом кое-как поползла назад. Ползу и реву белугой от боли и злости. Нога распухает на глазах, ничего не помогает.

Ночью, кажется, снова стреляли. Теперь уже ближе. Значит, не показалось.

26 августа. Днем над горами пролетел вертолет. Может, тебя заметят? А если заметят, не поверят глазам. Человек в этих горах либо бред, либо галлюцинация. Пойти сейчас в горы – самоубийство. Осыпи, скользкие, словно намыленные, камни, в распадках и ущельях потоки, непроходимый стланик, предательские ловушки на каждом шагу. Наверное, и еще что-нибудь, чего я даже вообразить не могу, потому что никогда не была там и не буду. Только сейчас я поняла, что натворила. Лишь бы ты дошел. Я согласна сидеть в одиночестве еще целый месяц, лишь бы ты дошел. Можешь даже не возвращаться.

Нога, как подушка. Я так боюсь, что даже не плачу. Лежу целыми днями в спальнике и перебираю день за днем свою запутанную жизнь. Радости в ней было не очень много.

27 августа. Чувствую – с тобой что-то случилось. Закрыла глаза и услышала голос. Ты звал на помощь. Если с тобой несчастье, я здесь умру. Птицын появится через месяц, к этому времени от меня уже ничего не останется.

Снова пролетел вертолет. Совсем близко. Опухоль не спадает. Выползла наружу и сидела до самой темноты. Долго смотрела на закатное солнце, потом закрыла глаза. Ничего не увидела, кроме слепящих, пульсирующих разноцветных пятен.

28 августа. Видимо, из-за того, что распогодилось, вокруг довольно активно прорезаются признаки очнувшейся от небытия жизни. Мотаются туда-сюда вертолеты. Ночью по протоке прошла моторка. Где-то стреляли. На четвереньках заползла на уступ, где мы спасались от селя – захотелось оглядеться. Да так и осталась там до самой темноты. Впервые за все время пребывания здесь разглядела окружающее и обалдела от красоты и простора. За спиной – голубые гольцы, внизу, у подножья сопки – начавшие желтеть лиственницы и бурое мелколесье. Дальше серебрится гладь притихшей реки. За ней, за путаницей проток и островов – озеро, а за ним, до полной размытости горизонта и неба – тундра. И все это упаковано в чистейший, до неправдоподобия прозрачный воздух. Сквозь который, кажется, видна каждая песчинка на острове. После бесконечно долгой дождливой серятины все переполнено красками и звуками. Свистят, трубят, трещат, крякают, хлопают крыльями, стонут и квохчут птицы. Оказывается, их здесь несметное количество.

На закате со стороны озера поплыли через протоку на остров лоси. Когда они вышли на сушу, я разглядела – лосиха и лосенок. Они долго стояли неподвижно, прислушиваясь к чему-то, потом вошли в воду и поплыли к нашему берегу. Золотисто-малиновый след их движения почему-то долго не погасал, и мне показалось, что я уже видела все это – не то во сне, не то в какой-то другой жизни.

30 августа. Ночью думала о том, что мы не могли с тобой не встретиться. Потом приснился жуткий сон – не хочется даже вспоминать.

Несмотря на сон, я уверена – ты дошел. И скоро вернешься. Приедет Сергей. Сергей славный, и стихи у него хорошие – чистые и простые. Опухоль начинает спадать.

1 сентября. Если сюда кто-нибудь „мимоходом-ненароком“ заглянет, увидит меня и еще, не дай бог, потребует документы, сколько сразу отыщется для вопрошающего ошеломляющих неожиданностей. Брошенная черт знает где женщина – раз. Красивая – два. Абсолютно беспомощная – три. Журналистка с высшим экономическим – четыре. На ушах серьги стоимостью миллионов в десять. Без ружья и собаки. Да еще всерьез раздумывает над тем – стоит ли отсюда сбегать или не стоит.

Кажется, я начинаю приходить в себя. Завтра ты должен вернуться. В крайнем случае – послезавтра».

«Я не вернулся ни завтра, ни послезавтра. Я вообще там больше не появился. Череда трагических случайностей, начиная с климатических особенностей этого проклятого лета, и кончая страшными поступками людей, которые никогда не должны были появляться ни на моем, ни на ее пути, с абсолютно четкой очевидностью обозначили преднамеренный замысел судьбы, которая не оставила нам ни малейшего шанса. На крутом подскальном срезе при спуске в очередной распадок, который легко было бы обойти, не будь на склоне непроходимого месива камней и глины, стронуть с места которое хватило бы чиха, я самым непростительным образом не рассчитал расстояние до ближайшей опоры и через несколько секунд оказался погребенным на дне ледяного размыва под грудой камней, переломавших мне несколько ребер, ключицу, не считая ушиба позвоночника и проломленной дурацкой головы. А неподвижное, почти двухсуточное пребывание в ледяной воде стоило последующего воспаления легких, хотя спасло от гангрены, которая была бы неизбежной, не будь этой неудобной подстилки из ледяного крошева. Я так подробно перечисляю свои болячки, чтобы стало совершенно очевидным то обстоятельство, что, отыскав мой полутруп в этой яме, Петр Омельченко вытащил меня с того света и дотащил до лагеря старателей, где нас и отыскали – одного без сознания, другого почти без сил. А еще через сутки, придя в себя, я узнал об Ольге, ибо первым вопросом, который мне задали компетентные товарищи, – что за женщина проживала со мной на стационаре, не числясь ни в штате сотрудников института, ни в числе временно принятых на работу в экспедицию? И – самое главное: куда она могла бесследно исчезнуть, предварительно безжалостно уничтожив одного из самых страшных бандитов нашего времени и спрятав или унеся с собой почти полсотни килограммов похищенного у старателей золота? Тогда я взбеленился, и, если бы не полная неподвижность, дорого бы им обошлись эти вопросы. Даже предположить такое казалось мне верхом идиотизма. Сейчас, спустя много времени, я отношусь к их растерянности несколько спокойнее. Хватаясь за соломинку в трагическом нагромождении непонятностей и совпадений, они выдвигали версию за версией, чтобы некоторое время спустя отбросить их за полной несостоятельностью. Облазали они там все чуть ли не на карачках, обнюхали каждый камень, с секундомером в руках обсчитали каждый шаг всех, кто вольно или невольно оказался поблизости от места событий. Ни одного следа, ни одной улики. А тут еще отступившая было непогода поспешила возобновиться в ухудшенном варианте. Пошел снег, запуржило, потом морозы, потом бесконечные зимние ночи. Через два месяца я более или менее оклемался, рвался на Глухую, считая, что разберусь, пойму, отыщу какой-нибудь след. В это время пришло письмо от Птицына, который уже дважды побывал там. Он подтвердил – никаких следов. Ему я поверил. Если бы что-то было, он бы раскопал.

Чего я только не передумал за прошедшие годы, какие, самые фантастические версии, не приходили в голову. Все бессмысленно. Эту загадку, судя по всему, мне теперь уже не разгадать. Версий много, вариант только один: был кто-то третий, который убил Башку и Ольгу и унес или спрятал золото. Как это он все умудрился, куда исчез? – вопросы можно задавать бесконечно, а ответ – увы! – пока не маячит даже на горизонте. Либо этот кто-то дьявольски умен, либо ему фантастически повезло. Меня пытались убедить, что труп не мог исчезнуть бесследно – значит, она жива и ушла с этим третьим. И тут же, не моргнув глазом, клялись, что вырваться из того капкана, который захлопнулся у трупа Башки, не то что человек, мышь бы не смогла. Ведь и потом чуть ли не полгода тянулись засады, прочесывания, проверки, но даже и намека на ниточку не отыскалось, чтобы потянуть. Вцепились было в меня и Петра, но и тут все оборвалось. Башку нашли через несколько часов после того, как он приказал, как говорится, долго жить, а от него до места, где меня разыскал Омельченко, топать без остановки двое суток, да и то посуху или по морозцу, а не по той каше, которая была тогда у нас под ногами. Ко всему этому еще одна непонятность – пропавший Карай. Омельченко говорит, что если бы не он, лежать бы мне до сих пор в той самой ледяной яме, куда я ухнул по собственной неловкости и глупости. Потом, когда Петр тащил меня, пес убежал куда-то и бесследно исчез. Говорят – медведь. Омельченко не верит, я тоже. Я хорошо знал Карая – собака редкая. Медведя близко бы не подпустил. Хотя мало ли в тайге случайностей и ловушек. Особенно в тех местах…»

* * *

В доме громко хлопнула дверь. Я вскочил с койки и, сунув дневник за пояс, торопливо вышел из летника. Притаившаяся было тревога вернулась с удвоенной силой. Это не было опасение чего-то конкретного, могущего вот-вот случиться, а, скорее, ощущение неблагополучия и неопределенности, когда ждешь, что вот-вот произойдет нечто такое, чему ты не сможешь помешать.

С Птицыным мы столкнулись в сенях. Он растерянно посмотрел на меня, обошел, взялся было за ручку двери в летник, но потом вдруг обернулся и сказал:

– Омельченко убежал.

– Куда? – спросил я, ничуть, впрочем, не удивившись.

Но Птицын не обратил внимания на полный идиотизм моего вопроса и, кивнув на дверь, спросил:

– Как она?

– Ушла куда-то.

Теперь уже не менее глупый вопрос задал он:

– Зачем?

Мы уставились друг на друга, осмысливая полученную информацию, и на какую-то долю секунды опередив его, я сказал:

– Он не должен был убегать.

– Почему? – отходя от двери, спросил Птицын.

– Его накололи. Хлесткин живой.

– Кто тебе сказал? – спросил он с еще большим удивлением.

Я кивнул на дверь.

– Она?

Птицын, по-моему, уже совершенно ничего не понимал.

– Откуда, интересно, такие фантазии?

– Ладно, – сказал я, – не морочь голову. Вы хотели напугать Омельченко, и вам, кажется, это вполне удалось. Ночью она передала кому-то карабин. Из него выстрелили и вернули на место. Улика более чем. Посолидней, чем пуля у тебя в кармане. Вместе придумали или ты один?

– Ни хрена себе, – сказал Птицын каким-то севшим голосом. – Ты это серьезно?

– Серьезней некуда. Придется нам теперь вместе хозяина этого дома разыскивать. Как, по-твоему, куда он мог податься?

– Та-ак… – протянул Птицын и повторил: – Та-а-ак… Вот, значит, какие дела?

– Невеселые, – подтвердил я.

– Значит, она думает, что Хлесткин живой?

– А ты не думаешь?

– Думай, не думай… Если бы я не лично… вот этими самыми руками в кузов… на голые доски. Мертвее не бывает.

– Ты… серьезно? – на этот раз у меня тоже подсел голос.

– Та-ак… Что из всего этого следует?

Было хорошо заметно, что мой собеседник встревожен не на шутку. Я бы даже сказал – испуган. На побледневшем лице отчетливо проступили веснушки, которых прежде я не заметил. Его страх передался мне, хотя я все еще ничего не понимал.

– Поразмышляем? – предложил он и, прикусив ус, уставился на меня, по-птичьи склонив голову на бок.

– У тебя больше информации, – сказал я. – Могу только предполагать и фантазировать.

– Фантазируй, – согласился Птицын.

– Кто-то из тех, с кем она тут в контакте – я думал, с тобой, – сказал, что надо подставить Омельченко. С какой целью? – даже не догадываюсь. Почему согласилась? – тоже. Судя по всему, ей пообещали – с Хлесткиным ничего не будет. Может, про Хлесткина вообще не говорили. Сказали, выстрелят из карабина и вернут. А сами…

– Она, правда, верит? Насчет Хлесткина?

– По-моему, не сомневается.

– А когда узнает?

– Уверен, если бы знала про Хлесткина, не согласилась.

– Правильно уверен, – быстро согласился Птицын. – Теперь все равно узнает.

– И все им испортит.

– А у них счет по-крупному.

– У кого?

– Рисковать они не могут. Значит, что получается?

– У кого? – не скрывая раздражения, переспросил я.

– Так если бы знать… Совсем тогда другие дела. Может, теперь?

– Что теперь?

– Не сказала куда?

– Я думал, к тебе.

– Может быть, может быть… Бежим!

– Куда?

– Ко мне. Не исключено – успеем.

Я заметил, что у него дрожат губы. Но и у меня, кажется, видок был не лучше. Заметив, что я никак не могу попасть в рукав куртки, он тихо сказал:

– Не психуй. Перероем весь поселок. Вычислим гадов. Не выдержали, сволочи, зашевелились. Ты их спугнул.

– Я?

– Ждали Арсения Павловича, приехал неизвестно кто, неизвестно зачем. Какие в эту пору птицы?

– У меня биоэнергетика.

– Разбираются они в твоей биоэнергетике! Побоялись, ты с Омельченко стыканешься.

– При чем тут вообще Омельченко?

– Хлесткин написал, что берется доказать – можно за день, а не за несколько суток дойти от стационара до того распадка, где он нашел Арсения.

– Можно?

– Полная хренотень!

Заканчивали мы этот разговор уже на улице. Птицын бежал легко и быстро. Я с трудом держался рядом с ним. Ветер подталкивал нас в спину. Из-за спешки и пелены ничуть не поредевшего снега я так и не смог определить ни направление, ни особенности мест, по которым мы пробегали. К тому же Птицын то срезал углы, то протискивался между какими-то сараями и помойками, то, согнувшись, нырял под помосты, на которых стояли лодки и бочки. Я был уверен, что самостоятельно мне теперь дом Омельченко ни за что не отыскать, и прибавил ходу, догоняя оторвавшегося от меня Птицына.

– Почему, по-твоему, убежал Омельченко? – задыхаясь, спросил я его, когда мы побежали рядом.

– Дурак потому что, – ответил Птицын, отворачиваясь от снега, который теперь лепил нам в лицо. – Или еще что-то, – выдохнул он после довольно продолжительной паузы. И добавил: – Дурак, конечно.

Возле небольшого, обитого толем домишки, стоявшего на отшибе от других на самом берегу, он наконец остановился. Из-под крыльца выбрались и кинулись навстречу с повизгиванием и ворчанием две лайки и остановились передо мной, загораживая дорогу.

– Не боись, – бросил Птицын. – Они в людях разбираются.

Мы поднялись на крыльцо. Еще в сенях Птицын закричал:

– Мать, гости были?

Он рванул дверь и застыл на пороге. Прямо против входа, у стола, сидел Омельченко и исподлобья смотрел на нас. Он даже не шевельнулся, пока мы не вошли и не закрыли за собой дверь.

* * *

– Объясняйте теперь мне, дураку, что я должен был делать при таком раскладе? – спросил Омельченко, закончив рассказ о своем побеге.

Все произошло до глупости просто. Майор завел его в свой кабинет, усадил за стол, положил перед ним копию недописанного Хлесткиным заявления и результаты поспешной экспертизы, из которой следовало, что пуля, убившая Хлесткина, и пуля, выпущенная из карабина Омельченко два года назад, когда проводилась повальная проверка всего зарегистрированного в поселке оружия в связи с известными нам событиями, совершенно идентичны. Кроме того, достал из стола и с многозначительным видом придвинул протокол обыска, произведенного в конторе Омельченко, где в полузаброшенном складе, среди кучи ржавого, ни на что не годного металлолома и прочей, уже лет сто не ворошенной чепухи, были обнаружены два початые ящика похищенной недавно взрывчатки, новенький в смазке автомат с запасными обоймами и пяток гранат-«афганок», выяснением места пропажи которых, как вежливо объяснил майор, сейчас очень активно занимаются соответствующие органы.

– Изучай, – сказал майор, – и пиши самое подробное объяснение, что и как, после которого у следователя не останется или почти не останется вопросов. Тогда попробуем отыскать какой-никакой выход, – многозначительно добавил он и как ни в чем не бывало вышел из кабинета.

Омельченко услышал, что дверь он запер на ключ и громко поручил кому-то из рядового состава сидеть рядом и не спускать глаз.

– Вчитываться особо не стал, – хмуро объяснил Омельченко. – Ежу понятно, работали на совесть, не с бухты-барахты. Обмозговали на четыре ряда. Расчет – деваться мне теперь некуда, кроме как на поклон и сознанку.

– В чем? – не выдержав, спросил я.

– Покойничек их, видать, растравил. Написал, берется доказать, что мог я золотишко тогда того… Теоретически, конечно. Так ведь доказывай он, не доказывай, без моего согласия все это валенок без подошвы.

– На что согласия? – не понял я.

– Шею в петлю! – взорвался Омельченко. – На выбор, хоть в ту, хоть в эту. И что я должен был делать при таком раскладе?

– Так ты ее в третью сунул, – тихо сказал Птицын. И, в нетерпении переминаясь с ноги на ногу, спросил: – Как удалось-то? Смотаться как удалось? Если не секрет, конечно.

– Мои ребята летом там пол перестилали, так я вспомнил: под линолеумом в углу доски на соплях – гвоздей не хватило. У нас тут каждый гвоздь дефицит, – объяснил он мне.

– Ну? – нервно подогнал его Птицын.

– Гну. Поднял линолеум, вынул доски. Дом на сваях, не мне тебе конструкцию объяснять. Пнул посильнее, когда мимо вездеход тарахтел, протиснулся… Хреново протиснулся… – он повернулся на стуле, показав разодранный на спине свитер. – Потом на карачках за гараж и к тебе.

– Почему ко мне?

– Кто у тебя искать меня будет? Каждую помойку прочешут, а к тебе в последнюю очередь. С Михайловной я договорился, – кивнул он на закрытую дверь в соседнюю комнату, куда сразу после нашего прихода удалилась мать Птицына. – Все поняла, из полного ко мне сочувствия обещала с недельку потерпеть с соседками сведениями делиться. Надехе разве только, чтобы не переживала.

– А дальше что? – сорвался Птицын. – Дальше, дальше? Думаешь, поищут и бросят? Надоест? Да с такими протокольчиками, как тебе навесили, землю рыть будут! А ты – неделя! Ты же умный мужик, неужели не понимаешь?

– Что не дурак, это ты правильно, Сергей Иванович. Кое-чего еще кумекаю.

– Да уже одно то, что ты лыжи смазал… По-твоему, майор тюха такая? Что-то не замечал. Он же тебе нарочно предоставил такую возможность.

– Правильно сделал, что предоставил. Умный человек другому всегда должен выход предоставить. Без выхода любой с копыт слетит. Ищи тогда хоть золотишко, хоть что.

– У тебя-то какой сейчас выход? – взвился Птицын.

– Как какой? – криво усмехнувшись, не согласился Омельченко. – Здесь вот сижу. Рассчитывали они на такое? Ясное дело, не рассчитывали.

– А дальше чего?

– На погодку такую тоже не рассчитывали. На Леху вот не рассчитывали, который теперь на Глухой телепаться будет, нервы им трепать.

– Ну и что толку?

– Толку, что через день-два по такой погоде Омельченко в тайге сто собак не сыщут.

– Сыщут!

– Хер им. Я тоже не лыком шитый, камусом подбитый.

– Отсидишься в лучшем случае месячишко, а дальше сам выползешь.

– Месячишки за глаза хватит.

– Для чего?

– Это уже моя забота, ладно?

Настороженно вслушиваясь в каждое слово и едва сдерживая нетерпение, я наконец не выдержал:

– Да никуда вам убегать не надо! Есть возможность во всем разобраться. Прямо сейчас. Если, конечно, не поздно.

– Чего поздно? – насторожился Омельченко.

– Верно! – крутанулся на месте Птицын. – Побежали.

Он рванулся к двери, но тяжелая лапища Омельченко пригвоздила его к месту.

– Нет, мужички, так дела не пойдут. Пока полного консенсуса не сообразим, будем здесь загорать. В теплой дружеской атмосфере. Ладушки?

– Алексей, объясняй, где нам быть надлежит. Только самым кратким образом.

– Ну, где? – Омельченко по-прежнему крепко держал Птицына.

– Если бы знать, – хмуро сознался я.

– Надо немедленно Ирину отыскивать, – понизив голос почти до шепота, сказал Птицын.

– Она думает, что Хлесткин живой, – тоже шепотом добавил я.

Омельченко, нахмурив брови, переводил взгляд то на меня, то на Птицына.

– Ну? – спросил он, не выдержав нескольких мгновений нашей заминки. – Не ошибаются только покойники, и то только после того, как их закопают.

– А говоришь, умный! – заорал Птицын. – Почему она так думает?

– Почему?

– Потому что стрелялку твою ночью кому-то одолжила. Алексей вон наблюдал.

– Если наблюдал, почему не сказал? – не глядя на меня, спросил Омельченко.

– Смешно, конечно… Думал – сплю.

– А почему сейчас не думаешь?

– Она сама сказала.

– И за каким… бельмандом ей такая операция понадобилась?

– Значит, понадобилась, – пробормотал я.

– Узнает, что Хлесткина на самом деле, запаникует.

– Предлагаешь, чтобы на мне осталось? – дернулся Омельченко.

– Да не в этом дело! – закричал я.

– Не ори. В чем тогда?

– Она, кажется, пошла разбираться. А кому она нужна со своими разборками, если им надо, чтобы вы? Значит, что? Изолируют или вообще… А если мы ее перехватим, докажем, что она не знала, а она скажет, кто ее подговорил…

– Так они и дали сказать, – проворчал Омельченко.

– Не дадут, – согласился Птицын.

– Я тут у вас никого и ничего, – захлебывался я словами. – Куда она могла, к кому? Кто ее мог на такое? Зачем она сюда приехала? Кто она вообще такая? Я же не знаю. А вы общались и здесь все знаете. Хоть намек какой-нибудь? Им же сейчас только одно остается – чтобы ее больше не было. Тогда ни вам, – я ткнул пальцем в Омельченко, – ни нам… Я думаю, в милицию сейчас надо, она прежде всего туда должна. Потому что там сведения… Про вас мы ни слова. Так? – повернулся я к Птицыну.

– Естественно, – согласился тот. – Никакого смыслу.

Омельченко бесконечно долго, как мне показалось, смотрел мне в глаза, потом отошел от двери.

– Соображаешь, – сказал он. – Без начальника им такое дело не провернуть. Или прикупили, или вокруг пальца. Были у меня кое-какие наблюдения… И соображения… Ладушки, жмите. У них там сейчас небольшой бардак должен по поводу моих спрятушек. Может, поспеете. Если нет, будем по обстановке. Ты, Алексей, сюда потом лучше не заявляйся, могут засечь это дело. Насчет тебя они тоже на ушах должны. А Надехе шепни втихаря – так, мол, и так, пусть икру не мечет. Я их достану. Думали Омельченко голыми руками, как салагу какого…

– Не голыми, – не выдержал Птицын.

– Рви давай! – рявкнул Омельченко. – Приберут девку, точно тебе говорю, приберут.

Мы с Птицыным скатились с крыльца и что было сил побежали на другой конец поселка. Собаки с лаем помчались за нами.

* * *

Внутри жарко натопленного помещения милиции царили сонный покой и служебная полутишина. За одной из дверей лениво стучала машинка, где-то, судя по коротким отрывистым фразам, говорили по телефону, на столике дежурного чуть слышно бормотал транзистор. Дежурный поднял голову на стук двери. Разглядев наш взъерошенный возбужденный вид, раскрасневшиеся лица, услышав наше срывающееся усталое дыхание, приподнялся было со своего места, но, узнав Птицына, ухмыльнулся и снова прочно устроился на своем стуле. Дождавшись, когда мы подойдем к барьеру и остановимся в ожидании, он, словно впервые нас заметив, поднял голову и спросил:

– Что-нибудь случилось, граждане?

– Случится, – приподнявшись на цыпочки перед барьером, зло сказал Птицын. – В лоб тебе сейчас дам.

Дежурный снова ухмыльнулся:

– За что?

– Чтобы не выпендривался.

– Кто выпендривается? Вежливо спрашиваю – чем могу быть полезен?

– Это не ты спрашиваешь, а мы сейчас спрашивать будем. Понял?

Я с недоумением смотрел то на одного, то на другого, стараясь понять, какие отношения связывают людей, ведущих этот странный диалог.

– Ни вы мне, ни я вам – ни малейшего права ни спрашивать, ни отвечать. По инструкции! – весьма довольный своей находчивостью, заявил дежурный.

– Знаешь поговорку? – неожиданным шепотом спросил Птицын.

– Ну? – насторожился дежурный.

– Не плюй в колодец, не исключено, в нем тонуть придется.

– Не думаю, – поразмышляв, не согласился дежурный.

– Знаю, думать ты не любишь, но на этот раз очень советую.

– Ты советуешь, а инструкция не советует.

– Думать не советует?

– Не думать, а отвечать на вопросы посторонних.

Тут уже и я не выдержал:

– Вы что, знаете, какие мы вам зададим вопросы?

– Откуда?

– Тогда почему вы…

– Потому, – перебив меня, весьма вразумительно объяснил дежурный и опять ухмыльнулся.

Мне почему-то тоже захотелось дать ему в лоб, но Птицын пнул меня и как ни в чем не бывало спросил:

– Вопрос первый – майор здесь?

– Не имею права посторонним предоставлять служебные сведения.

– Я посторонний? – не выдержав, зашипел Птицын.

Я поторопился вмешаться:

– Молодая и очень красивая женщина в течение часа-получаса сюда наведывалась? Может, она сейчас здесь?

– У нас здесь все женщины молодые и красивые, – нагло осклабившись, не сдавался дежурный.

Птицын, не дав мне раскрыть рта, снова пнул меня, полез в карман, что-то достал и протянул дежурному:

– Ладно, нет времени с тобой перепираться, а то бы я тебе… Держи, передашь майору…

Дежурный заинтересованно потянулся к протянутой руке Птицына. Это было его роковой ошибкой. Птицын неуловимым движением поймал его за ухо и, не теряя времени, несколько раз неслабо приложил лбом к доскам барьера.

На крики и мат дежурного выскочило сразу несколько человек, а из-за одной из дверей выглянул и знакомый майор. Птицын, как ни в чем не бывало отпустил ухо продолжающего материться милиционера и неожиданно на весь коридор рявкнул:

– Товарищ майор, разрешите обратиться?

Майору пришлось выйти из-за двери.

– Сколько раз, Сергей Иванович, я просил тебя проявлять инициативу в дозволенных пределах. Во всяком случае, не так шумно. Что там у вас? Заходите…

Оглянувшись на оторопело замолчавшего дежурного, я поспешил за Птицыным, который преспокойно направился в кабинет майора.

– Ну, что еще? Выкладывай, – с деланой усталостью и таким же деланым смирением в голосе сказал майор, усаживаясь на свое место и жестом показывая нам на свободные стулья.

Я остался стоять, а Птицын удобно устроился поближе к столу.

– Я вас, Николай Николаевич, неоднократно предварительно предупреждал: толку с Витальки не будет, – заявил он, стараясь придать голосу многозначительную интонацию. – Вы почему-то не пожелали прислушаться.

– Мне с него большого толку не требуется, – спокойно ответил майор, хотя по настороженно прищуренным глазам я догадался, что спокойствие это дается ему с большим трудом. Что затеял и чего добивается Птицын, как он надеется выудить здесь сведения об Ирине, я пока не догадывался и поэтому, несмотря на сжигавшее меня нетерпение, решил ждать, молчать и внимательно наблюдать за происходящим.

– Не удивляйся, Андреев, – неожиданно сказал майор, почему-то отвернувшись от меня. – С Птицыным дело иметь не только привычка нужна, но и нервы те еще. Хотя, если быть справедливым, польза иногда случается. Потому и терплю. Но если ты его еще хоть раз при исполнении служебных обязанностей… – обратился он к Птицыну, – привлеку. Что он твой единственный племянник и наследник, во внимание приниматься не будет. Поимей это в виду и объясняй, какого моржа лохматого тебе здесь понадобилось? Про Омельченко узнал?

– Узнал, – согласился Птицын. – Ваши кадры по рации раззвонили.

– Вот говнюки! Прямо хоть приказ издавай, чтобы языки не распускали. Наверное, уже весь поселок гудит?

– Не слыхал. Но будет.

– Будет! Еще как будет. Сенсация районного масштаба – Петр Семенович Омельченко сбежал из кабинета начальника милиции. Со службы попрут за разгильдяйство.

– Не попрут, – уверенно не согласился Птицын.

– Почему так считаешь?

– Не захотели бы, никуда бы он не делся.

– Ну, не все такие умные, как ты, – попытался улыбнуться майор.

– Омельченко не дурак.

– Был бы не дурак, не побежал.

– Может, так, может, не так, – задумчиво сказал Птицын. – Неизвестно, как все еще повернется.

– Повернется, как надо, – уверенно сказал майор. – Говори, зачем пришел и исчезай. У меня и без тебя неприятностей хватает.

– Вопрос, в сущности, незамысловатый, – быстро глянув на меня, с кажущимся безразличием протянул Птицын. – Постоялице омельченковской телеграмма. Срочная. А она подалась куда-то. По последним данным, проследовала в направлении сюда…

– Получается, – перебил майор, – вы вдвоем, высуня языки, невзирая на метеорологические условия, про телеграмму сообщить рванули? Подождать не могли? Или поодиночке хотя бы – один туда, другой сюда.

– Так он же ни фига о здешней местности понятия не имеет, – не согласился Птицын. И добавил: – А еще, как вы правильно заметили, метеорологические условия…

– Телеграмма при тебе? – из голоса майора напрочь испарилась деланая усталость.

– Телеграмма сугубо личного содержания, – невозмутимо пояснил Птицын. – Но крайне неотложного.

– Не петляй, – уверенно сказал майор. – Я тебе не пустобрех из первогодков, пустой след не возьму. Или говори, зачем она тебе понадобилась, что на месте дождаться не мог, или вали отсюда.

– Здесь она? – уже совсем другим тоном спросил Птицын.

– Нет, – отрезал майор.

– Была?

– Могу не отвечать, но сделаю исключение. Появилась в тот самый неподходящий момент, когда обнаружилось отсутствие задержанного. Никаких заявлений ни устных, ни письменных не делала, постояла в коридоре и исчезла. Что еще?

– В каком смысле – «исчезла»?

– Повернулась и ушла, дверь за собой притворила. У тебя все?

– Если так оно и было – все, – поднялся Птицын.

– Да нет, ты еще маленько посиди. Теперь я тебе вопросы задавать буду. По глазам твоего сопровождающего вижу – не из-за телеграммы вы сюда наведались. Так?

– Не так, – снова глянув на меня, быстро ответил Птицын.

– Так, – уверенно сказал майор. – Была бы телеграмма, я бы первый о ней узнал. Понял? Говори прямо, чего всполошился, не крути.

– Интересное дело, – словно самому себе тихо сказал Птицын. – Получается, она под наблюдением…

– Что у тебя получается, твое дело. А мое дело следить за тишиной и порядком.

– Не ради ли тишины Хлесткина приложили? – зло спросил Птицын и снова поднялся со стула. – Протокольчики заранее заготовили, экспертизу за два с половиной часа сообразили… Омельченко не мой племяш, на коротком поводке не удержишь. Не тот вы след взяли, Николай Николаевич, – жестом удержал он дернувшегося майора. – Тут зверюга тот еще напетлял – распутывать да распутывать. Нахрапом не получится. Пошли, Алексей, – потянул он меня за руку. И уже на самом пороге выдал: – Информация к размышлению: почему она думала, что Хлесткин живой? Разыщете, кто ей эту лапшу на уши навесил, тогда и Омельченко не надо вылавливать.

Не обращая внимания на что-то закричавшего вслед майора, Птицын быстро зашагал по коридору. Я поспешил за ним.

– Сначала к Надежде, – бросил он на ходу. – Если не вернулась, придется поселок на ноги поднимать. Лишь бы не поздно…

Последние слова оглушили меня тем смыслом, который в этих обстоятельствах мог скрываться за ними.

На неразборчивый оклик майора, выскочившего из своего кабинета, нам навстречу кинулся знакомый дежурный. Птицына он задержать не успел – тот уже открывал дверь, но за мою куртку зацепился. Мне показалось, что если он меня сейчас задержит, то я уже не успею ей помочь. Я перехватил его руку, броском легко перекинул через себя, после чего, чуть не выбив плечом дверь, спрыгнул с крыльца и, увязая в глубоком снегу, побежал вслед за Птицыным, который, не оглядываясь, легким скользящим шагом уходил в снежную круговерть, за которой едва были видны светящиеся окна соседних домов.

Короткий полярный день подходил к концу. Накатывала длинная беспросветная ночь. Утренний прогноз Омельченко о скором конце ненастья явно не оправдывался. Ветер буквально сбивал с ног. Было трудно дышать. И почти ничего не было видно. Окажись я сейчас один на этой пустынной незнакомой улице, я бы даже направления не определил, куда идти. Даже дорогу назад, к отделению милиции не отыскал бы. Словно почувствовав мою растерянность, Птицын остановился, дождался, когда я подойду к нему вплотную, и крикнул:

– Это хорошо, что такая погода!

Ничего не понимая, я закричал:

– Почему?

– Она поселка тоже не знает. Пошла назад, больше некуда.

Я бежал за ним и молил Бога, чтобы Птицын не ошибся.

* * *

«Места сии еще в недавнем прошлом народишко и коренной, местный, и пришлый, поелику возможно было, обходил, объезжал и оплывал как можно дальше и как можно быстрее. С каких неведомых пор это повелось и какой из местных духов принялся тут пакостить и устраивать всякие непонятности, теперь, пожалуй, не докопаться, хотя, не скрою, на первых парах мне здорово хотелось во всех этих аномальностях разобраться или хотя бы сориентироваться поточнее. Я и к геофизикам, и к геологам, и к биологам, и даже к одному из местных шаманов обращался с расспросами и предположениями, но ничего вразумительного ни от кого не услышал. Первые бормотали нечто смутное о каких-то местных аномалиях, вызванных тектоническими сдвигами и разломами. Биологи, которых я понимал намного лучше, пожимали плечами и пускались в длинные рассуждения о патогенных зонах, мутациях, микроклимате, возможных реликтах черт знает каких геологических эпох. И только шаман, долго и испуганно отмахивающийся от моих расспросов, вдруг коротко и ясно сказал:

– Духи, которые не любят людей, живут в таких местах, где им хорошо, а живым людям плохо.

– А мертвым? – спросил я с неразумной шутливостью, потому что выражение „живые люди“ показалось мне не очень удачным.

– Мертвых там много, – ответил он, по-моему, даже не заметив несерьезности заданного вопроса. – Мертвые тоже любят, где все не так. Никто не беспокоит. Когда не беспокоят, легко выбирать.

Я, естественно, поинтересовался:

– Что выбирать?

– В какой мир идти – вперед или назад, – сказал шаман и замолчал окончательно.

Больше я от него ничего не добился. Упомяну, пожалуй, еще об одном объяснении, которым, после долгих упрашиваний, удостоил меня один странный, я бы даже сказал, загадочный человек, о котором я, может быть, расскажу когда-нибудь особо, а может быть, не буду рассказывать, чтобы окончательно не запутаться во всех здешних хитросплетениях. Когда однажды я заговорил с ним о месте нашего будущего стационара, он, с совершеннейшей убежденностью в истинности каждого своего слова, сказал:

– Арсений, я тебя не пугаю, но будь, по-возможности, осторожен. Места эти давно пользуются дурной славой из-за их загадочности и необычности. Бьюсь об заклад, ни одна живая душа не скажет тебе вразумительно, в чем эти загадочность и необычность выражаются и почему так упорно цепляются за место своего существования? Поверь мне, все это только мизерные осколки, отблески, слабая тень той действительно фантастической необычности, которой эта местность когда-то обладала. Не скажу точно, сколько миллионов лет назад и в результате каких катаклизмов весьма солидный кусок, бог знает как выглядевшей тогда суши откололся от гигантского проматерика и пустился в многомиллионнолетнее путешествие из района нынешнего экватора в район нынешней Чукотки, где, в конце концов, стал на достаточно прочный якорь, вызвав своим вторжением серьезные глубинные аномалии, о которых я тебе рассказывать не буду. Граница этой стыковки обозначена сейчас хребтом, протянувшимся до самого побережья, а ты со своей базой оказался в кратере сверхгигантского некогда вулкана, вывернувшего наизнанку недра бесконечно далекого и почти неизвестного нам прошлого старушки-Земли.

– Это гипотеза? – спросил я его, почему-то почти не сомневаясь в истинности каждого его слова.

Он засмеялся.

– Терпеть не могу гипотез, хотя и признаю их шарящую наугад полезность. То ли докажут, то ли не докажут… Будем считать, что все рассказанное мною недоказуемо. Просто все так оно и было. Когда окажешься там, поймешь.

– Но ты-то откуда знаешь? – не выдержал я. – Ты же там никогда не был.

– Если считаешь это серьезным возражением, ради бога, – засмеялся он. – Ни один ученый не встречался с живым динозавром, но даже школьники сейчас знают, как они выглядели.

Скоро я узнал, что мой собеседник был не совсем откровенен. Бывал он все-таки в тех местах, бывал. Но случилось это во времена столь далекие, что рискну их отнести не просто к прошлому, а к другой, я бы сказал, геологической эпохе. И все же, все же, все же…»

Запись обрывалась. Дальше было совершенно о другом. Не выпуская дневника из рук, я откинулся к стене и задумался.

Маленькое здание поселкового аэровокзала на сей раз совершенно безлюдно. Не верилось, что еще несколько дней назад тут яблоку упасть было некуда. Сейчас в зале ожидания нас только двое. Положив под голову полушубок и поджав ноги, рядом на скамейке посапывает Рыжий. Второй час ночи. Утром, чуть свет вылет, поэтому, чтобы, не дай бог, не случилось ни опозданий, ни непредвиденных задержек по нашей вине, мы вместе с вещичками перебрались сюда с вечера и теперь коротаем время в ожидании медленно приближающегося утра. Я снова раскрываю записки Арсения. Кстати, это уже совсем не тот «Полевой дневник», который я в спешке прихватил у Арсения Павловича. Как только установилась летная погода, первым же рейсом доставили предназначенный именно мне, с настоятельной просьбой незамедлительно вернуть тот, который явно не был рассчитан на постороннее прочтение. Бородатый неразговорчивый инженер-механик, передавая мне дневник, раскрыл его на последней странице и ткнул пальцем:

Загрузка...