В аэропорту я узнал, что груз отправлен еще вчерашним рейсом. Ждать оставалось чуть больше часа. Выкупив билет, я подкинул рюкзак к груде чьих-то чемоданов, вышел на грязное крыльцо аэровокзала, недовольно отвернулся от порыва пыльного ветра, а немного погодя с раздражением в очередной раз убедился, что рассказы старожилов о непредсказуемых капризах здешней погоды не досужая болтовня, а уважительная констатация фактов, один из которых наблюдался сейчас в окрестных пространствах.

Это была самая настоящая метель. Правда, сентябрь только начинался, и даже в здешних местах метелям было ещё рановато фигурировать в метеосводках. Буквально за несколько минут снег наглухо занавесил скучные аэропортовские окрестности. А вскоре объявили о переносе всех намечавшихся на ближайшие часы рейсов «в связи с местными метеоусловиями». Так неожиданно у меня в запасе оказалось неопределенное количество времени. Поневоле пришлось вспомнить о настоятельной просьбе Арсения обязательно заглянуть к нему перед вылетом. Просьбу эту с многозначительным видом передавал мне каждый, с кем я успел пообщаться, перед отъездом, забежав на минутку в институт.

Несколько минут я протоптался в нерешительности, потом прихватил рюкзак и кинулся к подъехавшему такси. В ответ на вопросительно поднятые брови таксиста назвал адрес Арсения.

В глубине души я надеялся, что его не будет дома. Но он открыл дверь, и я заметил, что он обрадовался моему появлению. Честно говоря, на подобный вариант я не рассчитывал. Дело в том, что мы с Арсением не разговаривали уже почти месяц. Вернее, почти не разговаривали. Для работы это было, прямо скажем, не очень продуктивно, но эти, безусловно, отрицательные моменты, сглаживались тем, что свели на нет повседневное ворчливое и внимательное вмешательство Арсения во все, что бы я ни затевал в связи с предстоящим отъездом. В институте считали его «трудным человеком». С этим надо было либо мириться, либо брать себе другую тему и уходить из его лаборатории. А вот этого мне совсем не хотелось. Я давно уже приглядел себе тему о здешних птицах. Постоянно живущих именно здесь, на границе тундры и лесотундры, можно считать, на грани выживания. Но в то же время именно эти места для них, пожалуй, самые безопасные на Земле. Потому что там нет или почти нет людей. С незапамятных времен и до нынешних. Такие уж эти места… В общем – материал уникальный. Поэтому, когда Арсений отказался поехать на стационар, в первое мое здешнее «поле», то я сначала растерялся, а потом перестал с ним разговаривать.

Первоначальная моя гипотеза основывалась на том, что Арсений понял – я для него буду обузой в далекой Омолонской тайге, откуда до ближайшего человеческого жилья двести с лишком километров. Все, чем мы располагали в тех местах, – старая палатка, наверняка разорванная за прошедшие годы ветрами или гуленой-медведем, да сруб небольшой избушки. Вот и весь наш стационар. Будущий, конечно. Надо было добраться туда почти с тонной груза, достроить избушку, ходить в маршруты по окрестной тайге, фотографировать, снимать показания приборов, вести наблюдения. Кроме того, уметь быстро приготовить любую еду, зачастую в самых неподходящих условиях, уметь почти профессионально держать в руках топор и ружье, быть спокойным ненавязчивым собеседником и помощником на все руки. Где мне, типичному городскому жителю, набраться таких достоинств, без которых вряд ли удастся успешно просуществовать почти три месяца в экстремальных условиях подобного поля! Он, конечно, вправе был так думать, поскольку мог не знать или не принимать всерьез мою практику в Саянах, на Нижней Тунгуске и на Таймыре. Я же, ошалев от неожиданности его «измены» им же самим затеянной экспедиции, не стал его ни в чем разубеждать, не стал рассказывать, что умею не так уж и мало даже по самым высоким местным меркам, и, изнывая от гордости, продолжал как ни в чем не бывало собираться в предстоящую дорогу.

В это время с помощью одного из «доброжелателей» Арсения Черепкова появилась еще одна гипотеза.

– Старик, не ломай голову, – сказал он, когда никого не было рядом. – Все просто, как два пальца. Ему нужно добрать материал, и этот материал привезешь ему ты. А он за эти два месяца окончательно протолкнет свою монографию. Зачем корячиться, когда есть негр. Обычная история в научных кругах, привыкай.

К чести своей могу сказать, что не поверил ему и разговора не поддержал. Не тот человек был Арсений. Кроме того, уже тогда я почувствовал в его отказе нечто вовсе не подходившее под эти гипотезы. Что-то тут было не то.

И вот мы сидим с ним за столом, захламленным разобранными фотоаппаратами и кинокамерами, проводами, аккумуляторами, паяльниками, датчиками и невообразимым количеством запчастей, деталей и прочего, на первый взгляд, никуда не годного хлама. Снег за окном и не думал редеть. В комнате было почти темно. Арсений докуривал сигарету. Вся квартира была насквозь пропитана застоявшимся запахом пыли и табачного дыма, безошибочно выдающими мужское одиночество и неустроенность. В доме, где есть женщина, никогда так не пахнет.

– Понимаю, ты обижен на меня… – сказал наконец Арсений.

– Давайте не будем, – торопливо перебил я. – Какие теперь обиды? Честное слово, не обижен. Сначала только…

Я запутался и стал сосредоточенно рассматривать прибор, над которым трудился мой шеф.

– Я знаю, ты хороший полевик, – выдал он наконец и замолчал, словно вслушивался в свои слова. – Но не думал, что ты решишься… один.

«Ага, разузнал все-таки. Лучше поздно, чем никогда», – подумал я, а вслух зачастил:

– Начинать так начинать. Одному даже лучше. Не будет давить ваш авторитет, – и попытался улыбнуться, чтобы подчеркнуть несерьезность последних слов. Но Арсений смотрел в окно и, возможно, принял мои слова за чистую монету.

– Я тебе тут все написал и расписал, – продолжил он после явно затянувшейся паузы. – Хотел поехать к рейсу, смотрю – снег пошел. Подумал – может, сам приедешь? Если бы не приехал, послал бы с кем-нибудь. Или сам смотался.

Он некоторое время вслушивался, повернув ко мне голову, потом неожиданно улыбнулся.

– Впрочем, был уверен – приедешь. Вычислил.

Из солидной стопки потрепанных блокнотов «Полевого дневника» он взял лежавший сверху и с многозначительным видом положил передо мной на стол.

– Как вы могли вычислить? Я сам до последней минуты не знал…

– Ты, может, не знал, а я подумал и решил, что приедешь, – словно не заметив моей последней попытки сопротивления, спокойно сказал он и, придвинув блокнот, сел рядом. Поневоле я взял его, но так и не раскрыл. – Первая запись там… – сказал Арсений и замолчал. Некоторое время мы оба вслушивались в гнетущую тишину квартиры. – Гласит: «Найти сейчас рабочего, когда вот-вот начнется охотничий сезон, мертвое дело». Послушав, как это прозвучало, он поправился: – Почти мертвое.

– Может, все-таки без рабочего? – безнадежно спросил я, поскольку вылетать на стационар без рабочего мне было категорически запрещено директором. Запрещено, как я теперь догадываюсь, не без активного вмешательства Арсения. Судя по тому, как раздраженно прореагировал он на мой вопрос, в своих предположениях я не ошибся.

– Ты можешь, конечно, просидеть эти месяцы в палатке. Но тогда тебе двадцать четыре часа из двадцати четырех придется топить печку. Знаешь, какие там будут морозы через месяц? А чтобы ее топить, надо будет еще часов по восемнадцать-двадцать заготавливать дрова. На еду, на сон, на маршруты, на научную работу у тебя останется… – он показал мне кукиш.

Он, конечно, преувеличивал. Я понимал, что это для пользы дела, но…

– Это только одна сторона медали, – продолжал Арсений. – Другая, не менее важная: к весне мы должны иметь полноценную базу. Кузьмин согласился на поле только при этом условии. Тебе одному избу не достроить. Это исключено даже при твоих физических данных.

Я обиженно молчал и мысленно подбирал возражения, что «если все так сложно и неразрешимо, то не лучше ли ему просто-напросто полететь со мной». Но Арсений, кажется, догадался о моих размышлениях. Пробормотал:

– Только не думай ничего такого. Я еще никому не говорил…

«О чем не говорил?» Я лихорадочно соображал – что он скажет дальше? От неприятной догадки, от невыносимо густого запаха дыма у меня вдруг заболела голова. Противное ощущение собственного бессилия мешало сказать что-нибудь, беспечно улыбнуться хотя бы. Такого со мной не случалось давно. Настолько давно, что я не сразу вспомнил, когда же это было. Кажется, в Саянах. Когда я очутился в самой середине заскользившей к обрыву осыпи. Бежать, кричать, даже шевельнуться – смертельно опасно. Оставалось только одно – ждать, когда водопад камней вместе со мной обрушится вниз…

Я вдруг понял, что последние слухи об Арсении, шепотом передававшиеся в институте, кажется, имеют место быть. И эта очередная неожиданность окончательно выбила меня из состояния осторожно-снисходительной вежливости.

– Придется ложиться на операцию, – нехотя выдавил наконец Арсений.

Я устало подумал, что слухам в научной среде иногда стоит доверять, мысленно уничтожая себя за все свои прежние гипотезы и трусливое желание избежать этой последней встречи. Не глядя на Арсения, пробормотал:

– Может не так все страшно? Обойдется…

– Конечно обойдется! – с неожиданным раздражением оборвал меня Арсений. Очевидно, он что-то рассмотрел в моих глазах, потому что торопливо отвернулся к окну. Мне даже показалось, что он улыбается. Хотя вряд ли. С чего бы ему улыбаться? К тому же, когда он снова заговорил, голос его был ровным и бесстрастным.

– У меня к тебе просьба. И в службу, и в дружбу… Сделаешь?

– Арсений Павлович, о чем речь, – незнакомым самому себе голосом торопливо выдавливал я слова. – Все, что надо… Какие могут быть сомнения? То есть, конечно, сделаю.

– Захвати, пожалуйста, с собой вот этот прибор…

Арсений наклонился и достал из-под стола продолговатый черный ящик. Он, кажется, догадывался и о моем волнении, и моей растерянности, и моей готовности сделать для него все, что угодно. Он улыбнулся. А я подумал: «Интересно, смог бы я улыбаться на его месте?»

– Что к чему, ты тут легко разберешься, – сказал он. – Где установить, я там написал, нарисовал даже. Главное, укрепи понадежнее.

– Будет сделано, – заверил я.

– У каждого свои слабости, – решил он все-таки объяснить, в чем дело. – До сих пор ни одного толкового снимка росомахи в моих архивах. Тут у меня небольшое приспособление – разберешься на досуге – можно будет ночной снимок сообразить. Росомаха на ночной охотничьей тропе! Представляешь? Если получится, конечно. Договорились?

– Да я сам на этой тропе засяду, если что, – бодро пообещал я, стараясь всем своим видом убедить его в том, что сделаю все возможное, лишь бы он был доволен.

– Самому не надо, – снова улыбнулся Арсений. – Самому тебе делов выше головы, да еще с привеском. Кстати, если кедровки поблизости объявятся, понаблюдай. Я все еще никак со схемой их дневных перелетов не разберусь.

– Понаблюдаю, – как можно увереннее сказал я и встал. Снегу за окном вроде бы поубавилось, в комнате заметно посветлело.

– Подкину, – объявил Арсений и пошел в коридор одеваться.

Я отнекивался, отказывался, упрашивал, но Арсений, не обращая на мои слова ни малейшего внимания, подождал, когда я оденусь, и, забрав у меня прибор, легко сбежал по лестнице. Я заторопился следом. Пришлось, правда, вернуться за забытым блокнотом. В спешке я задел стол, стопка полевых дневников рухнула, разбираться, какой из них был предназначен для меня, не было ни времени, ни желания. Схватив первый попавшийся, я поспешил к выходу.

Минут через десять мы уже ехали к аэропорту в его машине. Дворники торопливо сгребали со стекла мокрый снег, скользкая хлюпающая дорога петляла между голыми сопками и, огибая не видную за пеленой несущегося снега бухту, долго поднималась к перевалу.

– Не улететь сегодня, – констатировал я, упираясь взглядом в задний борт грузовика, который Арсений пытался обойти, не дождавшись окончания подъема.

– Через час будет солнышко, – пообещал Арсений и, обогнав грузовик, увеличил скорость. На подобный маневр я бы не рискнул. Арсений, поймав в зеркале мой взгляд, успокаивающе улыбнулся.

В последнее время ни о ком я не размышлял столько, сколько об Арсении. Меня лично общение с ним всегда приводит в состояние какой-то повышенной готовности. Наверное, это происходило от его абсолютного превосходства надо мной буквально во всем. Можно приплюсовать сюда еще и то, что до сих пор непонятны для меня ни ближайшая, ни отдаленная цель его жизни. Непонимание это, возможно, поселилось во мне от ощущения полной несовместимости того, чего мог добиться этот человек, и того, чем он довольствовался. В общем, никак не подходил Арсений Павлович ни под одну из категорий ранее встречавшихся на моем жизненном пути человеков. На собственном примере я чувствовал, как, должно быть, непросто с ним и всем остальным, кто вольно или невольно оказывался рядом. Но свое отношение к нему я тщательно старался отделить от отношения к нему других. В институте одни были к нему равнодушны, другие вежливо почтительны. Некоторые не любили его, а кое-кто ненавидел за проявляющееся на каждом шагу превосходство и не всегда маскируемую насмешливость. Те, кто не зависел от него или редко с ним сталкивался, заявляли о неизменном к нему уважении. Многие ценили в нем «золотые руки», «прекрасную голову», «отличного полевика», «неплохого исследователя» и даже «серьезного ученого». Но совершенно уверен, что почти никто, положа руку на сердце, не признался бы в симпатии к этому человеку. Если быть объективным, испытывать к нему дружеские чувства, действительно, было непросто. Может быть, даже невозможно. Я был исключением. Мне нравилось в нем все, даже его недостатки. Слишком во многом я хотел походить на него, чтобы обращать внимание на такие мелочи, как насмешливое ощущение собственного превосходства, привычка вслушиваться в свои слова или раздраженное неприятие возражений, с которыми иногда рисковали к нему обращаться. «Совершенно не похож на больного», – думал я, украдкой рассматривая в зеркале его сосредоточенное лицо. «Что за болезнь? Что за операция? Обидится, если спросить? Или не ответит? Скорее всего, не ответит, если сам не сказал. Может, все-таки спросить?»

– А с рабочим попробуй так… – неожиданно сказал он, поймав в зеркале мой взгляд. – Помнишь, я тебе говорил о тамошнем егере? Птицын Сергей… Если он в тайгу еще не ушел, поговори с ним. Скажи, что я прошу. Если не согласится, тогда иди к Омельченко. Лесник тамошний. Личность примечательная во всех отношениях. Поговори с ним. Объясни, почему я не смог приехать. К нему там прислушиваются. Если он порекомендует или скажет кому, будет у тебя рабочий. Постарайся понравиться.

Впереди показался аэропорт. Дворники еще монотонно скребли по мокрому стеклу, но снега уже не было. А когда я вышел из машины, то на белых вершинах дальних сопок, проглянувших из-за серой мути стремительно откатывающейся непогоды, разглядел первые ослепительные пятна солнечного света. Арсений, как всегда, был прав. Знанием движет практика. А уж он-то много лет сталкивается со здешней погодой. Интересно, нравится она ему? Или привык? Может, спросить?

– До свидания, Арсений Павлович… Спасибо вам за все…

Он улыбнулся, словно через силу, и резкое лицо его потеплело.

– Ничего, Леша. Все будет хорошо. Ты, главное, рабочего найди. Без рабочего в тайгу ни шагу. За нарушение – самые страшные санкции. В общем, сам понимаешь…

Он крепко пожал мне руку, машина круто развернулась, и я остался один. Через час объявили мой рейс.

* * *

Ненастье катилось за мной по пятам, и когда я прилетел в поселок, там почти сразу повалил снег. Крошечное здание аэровокзала было забито под завязку. Кого тут только не было. Оленеводы, рыбаки, старатели, охотники, геологи, снабженцы и прочий, с первого взгляда трудно определяемый в своей профессиональной принадлежности командированный и некомандированный люд. Почти все с грузом, все в нетерпении и раздражении от всяческих задержек, а главное, от полного незнания того, когда же они смогут наконец покинуть эти осточертевшие от ожидания и непривычного безделья места. Непроглядный снегопад одних успокоил на время, других, наоборот, довел до белого каления, и я, окунувшись в эту атмосферу, почувствовал себя лишним. Мне-то пока спешить было некуда. На поиски рабочего, по предсказаниям Арсения, могло уйти два-три дня. А если не повезет, то и вся неделя. Но до недели доводить не следовало. Неделя – это уже излишества на грани срыва всех моих обширных планов. Впрочем, я был совершенно уверен, что как только прекратится снег, я благополучно отбуду в нужном мне направлении. Либо с рабочим, либо без оного. Вариант своего единоличного отбытия я, несмотря на самые строгие запреты, все время держал в запасе, ни капли не сомневаясь, что справлюсь со всеми своими делами в полном одиночестве. Ну а потом… Победителей не судят. Удостоверятся, что все обстоит как нельзя лучше, что материалы собраны, наблюдения проведены, избушка достроена, успокоятся и простят. Я даже был согласен на выговор, на строгий выговор, если на то пошло, только бы доказать свои возможности к самостоятельной работе. За минувший месяц я основательно прокрутил в воображении ситуацию победоносного возвращения из многотрудной экспедиции. Оно бы безоговорочно доказало мою стопроцентную пригодность как полевика. Свои научные способности я собирался доказать чуть позже. Пока мне нужен был материал. Обширный и разнообразный. Я мог получить его только в тайге, в тундре, на озерах и реках. И чтобы быстрее его заполучить, чтобы собрать его не за десять лет, а за два-три года, я должен получить возможность самостоятельной работы в самых сложных условиях. Надо было добиться, чтобы меня отпускали в поле одного, а не в составе многолюдных, шумных, медлительных и малоэффективных в научном отношении экспедиций, которые почему-то до сих пор еще не доказали свою полную несостоятельность в нашей профессии. Добиться этого я мог, нормально закончив предстоящую экспедицию. И если уж быть совершенно честным, отказ Арсения был мне даже на руку. Мне необходим был именно одиночный вариант. Я на него не рассчитывал в таком скором времени. И если уж он мне подвернулся, упускать его было бы непростительной глупостью. Нет, окончательно от рабочего я не отказывался. Постараюсь сделать все, чтобы найти его. С рабочим – это, по сути, тот же одиночный вариант. Но не буду же я месяц его разыскивать. Отменять, что ли, экспедицию из-за того, что рядом со мной не будет человека, который должен топить печку, готовить еду и помочь сделать крышу над избушкой? Сам прекрасно со всем справлюсь.

Прогулявшись до вертолетной площадки, я убедился, что груз мой аккуратно сложен и прикрыт от снега. Избавившись от беспокойства за него, я неторопливо отправился в диспетчерскую выяснять, что и когда мне смогут выделить для заброски.

– Из института? – переспросил хмурый диспетчер, внимательно меня разглядывая. – Будет погода, закинем, об чем речь. Хоть завтра. Только погоды не будет. Ни завтра, ни послезавтра, так что ты это поимей в виду. Синоптики там, знаешь, что наобещали? Темная ночь! Рабочего-то нашел? – неожиданно огорошил он меня вопросом.

– Рабочего? – сделал я удивленное лицо.

– Указание от твоего начальства имеется, – и он ткнул пальцем в пространную телеграмму, лежавшую под стеклом на его столе. – Не давать борт, если будешь один. Так что – давай. Найдешь, оформишь, установится погода – закинем как миленького. Усек? Впервые в наших краях?

Это, конечно, Арсений сообразил. Кузьмину, в сущности, начхать – будет рабочий или нет. Нет – даже лучше, экономия средств. Это Арсений собирается сгладить свое отсутствие телеграфными заботами о моей безопасности. Теперь хоть наизнанку вывернись, а рабочего надо находить.

Пообещав диспетчеру вернуться в самое ближайшее время с завербованной рабочей единицей, я вышел из диспетчерской, спустился по лестнице в битком набитый зал ожидания и остановился в раздумье. Надо было поесть, устроиться на ночлег, найти Птицына, сходить к Омельченко. Я стоял и решал – с чего же начать?

В полутьме под лестницей небольшая компания бичей меланхолично допивала последнюю бутылку краснухи. Я прошел было мимо, но неожиданная мысль (очень удачная, как мне тогда показалось) тормознула меня. Еще раз оглядел бичей, быстренько сварганил удобоваримую модель будущего своего поведения и кинулся в ближайший магазин. В магазине торопливо заплатил за две бутылки «Агдама», рассовал их по карманам и побежал к аэропорту.

Бичи сидели на месте. Один уже спал, а двое о чем-то негромко бубнили, кажется, совсем не слушая друг друга.

– Мужики, примите в кампанию? – спросил я, присаживаясь рядом на корточки.

Они с сонным безразличием оглядели меня с ног до головы, и, наконец, тот, что поближе ко мне и поздоровее, прохрипел:

– Катись.

Прием был не из лучших, но надо было настаивать на своем. Я выставил на пол купленные бутылки и деловым тоном объявил:

– Для разговору… Есть предложение. Ваше дело – принять, не принять. В обиде не буду.

Ставка на интерес помогла. Хриплый, не открывая глаз, потянулся к бутылке, но тот, который вроде бы спал, не открывая глаз оттолкнул его руку.

– Выкладывай, – приказал он мне.

Видимо, и в их узком кругу существовала определенная иерархия, поэтому я решил в последующем адресоваться именно к тому, кто, кажется, был за старшего. Свое предложение я изложил с телеграфной краткостью.

– Еду в научную экспедицию. Один. Нужен рабочий – топить печку, готовить еду, помочь достроить базу. Ставка стандартная, плюс все коэффициенты и полевые. Срок – до Нового года. Вернее, почти до Нового года.

Бичи, переглянувшись, молчали. Старшой, видимо рассудив, что временное общение со мной не грозит пока никакими неприятностями, а быстрое согласие или отказ могут свести перспективы дарового выпивона к нулю, зубами содрал пробку с ближайшей бутылки, для приличия вытер рукавом неизвестно откуда извлеченный стакан, наполнил его и протянул мне. Отоварились и остальные.

– За успех научной экспедиции! – резюмировал Хриплый.

Пришлось выпить. Ни согласие, ни отказ еще не прозвучали. Надежда расплывчатым силуэтом маячила за неразборчивыми физиономиями моих собутыльников.

– Ну и как? – спросил я, внутренне передернувшись от влитого в себя пойла. – Согласные будут?

– Один что ль нужен? – спросил Старшой, и по его тону я понял, что он просто тянет время. Но поскольку еще ничего не было сказано окончательно, я терпеливо и вежливо кивнул в знак подтверждения.

– Где же твои апартáменты будут располагаться? – вмешался еще один из его дружков, интенсивно рыжей, как мне показалось в подлесничной полутьме, масти. – Место деятельности?

– Верховья, – объяснил я. – Двести километров в верховья.

Старшой презрительно хмыкнул:

– Верховья… Верховья – это треп. Конкретно говори. Тут тебе не студенты.

– Да он сам ни хрена не знает, – хмыкнул Рыжий. – Не видишь, что ли?

Я вспомнил настоятельный совет Арсения не называть место нашего стационара. Во всяком случае, временно не называть, пока договор не заключен. Но сейчас меня почему-то задело за живое. Надо было доказать этой братии свою компетентность, иначе они меня бог знает за кого примут. У меня была цель, и я пер к ней напролом.

– А вы что, знаете те места? – нахально спросил я, адресуясь к Старшому.

– Мы-то знаем, – сказал тот, разливая оставшееся вино. Тон его во время этой процедуры несколько смягчился.

– Ты лучше спроси, чего мы тут не знаем, – с какою-то вызывающей ласковостью, должной обозначать не то юмор, не то презрение к не оценившему их высоких достоинств нахальному пришельцу, хрипло хохотнул самый здоровый из моих собутыльников. – Охотничать, плотничать, лес валить, траву косить, по рыбке вдарить, золотишко пошарить… Молодой человек считает, судя по всему, что мы элементарные бичи, – обратился он к товарищам.

– Не разбирается в людях, – констатировал Рыжий.

– Поехали, – приказал Старшой. – А после объяснишь свое место, если знаешь.

– Протока Глухая, – сказал я. – Озеро Абада. Если слышали, конечно.

Рука Хриплого с кружкой замерла в воздухе. Рыжий неопределенно хмыкнул. Старшой с интересом и даже, как мне показалось, с испугом посмотрел сначала на меня, потом зачем-то за мою спину.

– Ну, ты даешь, – не сразу прореагировал он. После чего все-таки расправился со своей порцией. Остальные торопливо последовали его примеру. Я, воспользовавшись непонятным их замешательством, решил на этот раз воздержаться.

– Чего делать-то будешь на Глухой?

Реакция моих собутыльников насторожила меня, но отступать было уже поздно.

– Я орнитолог, – пустился я в разъяснения, надеясь, что незнакомое слово придаст мне вес в их глазах. – Буду вести научные наблюдения, ходить в маршруты, фотографировать, записывать…

– На Глухой фотографировать? – испуганно спросил Рыжий.

– На Глухой тоже, – подтвердил я.

– Это самое… Оритолог… – спросил Хриплый. – По золоту или по другому чему?

– Птички, – объяснил ему Старшой.

– Что «птички»? – не понял Хриплый.

– Птичками он интересуется. Орнитолог. Если не врет, конечно.

– Зачем мне врать? – удивился я эрудиции окончательно проснувшегося бича и неожиданному его сомнению.

– Кто тебя знает? – сказал тот. – На опера ты, конечно, не тянешь. Опять-таки, какие сейчас птички на Глухой? Какие были, все на юг подались.

Все трое смотрели теперь на меня с явным недоверием. Я ничего не понимал.

– Меня лично интересуют те, которые остаются. – Я безуспешно пытался нащупать ускользающую почву. – Глухари, рябчики, кедровки…

– Сильно интересуют? – спросил Рыжий.

– В пределах адаптации к здешним условиям, – чувствуя, что терять мне уже нечего, нахально заявил я.

– Здешние условия для кого как, – согласился Старшой. – Одни живут, а другие никак не живут. Если не улетят, помереть могут. – Он внимательно посмотрел на меня и добавил: – Птички, естественно.

Хриплый хмыкнул, Рыжий отодвинулся в тень.

Я решил использовать запасной вариант.

– Тогда, мужики, есть другое предложение. Одного из вас – кто согласится – я оформляю…

Хриплый снова хмыкнул.

– Подождите… Я оформляю, и он летит со мной. Долетаем до места, разгружаемся. Во время разгрузки у него заболит живот: застарелый аппендицит, или схватит сердце, вплоть до инфаркта. Этим же рейсом он отправляется назад. За беспокойство оплачиваю по договоренности.

По этому варианту, на котором покоились мои надежды, я получал вертолет и оставался один. Что, в конце концов, и требовалось доказать.

– Видать, сильно тебе на Глухую надо? – спросил Хриплый.

– Сильно, – подтвердил я.

– Агдамчик из командировочных брал? – поинтересовался Старшой.

– Зачем из командировочных? Из своих.

– Много получаешь?

– Мне хватает.

Я еще пытался сохранить лицо и поэтому отвечал почти спокойно.

– Все-таки интересно, сколько сейчас получает молодой научный работник? – не отставал Старшой, и в его внезапно протрезвевших глазах я разглядел откровенную издевку.

«Посмотрим, что будет дальше», – решил я про себя и постарался изобразить самую широкую улыбку.

– Сто двадцать. Плюс коэффициент, конечно.

– Не густо, – серьезно посочувствовал Старшой и, достав из недр своей замызганной куртки толстую пачку купюр, отделил одну и протянул мне.

– Сдачи нет, – отказался я.

– Возьми себе. За то, что в магазин сбегал, – сказал он, припечатывая купюру к моему колену.

Хриплый заржал. Рыжий, высунувшись из темноты, тоже ощерил зубы.

«Пререкания грозят взаимными неприятностями», – оценил я сложившуюся обстановку и, неторопливо сложив купюру, сунул ее в карман, поднялся.

– Извиняюсь за беспокойство. Думал, понравимся друг другу. Не получилось.

– Не получилось, – подтвердил Старшой, внимательно глядя на меня.

Буквально несколько минут назад, рассматривая его, я был совершенно уверен, что он пьян и с трудом разбирается в окружающей обстановке. Сейчас передо мной сидел трезвый, настороженный и явно неглупый человек. Судя по всему, он мне не поверил. Или принял за кого-то другого. Почему? Выяснение этого, ввиду сложившихся обстоятельств, я решил отложить до лучших времен. Оставалось только попрощаться и уйти. Так я и сделал. Но даже в другом конце плотно набитого людьми здания я чувствовал из-под лестницы внимательный взгляд Хриплого. И еще краем глаза успел заметить подавшегося куда-то Рыжего.

У одной из лавок я отыскал минимум свободного пространства, перетащил туда рюкзак и, усевшись на него, крепко задумался. Итак, в самое ближайшее время мне надо было устроиться на ночлег, поесть и разыскать Птицына. Я решил сначала сходить в столовую, потом найти Птицына и с его помощью побеспокоиться о ночлеге. Но все мои планы тут же рухнули. Кто-то положил руку мне на плечо. Я оглянулся. Надо мной возвышался здоровенный красавец-мужик лет тридцати пяти с серыми смеющимися глазами.

– Здорово! – громыхнул он на все задыхающееся от спертости пространство зала. – Алексей ты будешь?

Я смотрел на него снизу вверх и от растерянности молчал.

– С института? – продолжал вопросительно грохотать он, обратив на нас внимание почти всех ожидающих. Глаза его лучились насмешливо-покровительственной и доброжелательной улыбкой.

– Опоздал, понимаешь. Пока машину выбил, звоню – прилетел, говорят, рейс. Я с ходу сюда. Груз твой где?

Совсем рядом мелькнуло удивленное лицо Рыжего. Он явно заинтересовался нашим разговором.

– Здравствуйте, – сказал я наконец и поднялся, все еще теряясь в догадках насчет того, кто же это все-таки такой. – Груз на площадке… А в чем, собственно, дело?

– В чем оно может быть? Забираем твой груз и ко мне. А там видно будет. Или не устраивает чего?

– Почему не устраивает… – я все еще боролся с растерянностью и не знал, что мне говорить и делать.

Незнакомец, перестав улыбаться, внимательно посмотрел на меня, и мне на мгновение показалась в его глазах едва уловимая напряженная настороженность. Но, видимо, все уразумев, он снова широко улыбнулся, и снова залучились, засверкали добрейшие серые глаза.

– А мне Арсений Павлович названивает. Помоги, говорит, моему парню. Сам-то он что? Болен? – И снова, перестав улыбаться, внимательно посмотрел на меня.

– Вы – Птицын! – с облегчением догадался я.

– Кто? – удивленно спросил незнакомец, приподняв в шутливом изумлении широкие брови. И сразу раскатисто захохотал. – Все бывало, – обратился он к следящим за нашим разговором соседям. – Но чтобы Омельченко за Серю Птицына приняли – кому расскажи, со смеху помрет.

Многие вокруг, очевидно, хорошо знали и Омельченко и Птицына, поэтому с готовностью засмеялись. И снова рядом мелькнуло хмурое лицо Рыжего.

– Извините, – сказал я. – О вас я тоже наслышан. Арсений Павлович о вас много говорил.

– Ну и как он говорил? Ничего? – спросил Омельченко и снова поглядел на стоящих вокруг людей, словно приглашая их принять участие в нашем разговоре.

– Говорил, если вы захотите помочь, то можно считать, дело в шляпе.

– Так и сказал? – почему-то чуть ли не шепотом спросил Омельченко.

– Что сказал? – не понял я.

– Про шляпу.

– Про шляпу – это я сам.

– Ясненько. А дело-то какое? – еле слышно спросил Омельченко.

– Он вам разве не говорил? – удивился я.

– Мне? – тоже удивился Омельченко. – Когда?

– Он же с вами по телефону говорил.

– А… а… – снова загрохотал Омельченко. – Так это он просил вообще помочь. А конкретно, мол, ты сам скажешь. Если захочешь.

– Почему не захочу? Еще как захочу.

– Вот и ладушки, – обрадовался Омельченко. И тут же спросил: – Ел?

– Собирался.

– Ночевать где-нибудь устроился?

– Тоже собирался.

– А груз, значит, на площадке?

Я согласно кивнул.

– А говоришь, помогать не надо, – засмеялся Омельченко. – Двинули?

* * *

Через полчаса мы ехали к поселку в грузовике, загруженным моей экипировкой. Омельченко тесно придавил меня к дверке кабины и неожиданно надолго замолчал. Перед этим он говорил не переставая, смеялся, шутил. Но когда мы поехали, прочно замолчал, и я, используя это неожиданное молчание, попытался разобраться в навалившихся на меня за последний час впечатлениях.

С бичами, например, совершенно неясно. Чего они испугались? Вздернулись как ошпаренные, даже протрезвели. Особенно, когда я упомянул о Глухой. Может, действительно, прав Арсений – не надо было говорить о месте стационара? Но почему? Непонятно. Ладно, оставим выяснение этого вопроса на будущее и двинем дальше. Омельченко! Интересный мужик. Жизнерадостный, разговорчивый. Наговорил-то он много всего, а в голове почти ничего не осталось. Все о каких-то незнакомых мне людях, о каких-то событиях, может, и значительных с его точки зрения, но мне абсолютно ничего не говорящих. Сам я, по-моему, выложил ему гораздо больше. И про свои затруднения, и про работу, и про Арсения. Трудно быть не откровенным с таким жизнерадостным и доброжелательным человеком. Но, честно говоря, от его метаморфоз у меня голова шла кругом. То хохот, шум, слова льются безостановочно. То настороженная внимательность, задумчивое молчание. Вот как сейчас. Нервишки пошаливают? Странновато для такой мощной фигуры и для столь отдаленных, наверняка спокойных мест. Хотя кто его знает, может, характер такой?

Неожиданно из пелены густеющего снега, с трудом пробиваемого светом фар, возникли два человека с автоматами. Один из них поднял руку. Машина остановилась.

– Что везем? – спросил низенький краснолицый сержант приоткрывшего дверку шофера. – Документы.

– Своих не узнаешь? – очнулся Омельченко. – Ты меня сегодня уже проверял, сержант.

– Что за груз? – строго спросил тот, не меняя выражения своего курносого, мокрого от снега лица.

– Ученого вот встречали. Из города, из института. Вещички экспедиционные. Да ты не боись, в порту проверяли.

– Чернов, проверить груз, – приказал сержант своему напарнику.

– С чего это у вас такие строгости? – спросил я.

– Взрывчатка не так давно со склада на прииске пропала. Несколько ящиков увели деятели. Опять-таки, если подумать, кому она тут нужна?

– Может, рыбу глушить? – высказал я предположение.

– А чего ее глушить? – удивился Омельченко. – На протоку отъехал – руками бери. Понагнали милицию, солдат. Мое мнение – по документам что-то не сошлось. Кому она нужна, скажи на милость?

В кузове, судя по всему, крепко перешуровывали мою экипировку. Не побили бы приборы.

– Не скажите, Петр Семенович, – неожиданно подал голос до этого ни слова не сказавший шофер. – Взрывчатка, если где на шурфах старателю, да еще в зимнее время, так она на вес золота. Говорят, чуть ли не машину увезли.

– Так уж и машину! Наговорят теперь. Скоро пять машин окажется. Бесхозяйственность наша – и все дела. Поселок, как на ладони, – обратился он ко мне. – Все друг друга, можно считать, достоверно изучили. На кого будешь думать? Как скроешь? Вот то-то и оно. В основном приезжих шерстят. Старателям, которые выбираются или прибывают, тем вообще ступить не дают.

– Много их у вас? – поинтересовался я.

– Имеются. Не то чтобы очень, но есть. Сам подумай – как пришлому человеку на склад забраться, да вывезти, да спрятать? Все на виду. Это тебе здесь всё незнакомое пока. А я, к примеру, про каждого – что и как… Просто быть не может, чтобы стащили. Выдали проходчикам на перевыполнение, а списать забыли. Это у нас сплошь и рядом.

– Езжай! – махнул рукой неожиданно появившийся перед капотом сержант.

– Полмесяца, считай, никакого покоя, – проворчал шофер. – Туда едешь – проверяют, оттуда – шарят. Чего шарят? Не видишь, машина чья…

Мы поехали дальше. Омельченко снова замолчал. Я уже начал привыкать к резким переменам его настроения. Снова стал думать про бичей.

Просто не вовремя я им подвернулся. Обстановка для них не очень веселая. Нелетная погода, минимум комфорта при больших деньгах, а тут еще научный сотрудник со своими нелепыми, на их взгляд, предложениями. В общем – наплевать и забыть. Бичи как бичи. Хотя нет, явно не те птички. Слишком уж самостоятельные…

– На операцию он в городе ложится или как? – неожиданно спросил Омельченко.

«Выходит, Арсений ничего ему толком не рассказал?» – подумал я, а вслух сказал:

– В институте слухи, что собирается в Москву. Там у него профессор знакомый. Судя по всему, так оно и есть – слухам в нашей среде следует доверять.

– Да? – оживился Омельченко и даже сделал попытку заглянуть мне в лицо. – Это как, если по-простому, а не по-научному?

– Давно уже разговорчики проскальзывали на эту тему, а я их мимо ушей. Даже в голову не приходило, что Арсений Павлович может заболеть. Теперь сам убедился.

– Как, если не секрет?

– Еду вот с вами… Рабочего ищу. А мог бы уже с ним, в тайге…

– На Глухую, значит?

– На Глухую.

– Далеко.

– А ближе нам смысла нет.

* * *

Машина остановилась у большого дома, окруженного солидными деревянными пристройками. Жилье было сработано несколько тяжеловесно, но зато добротно.

– Приехали? – поинтересовался я, покосившись на Омельченко.

А тот словно позабыл и о моем существовании, и о том, что машина уткнулась в громадные ворота. Шофер, видимо привыкший к перепадам в настроении Омельченко, сидел с безразличным видом. Неподвижный Омельченко с какой-то тупой задумчивой покорностью смотрел перед собой. Но вдруг передернулся весь, разом сбросил свое немощное оцепенение и громко спросил:

– Как насчет баньки? Уважаешь?

– С дороги разве… – заколебался я. Но, подумав, что бог еще знает, когда придется мне побывать в баньке, решил не стесняться и добавил: – Уважаю. Очень даже.

– Такой бани, как у меня, Алексей, больше ни у кого, – серьезно сообщил Омельченко. – Мать! – весело закричал он на всю улицу.

Из дома, приоткрыв дверь, выглянула красивая женщина.

– Чего орешь? До дома дойти некогда? Чего тебе?

Она улыбалась, придерживая на груди полы накинутого на плечи тулупчика.

– Топи баню! – по-прежнему на всю улицу приказал Омельченко. – Гость у нас баню уважает.

– Чего это посеред недели? – удивилась женщина.

Я попытался вмешаться:

– Вы не беспокойтесь, пожалуйста. Какая сейчас баня?

– Разговорчики! – прикрикнул на меня и на жену, раскрывавшую перед машиной ворота, Омельченко. – Чтобы одна нога здесь, другая там.

Женщина скрылась, машина въехала во двор. Мигом поскидали мы в какую-то из пристроек мой груз. Потом Омельченко потащил меня и шофера в дом. Завертелась обычная в таких случаях карусель слов, ответов, расспросов, взаимных неловкостей и взаимного усердия с этой неловкостью справиться. Шофер вскоре, сославшись на дела, ушел, а немного погодя приспела баня. Помню, я еще подумал: «Что-то больно быстро истопили. Наверное, на скорую руку, кое-как».

Баня оказалась отменной. В предбаннике густо пахло устилавшими пол пихтовыми лапами, березовым веником, раскаленными до пузырящейся смолы лиственничными бревнами. А когда Омельченко, гоготнув от жара, плеснул на камни из какого-то особого ковша маслянистой зеленоватой жидкости – явственно и горячо запахло травами, медом и чем-то летним, невообразимо далеким от этих притундровых, заносимых снегом мест…

Я орал от восторга и жара, хлестал веником по огромному малиновому телу Омельченко, потом он хлестал меня; мы выскакивали, задыхаясь, во двор, бегали под плотно несущимся снегом, ложились в него в блаженном изнеможении, соскакивали, возвращались в обжигающее пахучее нутро баньки и снова махали вениками. Наконец Омельченко сдался.

– Ну, ты здоров, – уважительно сказал он, выплескивая на меня тазик холодной воды. – Что значит годы. Сердце крепче, кровь чище. А у меня голова закружилась. Ты домывайся, я пойду.

Он ушел, а я, донельзя довольный, что пересидел такого великана, принялся неторопливо мыться в пахучей полутьме. Сонное безразличие навалившейся усталости начисто отбило мое недавнее желание еще раз поразмышлять надо всеми сегодняшними событиями. Утренний разговор с Арсением я уже вспоминал как нечто давнее и незначительное. Трудный перелет тоже забылся, встреча с бичами казалась смешным недоразумением. Пожалуй, только Омельченко своей могучей плотью заполнил сузившееся пространство моего засыпающего воображения. «Интересно… – лениво раздумывал я, одеваясь. – Живут же такие люди… Им бы где-нибудь на виду, в центре делами ворочать. У них силы черт знает на что хватило бы. А он – здесь… Что у него здесь? Дом, заработок, жена красивая. Немало, конечно. Но ведь человечище какой! С его силами… Неужели он уже ничего не хочет? А может, хочет, да только я этого не знаю?» Я вспомнил его неподвижность и задумчивость, которая внезапно стирала его оглушительную жизнерадостность, и решил, что мужик он все-таки далеко не однозначный и вовсе не годится для скоропалительного прочтения. Почему я так решил, и сам толком не понял, но решил пока придерживаться именно этой версии.

Выйдя в просторный двор, я невольно отвернулся от несущихся навстречу снежных хлопьев. Предсказанное диспетчером долгое ненастье торопилось заявить свои права. Судя по всему, привычно опережая сроки, начиналась бесконечная здешняя зима. Ждать несколько суток в переполненном аэровокзальчике – та еще перспективка. Как тут не порадоваться заботе Арсения, поручившего меня покровительству Омельченко. Не было бы Омельченко, не было бы баньки, не было бы этого уютного теплого дома, где так вкусно пахло едой и травами.

Следы Омельченко уже занесло снегом, поэтому я двинулся к дому наугад. Зашел за угол не то гаража, не то сарая и оказался у самых окон дома. Яркий свет из них освещал сумасшедшую круговерть снега. В одном из окон я разглядел хлопотавшую у стола хозяйку. Тут же стоял Омельченко и что-то рассказывал. Мне даже послышался его громкий голос, что было, конечно, очень сомнительно, ввиду толстенных бревенчатых стен и наглухо законопаченных двойных рам. Омельченко засмеялся, запрокидывая голову. Засмеялась и жена. Удивительно подходили они друг к другу. Во всяком случае, в этом отношении задумываться ему, кажется, причин не было.

Я двинулся дальше. Мелькнули яркие, увешанные коврами стены другой комнаты. «Спальня хозяев», – решил я. Следующим было окно комнаты, в которой Омельченко устроил меня. Я узнал «веселенький», изображавший груду настрелянной неведомым охотником дичи, натюрмортик на стене, огромный тяжелый шкаф справа от дверей, стол посередине комнаты. У стола спиной ко мне стояла женщина и что-то внимательно рассматривала. Ладная фигурка, светлые, рассыпавшиеся по плечам волосы. Женщина нагнулась. На спинке стула у стола висела моя кожанка. В одном из ее карманов был бумажник, в другом документы. Мельком посмотрев документы, она положила их на место и достала бумажник. Я с тревогой подумал о командировочных и подотчетных на непредвиденные расходы. Да еще моя двухмесячная зарплата была там же. Хорош я буду. Но она только заглянула в бумажник и положила его на место. Деньги ее, судя по всему, не интересовали. А что ее интересовало? Кто она? Откуда? Омельченко о ней ничего не говорил. О её присутствии в доме я даже не подозревал. Словно почувствовав мой взгляд, она неожиданно обернулась, и я невольно отпрянул назад, не сообразив, что с яркого света меня, притаившегося в темноте, ей нипочем не разглядеть. И все-таки она внимательно и долго смотрела в окно, словно прислушивалась к чему-то или пыталась что-то увидеть. Показалась она мне очень красивой. Снег, слезивший окна, отблески красноватого света, падавшего на нее из-под абажура, наверное, приукрашивали мои впечатления. Но даже со всеми скидками на преувеличения, оптические эффекты и ошеломленность было совершенно очевидно, что основания для подобных впечатлений у меня были. Буквально все – глаза, овал лица, поворот головы, фигура… В таких влюбляются мгновенно и серьезно. Женщина отвернулась от окна и отошла в дальний конец комнаты. Там стоял мой рюкзак. Она присела перед ним… Судя по всему, со мной знакомились основательно. Правда, пока заочно и, мягко скажем, не совсем дозволенными методами. Особого восторга у меня это не вызвало. Я лихорадочно размышлял, что же мне делать? Зайти и застать ее? Спросить про нее у Омельченко? Она не признается или придумает что-нибудь. Может, зайти, молча забрать вещички, поблагодарить за баньку и отправиться в тот же аэропорт? Далековато. И груз мой уже здесь. Все-таки надо зайти и поинтересоваться – в чем дело?

Я двинулся было к дверям, и тут раздался выстрел. Звякнуло разбитое стекло окна, и почти тотчас во всем доме погас свет. Прижавшись к стене, я оглянулся в сторону выстрела. Глаза от недавнего света еще ничего не различали, в лицо хлестал снег. Почему-то пригибаясь, я побежал к баньке – показалось, стреляли с той стороны. За банькой, действительно, кто-то недавно стоял – снег быстро заносил чьи-то следы. Следы вели к забору. Во всех соседних дворах надрывались собаки. Я посмотрел в сторону дома. Окно, сквозь которое я разглядывал Омельченко, было отсюда как на ладони. Очевидно, стрелявший дождался, когда я скроюсь за углом сарая, и считая, что вот-вот войду в дом, выстрелил. Дела! Не подстрелили ли Омельченко? Веселенькие события. Да еще мои следы под самым окном. В лучшем случае попаду в свидетели, в худшем – в подозреваемые. Что же теперь делать?

В это время раздался негромкий голос Омельченко:

– Алексей, а Алексей?

– Здесь, – отозвался я, делая шаг на голос.

Мы встретились посреди двора, и я невольно подумал, что если стрелявший, вместо того, чтобы убежать, залег где-нибудь поблизости, мы представляем для него неплохую мишень даже в этой снежной круговерти и темноте. Неприятное ощущение враждебного взгляда, упершегося в спину, заставило меня невольно поежиться.

– Ничего не слышал? – спокойно спросил Омельченко.

– Вроде стреляли? – ответил я вопросом на вопрос, решив пока не выдавать, что знаю про этот выстрел немного больше.

– Было дело, – подтвердил Омельченко и двинулся к дому.

Я подумал, что сейчас он увидит мои следы под окном, и кто знает, что придет ему тогда в голову.

– Кажется, совсем рядом стреляли, – сказал я, оставаясь на месте. – Только вышел – бац! Я даже испугался.

– Чего тебе пугаться? – остановился Омельченко. – Не в тебя, в меня стреляли.

– В вас?

– Ну. Я же лесник. По должности в этих местах не раз кому-нибудь поперек окажешься. А народ здесь крутой: чуть что – за ружьишко. И раньше так было, а сейчас того хужей.

Ветер рванул с какой-то неистовой силой. Снег хлестко лепил в лицо. Омельченко, стоявшего в нескольких шагах от меня, почти не было видно. «Какие там теперь следы? – подумал я. – Никаких следов. Ничего не надо объяснять… Впрочем, и про незнакомку, изучавшую мои документы, теперь не спросить. Откуда, скажет, у тебя такие сведения? Как разглядел? Из баньки? Надо каким-нибудь другим путем разобраться в этом вопросе». Я шел за Омельченко, думал обо всем этом и чувствовал, что снова проникаюсь к нему симпатией. Наверняка он не знал про то, что творилось в «моей» комнате. Может, подруга жены какая-нибудь? Он и знать не знает, чем она там занималась.

«Вообще-то многовато событий для одного вечера, – решил я. – И загадок тоже».

На крыльце Омельченко остановился и крепко взял меня за плечо.

– Понимаешь, Алексей, – тихо сказал он, – жинка у меня там… Надежда Степановна. Баба есть баба. Боится, плачет. А что я могу поделать?

Он замолчал.

– Может, уехать вам отсюда, если так все? – неуверенно предложил я, не зная, к чему он клонит разговор.

– Уехать? – удивился Омельченко. – Да нет, Алексей. Такие, как я, не уезжают. Таких или ногами вперед выносят, либо они по-своему все поворачивают. Понял?

Скрытая сила и даже угроза прозвучали в его тихом голосе. «А ведь я недавно именно так о нем и подумал, – вспомнил я. – Такие не бегают».

– Скажем, сосед пьяный во дворе шебутится, – предложил Омельченко. – Стрельнул по пьянке в белый свет. Ты подтверди. Не то всю ночь реветь будет. А, Алексей? Как человека прошу.

– Так она завтра узнает, что не сосед.

– Узнает, – согласился Омельченко. – Хреновато это я придумал. Другое что надо.

Я искренне сочувствовал ему сейчас. Понравилось, что переживал он не за себя, а за жену. «Нелегко дается мужику здешняя жизнь…»

– Ладно, – вдруг сказал Омельченко. – Чего придумывать. Что было, то было. Пошли. Обойдется, перемелется.

Мы вошли в дом.

* * *

Разбитое выстрелом окно было плотно завешено одеялом. И больше никаких следов, которые могли бы выдать недавнее происшествие.

Вопреки предсказаниям Омельченко, жена и слова не сказала. Ни слез, ни истерик, ни объяснений. Поставила на стол огромное блюдо дымящихся пельменей и совершенно спокойным голосом сказала:

– Наваливайтесь, пока горячие.

Села рядом, посмотрела на мужа, на меня и неожиданно улыбнулась, видимо, по-женски угадав мою растерянность.

– Видите, как у нас… – сказала она. – Не сказать, чтобы скучно живем. Конечно, не как в городе…

Не докончив фразу, она замолчала, глядя, как муж сноровисто разливает из графина золотистую настойку.

– Я их все равно достану, – с неожиданной угрозой и злостью сказал Омельченко.

– Ну, достанешь, – спокойно согласилась жена.

– Достану, достану, – уверенно подтвердил Омельченко.

– А потом еще кто-нибудь… – тихо сказала она, глядя в сторону.

– И потом достану, – с грозной уверенностью сказал Омельченко. – У меня силы хватит.

– Хватит… – подтвердила жена.

– И все! – провозгласил Омельченко и поднял стакан. – Выпьем, Алексей. Чтобы всем нашим ворогам сейчас икалось.

Серые глаза его сощурились, смотрели пристально и насмешливо, с каким-то затаенным и в то же время показным превосходством надо мной. Словно и я был одним из тех врагов, за погибель которых он предложил выпить. Выпили, и только было принялись за пельмени, как из сеней послышался сильный стук в закрытые двери.

– Сиди! – прикрикнула жена на поднявшегося было Омельченко. – Сама открою.

Она вышла.

– Кто? – раздался из сеней ее голос.

Ей громко и неразборчиво ответили из-за двери. Омельченко, видимо, узнал голос. Он шагнул к двери, слева от которой рядом с ворохом одежды висели карабин и ружье, достал из висевшего тут же патронташа два патрона, снял ружье, переломил, торопливо зарядил и сел на прежнее место лицом к двери, положив ружье на колени.

– Не боись, Алексей, – спокойно сказал он мне. – Хлесткину, помимо меня, в настоящий момент ни к кому интереса не будет. А он такой мужик, что если начнет стрелять, то и в темноте не промахнется. Запускай его, Надежда, – крикнул он жене. – Пускай, пускай, мы к разговору вполне готовые.

Звякнул запор, в дверях, щурясь от света, появился облепленный снегом невысокий человек с карабином на плече. Очевидно, это и был Хлесткин. Он рассмотрел Омельченко, пятерней смахнул с бровей, ресниц и реденькой светлой бородки снег, снял и стряхнул лохматую, необыкновенных размеров шапку, а затем, с неожиданным спокойствием и неторопливостью, уселся на широкую лавку у входа. Карабин он положил на колени и только тогда снова посмотрел на Омельченко. Шальная вызывающая полуулыбка чуть тронула его потрескавшиеся губы. Омельченко принялся за еду, жена осталась стоять в дверях рядом с Хлесткиным, а я в растерянности поочередно смотрел на всех, не зная, что делать.

– Стучал, ломился, а теперь молчишь? – спросил наконец Омельченко. – Садись лучше к столу.

– Зимовьюшки-то мои, Петро… все… Все, как одно.

– Что все-то? – спросил Омельченко, перестав жевать.

– Под корень. В точности, как ты сулился.

Омельченко потянулся за пельменем.

– Я тебя вообще предупреждал. «Вообще» – понимаешь? – стал объяснять он, внимательно следившему за ним Хлесткину. – Будешь соболишек налево гнать – я так и сказал, – прекратим твой промысел. Я тебя официально предупреждал.

– Он в тайге-то уже месяца два или боле того не был, – неожиданно вмешалась жена. – Иди к столу, недотепа чертова! – прикрикнула она на Хлесткина. – Раздевайся. Сидит тут, вооружился…

Она забрала у него из рук огромную шапку, потянула к себе карабин. Хлесткин придержал было карабин, но она дернула посильнее, и тому пришлось выпустить из рук свое оружие. Хлесткин поднялся. Неловкая злая улыбка исчезла с его морщинистого лица, и оно сразу стало растерянным и усталым. Медленно стянул он с себя старенький полушубок и пошел к столу. Сел напротив нас с Омельченко, внимательно посмотрел мне в лицо, хотел что-то спросить, но промолчал, увидев, что Омельченко взял с колен ружье и протянул жене.

– Приготовился? – кивнул он на ружье.

– А что делать? – весело отозвался Омельченко. – Не ты первый. Сегодня уже окошко продырявили. Налить?

– Давай, – согласился Хлесткин. Растерянность его проходила. Он снова внимательно посмотрел на меня и спросил: – Занятные для постороннего человека обстоятельства. Как?

– Не то чтобы занятные, скорее непонятные, – неуклюже сострил я.

– С чего стреляли? – спросил Хлесткин.

– С мелкашки, – сказал Омельченко и неожиданно оглушительно захохотал. – Захотели Омельченко с малопульки уложить. Ну, деятели…

– Несерьезно, – подтвердил Хлесткин. – Тебя если бить, так только с карабина… – Резко выдохнув, он выпил налитый хозяином стакан и, закусив, сказал: – Видать, не наши стреляли. Наши бы не промахнулись.

– А снег? – возразил Омельченко. – А стекло? А шторка? Опять-таки, я не столбом стоял. Не очень простая задачка, Хлесткин, не очень. Я соображаю, попугать хотели.

– Товарищ по лесу будет или откуда? – неожиданно спросил про меня Хлесткин.

– Товарищ будет по птичьей науке. На Глухую собирается. Рабочего ищет. Может, тебе с ним? Охота теперь твоя все равно порушена, а так хоть на табачишко наскребешь.

Омельченко явно издевался над своим гостем. Впрочем, мне показалось, что и надо мной тоже. Хлесткин сидел, опустив голову. Дождавшись, когда Омельченко замолчал, тихо сказал:

– На табачишко у меня, Петро, хватит. Нужда будет, и тебе одолжу. А поскольку в тайге ты давно не был, объясню сейчас тебе, каким образом мои зимовьюшки уничтожили.

– Сожгли, что ль? – спросил Омельченко и подмигнул мне на Хлесткина. – Или раскатали? По бревнышку. Может, медведь? – и он снова оглушительно рассмеялся.

– Серьезный медведь, Петро. Хитрый. Враз все сыскал, враз все под корень снес. Только если серьезно приглядеться, то вот где взрывчатка пропащая отыскалась. Медведь ее использовал.

– Какая взрывчатка? – сразу посерьезнел Омельченко. – Чего несешь?

– Что имею, то и несу. Завтра заявлять пойду. Официальным образом.

– Конечно, заявить надо, если такие соображения. Если доказательства, конечно, имеются, – осторожно поддержал Хлесткина Омельченко.

Мне показалось, что Хлесткин с интересом глянул на него.

– Есть и доказательства.

– Значит, надо заявлять, – снова повторил Омельченко. – Может, старатели?

– На кой я им? Мы с ними еще нигде на узкой тропке не сходились. А вот твое заявление я полностью помню.

– Так это я так – для острастки, для порядку. Ты же все места по тайге захватил, где самый соболь. Жалобы на тебя соответственно были. Не меньше, чем полсотни добываешь, а сдаешь от силы десяток. Завистников, Степа, на свете всегда хватает.

Хлесткин, не ответив, налил себе стакан, выпил, ни на кого не глядя и сразу как-то осев и постарев, неуверенным движением потянулся за закуской. Не дотянулся, встал.

– На закон давишь? – вдруг, взвизгивая, закричал он, склоняясь к улыбающемуся Омельченко. – Указываешь?! А сам?! Сам-то что?!

– Что сам? – вроде бы искренне удивился Омельченко. – Я на должность такую поставлен – закон защищать. А ты как думал?

– Защищать… – прошипел Хлесткин, словно задохнувшись. – Ты… Защищать… Думаешь, никто ничего не знает? Думаете, слепые все? Я еще дойду до твоего гнезда…

– Ну, ладно, – тоже поднялся Омельченко. Огромный, тяжелый, он угрожающе возвышался над Хлесткиным. – Думал по-хорошему с тобой… А ты даже в чужом доме, за столом, за который тебя как человека пригласили… При госте, вот, при моем и кусаться норовишь. Больше я с тобой, Хлесткин, говорить не желаю. Уходи!

– Гонишь? – тихо и совсем трезво спросил Хлесткин.

– Не гоню, а уходи лучше.

Хлесткин медленно пошел от стола, прихватил свой полушубок, шапку, снял со стены карабин и, не одеваясь, шагнул за дверь.

– Первый браконьер в наших местах, – повернулся ко мне Омельченко и сел, придвинув свой стул поближе к моему.

– Выходит, зимовьюшки его в защиту природы подорвали? – спросил я. – Есть у вас такие борцы?

– Да брешет он! Думаешь, правда? – сказал Омельченко. – Старатели, наверное, сожгли одно-два. А он – все! Всех он и сам не знает. Всю тайгу уставил своими капканами, паразит. Ты его слушай больше, он тебе наговорит. Выпьем, – придвинул он мне полный стакан. – После баньки самое то.

Я отодвинул стакан:

– Мы еще не договорились…

Омельченко тоже поставил поднятый было стакан.

– Не договорились? О чем? Напомни, если не трудно.

Мне показалось, что он слишком уж откровенно валяет дурака, и решил идти напролом.

– И Арсений Павлович говорил, я сам теперь убедился – вы тут можете если не все, то почти все. Петр Семенович, от своего имени и от имени науки прошу… Помогите с рабочим, чтобы в самое ближайшее время мне на Глухой оказаться.

Омельченко долго молчал, глядя мимо меня сузившимися глазами, потом тихо сказал:

– Не хотел я тебя, Алексей, расстраивать, сразу не стал говорить. Но раз так вопрос ставишь, то, как ни пяться, разговора не миновать. Скажу по-простому – дело твое хреновое: на Глухую тебе никак не попасть.

– Разве сейчас согласится кто? – вмешалась Надежда Степановна. – Люди только что из тайги повозвращались, по домам рвутся. Какие, наоборот, на охоту подались или собираются. Тут лишнего человека не найдешь, не город.

– Не только в этом дело, – подхватил Омельченко. – Я летунов наших наизусть изучил. Снежок сейчас на неделю наладился. После него, думаешь, сядешь на Глухой? Ни в жизнь. Не будь снега, на косе бы сели. А под снегом ее разве разберешь? То ли коса, то ли ледок. Промахнешься и на реку. А она, считай, до января не мерзлая. Наледь на наледи. Ни один летун рисковать не будет.

Я ему поверил. Говорил он убедительно. Но и мне тоже ничего не оставалось, как стоять на своем.

– Можно высадиться на островке, – сказал я. – У мыска.

Омельченко пристально посмотрел на меня. Мой ответ его явно озадачил.

– У мыска? – переспросил он. – Арсений Павлович посоветовал?

Я промолчал. Совет действительно исходил от Арсения.

– А как через протоку переберешься? Вещички как перетаскивать будешь? У тебя их не так чтобы мало. Река дуром прет. Шуга вот-вот. Гроб с музыкой получится, дохлое дело. Даже думать не над чем. Еще ежели, так рабочего сейчас точно не сыщешь. Днем с огнем. А без рабочего, как я понимаю, тебе строгий приказ – растереть и забыть. Так?

В том, что он говорил, все было правильно. Именно это мне и не нравилось. Слишком все складывалось против меня. И Омельченко, похоже, это вполне устраивало. Почему? Или мне показалось? С такой готовностью кинулся помогать, а теперь сообщает, что все зря. И явно доволен, сообщая об этом.

– Не согласен? – не дождавшись от меня ответа, спросил Омельченко.

– Не согласен. В экстренном случае, если все срываться будет, мне предоставлено право самостоятельного решения. Вещички я перетаскаю. И через речку, и через протоку. Не в первый раз. У нас экспедиции из-за такой ерунды не отменяют.

– Из-за ерунды, говоришь? – переспросил Омельченко. И вдруг широко улыбнулся. – А что? Вдруг сладится? Нравятся мне такие, которые на рожон прут. Я и сам такой. Верно, Надюха?

– Нашел чем хвалиться, – буркнула та. – Вы бы ели. А то как этот дуролом заперся, все настроение спортил.

И тут бесшумно, и совершенно неожиданно вошла она. Я почти забыл про нее среди следовавших почти без передышки событий и разговоров, не то чтобы совершенно меня ошеломивших, но все-таки достаточно захватывающих, чтобы отодвинуть на второй план смутное видение роющейся в моих вещах красавицы. Я помнил про нее и не помнил. А еще вернее, как это иногда случается почти с каждым из нас, мучительно старался вспомнить, что же такое важное я забыл. Ни с кем не поздоровавшись, она тихо спросила, глядя на занавешенное окно:

– Кажется, баню топили?

Омельченко крякнул, со стуком поставил поднятый было стакан.

– Видал, какие в моем доме бабы? Одна другой краше, – громко, но, кажется, не очень весело спросил он у меня.

Я только оторопело пробормотал:

– Да уж…

– Топили, Ирочка, топили, – словно спохватилась Надежда Степановна. – Не должна еще выстыть. Пойдешь?

– Пойду, – так же тихо сказала незнакомка и, повернувшись, скрылась в комнате, которую вроде бы отвели под мое местопребывание. Других комнат, кроме спальни хозяев, кухни и той, в которой мы находились, в доме, кажется, не было. Только я было рот раскрыл, чтобы спросить, как она снова появилась. На плечи накинута дубленка, в руках пакет, голова непокрыта. Подошла уже к входной двери, за ручку взялась и вдруг обернулась.

– Извините, что не поздоровалась. Никак проснуться не могу. Весь день сплю, сплю. Погода, наверное. Проснулась – снег, ветер, тоска. Подумала еще – хорошо бы в баню. Вы Леша Андреев, да? – неожиданно спросила она меня.

– Вроде так… по паспорту, – буркнул я, неуклюже намекая на подсмотренное знакомство с моими документами. И для чего-то пожал плечами, что выглядело совсем уже глупо.

Не знаю, что она там подумала по поводу моего ответа, может быть, даже о чем-то догадалась. Посмотрела на меня внимательно – не улыбнулась, не удивилась, не насторожилась, а просто посмотрела внимательно, слегка наклонила голову, словно соглашаясь, и, толкнув бедром дверь, вышла.

– Что, произвела? – прекрасно разобравшись в моем задержавшемся на закрытой двери взгляде, спросил Омельченко, предварительно многозначительно кашлянув, дабы привлечь внимание. – Такие, Алексей, своим существованием наотмашь бьют. А там как сложится. Устоишь на ногах, может, и оклемаешься. Не устоишь, на карачках вслед поползешь.

– Не мели, – резко и хмуро вмешалась жена. – Баба как баба. Только что вашему брату угодить не торопится. Я тебе забыла сказать, – обратилась она к мужу. – Птицын утром к ней заскакивал. С полчаса шушукались, потом подались куда-то. Незадолго до вас вернулась. А говорит – спала.

Омельченко снова поставил стакан, который все никак не мог донести до рта, и я заметил, что он насторожился и явно озадачен.

– Интересничает, – сказал он наконец. – Видать, Алексей ей показался. Да откуда она фамилию твою разузнала? Птицын сообщил? Он-то откуда знал, что ты здесь окажешься?

Загадку насчет того, как она с моими данными разобралась, я мог бы ему в два счета разъяснить, но что-то остановило меня. Не захотелось рассказывать, как в окна подглядывал. Остановило и еще кое-что. Какая-то звериная вскинутость Омельченко, как только он услышал о приходе Птицына. Я решил продолжать валять дурака, делая вид, что мне до лампочки все эти недоговоренности и задачки на местную тематику. Взял свой стакан, чокнулся со стаканом Омельченко, который стоял на столе, с пьяноватой многозначительностью приподнял его в сторону расстроенной хозяйки и, проглотив содержимое двумя глотками, задыхаясь, потянулся за закуской. Лишь тогда спросил:

– Родственница ваша? Или квартирантка?

Омельченко снова хотел было поставить поднесенный к самому рту стакан, но передумал и, махом опрокинув его, закрыл глаза и замер, словно прислушиваясь, как разбегается по жилкам и сосудикам тепло настоянной на каких-то травах и кедровых орехах водки. Наконец он открыл глаза и, посмотрев на супругу долгим внимательным взглядом, сказал:

– История эта, Алексей, таинственная и до сих пор для всех совершенно непонятная.

Я приготовился слушать, но Омельченко надолго замолчал, тщательно и, по-моему, без особой надобности пережевывая отправленный в рот пельмень.

– Не придумаешь, с чего и начать, – сказал он наконец. – Может, сам чего слыхал?

Внутренне я даже вздрогнул от его острого и, как мне показалось, тревожного взгляда. Или спрашивающего? Даже угроза почудилась в сведенных бровях, плотно сжатых губах, руке, с силой сжимавшей вилку. Смотрел в самые глаза, словно заранее не верил ни одному моему слову. Холодный выпытывающий взгляд трезвого, умного и чем-то очень испуганного человека. Мне даже не по себе стало, так все это не вязалось с громкогласым, сильным, веселым, ничего на свете не боящимся человеком. Я вспомнил, что недавно испытал нечто похожее, рассмотрев перед собой вместо пьяного, ничего не соображающего бича, волевого, собранного и тоже, кажется, чем-то напуганного человека. Хотя говорили мы с ним совершенно о другом.

«О чем это он?» – подумал я и в недоумении пробормотал: – Не понял, вы о чем?

Недоумение мое было вполне искренним, он мне поверил. Я сразу это заметил. Взгляд потеплел, снова стал пьяновато рассеянным, губы снова задвигались, вилка потянулась за куском крупно нарезанного малосольного хариуса.

– Не морочь голову человеку, – сказала Надежда Степановна с какой-то безнадежной болью в голосе. – Зачем ему? У него своих хлопот полон рот.

Но я уже твердо решил, не нытьем, так катаньем допытаться до всего, чего до сих пор никак не мог объяснить себе, что не укладывалось в казалось бы незамысловатый перечень событий, которые произошли со мной в сегодняшний ненастный вечер. Чего бы проще – прилетел, встретили. Могли бы и не встретить, но Арсений дозвонился, попросил помочь. Поэтому встретили, предложили ночлег, баньку, ужин по высшему классу, о котором только мечтать, останься я в забитом под самую крышу аэровокзальчике. То, что рабочего в это время с собаками не отыщешь, тоже нормально, предполагалось почти со стопроцентной уверенностью. А вот все остальное… Красавица, ловко обшарившая мои вещички за время моего подзатянувшегося кайфа в баньке… Неожиданные задумчивости и тревоги Омельченко, его то и дело проскальзывающее недоверие ко мне. Выстрел в окно, странно совпавший с моим любопытством… Появление озлобленного Хлесткина и его откровенные угрозы… А бичи? Правда, это, кажется, из другой оперы, но все-таки, все-таки…

– У нас об этом в то время на тыщу километров окрест гудели. Из самой Москвы оперативная группа заявилась. Такой тарарам подняли – ни дохнуть, ни шевельнуться. На сто рядов каждого обтрясли, просветили, отчет составили.

– Он тебя об Ирине Александровне, а ты об чем? – все с той же тоскливой безнадежностью перебила его жена. – Чего сейчас старое вспоминать?

– Фиг ли ей тогда тут понадобилось? С какой такой целью она объявилась? – не выдержав, повысил голос Омельченко.

– Сама она, что, не сказала? – с деланной непонятливостью поинтересовался я.

– Сама… Сама она все, что желаешь, объяснит. Наслушаешься еще. Говорить они все мастера, – с какой-то детской обидой неизвестно на кого сказал хозяин и надолго замолчал.

Жена жалостливо поглядела на него, тяжело ворохнулась на заскрипевшем стуле и, обращаясь только ко мне, словно тот, про кого она говорила, находился за тридевять земель, стала рассказывать:

– Его это тогдашнее чуть до белой горячки не довело. Поболе года чуть ни каждую ночь соскакивал. Вскинется и сидит как полоумный, ничего не соображает. Пока стакан водки не приговорит, ни за что не уснет. Думала, все, сопьется мужик. Это он с виду такой шумный да здоровый, а коснись – хуже пацана малолетнего. Так и водка не брала. Выпьет – и ни в одном глазу. Но, правда, засыпал. Полежит, полежит, потом, смотрю, захрапел. Извелась я с ним тогда.

– Тебя изведешь, – с неожиданной злостью сказал Омельченко и вдруг, повернувшись ко мне, протянул руку, с силой сжал мое плечо.

– Ты вот что, Алексей… Вот что мне скажи… Я, конечно, тоже не валенок, слежу. И книжки, и газеты всякие. Только мой техникум лесной, сам понимаешь, не та база. Правда, что ль, чужие мысли сейчас запросто разбирать могут?

– Ну уж и запросто, – растерявшись, хмыкнул я. – Опыты, конечно, проводятся. Только результат, как говорится, не очень убеждает. Есть, говорят, отдельные непонятные феномены…

– Вот! – он еще сильнее сжал мое плечо. – Есть, значит, сволочи. Влезут тебе в башку и начнут копаться, как мышь в крупе. Нагрызают по мыслишке себе в доказательство. Так ведь там, в голове, такое… Что хочешь можно сообразить из этих огрызков. Залезу я к тебе, к примеру, а там полная дребедень, особо после стаканá-другого. Баба у меня красивая? Впечатляет. И в теле. Ты же не можешь не подумать – вот бы, а? Любой подумает – и я, да и она насчет тебя или другого кого. На то и человек, чтобы думать и представлять. А я, не разобравшись, за одну эту твою мыслишку, если доберусь до нее, по башке тебя чем потяжельше: – А, гад, бабу мою захотел!

– Дурак! – сказала жена.

– Я к примеру, ты не обижайся. Это какая тогда жизнь начнется? А? Вот и эта заявилась. Я, говорит, могу и прошлое, и будущее, если стечение обстоятельств какое-то выпадет. Мысли, говорит, самые тайные могу угадать. Я, говорит, этот… Как его?

– Экстрасенс? – улыбаясь, подсказал я.

– Да нет, этот…

– Парапсих какой-то, – подсказала Надежда Степановна.

– Во! – парапсихолог. Разбираться приехала.

– В чем?

– В том, что произошло. Тогда.

– Ерунда! – категорически заявил я.

– И я говорю – полная хренотень. Два года вон какие лбы разбирались, не разобрались, а эта заявилась – фу ты, ну ты – разобралась. Иди тогда, разбирайся! А то сидит вторую неделю – ни бе, ни ме, ни черту кочерга. Все сны свои рассказывает. Позволь еще спросить: – А на хера это все тебе надо?

– Ей, – поправил я.

– Ну да, ей.

Я налил ему и себе, и в предвкушении возможности внести некоторую ясность относительно парапсихологических возможностей таинственной незнакомки, рискнул было озвучить предложение, могущее подвинуть Омельченко на дальнейшие откровения:

– Выпьем еще по одной, потом все по порядочку. Мне, как человеку в ваших прошлых событиях совершенно несведущему, ничего пока не понятно. Кроме одного… – Я оглянулся на входную дверь. – Могу поспорить на что угодно, что ни до одной, самой вот такусенькой мыслишки, ни моей… ни вашей… ни вашей… эта красавица никогда не доберется. А если все-таки возникнут сомнения, могу продемонстрировать, как дуракам лапшу на уши вешают.

Омельченко с интересом посмотрел на меня и спросил:

– Чего ей тогда вообще тут надо?

– Чтобы ответить на этот вопрос, желательно сначала понять, почему вы ее боитесь?

– Кто боится? Я боюсь? Я?!

Омельченко выпрямился во весь свой внушительный рост и угрожающе навис надо мной, по-прежнему сжимая в руке вилку.

– А то нет! – не выдержала вдруг Надежда Степановна и ударила по столу ладонью. – Ирочка, Ирочка, Ирочка, Ирочка… Так и вертится вокруг, как бес, чуть пополам не гнется. Я поначалу даже перепугалась. Думала – никак глаз положил? Потом гляжу – нет, не то, вовсе не то. Глядит на нее, как, к примеру, на Хлесткина, когда у того карабин в руках. Опять по ночам вскидываться стал.

– Не городи, Надька, не городи, – Омельченко тяжело опустился на табурет. – Сама не знаешь, что несешь. Он еще подумает… Чего мне ее бояться? Меня другое с толку сбивает: почему она не скажет ничего толком? Я что, без глаз или дурачок какой, как он вот объявил.

– Да чего она тебе сказать-то должна? Сам-то ты знаешь про то или нет?

– Я тебе, Алексей, как человеку постороннему и научно образованному, все сейчас расскажу. А ты подумай и выскажи: все тут на местах стоит или совсем наоборот? А если наоборот, тогда, понятное дело, вопрос возникает – по какой причине? Честно тебе говорю – голову сломал. Вроде бы одно за другим, а вместе – полная хренотень получается. Поговорить, посоветоваться – ни души. Что я, Сереге Птицыну или Хлесткину, вон, объяснять буду?

Он налил себе и мне настойки, выпил и стал рассказывать.

– Я почему про ту историю начал? Потому что она сразу заявление сделала: – Пока в том, что тогда случилось, не разберусь, буду здесь жить. Хоть всю жизнь буду проживать, а разберусь.

– У вас жить? – воспользовавшись случаем, решил я выяснить очень занимавший меня вопрос. – Кстати, где она тут у вас располагается, если не секрет?

Последовало довольно продолжительное молчание.

– Здесь и располагается, – буркнул наконец Омельченко. И добавил неопределенно: – Разберешься.

– Давай лучше я ему все расскажу, – снова не выдержала Надежда Степановна. – А ты ешь, пей да слушай, – приказала она недовольно зашевелившемуся мужу. – Понесешь опять невесть что. Он попросту ничего не расскажет, чтобы все по порядку. Как якут на олене – что в голову придет, то и поет.

– Рассказывай, – с неожиданной покорностью согласился Омельченко. Но вдруг что-то в нем сорвалось, он выпрямился и почти закричал: – Что, скажешь, не похожа она на Ольгу? Не похожа? Даже говорит, как она, словно отдышаться не может.

– А я помню твою Ольгу? – оборвала его жена. – Только раз и видела издали.

По ее гневно сдвинутым бровям я понял, что по неведомому мне поводу назревает нешуточная семейная ссора. Пришлось вмешаться.

– Хоть убейте, ничего понять не могу. Начали про вашу постоялицу и ее необыкновенные способности, теперь про что-то другое. Предлагаю еще по одной, а про это другое совсем не будем.

Я, конечно, кривил душой. Очень мне хотелось узнать, из-за чего когда-то чуть не спился могучий Омельченко. Смутно догадываясь, что эти так напугавшие его события каким-то образом связаны с тем, что происходило сегодня, а может, даже с тем, что произойдет в ближайшем будущем, я, одновременно, понимал, что мое чрезмерное любопытство или настойчивость в вопросах, которые мне еще совершенно непонятны, могут оборвать так непросто начинающийся рассказ.

Выпили еще по одной. Несмотря на мою не раз проверенную невосприимчивость к воздействию алкоголя (я только никак не мог разобраться – то ли эта невосприимчивость вызывала мое к нему равнодушие, то ли равнодушие обуславливало невосприимчивость), на этот раз в голове у меня зашумело, окружающее окончательно замкнулось уютным пространством теплой комнаты и обильного стола, сидевшие рядом люди теперь уже безоговорочно казались добрыми, простыми и по непонятной причине очень несчастными. Надо было во что бы то ни стало им помочь. С трудом удерживая себя от желания тут же высказать свои самые теплые к ним чувства, я с преувеличенной сосредоточенностью занялся едой и скоро поймал себя на том, что вот уже несколько раз неудачно пытаюсь подцепить вилкой ускользающий остывший пельмень. Я поднял глаза на Омельченко – он следил за моими действиями с каким-то оцепенелым равнодушием. Только после этого я расслышал, что Надежда Степановна уже начала свой рассказ.

* * *

Старательская артель, видимо из новичков в этих местах, согласилась на участок между двумя кряжами Отойчанского хребта. Вероятность удачи, на взгляд знатоков, была почти нулевой – места дальние, гиблые, для существования почти непригодные и, по оценкам геологов, едва ли сулившие даже минимальный навар. Деваться мужикам, видать, было уже некуда, отказ и вовсе оставил бы их без работы. Зимой с великими трудами забросили кое-какую технику, весной – людей. А после первых оттепелей в те края кроме как вертолетом и пытаться нечего было. Да и то тогда только, когда ветер сдувал с высоких заснеженных гольцов тяжелые холодные облака. Лето же в тот год выдалось, можно сказать, беспросветное – обложные ледяные дожди со снегом, туманы, морось. Говорят, даже пушица не зацвела от такой напасти, и голодные охудавшие звери чуть ли не стадами подавались на северо-запад, где за зубцами удерживающих дожди гольцов простиралась бескрайняя лесотундровая низина, над которой, хоть и редко, но нет-нет и проглядывало скупое колымское солнце.

Рация у них почему-то почти сразу вышла из строя, а вертолет не мог пробиться через облака почти два месяца. Ни пешком, ни на лодке туда без сверхособого на то резона не рискнул бы и самый отчаянный промысловик. Даже Хлесткин, которого долго и очень убедительно уговаривало самое различное местное начальство смотаться налегке туда и обратно для приблизительного хотя бы выяснения обстановки, несмотря на обещанную немалую мзду и свою, всем известную жадность, не очень долго раздумывая, отказался, сославшись на застарелый радикулит, который в такую погоду мог свалить его на первом же полушаге. В общем, почти все лето об артели ни слуху ни духу. И только в середине августа от кочевавшей мимо тех мест бригады оленеводов узналось наконец что на небольшом, за малостью оставленном геологами без осмотра, ручье наткнулись старатели на совершенно невероятное, «бешеное» золото и, забыв обо всем на свете, выгребают свой фарт всеми подручными средствами. Такое в этих местах нет-нет да случается. Но и после этого ошеломляющего сообщения, несмотря на заклинания, уговоры и даже угрозы тех, кто по долгу службы был кровно заинтересован в немедленном прояснении обстоятельств и в столь же немедленном вывозе и учете добытого за прошедшие месяцы драгоценного металла, еще дней двадцать не случилось ни малейшей возможности добраться до словно растворившейся в таинственной неизвестности и дождливой хмари артели.

Несмотря на то что случившееся старались изо всех сил удержать под строжайшим секретом, слухи все-таки просочились, расползлись по поселку и подняли на ноги немалое количество людишек, бог знает с какими целями проживавшими и шуровавшими в окрестных местах. Некоторым захотелось оказаться у отрогов хребта из чисто охотничьего азарта и неуемного любопытства к самой возможности такой невероятной удачи. Некоторые с осторожным оптимизмом надеялись хотя бы кончиком пальца прикоснуться к счастью, старательно до сих пор от них ускользавшему. Кто-то из не боявшихся ни Бога, ни черта одиночек хотел втихаря пошарить в удачливых окрестностях, пока не появились там те, кому по должности полагалось сберегать не вычерпанные еще до конца государственные недра. И, как потом уже выяснилось, отыскались и такие, которые, не полагаясь на обманчивый фарт, просчитав все возможные случайности, решили действовать наверняка.

Как они сумели появиться там несколькими днями раньше остальных, с кем из старателей оказались в заранее оговоренной связи или сумели стыкануться в считанные часы, выяснить так и не удалось. Но то, что без помощи кого-то из своих среди артельцев не удалось бы это беспримерное по жестокости и стремительности совершенного дело, сразу стало ясно даже самому лопоухому следователю. А следователи потом туда заявились далеко не новички, скорее даже высшего, а еще точнее – высочайшего класса. Но оказались они там после того, как к старателям, обойдя по большой дуге хребет и зацепившееся за него с севера ненастье, прорвался один из лучших экипажей базировавшегося в Билибино отряда вертолетчиков.

На месте стоянки старателей ни одной живой души они не застали. Тела всех шестнадцати человек были в наличии, но признаков жизни ни в одном из них обнаружить уже не удалось. Сработано было чисто – без выстрелов, без резни, без кровищи, без погони за разбежавшимися по кустам стланика свидетелями. Судя по всему, с помощью одного из этих шестнадцати бухнули в ведро с горячим сладким чаем какое-то необычное зелье. Следователи потом его формулу по крупинкам, по микронам восстанавливали, удивляясь невероятной редкости и сложности доставленного в столь отдаленные места препарата, а главное, словно заранее предполагавшейся возможности подобного его применения. Хотя вряд ли хоть один человек на свете мог предсказать, что бедолаги-старатели наткнутся в тех местах на такое невероятное золотишко.

Поскольку пострадавшие, как выяснилось, были в полном составе, то из этого следовало, что помогавший убийцам тоже находился среди них, вылакав, очевидно, под угрозой насилия, остатки им же отравленного чая. Правда, могло случиться и так, что по глупости или невероятной доверчивости он поверил, будто высыпаемое им в общий котел зелье носит характер снотворный, а вовсе не смертельный и, уступив уговорам или угрозам, решил, дабы не возбуждать подозрений, до поры до времени оказаться среди временно, как он думал, пострадавших. И оказался среди них на веки вечные. В общем, версий предполагалось несколько, но ни одна из них впоследствии не стала единственной и бесповоротной. По очень простой причине – ни один из преступников не рассказал и теперь уже никогда не расскажет о том, что произошло на самом деле.

Было их, как скоро узнали, четверо. Трупы двоих из них отыскали уже через несколько дней в ходе обвальных розыскных мероприятий, охвативших огромные пространства этих почти безлюдных мест непроницаемым кольцом засад, прочесываний, облав и погонь. Тысячу раз пожалели те, кто не стерпев, кинулись к безымянному ручью, на свой страх и риск преодолевая почти непроходимые гибельные пространства. Их задерживали в дороге, во время сна у догорающего костра, затаившихся в замшелых зимовьюшках, а некоторых, почуявших недоброе, даже в ямах, под кучей торопливо срубленных ветвей. Кое-кто уже почти добрался до хребта. Словно им назло, именно в эти последние дни заненастившегося лета сильными ветрами со слегка отогревшегося Охотского моря разорвало и разметало к югу холодные тучи, и солнце, словно обрадовавшись освободившемуся пространству, обрушило на него последние остатки своих летних щедрот, торопливо окрашивая тусклую зелень в светящуюся желтизну и просвечивая до последней травинки скупую местную растительность. Воздух, освободившись от мороси, туманов и непроницаемой пелены дождей, стал сухим и до того прозрачным, что с вертолета легко было разглядеть любые движущиеся и даже неподвижные предметы: лодки, дым костра, следы, оставленные на песчаных берегах… Одиноких искателей счастья, не говоря уже о небольших группах, отыскивали и задерживали с быстротой, свидетельствовавшей о весьма высоком качестве затеянного поиска. Говорят, такого не только тут, но за несколько десятков лет по всему краю не случалось. Кто-то не поленился подсчитать, что сумма затрат, отведенных властями на всю эту розыскную панику, намного превосходила вес золота, которое мог унести один человек. Безвестный счетовод ошибся. Человек, который уносил золото мертвых старателей, нес его гораздо больше, чем можно было предположить в самых смелых расчетах. Правда, вначале они несли золото вчетвером. Но двоих из них, как уже было сказано, отыскали довольно быстро. Убиты они были выстрелами в спину и лежали рядышком среди белых стволов плавника, головами к воде, едва прикрытые полусгнившими ветвями, собранными тут же на берегу. Продолжайся в те дни прежнее ненастье, вероятность того, что их отыскали так скоро, была почти минимальной. Не за горами был осенний паводок. Подельники, видимо, и рассчитывали на это, не приложив чуть больше усилий и усердия для сокрытия следов. Но прорвавшееся наконец солнце высветило на месте покинутой стоянки сущий пустяк – крышку консервной банки, отброшенной за ненадобностью в сторону. Отраженный блик короткой вспышкой привлек внимание сверхбдительных поисковиков, и скоро окрестный эфир захлебнулся торопливо сообщаемыми данными и приметами.

Опознали их почти сразу. Почти сразу обозначилось и возможное число остальных. Сначала предположили, что их осталось трое, но по скоро обнаруженным следам стало ясно, что их всего двое. Они уходили на юг, к хребту. Это было либо невероятной глупостью, из-за явной невозможности преодолеть предстоявшее расстояние, либо тонко рассчитанной хитростью, в ходе разоблачения которой преследователи предполагали столкнуться или с каким-нибудь заранее припасенным средством передвижения, или с тщательно замаскированной схоронкой, в которой бежавшие собирались пересидеть самый тщательный поиск. Перед оперативниками наконец забрезжил призрак скорой удачи. Кольцо поиска было настолько плотным и стремительно сужавшимся, что преступники могли продержаться не больше четырех-пяти дней.

А вскоре наткнулись и на третий труп. Так же, как и у тех двоих, пуля с безукоризненной точностью вошла в спину и, разорвав сердце, вырвалась наружу со сгустками искромсанной плоти и струей обильно хлынувшей и еще не успевшей засохнуть крови. Следы убийцы уходили к озеру Абада. К этому времени уже стало известно его имя и до мельчайших подробностей изучена биография. Это был Григорий Башка, несколько месяцев назад бесследно исчезнувший не только из своего очередного строгорежимного пристанища, но и из оперативных сводок, до того довольно часто с прямолинейной беспристрастностью фиксировавших каждое совершенное им преступление. Бежал, а, вернее, исчез он не один. Исчезли сразу пятеро. У тех, кто занимался этим весьма громким в то время ЧП, руководящая и организующая роль Башки в этом исчезновении не вызывала ни малейших сомнений. Почему все-таки исчезновения? Никаких следов побега, кроме самого побега, ни в лагере, ни в его окрестностях, ни тогда, ни много времени спустя так и не обнаружили. И только вот эта, невероятная по масштабам погоня, час за часом приближающаяся к озеру Абада, оказалась первым следом Башки и его товарищей, неизвестно где скрывавшихся после своего исчезновения, неизвестно чем промышлявших и живших. В общем, было слишком много темного и до сих пор неразгаданного в этом исчезновении пятерых человек из более чем строго охраняемого места заключения и последующего их почти годичного, без всяких следов и слухов, бытия, что для такого количества и качества преступников, каковыми числились бежавшие, было, по мнению специалистов, делом не только неслыханным, но и совершенно невозможным. Предполагали даже их одновременную гибель буквально в первые часы побега, ибо за большее количество времени они обязательно должны были оставить хоть какой-нибудь след.

То, что Башка одного за другим устранял своих подельников, никого из преследователей не удивило. С такой безжалостной бандитской методикой они сталкивались неоднократно. Удивляло другое – на что мог надеяться этот волчара, за плечами у которого было, по самым скромным подсчетам, не менее двух пудов золота, оружие, кое-какая еда, да несколько суток почти бессонного, жуткого, до последней степени выматывающего движения по непроходимым топям, заросшим стлаником распадкам, по скользким зыбким осыпям на крутых склонах гольцов. Даже наслышанные о неимоверной силе и выносливости Башки, о звериной злобе, способной удвоить эти силы, с часу на час ждали, что он не выдержит и либо свалится без сил, либо в отчаянии заляжет в последней засаде и будет отстреливаться до последнего патрона. На то, что последнюю пулю он оставит себе, никто не рассчитывал, знали – будет цепляться за жизнь до последнего.

По гулу утюживших взад-вперед места его предполагаемого продвижения вертолетов, по эху выстрелов, которыми давали знать о своем местонахождении поисковики, по все более многочисленным в прежде совершенно безлюдных местах дымам костров, по надсадному реву лодочных моторов на доступных для плавания участках реки, этот опытнейший и по-своему неглупый мужик давно должен был понять, что не только дни, но и часы его сочтены, и надеяться ему не на что. Разве что на чудо. Впрочем, такие, как Башка, в чудеса не верят. Такие надеются только на себя или под угрозой неизбежной расправы вырванную у кого-то помощь. И если он все еще продолжал идти, значит, на что-то надеялся.

Подумали было еще про одного бежавшего с Башкой и до сих пор ничем себя не обнаружившего. Не он ли поджидал в каком-то условленном месте выдыхающегося, обессиленного главаря. Но даже если ждал, то это не могло надолго отсрочить почти неизбежный конец. Кроме того, в личном деле этого пятого значились чуть ли не дебильная пассивность и полная неприспособленность к таежной жизни. Как он попал в число исчезнувших, да и попал ли вообще, осталось загадкой. Но уж наверняка не поставил бы его Башка на самый ответственный участок своего побега, не доверил бы ему не то что свою жизнь – сухаря заплесневелого не доверил, плевка бы пожалел. В этой версии тоже не сходились концы с концами.

* * *

– Наших с поселка, считай, всех на облаву эту кинули, – продолжала рассказ Надежда Степановна. – Кого на вертолетах, кто так подался. Ну а без него, – она кивнула на застывшего в задумчивой неподвижности мужа, – разве что обойдется? В каждую дырку затычка – надо, не надо… Как услыхал, так сразу подался. Свистнул Карая, мне даже слова не сказал, и чуть не бегом… Очень он тогда за Арсения Павловича напугался.

Услышав про Арсения, я внутренне вздрогнул. Холодок предчувствия, что вот-вот услышу что-то очень важное для себя, ознобом пробежал по плечам и спине. Недавнего тумана в голове, благодушной расслабленности как не бывало. Я с жадностью вслушивался в каждое слово. И черт тут дернул меня за язык. Желая подчеркнуть свою внимательность, я с деланной заинтересованностью спросил:

– Так у вас все-таки есть собака? – И чуть все не испортил.

Лицо Омельченко передернула болезненная гримаса, а жена его, укоризненно поморщившись в мою сторону, словно не поняв вопроса, спросила:

– Какая собака?

Я понял, что сделал что-то не то, но идти на попятную уже не было смысла.

– Ну, вы сказали «Карая свистнул». А я еще удивлялся – во всех дворах собаки, а у вас никого. Без собаки какая охота?

Омельченко медленно развернулся ко мне.

– А кто вам, молодой человек, сказал, что я охотой интересуюсь?

Я растерялся. В голосе Омельченко звучала неприкрытая враждебность.

– Не знаю. В тайгу без собаки, по-моему, никак. А Надежда Степановна сказала – «Карая свистнул». Я думал, собака…

– Правильно думал. Только не собака, а кобель. Друг неразменный. Не было лучше его и не будет. А раз не будет, то и не надо больше никого. Близко не подпущу.

Омельченко отвернулся, но я успел заметить на его глазах слезы. Это окончательно сбило меня с толку.

– А мне собаку нельзя, всех птиц пораспугает, – совсем некстати пробормотал я, не зная, как выкрутиться из создавшегося положения.

Казалось, никогда не кончится наступившая после этих моих слов тишина. Не понимая, что произошло, я тоже растерянно молчал. Из-за разбитого окна, занавешенного тяжелым одеялом, доносились завывания ветра. Было очень поздно. Я невольно посмотрел на часы. Заметив это, Омельченко огромным кулаком вытер слезы сначала на одной, потом на другой щеке и тихо сказал:

– Закругляйся, мать, а то нашего гостя завтра пушками не разбудишь. Какой ему на самом деле интерес в наших болячках разбираться.

– Да вы что! – я даже привстал со стула. – Вы еще и не сказали ничего! При чем тут Арсений Павлович? Он что, был тогда здесь?

Омельченко с интересом, словно впервые видел, стал рассматривать меня. Потом посмотрел на жену, многозначительно хмыкнул, неловко придвинул к себе графин с остатками настойки, вылил их в свой стакан, залпом выпил и, задохнувшись, затряс головой. Только сейчас я заметил, что он крепко пьян и ждать от него в таком состоянии связного продолжения дело, кажется, безнадежное.

– Все, – сказал он, сам признаваясь в этом. – С меня теперь толку, как подарков с волка. Отваливаю на боковую. А ты, Надеха, с ним осторожней. То ли правда дурак, то ли прикидывается.

Он вдруг рывком, одной рукой обнял меня, прижал к себе с какой-то неимоверной пьяной силой – мне даже стало трудно дышать – и тихо, на самое ухо прошептал: – Думаешь, поверю, что Арсений тебе ни-ни? И про Ольгу? И про то, что Карай ему тогда жизнь, считай, спас? Чего ж он тогда тебя на Глухую выпнул? Теперь тут за тобой сотни глаз… Понял? Башку-то на Глухой нашли. На Глухой, на Глухой. Не знал, да? Вот и шевели теперь своими научными мозгами, стоит тебе туда подаваться или как? А я – баиньки.

Опираясь на меня, он с трудом поднялся. В это время в сенях стукнула дверь, звякнул закрываемый засов, скрипнула вторая дверь, и вошедшая женщина снова ошеломила меня своей хрупкой красотой.

«Ерунда какая-то… Не должна здесь оказаться такая женщина, – подумалось мне. – Какая-то ошибка… Чья ошибка?»

– Я, Ирина Александровна, все, готов! – громко провозгласил Омельченко. – Ни для научных исследований, ни для научных разговоров не пригоден. Чем в настоящий момент доволен и прошу недобрым словом не поминать. Пусть вас теперь научный сотрудник развлекает. Или вы его. Как сговоритесь. Все, все, все, пропадаю…

С нарочитой, но вполне правдоподобной неловкостью, он боком, боком протопал мимо улыбающейся Ирины, толкнул дверь в спальню и, чуть не сорвав дверную занавеску, исчез в темноте. Слышно было, как тяжело скрипнула кровать, и в доме стало невыносимо тихо. На этот раз даже ветра не было слышно, словно и он замер в ожидании, кто из нас первый шевельнется, скажет слово. На ее месте я бы не выдержал и секунды подобной неподвижности. А она как ни в чем не бывало стояла, улыбалась и словно выжидала, кто из нас первый не выдержит. Первым не выдержал я.

– Вы, кажется, умеете разгадывать чужие мысли?

Мне самому показался неуместным тон моего вопроса, но меня уже понесло.

– Как меня зовут, вы уже отгадали. Может быть, отгадаете, чего мне сейчас больше всего хочется?

Лицо ее стало серьезным. Она внимательно посмотрела на меня и кивнула:

– Если вы немного подождете. Я переоденусь и приведу себя в порядок.

Она скрылась в комнате, которая предназначалась для моего ночлега. Я повернулся к хозяйке. Без Омельченко я чувствовал себя гораздо увереннее.

– Надежда Степановна, я не понял. Мы что там, с ней вместе будем?

Жена Омельченко неожиданно рассмеялась.

– Испугался?

– Не испугался, но определиться не помешает. Еще подумает чего-нибудь.

Хозяйка продолжала смеяться.

– Она-то не подумает, а ты, гляжу, извелся уже.

– Ничего не извелся, просто странно несколько.

– А ты у нее спроси: вместе или по отдельности проживать будете? Мне самой интересно, какой она тебе ответ даст.

Я понял, что надо мной смеются, и обиженно замолчал.

Она так стремительно вышла к нам, что я невольно вздрогнул. На ней было сверкающее просторное платье, густые светлые влажные волосы тяжело падали на плечи. Подойдя ко мне вплотную, она подняла обнаженные руки. Ладони почти касались моих висков. От неожиданности я замер. Теплый, влажный, нежный запах ее тела и каких-то очень тонких духов совершенно перебил острые, назойливые запахи стола, догорающих в печи дров и даже запахи трав, которыми был насквозь пропитан этот дом. Забыв обо всем, я до головокружения вдруг захотел притянуть ее к себе и уткнуться лицом в завораживающе сверкающее платье.

– Спокойно, спокойно, – быстро и тихо сказала она и, отступив на шаг, бесшумно опустилась на стул Омельченко.

– У вас сейчас, Леша, такая каша в голове, что все мои усилия будут абсолютно безнадежными. К тому же, я была, кажется, неосторожна.

– Да уж, – пробормотал я, облизав пересохшие губы.

– Меня удивляет другое, – быстро сказала она. – Вы, оказывается, совершенно трезвый. Не пьете?

– Это он от тебя протрезвел. Пил наравне с моим, а моего так просто с ног не собьешь. Действуешь ты, Ирина, на мужиков, как электричество.

– Значит, отгадывание мыслей откладывается? – поспешил я перебить не очень приятный для себя разговор.

– Обстоятельства благоприятные, но вы не в форме. Слишком много впечатлений. Не можете сосредоточиться. Что-то вас очень сильно взволновало. Кажется, беспокоит какой-то человек. Не можете понять его. Правильно?

– Всегда есть человек, которого не можешь понять, – не сдавался я. – Для волнений тоже поводов достаточно.

– Да я тебе без всякого угадывания скажу, о чем он сейчас больше всего беспокоится, – снова засмеялась хозяйка. – В одной комнате ты с ним ночевать будешь или мы его на сеновал определим, подальше от соблазна?

– Ой, Леша, ради бога, не беспокойтесь. Я думала, вам все рассказали. Совершенно не могу спать в тепле и духоте. Напросилась в летник. Вы, наверное, не заметили – там, через комнату, вторые сени и летник.

Чувствуя себя полным дураком, я пожал плечами.

– Действительно, не заметил. Странные у вас привычки.

– Неважные у меня привычки, – глядя в сторону, сказала она. – Вас не было, я проснулась, выхожу – чьи-то вещи, куртка. Должен был приехать один человек. Я подумала – может, он? Посмотрела документы – увидела вашу фамилию, фотографию. Растерялась. Нехорошо получилось, вдруг увидит кто-нибудь?

Она внимательно посмотрела на меня. Я отвел глаза.

– Почему-то мне показалось знакомым ваше лицо. Говорят, это бывает, когда предчувствуешь, что человек сыграет важную роль в твоей жизни. Так что приготовьтесь, вы уже вошли в мою жизнь.

Что-то словно подтолкнуло меня. Хотел промолчать, но не смог.

– А вы в мою. И, кажется, не только в мою. Говорят, вы очень похожи на Ольгу…

Она так резко встала, что я отшатнулся. Как-то брезгливо, как мне показалось, обошла меня и исчезла. Ни звука шагов, ни скрипа, ни стука закрываемой двери. Словно растворилась в полутемном пространстве большого незнакомого дома.

– Зря ты это, – недовольно сказала хозяйка. – Если вправду ничего не знаешь, молчи, слушай, что другие говорят. А знаешь и утерпеть не мог, лишь бы её зацепить, тогда не знаю… Может, у вас так принято… Я-то, дура, подумала, не из таких ты. Петру еще попеняла, что мудрит на пустом месте.

– Да что знаю-то, что знаю?! – чуть заорал я. – Тычусь, как щенок, в ваших проблемах, недомолвках. Не знаю я ни черта! Не знаю! Как с собакой. Вы сказали, я повторил. Про Ольгу ваш муж сказал, я про нее и понятия не имел. Только и сказал, что похожа. Не понимаю, что здесь обидного?

– Обидного ничего, – не сразу сказала Надежда Степановна. – Не в обиде дело.

– А в чем? – спросил я и оглянулся на дверь, за которой скрылась Ирина.

– Так если бы знать, – с какой-то безнадежной тоской сказала моя собеседница и тоже посмотрела на дверь. – Вылитая. И волосы, и глаза, и голос. Фигурой, разве, та покрупнее, и то сейчас сомневаюсь. Я так думаю, – заговорила она шепотом, – родственница ее какая-нибудь. Может, и сестра, как мой толдычит. Так ведь не говорит ничего, не признается. И фамилия другая, и отчество. Вот и думай, что хочешь. Конечно, если бы Арсений Павлович объявился, тогда другое дело. Мы ведь его ждали. И она, как я примечаю, ждала.

– А при чем тут вообще Арсений Павлович? – устало пробормотал я, отчаявшись в чем-либо разобраться.

– Так ведь он… она… Ольга то есть… Правда, что ль, не знаешь?

Очевидно, выражение моего лица окончательно убедило хозяйку, что все сказанное ею полнейшая и ошеломляющая для меня неожиданность.

– Еле его тогда в чувство привели. Думали, руки на себя наложит. Хорошо, что совсем без сил был. Может, тогда и началась у него эта болезнь поганая? Говорят, с тоски она начинается. Когда человек жить не хочет.

Потрясенный, я молчал. Неожиданно подумалось, что мне иногда все-таки приходило в голову – ничего я не знаю о своем любимом начальнике орнитологической лаборатории. Я всегда отмахивался от этих мыслей, приписывая их слишком очевидной незаурядности этого человека и своему слишком короткому с ним знакомству. Надеялся, что когда-нибудь узнаю его лучше. И вот теперь, кажется, начинаю кое-что узнавать. Пока только кое-что. Зато какое! Впрочем, внимательнейшим образом вслушиваясь в каждое слово рассказа Надежды Степановны, я почему-то думал, что всего я так никогда и не узнаю. В том, что мне открывалось в эти минуты, было гораздо больше непонятного и необъяснимого, чем если бы я вообще не знал ничегошеньки. И самой необъяснимой во всем этом была Ольга.

* * *

В поселке она появилась вместе с Арсением два года назад, в начале того самого проклятого лета. Птицын, который заранее был извещен о прилете Арсения и необходимости сопровождать его до озера Абада и уже загрузивший под завязку лодку, в которой едва осталось место для двоих, был неприятно поражен появлением веселой, энергичной и очень красивой женщины, которая выглядела в этих местах, по его выражению, «как бантик на мушке», и сгоряча, несмотря на свое благоговение перед Арсением, чуть вовсе не отказался от этого, давно подготавливаемого нелегкого путешествия. А тут еще зарядивший без передышки дождь со снегом, черная, ошалевшая от полноводья река, смывающая с островов и низких берегов весь накопившийся за несколько лет мусор. Стремительная, взъерошенная, страшная вода несла грязь и вырванные с корнем деревья.

– Мы сошли с ума, – улыбаясь, сказала женщина. – Нас перевернет на первом же перекате.

– Может, переждете, пока распогодится? – с плохо скрытой надеждой спросил Птицын. – А мы с Арсением Павловичем двинем осторожненько. Пока доберемся, пока то, другое, а там и вы подгадаете. Лодке троих все одно не потянуть.

Женщина внимательно посмотрела на Птицына, потом повернулась к Арсению.

– Видишь, Сергей тоже не хочет, чтобы я ехала с тобой. И погода против, и река. Может, все-таки не судьба?

– А ты и не поедешь со мной, – решительно сказал Арсений. – Поедешь с ним. Лучше него никто этой реки не знает. Доставит, как пушинку.

– А ты? – встревоженно нахмурилась женщина. – Я тебя не понимаю… Будешь ждать вертолет?

– Буду ждать вас.

– Что ты имеешь в виду?

– Я тут сговорился… Сторож с базы дает на неделю «казанку». Налегке обгоняю вас и жду. Сергей потом угонит «казанку» обратно. За это я починил старику телевизор и собрал старый мотор. Все довольны, все счастливы.

– Вот где ты пропадал вчера весь день. А я на тебя обиделась.

– Не дело это, Арсений Павлович, – проворчал Птицын. – Вас на шивере, как пить дать, замотает. «Казанка» волну рубит. Зароется носом – и хана.

Женщина снова встревоженно нахмурилась и, ничего не сказав, внимательно посмотрела на Арсения.

– Ты мне веришь? – спросил тот и улыбнулся.

Порыв мокрого ветра хлестнул по лицам и, вывернув наизнанку росшие неподалеку кусты, помчался наперерез течению к далекому правому берегу.

– След ветра на воде… – непонятно и грустно сказала она и отвернулась. Потом тихо добавила: – Я стала верить предчувствиям. Это не к добру.

– Что же ты предчувствуешь? – все еще улыбался Арсений.

– То, о чем я думаю, почему-то не имеет продолжения, – с испугавшей Птицына тоской сказала она и надолго замолчала.

Птицын помнил каждое слово этого разговора и не раз потом говорил, что если бы они послушали тогда его, а не Арсения, все сложилось бы иначе. А в разговорах с людьми, которым безоговорочно доверял, добавлял, что и сам он почувствовал в те минуты отчетливую тень непонятной страшной беды, которая вплотную подобралась к стоявшим рядом с ним людям.

– Правильно она соображала: какое продолжение при таком раскладе? Еле докултыхались. Не лето, а сплошная катастрофа природы. Всемирный потоп подобным образом должен начинаться. Дождь со снегом с утра до ночи, зверь ушел, в тайге воды по колена, река не шумит даже, а воет, как падла какая… А у них в полном противоречии с происходящим – любовь. Ну какая, подумай, любовь в таких условиях? Палатка, нары, дым от сырых дров день и ночь. Тут люби, не люби, через неделю не хуже моей дурной сучонки взвоешь. Была у меня лайка… Посмотрел я на них, посмотрел, да и говорю сам себе: «Он-то ладно, ко всему привычный, а вот если эта московская дамочка хотя бы с полмесяца выдержит, не сорвется, в голос не заголосит, может, и сложится у них это дело».

– А они? – не выдержав, спросил я Птицына, когда он рассказывал мне об этом.

– Они? – переспросил тот, и его лицо сначала застыло, а потом исказилось болезненной гримасой. – Чего они тогда понимали? Кроме друг дружки ничего. Может, потому и случилось все. Конечно потому. В жизни, когда по сторонам не глядишь, концовка, как при автомобильной катастрофе. Чем больше скорость, тем тяжелее последствия.

Птицын и недели не пробыл с ними. Помог на первых порах устроиться. Спилили с Арсением несколько лиственниц для более основательного жилища, разнесли и установили по маршрутам приборы. Постепенно предубеждение Птицына против совершенно неуместной в этих местах и в этих условиях женщины проходило. Она ни разу ни на что не пожаловалась, всегда была чем-то занята, по тайге ходила легко и бесшумно, что не всегда удается даже опытному таежнику. Еда на маленькой печурке в палатке всегда устраивалась без особых хлопот и суеты, как всегда бывает у хороших хозяек. Даже обычный суп из консервов получался у нее по-особому вкусным, а процесс принятия пищи неожиданно превратился в ритуал приобщения к чему-то почти домашнему, во что трудно было поверить, сидя на наспех сколоченных нарах и прислушиваясь к шуму дождя, скрипу и шороху ветвей, гулу все более и более сатанеющей реки. Птиц в то лето не было слышно, потому что почти не выпадало дней не то чтобы солнечных и теплых, а просто хотя бы притихших, не пропитанных насквозь моросью или проливными дождями. Лишь изредка с хриплым карканьем тяжело летел через реку ворон, да в редкие безветренные часы простуженно верещала в кустах стланика кедровка, негодующая не то на погоду, не то на торчащую из палатки и нещадно дымившую трубу.

С какой-то пугающей меня отчетливостью, вплоть до запахов и красок, я представил себе эти несколько дней, которые пробыл с Арсением и его таинственной спутницей Сергей Птицын, вплоть до того, как, наверное, неловко и неуютно было им забираться в отсыревшие холодные спальные мешки и подолгу лежать без сна, прислушиваясь к монотонному шуму и стону непогоды, потрескиванию дотлевающих углей в печурке и сдерживаемому дыханию друг друга. Но стоило мне попытаться представить себе дни, когда они наконец остались вдвоем, у меня ничего не получилось. Воображения хватило лишь на мечущиеся отблески догорающего огня, чуть освещающие лица, и в этом тревожном погасающем свете женщина в серебристо-сером платье медленно приподнимала тяжелую мокрую полу палатки и, шагнув вперед, навсегда исчезала в беспросветном, холодном, задыхающемся от ветра пространстве ночи…

– Мой ведь как? – тихим монотонным голосом рассказывала хозяйка. – Что поперек или другим не под силу, обязательно на рожон попрет. Так и тут – побежал напрямки помощь оказывать. Будто бы без него не обошлись. Сколь народу на ноги подняли – подумать страшно.

– Сразу на Глухую, к Арсению? – спросил я.

Этот, казалось бы, совсем простой вопрос подействовал на хозяйку самым неожиданным образом. Она замолчала и, похоже, решила не продолжать свой рассказ. А мне всего-навсего хотелось уточнить, почему именно к Арсению решил поспешить на помощь Омельченко? И хотя моя твердая уверенность во всемогуществе Арсения была уже слегка поколеблена невнятно тягостными намеками на случившуюся трагедию, я, тем не менее, все еще был совершенно уверен, что уж кто-кто, а Арсений способен найти выход из самого безвыходного положения, и помощь Омельченко вряд ли была так ему необходима. По моему разумению, и Омельченко, хорошо зная моего шефа, должен был рассуждать примерно так же, и поэтому я невольно высказал свое сомнение.

Молчание, казалось, никогда не кончится, и я уже хотел встать, извиниться за доставленные хлопоты и глупые вопросы, но Надежда Степановна, очевидно, что-то решив для себя, очень тихо, почти шепотом сказала:

– Так разве угадаешь… Покойников одних целый вертолет доставили. Когда у нас еще такое бывало? Места у нас, конечно, серьезные, но чтобы так-то… Ну, мой и вздернулся. Я, говорит, сам разберусь, что тут к чему. Считал, что пришлому человеку без помощи или без подсказа в местах здешних ни в жизнь не разобраться. Кто-то свой их наводил – в этом даже сомнения не было.

– А этого так и не поймали? Башку.

– Считай, поймали, да толку-то…

– Как это?

– Так. В том же самом виде и поймали, как дружков его.

– В каком виде? – все еще не понимал я.

– В каком, в каком… В каком побросал их, когда не нужны стали. Только он их в спину, а его спереди приложили. От башки у этого самого Башки и половины, сказывали, не осталось. Так что, кто помогал, кто его самого, поди теперь, разбирайся. Кто только голову не ломал, чего только не придумывали и не выдумывали, все без толку. До сей поры ночь темная. Разве теперь что стронется.

– Почему вы так считаете?

– Тебя вот принесло. Тебе что, во всей тайге места больше не нашлось?

– Да я и понятия не имел.

– Ты, может, и не имел, а кто-то другой имел.

– Меня все в один голос отговаривали. И до сих пор отговаривают.

– Арсений, что ль, отговаривал?

– Больше всех.

– Тогда и вовсе концы не свести.

– Какие концы? Вы хоть дорасскажите, что и как.

– Рассказывай, не рассказывай… Я ж говорю – ниточки ухватиться не сыскали.

– Значит, кто-то поумней всех оказался?

– Выходит, так. Ладно, спи давай, давно пора. А то и я с тобой как девка молоденькая засиделась. Петухи скоро запоют.

– Какие петухи?

– Это я так. За полночь уже перевалило. Мы здесь рано укладываемся, к таким посиделкам непривычные.

– А Ольга? Что у них там случилось? Я хоть и не знаю ничего, но вывод сам напрашивается. Если с ней что-то, то Башку только Арсений. Ее что, убили?

И снова безмолвное пространство надвинулось на нас из глубины спящего дома – ни шороха, ни скрипа, ни дыхания. Сначала мне, правда, показалось, что слышно, как снег хлесткими огромными хлопьями бьет в окна и стены, но прислушался и понял – не то чтобы снега, ветра не слышно. Все замерло вокруг, все было неподвижным и почти нереальным в этом безмолвии и неподвижности.

– Может, убили, а может, и не убили, – вдруг совершенно спокойно сказала Надежда Степановна и тяжело поднялась из-за стола. – Кроме бандюги этого ничего больше не отыскали. Рядом с палаткой самой лежал. А ни ее, ни золота, которое он тащил на себе от самого того проклятого ручья, ни слушинки, ни дышинки. Словно и не было ничего. Как Серега Птицын говорит – «до сих пор покрыто мраком неизвестности». Правильно Петр сказал: нечего тебе там гоношиться. От греха подальше.

– Не понимаю, Арсений где был, когда все это произошло?

– С ним тоже крутили-вертели, – остановившись перед дверью в спальню, с какой-то покорной усталостью ответила хозяйка. – Каждый его шаг с рулеткой обмеряли. Да только ничего у них не сложилось. И за два дня не поспеть с того места, где его отыскали. Мой-то в самых главных свидетелях оказался. Он Арсения Павловича за вторым перевалом отыскал. Карай отыскал.

– Ничего не понимаю. Как он там оказался?

– К старателям за помощью подался.

– Арсений? За помощью? Он сам кому хочешь поможет. За какой помощью?

– Лодку у них унесло. Берег подмыло, что ли? В общем – унесло. А без лодки оттуда пустое дело выбираться. А она ногу еще повредила. С больной ногой разве по горам двинешься? Осыпь на осыпи. После таких дождей и вовсе полное самоубийство. Даже для здорового. Так и получилось. Если бы не мой, кто его знает, как сложилось. С того свету на себе доставил.

Загрузка...