Ему было легко и хорошо. Он не пил водку и не хотел. Чудо пилюли ему пришлись по душе, и он решил бросить пить окончательно.

Эмма в это время, а было уже раннее утро, включила патефон, откуда неслись лёгкие песенки на немецком языке. В другой комнате она переоделась в строгий чёрный военный костюм: приталенный китель и юбку – и пританцовывала перед Иваном, или, правильнее сказать, приплясывала, совершая какие-то странные, совсем не похожие на русские танцы движения. И только спустя несколько минут Иван смог понять, что она была в форме офицера СС. В чистой накрахмаленной рубашке, в отутюженном кителе и юбке, будто вся одежда каждый день чистилась, и гладилась, и поддерживалась в аккуратном состоянии, как если в этом по сей день ходят на службу или хранят на тот случай, «если завтра война». А на ногах, на её красивых ногах, блестели чёрные натуральные кожаные немецкие сапоги, плотно обтягивающие её полные тугие икры, – это были настоящие форменные сапоги фашистского офицера. При этом на груди, где он несколько часов назад целовал её соски, а теперь ему хотелось даже сплюнуть, красовались настоящие немецкие награды. Тут Иван не выдержал – трудно сказать, помнил он себя в тот момент или нет, был он в своём уме или не был, но именно так, как он отдавал команду на войне: «Батарея! Огонь!», с остервенением заорал:

– Сними, сука!

Путая проходы, двери, комнаты, натыкаясь на мебель и косяки дверных проёмов, он вышел от неё, обозвав сумасшедшую немку грязной нецензурной русской бранью – матом, и вернулся домой.

Настало благодатное время. Зинаида сразу обратила внимание, что Иван не пьёт и даже не курит, ходит по вечерам в Дом работников просвещения, где собиралась первичная ячейка коммунистической партии села Бакуры. А была она немалочисленной: в селе, где проживало три тысячи человек, коммунистов было 52. Ивану часто поручали делать доклады, и прежде чем выступить с докладом, неугомонный сирота читал их Зинаиде и получал от неё высокое одобрение. Ну и здесь не надо даже лукавить: Иван Акимович Шабалов – офицер, фронтовик, орденоносец, отличник боевой и политической подготовки, один из способных учеников детского дома и офицерских курсов, а потом переросток-студент, блиставший в техникуме пищевой промышленности, – умел делать доклады так, что слушатели замирали, внимали с открытыми ртами и редко даже моргали. Веки словно застывали, а роговицы глаз не сохли, а смачивались слезами радости и гордости за свою страну, как умел преподнести это им Иван. И удивлялись в сосредоточенном упоении его неисчерпаемой фантазии лектора и знатока, каких не было до него в деревне. Так только он умел подать учение о коммунизме, блистал знаниями по истории, географии, политической жизни в стране и за рубежом – конечно, выбирая всё это из газет и журналов, которые он выписывал всегда и читал в большом количестве. Он снова внимательно, уже в который раз, зная их и так хорошо, перечитал «Капитал» Карла Маркса, «Манифест коммунистической партии», «Моральный кодекс строителя коммунизма» и заставил себя, хоть и брезгливо относился к этому, прочитать библию.

И он верил, как и прежде, в справедливое торжество социалистического уклада экономики, верил Сталину, сомневался в действиях Хрущёва по раскрытию так называемого культа личности великого вождя и в свои годы уже не один раз побывал в мавзолее Ленина, куда хотел и собирался свозить Вовку.

На его лекции ходили особо просвещённые, дотошные и любопытные слушатели, когда-то ставшие членами партии. Иногда коммунистами становились не по зову сердца, а вынужденные это сделать из-за предложенной должности или по другим причинам, когда отказаться от вступления в её ряды было труднее, чем согласиться. Но те, кто вступил на фронте, выгоды не знали, кроме одной – поднять в атаку упавшую на землю роту под огнём врага и зачастую из-за этого первыми умереть за Родину.

И те, кто пришёл в партию без всякой корысти, проявляли настоящую озабоченность судьбой страны и людей её при разговоре с Иваном после лекций или докладов.

– Скажите, Иван Акимович, возможна ли сейчас Третья мировая война? – спросил тракторист Семён.

– Нет! – однозначно ответил Иван. – Испытания водородной бомбы поставили мир на край пропасти, гибели! Мало кто знает, что началась цепная реакция и взрыв стал пожирать кислород атмосферы! Это был бы конец. Но неожиданно цепная реакция прекратилась! Остановилась! Хорошо, заряд бомбы сделали в два раза меньше, чем задумывалось изначально!

– Но если американцы первыми нанесут удар, мы же ответим? – настаивал Семён.

– Нет! Никогда! Ни в коем случае! Поедем и будем договариваться!

Тут удивились вся оставшаяся после лекции группа, человек из десяти сельских коммунистов.

– Да! Да! Наши руководители в первую очередь захотят этого больше всего и больше всех! Не будем скрывать, что они живут хорошо. У Ленина после смерти было на счету около одного миллиона долларов, а у Сталина – два!

Все ахнули, а Иван испугался, что завтра он будет уже отвечать на вопросы в КГБ, писать не объяснительную записку, а протокол допроса, как он почерпнул эти знания из антисоветской литературы, и как минимум прощаться с партийным билетом. Но проблема его была в том, что люди, неожиданно бросившие пить, сразу становятся смелыми и критичными по отношению к власти. Потому что думают, что если они пили и их не увольняли с работы, то как сейчас и за что могут уволить, если человек не пьёт и не прогуливает, а за партийный билет ещё можно будет побороться. Но он всё равно решил смягчить свои тезисы и легко перевёл разговор в более удобное русло:

– Я бы на месте партийного аппарата сделал по-другому, даже очень просто. Главнокомандующий должен отдать приказ, и две атомные подводные лодки всплывут у восточного и западного берегов Америки с полным боекомплектом ядерных ракет. Моряки выходят на поверхность лодок – назовём это палубой, и пляшут матросский танец яблочко, а один держит бикфордов шнур и зажигалку. Вот смотрите, американцы: взрыв двух подводных лодок с одного и другого берегов Америки уничтожит сразу и навсегда материк, его зальют Атлантический и Тихий океаны, потому что уровень земли вашей части суши ниже уровня обоих океанов! – злорадно подвёл итог Иван как настоящий коммунист, и теперь партбилет, решил он, не отберут.

– Ну а как быть с социалистическим укладом экономики? Американцы живут лучше нас. Везде пишут: догоним и перегоним Америку! – встряла в разговор доярка Рая.

– Думаю, что будет смешанная экономика. Можешь быть частником – иди работай. Не получилось – давай, миленький, возвращайся, – ухмыльнулся Иван.

– И что, это всё при однопартийной системе?! – засомневался третий слушатель, которого Иван не запомнил и не знал, кто он и откуда.

– Коммунистических партий может быть и две, и три. Пусть смело говорят о недостатках друг друга, а народ выберет, кому править! – Тут Иван понял, что его опять заносит, и решил партийный форум закончить. – Извините, товарищи, ещё до дому далеко добираться.

Возле школы его ждал вороной жеребец с бричкой, где он специально его привязал, подальше от глаз сельских коммунистов, чтобы не подумали, что он использует в личных целях государственное имущество, в том числе коня.

Но счастье Зинаиды длилось недолго – ровно столько, сколько Иван принимал таблетки, которые дала ему Эмма Генриховна, их ему хватило на месяц. И Зинаида за это время успела заметить, что у него стали слишком узкие зрачки и непохожее на его обычное поведение. Адрес этого счастья она хорошо знала. И в один из обычных дней она вышла из амбулатории, прошла дворами двухэтажной больницы, мимо нового кинотеатра, который был от неё по левую руку, а по правую – почта, вышла на ту улицу, где была большая красивая деревенская аптека с высоким стеклянным витражом. Говорили, что Эмма Генриховна на этот витраж потратила собственные деньги, чтобы он радовал её и всех, кто будет приходить в аптеку.

Встреча с Эммой оказалась не такой, какой Зинаида её себе представляла. Она увидела перед собой настолько красивую женщину, что невольно стала вспоминать, видела ли она когда-нибудь такую красоту в настоящей жизни или даже в кино, и не могла припомнить. И эта красота женского лица и точёной фигуры сбивала её с толку и уводила от тех слов, какие она собиралась сказать. А хотела она сказать, что Иван с лёгкой руки этой подлой женщины употребляет какие-то таблетки странного содержания и воздействия на него, что, возможно, это наркотики и она, Зинаида, будет вынуждена поехать в Саратов, в приёмную КГБ. Она слышала о причастности Эммы в прошлом к этой конторе, и она, Зинаида, всё об этом расскажет там. Но ничего этого в этот раз она не сказала Эмме, не смогла произнести ни слова, и пауза молчания между двумя женщинами затянулась слишком надолго. Эмма предложила чаю. Зинаида попросила воды, и выпила залпом почти полный стакан, и осторожно, на ощупь, как ходят слепые люди, пошла на выход. Эмма шла за ней и, подбирая нужные слова, спросила:

– Зачем вы приходили? Вы что-то хотели?

– Уже ничего! – задумчиво ответила Зинаида.

А в доме у Шабаловых снова начался кошмар. Иван каждую ночь орал, надрывая горло и связки, отчего у него на шее надувались вены и краснело лицо:

– Батарея, огонь! Не пройдут!.. мать их! Анюта… ты плачешь… прости меня!.. Прости!

Зинаиде приходилось будить мужа, потому что его крик переходил в состояние, похожее на эпилептический припадок, когда он бился в судорогах, как безумный, и изо рта у него шла серая пена, и он мог, чего боялась в это время Зинаида, откусить себе язык. Она давно поняла, что у него кончились таблетки. Но боялась на этот счёт что-то сказать, потому что Иван будет её бить. Она хотела и думала, что Иван переболеет, переломит себя, выйдет, возможно, из наркотической зависимости или только забвения в результате абстинентного синдрома – синдрома резкой отмены, ведь зависимость не могла ещё развиться. Она догадывалась, что он их принимает не слишком долго, и на самом деле это было правдой. Ей стало это понятно окончательно, когда она сходила к Эмме, и теперь у неё теплилась надежда, что вдруг та знает, как лечить «русскую болезнь». Ведь о ней недаром ходили разные колдовские слухи. И, может, немцы давно уже нашли такую таблетку, и вовсе это окажется не наркотик, а лекарство, и муж навсегда перестанет пить и курить. К ним опять вернётся счастье, которое длилось у них несколько дней, подумала Зинаида, но тогда пусть придёт другая жизнь, она родит ему второго ребёнка, ведь они ещё молоды и им не поздно начать всё заново, с чистого листа, и разжечь снова огонь любви и очаг семейного счастья.

Но Иван в очередной раз неумолимо двинулся к Эмме. Он шёл пешком, шёл быстро, торопился, и тех, кто ему попадался навстречу и здоровался с ним, он не замечал, но в ответ говорил «здравствуйте» или «здорово», в зависимости от того, слышал он женский голос или мужской. По улицам Кобелёвке и Орловке он шёл быстро, почти бежал. Здесь у него уже было столько знакомых, что он неслучайно прибавил ход, чтобы никого не видеть, но вольно или невольно всё равно попадались прохожие, хорошо знавшие его, останавливались и недоумённо оглядывались назад, обращая внимание на его ужасный вид, хмурый, со злобным взглядом исподлобья, с большими чёрными кругами под глазами. Потом он вышел к домам, стоявшим у реки, здесь у них был с Зинаидой второй огород, а первый – возле дома, на которых они выращивали картошку. Затем длинный путь вдоль реки, снова дома – эти стояли прямо на высоком берегу. Наконец, школа справа и скобяной магазин с мужем Касьянихи. Слева – амбулатория, детский сад, ясли. Дальше, справа, больница, а слева – старый клуб и дома, где жили хирург Москвичёв с семьёй. Но Иван сквозь смуту происходящих событий, которые закрывали ему сейчас сознание и здравый смысл, всё равно понимал, что ему никак нельзя встречаться с Зинаидой, поэтому он резко взял вправо. По пути справа от него опять была школа, её фасад, здесь он уже резко свернул влево, на большую главную дорогу в самом центре села. Не успевая оглядеться и подумать, как на фронте, фиксируя одним взглядом, словно сквозь подзорную трубу или в бинокль, оценивал сразу всё поле зрения, вращая головой, как перископом подводной лодки… Да, он понял, что идёт правильно к цели. Слева от него теперь уже стоял дом Сашки Шалагаева, начальника сельского аэропорта, как это ни громко звучит. Потом будет почта и новый клуб, но он уже знает, что от почты нужно свернуть вправо, и он сворачивает, и здесь, по правой стороне улицы, наконец находит красиво оформленную витрину аптеки и переводит дух…

Эмма как будто его ждала, она словно знала, что он придёт. Конечно, это было нетрудно просчитать: она знала, что он придёт, когда кончатся таблетки, но снова играть в эту игру она не хотела и не могла. Она боялась. Она прочувствовала слова Зинаиды, словно услышала их, хотя та и молчала. Она поверила, что Зинаида действительно сообщит в контору, и не тем руководителям, которые были давно у руля, а тем, которые есть у неё условно теперь, и они помогали ей с устройством в жизни и на работу в аптеку на её родине – в красивом селе Бакуры.

Ей не нужны были скандалы. Ей нужно было тихо и спокойно дожить свою жизнь. Кроме неё никого уже из их рода не осталось, чтобы ухаживать за могилами всех Раппопортов и Франкфуртов. Они были предками и составляли для неё родословную. Все бы жили и продолжали их род в этой сказочной глухой русской деревне, если бы не две мировые войны, оборвавшие жизнь последних наследников, кроме неё. Но она поняла, что продолжить свой род ей не удастся теперь никогда. Иван стоял напротив неё, глядя налившимися кровью бычьими глазами через прилавок аптеки, а она отводила свой взгляд в сторону, рассказывая, как она хотела помочь ему бросить пить. Когда он понял, что таблеток больше не будет, он перепрыгнул, скорее даже перемахнул или перелетел, через прилавок, достаточно высокий. Отшвырнул Эмму и прошёл в её комнаты, которые соединялись изнутри с аптекой, нашёл старый военный чемодан, в нём она хранила фашистскую форму СС, и вышел вместе с чемоданом через другую дверь, которая вела из квартиры во двор. Он не пошёл старой дорогой, а быстро стал уходить на южную сторону села, получалось – в сторону роддома, вдоль множества построек и домов, и брал всё левее и левее, направляясь дальше в сторону маслозавода на запад. И вышел через длинный путь к колхозным и совхозным фермам и конюшням. И, пройдя дальше и оставляя их слева от себя, наконец ступил на земляную насыпь, как на плотину через всё колхозное поле, специальное дорожное возвышение, чтобы не тонули повозки, телеги и машины в мягком грунте колхозных полей, и дошёл к новому, достраивающемуся маслозаводу, на самый берег реки Сердобы. Оставил чемодан возле воды. На старом заводе из машины взял канистру с бензином, облил чемодан с гестаповской формой и поджёг всё это имущество честной немки. Она хранила чемодан с формой, потому что это была та единственная нить, которая связывала её с молодостью, с прошлым и со всей её жизнью. Другой жизни у неё не было и не могло уже быть. У неё не было настоящей молодости и счастья, у неё не было фотографий, которые хранят русские девушки всю жизнь и ими дорожат и хвалятся. Долгое время она жила под чужим именем и с чужой судьбой, с чужой легендой о себе. А на самом деле она была героической советской разведчицей, сделавшей так много для этой страны и для этого и для других Иванов, который презирал её сейчас и ненавидел. И может быть, только за то, что у неё сохранилась немецкая форма, или за то, что она желала помочь ему бросить пить. Она хотела, чтобы он начал новую жизнь, освободился от страшной болезни, от её зависимости, забыл про алкоголизм навсегда. Она дала ему те таблетки, что сохранились у неё ещё со времён работы в тайной лаборатории, которые, по её мнению, смогли бы помочь ему осознать весь трагизм своей тяжёлой, хронической и плохо поддающейся излечению болезни и повлиять на его сознание и разум.

Когда Иван бросил пить, по деревне ходили слухи, что Эмма настоящая ведьма, она знает секрет человеческого счастья и горя. Но когда Иван сжёг её форму, стали ходить другие слухи – что у неё было две человеческие кожи, как два комбинезона. Фашисты, мол, давно научились это делать; одна настоящая – её, и иная – кожа молодой красивой девушки, которую она надевала и была для всех молодой и красивой, но теперь она неожиданно появилась за прилавком аптеки и выглядела жёлтой, сморщенной и старой.

В деревне верили и не верили этому, но всё равно боялись даже ходить в сторону аптеки.

Жалели Ивана и сочувствовали ему, ведь теперь, думали все, она снова нашлёт на него порчу, и он будет пить, и погубит себя, и искалечит жизнь жене и сыну.

Вовку в деревне тоже жалели и любили, как и Зинаиду. А Вовка по-настоящему полюбил деревню, свою малую родину, хотя тогда он ещё плохо понимал и различал значения слов «малая и большая родина», потому что редко куда ездил. Возили его в Екатериновку на грузовой машине, которую ужасно трясло на ухабах не асфальтированных дорог, и его всегда тошнило и рвало, как будто выворачивало желудок наизнанку. Летал на кукурузнике в Саратов, но его и там ещё хуже тошнило и рвало, потому что остановиться и выйти, как из машины, подышать свежим воздухом было невозможно. Поэтому в самолёте давали чёрный, из плотной бумаги пакет, а если нужно, и два, и три, и вот Вовка их до Саратова наполнял «своим содержимым».

– Да, – говорил отец, – лётчиком ты точно не станешь.

Но он полюбил широкие поля и леса, покрытые густой зеленью летом, а весной – разноцветьем от белого и сиреневого до розового и красного цветущего перелива, наполняясь всеми цветами радуги и оттенками всех проявлений цвета самой природы. Зимой всё село покрывалось снегом, толстым слоем с синеватым оттенком, и плотный тулуп снежного покрова хранил и укрывал бакурскую землю от сильных морозов.

Вовка любил ясли, детский сад, особенно сильно он запомнил детский сад, где была воспитательница – молодая и красивая Людмила Валерьевна, не имевшая на то время семьи и своих детей и отдававшая все нежные свои материнские чувства и часть жизни на воспитание сельских детишек. Вовка иногда по-детски думал и жалел, что у них большая разница в возрасте. Воспитательница ему нравилась так сильно, что если бы он мог сразу вырасти и стать большим, он полюбил бы её, как любят друг друга взрослые люди – мужчины и женщины, хотя он думал об этом не оттого, что знал «взрослую» любовь, а потому что ему так хотелось, через сознание детского восприятия. Его детская душа, уже настрадавшаяся от сложностей в семейной жизни, где он нагляделся на родителей, росла и мужала. Он хотел стать сильным, стать личностью с натурой настоящего человека, закалённого деревенской жизнью, несмотря на то что он был неказистым, слабым, с тяжёлыми последствиями рахита, с ослабленным слухом. Потом ему выставят безжалостные диагнозы гиперметропия, астигматизм, нистагм – это всё относилось к тому, что он от рождения был слабовидящим, и станет быстро очкариком, стесняясь этого и переживая, и долго не будет носить очки и из-за этого больше терять зрение, и оно у него будет падать ещё быстрее.

Но любовь к деревенской жизни, память о её людях, неутомимых тружениках, тёплые воспоминания о Людмиле Валерьевне останутся у него на всю жизнь.

Сами бакурчане, деревенский клуб, куда он бегал много раз смотреть «Неуловимых мстителей», колхозные поля, многие из которых лежали прямо позади домов, и он легко уже различал пшеницу, рожь, овёс, – ему всё это нравилось. Он заходил на середину поля, ложился прямо на этот жёлтый или зелёный ковёр и мог часами глядеть в голубое небо с плывущими по нему облаками. Они меняли свою форму, напоминая ему разных животных или, чаще, корабли и машины. Всё это по отдельности или вместе накладывалось на его память и душу. Оставалось навсегда нескончаемым счастьем и несмываемым впечатлением детского восторга и становилось ключевой чертой характера от силы своего восприятия. Он формировался и становился одновременно жёстким и добрым, порою сильным, а иногда слабым, но не раз Вовка клялся самому себе, что никогда не станет пьющим или нечестным, злым или мстительным или позволит себе забыть когда-нибудь любовь и заботу своей матери, родившей его на просторах малой родины – на бакурской земле.

В одну из зим снег покрыл деревню под самые крыши домов, а некоторые постройки занёс полностью. К несчастью, после таких зим случались сильные наводнения. Но такие зимы сами по себе были по-особому хороши. Это была одна большая сказка, а вид деревни становился проявлением богатой фантазии самого Создателя. Всё гениальное и красивое, о чём уже стал задумываться и Вовка, природа сочиняла и писала сама, где кисть или перо были в руках провидения. И только кому-нибудь это нужно было увидеть, и оно появлялось на бессмертных холстах великих художников: Левитана, Саврасова, Серова или других мастеров гениальных полотен…

Необыкновенное чудо поражало воображение сельчан: пушистые ветви деревьев, сероватый тёплый дымок вился из больших великанов-сугробов, под снегом которых скрылись бревенчатые избы, обогреваемые жаром русских печей, испускавших этот дымок… Как будто всё говорило: смотрите, скоро и этого не будет, всё растает, когда придёт весна, ничто в этом мире не вечно, красота мимолётна, но незабываема в человеческих воспоминаниях, застывшая в памятных образах великих произведений…

Вот в такую зиму Вовка позвал соседа Юрку, сына Сиротиных, ставшего ему другом, прыгать с крыши домов и сараев в огромные сугробы, и через час они стали мокрыми до последней нитки. Сушиться пошли к Вовке. Иван не жалел угля, топил много: антрацит был на заводе главным топливом, он брал его сколько хотел. Одно плохо, что печь у них была слабой, места занимала много, но никогда не нагревалась так, чтобы рука не могла терпеть, если её приложить в зале или в спальне, куда выходили боковины и углы печи. Известный в деревне печник, которого вызывали, чтобы он чем-то помог, обычно долго возился с печью Шабаловых, потом беспомощно разводил руками и предлагал сложить печь заново, по-другому, как у Дуни, а он клал и у неё такую же русскую печь, и топили её дровами да кизяками, а не антрацитом. Жара была несусветная. А на самой печи можно было лежать и лечить радикулит. А какие щи да каши запаривала Дуня – не пересказать словами, а тыква из печи, когда приходили Иван вместе с Зинаидой и Вовкой, чтобы погреться в сильные морозы, была необыкновенным лакомством: она становилась коричневой и сладкой, как конфеты ириски, что особенно любили Вовка и подросший внук Дуни Женька.

Пока Юрка и Вовка сушили мокрые штаны и куртки, вздумалось им поиграть в резиновый мяч, и, на горе Вовки, попали они в будильник, что стоял на лепной подставке, висевшей пока на временном месте на стене, на одном вбитом гвоздике. Таких подставок-лепнин, похожих на работу эпохи Возрождения, у Ивана было много, в каждой комнате не по одной. На каждую из них Иван старался поставить фигурки красивых женщин, иногда полуобнажённых, а на одной уже стоял Тарас Бульба, привязанный к дереву и охваченный пламенем огня, с реальной достоверностью описанных Гоголем событий. Огонь, конечно, был ненастоящим, в керамическом изваянии. А будильник, что упал и разбился, был настоящим, простым и дешёвым и стоял на этом месте только потому, что Иван ещё не приобрёл и не подобрал достойного персонажа, который понравился бы ему, когда он поставит его туда, где будет видеть красоту и испытывать душевное удовольствие.

Иван пришёл домой в этот день необычно рано – конечно, это было случайностью, он не приходил никогда в это время. Всё сложилось не в пользу Вовки: и разбитый будильник, и раннее появление отца, и мокрые от снега штаны; и то, что будильник сбил не он, а Юрка, не меняло ситуации в лучшую сторону, ведь разрешил играть в мяч в своём доме Вовка…

Иван выпроводил Юрку домой. А Вовку, своего родного сына, держа одной рукой сзади за шею, стал хлестать ремнём, который снял прямо здесь со своих брюк. Брюки спали с него, сложившись до колен в гармошку, а выше колен его бёдра закрывали длинные, синие, из ситца, семейные трусы, какие продавались тогда в магазине или шили ему портнихи Тоня с Фросей, и тогда часто добавлялись к синим по цвету ещё и чёрные трусы. Иван жестоко порол своего сына по голой спине, ягодицам, ногам, задыхаясь от злости. Вовка сжимал зубы и вспоминал строки из повести «Тарас Бульба», которую читал ему недавно сам Иван, где отец говорит сыну: «Я тебя породил, я тебя и убью!» У Вовки мелькнула мысль, что отец невзначай может запороть его насмерть, потому что в один из ударов он чуть не потерял сознание. Он мучительно переносил хлёсткие удары кожаным ремнём, а у Ивана всегда были добротные ремни из настоящей кожи, хорошие и крепкие, хоть вешайся на них, как любил говорить он другим. На войне в рукопашном бою он задушил таким же ремнём фашиста и этим иногда хвалился сыну. Вовка не кричал, не рыдал, не просил пощады, потому что уже не в первый раз отец учил его так жизни, но сдержать слёзы, которые сами катились из глаз, он не мог…

Потом он, не в силах согнуться, с большим трудом натянул спущенные штаны, которые он переодел, а не те, что были мокрыми от прыжков в сугробы… Но он почувствовал, что и эти штаны тоже стали мокрыми, но ему не хотелось в это верить и признаваться даже самому себе: ему было стыдно. Неужели он не выдержал боли, ведь в прошлый раз он выдержал, но тогда дома была мать, которая вступилась за него, а сегодня её не было, и отец бил его так, как будто и за этот, и за прошлый раз, словно хотел сравнять и суммировать наказания.

Вовка качаясь дошёл до кровати, не понимая, что она не его, а родителей, и упал на живот, потому что на спине он лежать не смог бы. Вся его спина, ягодицы и бёдра были исполосованы красными, бордовыми и синюшными кровоподтёками и ссадинами в виде ободранной кожи, горизонтальных полос, ложившихся друг на друга, с отделяющейся сукровицей, которая начинала засыхать и запекаться, образуя бурые корочки.

Почему так случилось и происходило уже не в первый раз, Иван не мог объяснить даже себе. Нельзя было сказать о нём, что он жадный и неисправимый скряга, что мог пожалеть дешёвый будильник и лепные подставки на стенах, тем более они не пострадали. Каждую подставку он привозил из Саратова в разные заезды и трогательно заматывал в мягкую тряпицу, чтобы не откололся даже краешек, не говоря уже о кончике носа, что нечаянно откололся у бюста Пушкина. Конечно, не могло быть и речи, чтобы разбить что-то из того, что оберегалось неистово, как и всё то, что приобреталось в дом и в семью. А пил он за заводское сливочное масло, где не была исключением и Эльвира, его первая жена с детьми после развода, ведь просчитать деньги от украденного масла было невозможно, поэтому деньги на неё копились тоже с неучтённого масла, так как Зинаида никогда не смогла бы узнать или просчитать правду, или, правильнее сказать, неучтённые доходы.

Он искал и находил себе оправдание, что был всегда бедным, вышел из трущоб и что каждая копейка достаётся ему с трудом. И он не сможет заставить себя забыть об этом никогда, поэтому он вколачивал своему сыну запомнить раз и навсегда, а значит на всю жизнь, что дело не в том, что каждая копейка рубль бережёт, а в том, что достаётся она бедному человеку потом и кровью.

Может, всё это было бы и так, но каждый раз от таких «нравоучений» малолетнего сына он страдал и сам, как приговорённый к высшей мере наказания преступник, до физических неимоверных болей в теле и ненавидел себя, потому что чувствовал, что превращается в отца Акима – такого же алкаша и садиста.

Вовка не таил и не накапливал зла на отца и не хотел даже думать, как могут размышлять в таких случаях другие дети: «Вырасту, убью за всё»… Он пытался оценить ситуацию шире и глубже: что, может, он действительно ещё не понимает, что такое взрослая жизнь, что такое деньги для жизни и что вообще означают деньги в более широком смысле представления о них.

Но от побоев и подзатыльников он становился другим, в нём вырастало что-то большее, что он не мог ещё объяснить себе сам, осознать. В нём рос тот сильный духом и нутром человек-кремень. Он чувствовал, что нет на свете такой силы, которая сможет сломить его силу и внутреннее, самое глубокое, ощущение того, что он – Человек, как Маугли, о котором ему уже прочитал отец из известной повести. Да, Человек, и выше и сильнее этого он не мог больше никого назвать, вспоминая всех из своей недолгой жизни.

А Иван боролся с собой и не мог понять, откуда и почему он черствеет и грубеет даже к собственному сыну, хотя на фронте жалел и взрослых и детей, подобных себе и своему ребёнку.

И зачем и почему, думал он и проклинал себя, за какие грехи и муки он наказал несчастную Эмму? Ведь её сохранившаяся строгая немецкая форма – это дань уважения не фашизму, а всей своей жизни, молодой и красивой женщины, посвятившей себя служению России, ставшей, в конце концов, и её родиной и родным домом. Она не успела всем этим насладиться, и полюбить, и даже запомнить, ведь много лет провела за границей. А потом много лет пребывала в состоянии человека-зомби по специальным лечебницам КГБ и приехала одна в Бакуры незадолго до приезда Ивана. И она не виновата, что полюбила его, а он был женат и много пил. Она без остатка отдала своё здоровье и свою жизнь за свободу этой самой родины, где жили волею судьбы её предки, и боролась до конца с фашизмом, и то, что осталась живой, было случайностью или чудом, которое она не смогла бы объяснить теперь никому.

И сейчас Иван готов был встать перед ней на колени, и просить прощения, и целовать ей ноги, и принять любую кару от советской разведки за то, что обидел её героическую дочь.

Он не был таким, и он не мог вспомнить, когда и почему таким стал – жестокосердным! Совсем ещё недавно, как казалось ему, он был другим и готов был любить и жалеть каждого…

Зима началась по-особому: снег выпал поздно, а морозы ударили рано и неожиданно сковали речку льдом. Лёд был прозрачным, и через него, как через большое окно, можно было смотреть на бегущую воду, словно вечный и нескончаемый поток жизни. Там, подо льдом, проплывали рыбки, напоминавшие о превратностях судьбы, о том, что жизнь продолжается даже там, подо льдом, при низкой температуре, но она снова закипит и расцветёт по весне, когда сойдёт лёд и река разольётся бурным половодьем, напоминая о нескончаемости бытия и радости весеннего благоденствия как символа познания бессмертия жизни.

Мы вернулись к одному событию, чтобы вспомнить об Иване что-то хорошее, потому что этого хорошего становилось почему-то всё меньше и меньше…

Это был обычный воскресный день, когда Петька Сиротин кричал Ивану через забор, чтобы тот выходил, и Иван подумал ненароком, что случилось что-то невероятное и страшное. И Петька сообщил, что тамбовские браконьеры устроили охоту по бакурским лесам. Лоси пошли стадами и табунами в деревню – искать защиты у людей, у бакурчан, которые их не отстреливали, а, наоборот, в холодные зимы подкармливали. А у Кати Волковой как-то осиротевший лосёнок проживёт всю зиму и уйдёт в лес только весной. Бакурские мужики давно отстреляли всех волков, теперь они не мучили и не нападали на стада коров и отары овец, ну и на людей тоже не нападали. Лосей поэтому развелось много, но их решено было не трогать, так они и жили свободно и легко, пока не узнали браконьеры из соседних районов и областей. Такой вот молодой лосёнок, в бегах потерявший родителей, спускаясь с крутого противоположного берега реки, растянулся на льду, разложив все четыре ноги в разные стороны, распластался и не мог подняться, встать и уйти – был лёгкой добычей. Первым его увидел отец Петьки Тихон, который служил и воевал на разных фронтах XX столетия, был, говорили, даже снайпером, глаз у него намётанный, глаз-алмаз, как он шутил о себе сам. Иван разделся до телогрейки, ему привязали к одной ноге верёвку, и он по-пластунски, держа второй конец верёвки у себя в руке, пополз к лосёнку, чтобы подвязать его и вытащить на берег. Ивана вязали на всякий случай, если лёд не выдержит и он провалится в воду, чтобы вытащить его и не дать уйти под лёд и утонуть. Несчастный и испуганный до смерти лосёнок перестал бить копытами и притих, понимая, что к нему идёт, а точнее, ползёт помощь, потому что идти было опасно, лёд ещё не окреп и в некоторых местах был тонким и мог подломиться. Лосёнок смотрел в глаза Ивану грустным взглядом, утыкался в лёд тупыми круглыми ноздрями, на которых заиндевели пары́ тёплого дыхания.

Тихон был высокий, здоровый, сын его Петька под стать ему, оба тяжёлые по весу, поэтому ползти пришлось Ивану, хотя это было и так ясно, так что даже и не обсуждалось. Ивана и лося они легко вытащили на свой пологий берег. Петька достал из внутреннего кармана бутылку самогона и протянул Ивану – для «сугрева». Тихон посмотрел на сына с укоризной, но говорить ничего не стал. А Иван, вспоминая потом этот случай, думал, что Петька – сволочь, это он его снова соблазнил. Ведь после таблеток Эммы он долго не пил. И если Зинаиде думалось, что это могли быть наркотики, то Иван глубоко верил в другое: что давно уже хитрые «бюргеры» изобрели и нашли такие пилюли от алкоголизма, потому и не болеют они похмельем, а пьют пиво с сосисками сколько хотят и не спиваются, как русские. Он тогда ещё подумал, что попросит у неё прощения. И она, от большой любви к нему, обязательно простит его, и он будет пить втихомолку эти таблетки, как хитрый «бюргер», и забудет злую самогонку, а лишь по праздникам станет промывать пивом своё иссохшее за это время нутро и снова работать на благо семьи и отчизны. Но сейчас он взял бутылку самогонки из рук Петьки, предложил выпить на троих, но Тихон и Петька заспешили домой, сославшись на неотложные дела. А Иван остался с бутылкой самогона на берегу реки Сердобы, подо льдом которой текли «сердобольные» слёзы русских баб, чьи мужья продолжали тоже пить эту отраву, как и Иван, и не могли легко избавиться от соблазна зелёного змия.

Иван оказался наедине с молодым лосёнком, потому что тот не мог быстро уйти: у него так долго были в растянутом состоянии ноги, что затекли, опухли и болели, и он выжидал время, отходил. Иван его не торопил, не прогонял в лес, он был уверен, что рядом с ним никакой браконьер не посмеет убить его спасённого лосёнка, потому что Иван порвёт того браконьера на куски – силы у него было хоть отбавляй.

Лосёнок смотрел на Ивана, не сводя глаз, будто между ними образовалась какая-то связь или немой диалог. Тот допил Петькину бутылку и ему было стыдно, что промолчал о своих запасах, потому что он тоже принёс из дома бутылку с самогоном, а предлагал на троих – чужую. Теперь он достал свою и залпом её выпил из горла, потому что остерегался, что они вернутся или случайно увидят его заначку и нехорошо подумают о нём, а он совсем не такой… никогда ведь не прятал на фронте от друзей горбушку хлеба.

Но стал замечать за собой в последнее время, что чем больше он пьёт, тем сильнее у него появляется жадность к алкоголю, словно какая-то ненасытность развивается и появляется в нём, и именно к спиртному. Зинаида знала про этот симптом алкоголика, которому надо напиться всегда до последней стадии, до потери сознания. Иван напился как зюзя, его сильно развезло, видно оттого, что пил на голодный желудок. Тут он начал слышать чьи-то голоса, в том числе и лося, но ему хотелось его опередить и сказать первым.

– Сейчас уйдёшь… Постой ещё… Тихон соберёт бакурских охотников, и накажут браконьеров, – заплетающимся языком бубнил пьяный Иван.

– Не пей! Себя убиваешь, как браконьер… Сестру не нашёл, детей Эльвиры от первого брака не видишь… Жену и сына бьёшь, – такие слова Иван услышал от лося.

– Уйди, дурак, много ты знаешь… – Он ткнул кулаком лосёнка в морду и пошёл в другую сторону от него, а лось повернулся к лесу и тоже медленно зашагал.

После этого прошло время, выпал большой снег. Зинаида увидела окровавленную спину Вовки и закричала, срываясь в истерику:

– Зверь! Зверь! Ты зверь! Ты уже не человек!

Конечно, она всё ещё боялась мужа, но это была уже та Зинаида и та зима, о которой мы говорили, что вначале не было снега и лоси бежали от браконьеров, а потом его навалило так много, что Вовка с Юркой прыгали с крыш в сугробы.

Вовку испугало такое начало, что мать называла отца зверем, лучше бы она ругала его за разбитый будильник. Ведь он помнил и знал, что совсем ещё недавно, когда Зинаида пыталась призвать Ивана к совести, хотела внушить ему правду о вреде алкоголя, скандал сложился так, что Иван рассвирепел, и в этом шуме и гаме их спора он ударил её и попал прямо в нос. Кровь текла так, будто её лили из банки. Происходило всё это в спальне, где вдоль одной из сторон печки стоял кожаный топчан, больше похожий на больничную кушетку. Все события происходили в присутствии сына. Зинаида от испуга и неожиданности вскочила на этот топчан, чтобы Иван снова не попал ей по лицу, а хуже – по разбитому уже носу. А Иван, несмотря на свой небольшой рост, ухитрялся подпрыгивать, как разъярённый горный козёл, и наносить удары Зинаиде по телу, по лицу, попадая в том числе и по носу. Поверхность кушетки менее чем за минуту забрызгало и залило кровью, и казалось, её так много, что Вовка решил: крови у матери наполовину стало меньше, и она от этого может умереть. Он метался вдоль кушетки, растопырив руки, спиной закрывая кушетку-топчан, а грудь и лицо подставляя под кулаки отца. Но он никак не мог защитить мать, потому что был мал ростом и по-детски слаб. Тогда он от горя и испуга, переполнявших чувств упал на колени и что есть мочи заорал:

– Не тронь её! Меня убей! Слышишь?! Меня убей!

Этого хватило, чтобы Иван на какое-то время онемел и остановился. Он тяжело дышал, как хищный зверь. Он был словно тигр, настигший свою жертву после долгой погони и хватавший её за разные места, но больше всего – за шею, и словно рвал её на куски окровавленного мяса, вот-вот готовый убить, и прервать в ней жизнь, и утолить побеждённой жертвой свой голод и звериный инстинкт.

За несколько секунд Зинаида перевела дух, схватила под мышку Вовку и выбежала с ним на улицу под проливной дождь. Была осень, и на улице уже смеркалось. Иван, ещё не утихший, разъярённый, с хищным оскалом, также вышел на крыльцо и начал выкрикивать в адрес Зинаиды гадкие, пошлые, грязные обвинения лишь только для того, чтобы как-то оправдать своё позорное буйство, и назло Зинаиде оскорблял её нецензурными словами. Ей было так стыдно перед соседями, перед сыном, что она даже забыла про физическую боль и пыталась остановить и вразумить Ивана, но при этом стояла за забором, прикрыв калитку, держа бесстрашного мальчишку Вовку за руку, готовая убежать с ним, если Иван вдруг надумает продолжить погоню и избиение.

Мокрая, в слезах и крови, пытаясь не замарать кровью малолетнего сынишку, она хотела только одного: чтобы Иван опомнился. Но Иван, выпивший до этого уже приличную дозу алкоголя, становился только злее и агрессивнее. И, конечно, пьянел с каждой минутой всё больше и больше, потому что злость и ярость учащали его звериное сердцебиение, которое перегоняло кровь сильнее и быстрее по всему организму и разносило в каждую клеточку, в том числе в печень и в мозг, проклятый для русского народа самогон.

Иван, поворачиваясь на крыльце к выходу, чуть не свалился, и тут Зинаида почему-то вздрогнула, испугавшись, вероятно, что он сейчас упадёт и сломает себе шею. Но этого не случилось. И она поймала себя на мысли, что она хочет, чтобы он жил, и бросать его сама не собиралась. И он, как ванька-встанька, падая на веранде, в сенях и далее по ходу своего движения, цепляясь за стены, косяки, дверные проёмы, за мебель, падал и вставал. И уже на автопилоте двигался к своей кровати, чтобы как обычно, когда ему никто не мешал, рухнуть в чистые простыни и наволочки в чём есть, как он чаще всего и до этого делал – приходил и заваливался в белую постель грязным и в рвотных массах…

Он провалился в глубокий алкогольно-наркотический сон до утра, не в силах, находясь в полном беспамятстве, встать и опорожнить свой мочевой пузырь. От этого, что он не доходил до туалета и не пытался, он превращал чистое стираное белое постельное бельё в жёлтое и загаженное, будто старое от времени, что очень старательно стирала и кипятила Зинаида. Оно становилось похожим на тряпки побирушек и попрошаек или тогда очень редких персонажей – бомжей. А ватные матрасы, перьевые подушки, перины и ватные одеяла промокали и сырели жёлтыми вонючими кругами, что очень подолгу сохли, и Зинаида стеснялась сушить их на улице, чтобы никто не увидел и не учуял запаха вони, она их даже прикрывала другим бельём для конспирации…

Теперь она осторожно входила в дом, тащила за собой Вовку, который упрашивал её пойти ночевать к Дуне, как они делали раньше. Но сейчас она тихо, как кошка, кралась по дому, прислушиваясь к храпу буйного мужа-алкоголика, и по его дыханию определяла, есть ли у них с сыном время до утра, чтобы прикорнуть в другой комнате.

Утром Зинаида снова напрягалась и ожидала момента выбежать со спящим сыном, если будет нужно, унося его под мышкой на улицу. Иван уже просыпался к этому времени и вовсю гремел кастрюлями на кухне, вероятно в поисках заначки – спрятанного и прибережённого на такой случай самогона – или, может быть, хотел выпить свиного бульона, а может, минералки: в это время его мучила жажда или, как он говорил сам, сушняк. Он с трудом пытался вспомнить прошедший вечер и сложить ясную и чёткую картину для себя, но не смог. Видя на кушетке кровь, он не желал встречаться с Зинаидой и как можно скорее хотел уйти из дома и ушёл, как это делал и раньше, но нередко в былые времена скандал мог продолжиться и утром, а хуже, когда не утихал до утра, начинаясь с вечера, – ей было страшно говорить и вспоминать об этом. Зинаида через окно проследила, как он уходит, и только тогда облегчённо перевела дух, давая Вовке выспаться, чтобы потом увести его в садик, а сама стала готовиться к работе.

Другой драматический эпизод, который застрянет в Вовкиной голове и памяти, останется трагическим воспоминанием на всю жизнь, а таких случаев в их жизни с отцом было и будет ещё много, и все они мало чем отличались друг от друга. Произошло это зимой. Иван поздно вечером принёс домой ящик ворованного масла. Он был в картонной упаковке со всеми штемпелями и маркировкой, нанесёнными тушью на заводе, чтобы трудно стереть. Расчёт был простым – сохранить обозначения: место, время изготовления, категорию и количество масла – при транспортировке и перекладывании ящиков на разных этапах его следования к пункту назначения – к покупателю.

Зимой темнело рано. Окна были незашторенными, и за ними была уже ночь. В кухне горел свет, топилась печь, но никто ещё не спал. Иван сдирал с масла упаковку, а картонные куски просил Вовку сжигать в печке. Здесь Зинаида и начала разговор, что Вовке лучше не знать и не присутствовать при этом, а Иван возражал.

– Пусть знает, чем пахнут деньги и как они достаются, – сказал он.

От Ивана снова разило самогоном. Разговор Ивана с Зинаидой накалялся, как чугунная плита, встроенная у них в печь с двумя конфорками, – и очень быстро. При этом Зинаида ещё переживала за здоровье и за жизнь сына. Тот открывал эти самые конфорки из круглых чугунных колец железной кочергой, засовывая в отверстие картон. А тот вспыхивал уже от раскалённой плиты, не успевая коснуться горящего угля, которые к этому времени были почти одинаково бордово-красными, и она боялась, что Вовка обожжёт себе руки или, хуже того, на нём вспыхнет одежда. Иван рассвирепел:

– Сама тогда делай! Не меньше жрёшь и денег тратишь!

Дальше уже трудно вспомнить и сказать, что стало последней каплей раздора, но предвидеть или предсказать этого никто не мог, даже сам Иван. Ни один из них в тот момент точно уже не помнил, что было на кухонном столе. На нём Иван рвал коробки из-под масла, а на самом видном месте лежал нож с большой деревянной ручкой из дорогого плотного красного морёного дуба, который он, вероятно, вытащил с самой нижней полки стола, чтобы помогать самому себе разделывать и резать картонные коробки. Рукоятка у ножа была со всех сторон тёмно-бордовой, похожей по цвету на запёкшуюся кровь. А клинок, скошенный к острому концу, был ещё длиннее и страшнее по виду, заточенный с обеих сторон. Ничего необычного в том, что он оказался здесь, ни для кого не было. Шабаловы каждую зиму резали свиней и увозили их на рынок в Саратов. И это орудие производства для забойщиков было очень ценным. Каждый мастер по забою и разделке тушек в селе имел свой персональный набор инструментов, и чем выше и искуснее был уровень мастера, тем ценнее и дороже был у него сам инструмент.

Этот нож отковал Ивану ещё на фронте войсковой кузнец из стального штыка винтовки, и он с лёгкостью перерубал даже металлический пруток толщиной в один сантиметр. Была на этом ноже и человеческая кровь. Иван об этом не любил рассказывать; война делала всех жестокими и бесчеловечными, ведь если не убиваешь ты, убивают тебя.

Иван сам никогда свиней не резал, тем более своих.

– Не могу, – говорил он, – кормишь их, за ухом чешешь, а потом они смотрят на тебя человечьими глазами…

Поэтому всегда приглашал мастеров по убойному делу со стороны. Но, как реликвию, он давал им свой заветный нож. Мастера его часто спрашивали, не из дамасской ли стали он сделан, Иван снисходительно улыбался и говорил:

– Не из дамасской. Но ещё лучше, чем дамасская сталь!

Мастера цокали языками и восхищались диковинным изделием, особенно когда Иван на глазах изумлённых мастеров перерубал металлический прут и показывал, что на лезвии ножа не осталось даже зазубрины.

И в этот вечер никто уже не помнил, как это случилось, что в ходе перепалки Ивана с Зинаидой он схватил злополучный нож и замахнулся на жену. Но Вовка в это время следил за отцом, тяжёлое предчувствие не покидало его весь вечер, он наблюдал за каждым движением рук, за наклонами туловища и движением ног отца, потому что его сразу в этот вечер всё стало настораживать и напрягать. Он молниеносно отреагировал на смертельный взмах руки, в которой был нож отца-фронтовика, даже не вздрогнул и не испугался, потому что, скорее всего, не успел – и был готов к такому развитию событий. А дальше сказать, что Вовка кинулся, как барс, или взлетел в воздух, как тигр в прыжке, или закрыл собой, как хищная чёрная пантера, всё смертельное пространство вокруг матери, значило бы ничего не сказать! Он был по виду и по сути немощный, физически неразвитый, с большой головой, кривыми ногами и тонкими ручонками – словом, настоящий рахитик. Но он оказался сильным духом изнутри, быстрее даже ракеты, быстрее самого барса, тигра, пантеры. Этого нельзя было объяснить наукой, можно, наверное, только объяснить тем, что он так сильно любил свою мать и сильно переживал за неё и за всё то, что могло угрожать её жизни и здоровью. Это было выше представления любого человека о силе и сути человеческого духа. Но в то же самое время он бесконечно жалел и любил своего отца. Поэтому он вылетел из своего угла, как пуля. Вцепился двумя ручонками, и повис на предплечье Ивана, и посередине между своих тонких, но окаменевших рук впился зубами на весь прикус молочных зубов – их на то время у него было 12: он плохо рос и развивался. Впился он в плотную огрубевшую кожу руки отца, как будто хотел насквозь прокусить его предплечье или отгрызть его совсем! Как он летел в этом нагретом воздухе – а от его полёта воздух как будто действительно стал горячее и раскалённее, – не смог бы определить или объяснить этого ни один прибор. На то время таких приборов, скорее всего, даже и не было, а может, их нет и по сей день, чтобы объяснить природу духа человеческого величия, который сумел поднять и нести живое тело по воздуху, что описывают при левитации факиры, но мы их пока чаще называем, к своему стыду, почему-то шарлатанами. Ручонки его побелели, как обескровленные, а на пальчиках вокруг кутикул появилась даже синева, при этом ссохшиеся губы не смыкались, обнажая зубы, как у оскалившегося маленького упырёнка. Только кровь засочилась из руки Ивана. Зинаида с трудом оторвала сына, разжимая ему зубы и руки, и унесла с собой на улицу, где был сильный мороз – давно уже устоялась настоящая жёсткая русская зима.

Иван медленно опустился на колени и зарыдал, заорал, завыл, как шакал, как волк на стремнине или хромой бес перед осиновым колом. Ему казалось, что он хочет убить или казнить свою душу.

А Зинаида с Вовкой бежали к Дуне в сорокаградусный мороз в лёгкой домашней одежде. У Зинаиды на ногах не было ничего, кроме носков.


Сегодня, когда Вовка лежал с исполосованной спиной, ему меньше всего хотелось скандала. Ему не нужно было, чтобы из-за него начался сыр-бор, чтобы мать «воспитывала» и упрекала отца. Эти ссоры всегда заканчивались не в её пользу, перерастали в драку, в её избиение. А Вовка сегодня, в таком состоянии, не то что не мог защитить свою мать, суметь оказать помощь, хотя бы цепляться за руку отца, он даже не мог встать между ними, широко расставить руки и подставлять себя под кулаки отца. Спина его была как панцирь, который болезненно сковывал все его и так слабенькие силёнки.

Но к его счастью, вопреки тягостному предчувствию, новой драмы не произошло. В калитку, в дом с улицы кто-то сильно тарабанил, потом во входную дверь, потом в окна, и Иван, тяжело дыша, шатаясь, ослабев от длительного запоя, вышел на воздух, босиком на ледяное крыльцо.

Вовке с Зинаидой были слышны два мужских тихо шептавшихся голоса. Вернувшись, Иван быстро собрался, и они с нежданным гостем, приехавшим на лошади, запряжённой в сани, сразу уехали куда-то.

Был этим гостем – Зинаида его всё же разглядела в окно – Сашка Шалагаев. Его жена была у них в больнице главной операционной сестрой. Зинаида давно уже с ней подружилась. Сашка работал, как мы уже упоминали, начальником аэропорта. Не пил, не курил, но у него была другая, безобидная страсть – он был голубятником. Разводил голубей, и его считали чудаковатым в этом отношении среди когорты людей всех бакурских голубятников. Запускал он голубей и летом и зимой и свистел, не зная передыху, подолгу, до синевы щёк и губ, как ненормальный или малолетний пацан.

Аэропорт его состоял из небольшого домика – отделения, так сказать, для улетавших и встречавших посетителей. В этом доме он сам топил печку и мыл полы. На конце большого длинного шеста, как говорила Зинаида, мотался чулок Пеппи. Книгу «Пеппи Длинный чулок» она прочитала ещё в школе. Похоже, это было всё отчасти на то, как если бы у этого чулка отрезали пятку и носок, и теперь это больше напоминало трубу с полосками из плотной ткани, надуваемую потоками воздуха. И по её вращению, как по флюгеру, лётчики определяли основное направление движения ветра. Это был так называемый аэронавигационный мешок, в народе и среди лётчиков прозванный колдуном. Как это было просто и примитивно, но кукурузник в Бакурах ни разу за всё время существования аэропорта не разбивался, может потому, что даже с выключенным двигателем самолёт легко садился и не требовал особой взлётной или посадочной полосы.

Взлётная полоса в бакурском аэропорту – это просторная зелёная лужайка, или поле, если хотите. С одной стороны будто специально оцепленная, огороженная лесом, а в конце полосы – небольшая постройка в виде сарая, когда-то служившая ангаром для некоторых самолётов, и громко теперь уж будет сказано – ангаром, скорее это было дощатым укрытием для самолётов от снежной бури. Сейчас всё поле и взлётная полоса были засыпаны толстым проваливающимся слоем снега. Колхозный тракторист уже с самого раннего утра расчищал взлётную полосу, и его сильно торопили важные люди, прилетевшие в Бакуры накануне этим же самолётом или этим же рейсом – потому что самолёт был один, что стоял теперь засыпанный снегом.

Зимой самолёты в Бакурах тоже летали, и вместо шасси на колёсах у них были полозья, как лыжи. Это всегда казалось Вовке смешным, и он с интересом наблюдал, как самолёт взлетал или садился на лыжах, словно дикий гусь приводнялся на реке или озере, выставляя впереди себя растопыренные красные лапы с перепонками.

Сашка Шалагаев сообщил Ивану страшную, как ему казалось, весть, что умерла Эмма и её не разрешили Москвичёву вскрывать – а он в деревне ещё был и патологоанатомом, если у него после операции умирал больной, он сам его вскрывал и выносил вердикт: правильно он всё сделал или нет. К сожалению, и по сей день эта служба подчиняется Министерству здравоохранения. Но нельзя сказать, было бы лучше, если бы подчинили её Минюсту. И поэтому, может, правильнее было бы, чтобы она как самостоятельная организация подчинялась только президенту, что сделали в Белоруссии. Но сейчас мы знаем, до чего довели страну судьи, которые тоже утверждаются и снимаются только президентом, поэтому, дорогие мои сограждане, всем надо подчиняться только одному богу, и, может, правильно говорит Жириновский, что нет у него хозяина на земле.

Дальше Сашка Шалагаев рассказал Ивану, что прилетели из Саратова два важных человека в строгих одеждах и всё вокруг этого, как и саму смерть Эммы, засекретили. И теперь он говорил Ивану, под страхом увольнения с работы, что вскрывать её не могли позволить потому, что в её смерти, как и в её молодости, была какая-то тайна. И скорее всего, тело дальше переправят из Саратова в Москву.

Поэтому лошадь с санями он оставил далеко, не доезжая до полосы, которую чистил тракторист.

Тайными тропами повёл Сашка Ивана к ангару. Иван увидел её неживое тело. Вся она была завёрнута в чистые новые простыни. Он опустился на колени, распеленал лицо и ужаснулся – перед ним лежала в полный рост, морщинистая, с жёлтой, будто собранной в складки, кожей старуха. Лишь нанесённая при жизни ею самой бесцветная губная помада как-то ещё придавала отблеск молодости, которую Иван видел и знал раньше. Он обхватил свою голову руками и запричитал или даже застонал:

– Подлец я, подлец!.. Погубил свою царевну-лягушку!.. Погубил!.. Отродье я басурманское!.. Чудище я приезжее!..

Сашка Шалагаев не очень понимал, о чём говорил Иван, но слухи, которые ходили по деревне, доходили и до него, что вроде бы эта женщина владела страшной тайной и у неё была вторая кожа, которую глупый Иван сжёг, но Сашка никого не судил и не хотел знать чужих тайн и подробностей. Чтобы не лишиться работы, утащил Ивана силой в сани и отвёз к себе домой.

Лида, жена Сашки, с высокой красивой причёской, с гладкой кожей, с ровными и строгими чертами лица, полная, но с резко выделяющейся талией – Иван отметил, что она чем-то напоминала ему первую жену, – встретила гостя хорошо и дружелюбно. Стала усаживать их за стол, но Сашка отнекивался и говорил, что ему надо быть сейчас обязательно на работе и пусть Иван его дождётся. Они, Лида и Сашка, были чем-то похожи – оба с гладкой кожей на лице, только у Сашки лицо проще: открытое, широкое и без особого шарма в чертах, а вместе с очень широкими плечами он похож был на доверчивого богатыря Добрыню Никитича с белыми вьющимися локонами из русских былин и сказок.

Так Иван оказался у Шалагаевых, которые тоже были приезжими, наедине с Лидой. У них не было по каким-то причинам детей, и жили они, как и Иван с Зинаидой, в казённом доме, но только в центре села.

Иван особым от природы нюхом сразу уловил аромат и терпкий запах дорогих духов. В деревне все знали, что это лётчики доставали и привозили Сашке хорошие, дорогие зарубежные вещи, чаще всего духи, кто летал за границу или даже только в Ригу. Он обратил внимание, что Лида, находясь дома, была очень ухоженной, и её высокая причёска могла быть в таком состоянии, если голову всё время держать ровно и прямо, а если вдруг наклонить, не говоря уже – приложить к подушке, причёска, пожалуй, подумал Иван, сразу сомнётся, испортится или сломается. Халат на ней был тонкий, шёлковый и, Ивану казалось, совсем прозрачный, и когда она близко подошла к столу поставить какое-то блюдо, Ивана обдало сильным жаром, но не собственного огня из души и сердца, а от тела ядрёной упругой женщины. В комнате было тепло, даже жарко, и он мог разомлеть, и ему могло показаться, что от этого ему становилось душно. Но когда полные бёдра, переходившие в крупные ягодицы, оказались у него на уровне глаз, его бросило не в жар, а в холод. И он понял, что им снова овладело страшное, а может подлое чувство в отсутствие только что отъехавшего мужа. Он положил свою руку на талию Сашкиной жены, и рука легла как будто на специальный выступ её тела, и он вспыхнул, как спичка, и ощутил её упругие ягодицы, волной наплывавшие на крылья подвздошных костей таза.

Рано говорить, что эта женщина была ветреной, нечестной или несчастной. Рано судить того, кто окажется мудрее и прозорливее нас. Рано судить того, кто, может, раньше других узнает путь к бесконечному счастью. И они достигнут его, опережая и обгоняя всех нас, кто судил и ругал их, тех самых людей, может именно этих, чья жизнь сложилась по-другому, иначе и будет отличаться от судеб кого-то непохожего на нас и нашу жизнь. А кто-то с пеною у рта учил их и называл разными обидными словами, чтобы унизить или обесчестить семью и их лживые, придуманные нами сиюминутные ценности. А Лида и Сашка проживут свою жизнь, оставляя после себя спокойствие и доброту близким им людям, и со спокойной душой примут последние минуты земного бытия, потому что это был уже их рай на земле.

Лида родит от Ивана ребёнка – черноглазую, черноволосую, неописуемую красавицу. Её муж Сашка, про которого ходили слухи, что он был бездетным, а Лида у него была вторая жена, и от первой у него тоже не было детей, не подавал виду, что у Лиды ребёнок не от него. Он отдаст этой девочке, своему ребёночку, всю любовь своей жизни, всю свою неугомонную энергию отца, весь свой тяжёлый труд и заработок. Ему приходилось чистить взлётную полосу одному, вручную, иногда на протяжении всей ночи. Он передаст дочери всю любовь, какая была у него к жене и к людям, как иногда говорили, что у Сашки любовь голубиная, настоящая, как у лебедей, и вспоминали про его голубей, которых он водил и любил по-настоящему, как и каждого человека в своей жизни…

Он поможет своей дочери получить высшее образование. Она выйдет замуж, и он сыграет ей свадьбу. Устроит её через коллег и друзей на работу в Москву в аэропорт Домодедово, и потом пройдёт много лет и времени, когда они уже с Лидой в преклонном возрасте уедут доживать свою жизнь к дочери в Подмосковье. Лида навсегда сохранит тайну рождения своего ребёнка, и никто об этом никогда и ничего не узнает. Отношения с Иваном она оборвёт сразу, как только поймёт, что беременна, и у них с любимым мужем Сашенькой (она часто так называла его) наконец появится долгожданный ребёнок, а она очень этого хотела и просила высшие силы природы послать им девочку.


Для Зинаиды вопрос о разводе был уже будто решённым окончательно. Она понимала, что дальше так жить нельзя. Теперь она ждала весны и тепла, высохших дорог, чтобы перевезти кое-какие вещи и снять комнату недалеко от работы, где она уже поговорила с хозяевами, и они за очень маленькую плату, а то и бесплатно соглашались сдать ей жилье, а про цену если и говорили, то об очень символической цене шла речь. Она сейчас всё чаще вспоминала прожитые с Иваном годы, как бы раскладывая на разные чаши весов, что было хорошего и плохого. И понимала: в какую бы сторону ни качнулась стрелка этих воображаемых весов и условных взвешиваний на них терпения и надежды, какая бы чаша, даже с хорошими воспоминаниями, не перетянула другую, – она чувствовала, что продолжает лукавить и обманывать себя. Оставаться с Иваном стало не только тяжело, но и опасно для собственной жизни, а главное – для жизни ребёнка.

Уехать к матери она не могла: та продолжала жить бедно, в том же маленьком домике с земляными полами, на маленькую пенсию, летом сажала картошку, а на зиму уезжала к Муське – помогать нянчить и растить её детей. Зинаида знала: вернись она к ней, мать её никогда не выгонит. Но разве она сможет дать ей то, чего они добились уже с Иваном? У них был хороший, хоть и государственный дом, и доживи они в нём до старости или до пенсии, их никто и никогда бы не выселил, в этом советская власть была уже другой – заботливой и внимательной в каком-то смысле. Топились они углём, считай бесплатно, а на пенсии покупали бы за небольшую цену. Недавно они приобрели холодильник «Саратов», но он так и стоял новый, нетронутый и неподключённый. Продукты они хранили в огромном подвале, который Иван соорудил вместе с заводскими рабочими, Иван только руководил: каким он должен был быть по размеру, сколько железобетонных плит и каких нужно положить на перекрытие, потом чтобы не жалели земли и засыпали толстым слоем, оттого что он не будет промерзать в суровые зимы. Но у них сохранился и погреб от старой хозяйки, и они продолжали им пользоваться тоже – был он в очень хорошем состоянии. Молоко, масло, творог, сметана, сливки, сыры и даже мороженое у них не переводились круглый год. И всё это Иван брал с завода, и, конечно, бесплатно, даром, только потому, что он был начальником.

Зинаида была худой, но дородной, но полноты в ней не было. Пила много молока. Сильно хотела поправиться. Дуня уже из-за её прихоти посоветовала брать и пить молоко у Кати Волковой, по литру парного молока каждый день. Та водила трёх коров, была чистоплотной, марля у неё для процеживания молока всегда была белой, чистой, без единого чёрного пятнышка, даже мух в том месте, где она разливала молоко, никогда не было. Поправиться Зинаиде всё равно не удавалось – видно, дело было не только в молоке.

Потом именно у них, у Шабаловых, появился первый телевизор, и снова мужики с завода сварили Ивану огромную антенну, по высоте в три его дома, и установили на растяжки из толстой металлической проволоки. Начал телевизор показывать фильмы «Адъютант его превосходительства», «Четыре танкиста и собака» и всякие другие передачи, месяцев шесть ходили в дом к ним рабочие с жёнами и детьми смотреть на это чудо. Зинаида всех рассаживала в зале, смотрели, бывало, до поздней ночи хоккей и футбол, пока не появились телевизоры и в других семьях. Вознеслись в небо длинные высокие антенны, да так много, что деревня могла показаться с высоты птичьего полёта космическим поселением из фантастического романа «Люди и звёзды».

В доме у Шабаловых к этому времени уже стояли большой шифоньер, и комод, и огромный сундук, не считая другой мебели, и всё это было забито до отказа, по полной хватке, одеждой, постельным бельём, занавесками из тюля и портьерами. Всё то, что было в бакурских магазинах из-под прилавка, что было на складах, на базах, во всех «блатных» местах, куда их привозили, было доступно и Ивану. Он был при должности, наравне с секретарями сельских советов, партийными руководителями, председателями колхозов и совхозов, главными врачами, которые появлялись и менялись в бакурской больнице чаще, чем вся номенклатура и политическая элита того времени. А хирурги, они же и главные врачи, в силу особенности профессии – наверное, оттого, что каждый день несли ответственность за жизнь других людей, – спивались чаще всего.

У Зинаиды были мутоновые и цигейковые шубы, несколько пальто, плащей, курток, песцовых шапок, норковых манто. У Ивана тоже были пальто с каракулевыми воротниками, и плащи, и куртки. Особенно он любил каракулевые шапки – у него их было несколько в разное время, но, как правило, не меньше четырёх, с чёрным и серым мехом и с кожей, окрашенной в чёрный или, соответственно, в коричневый цвет. Всё это очень красиво выглядело и богато смотрелось в тот период, особенно с белыми бурками в сильные морозы русских зим.

Иван много раз терял или у кого-то забывал свои шапки, но в Бакурах потерять или безвозвратно забыть свои вещи было невозможно. Те, у кого он их оставлял после вливания в себя очередной порции спиртного, пересылали ему шапку уже на второй день, а если он в стельку пьяным её терял, то её обязательно кто-то находил и, зная, что такие шапки носят только Иван да председатель совхоза, возвращал шапку законному хозяину. Ещё у Ивана был красивый особенный плащ, как полупальто, из толстой плотной болоньевой ткани, лучше кожи, тем более он был практичный и не вытирался, как кожа. Сколько бы Иван пьяным ни кувыркался в этом плаще по весне, по осени или в летние дожди, испортить и загадить чудо-плащ у него не получалось – вот такую ткань умудрялась производить и советская лёгкая промышленность, но следует оговориться: только для избранных. Зинаида всегда этот плащ легко оттирала и отмывала от грязи, от конского навоза и от коровьего дерьма, да так, что протрезвевший Иван никак не мог понять, почему плащ у него был всегда как новый.

У Зинаиды тоже были стильные и практичные вещи, но она их, в отличие от Ивана, берегла, хранила и не подвергала такой порче. Знала, что никогда ей самой не достать и не купить их, и только даже поэтому человек не должен пить, чтобы знать истинную цену своему труду, вещам и собственной жизни. Зинаида хотела жить по-другому, и даже оттого, о чём она уже подумала раньше.

И вот теперь ей снова предстояло изменить свою жизнь, и она будет другой, такой же тяжёлой от бедности, как прежде, когда они жили с матерью, с бедной и несчастной вдовой Маней.

Она всё это понимала и взвешивала. Но удручённо приходила к выводу, что Иван в конце концов, злой и пьяный, может убить её или покалечить сына, и только одна эта мысль о сыне, о ком она больше всего переживала, всё это перевешивало чашу весов горя и отчаяния в её сознании и в сердце в сторону развода. Она сказала самой себе окончательно раз и навсегда: этому нужно положить конец, и теперь она знала, что весной переедет жить в другое место и бесповоротно уйдёт от Ивана, разорвёт с ним узы брака, а содержать, воспитывать и учить сына будет одна.


Сейчас мы снова вернёмся в больничную палату, туда, где лежит Зинаида. На календаре 17 июня 2015 года. В этот день ей исполнилось 79 лет. И она ждала внука Романа. Она знала, что он обязательно приедет. Сына не ждала, он далеко, и если приедет со снохой, то только к выходным.

Она была счастлива, что дожила до этого дня, до этого времени, когда у сына родится тоже сын и он продолжит их род.

День рождения самого Романа был в мае, чуть раньше, чем у Зинаиды, сейчас ему 26 лет, а он уже окончил медицинский институт и интернатуру.

Саратовский медицинский институт – так он назывался, когда у Зинаиды учился сын, а сейчас это академия, которую окончил внук, хотя разницы от названия Зинаида не понимала. Но как тогда, так и сейчас на этой территории, рядом, был и есть Саратовский университет. И её одарённый внучок или уже внук – поправляла по ходу Зинаида свои мысли – в общем, всё равно, сын её сына одновременно окончил в этом самом университете ещё и юридический факультет. Она об этом часто рассказывала подругам и гордилась, когда сравнивала внука с Лениным, а сына – с Чернышевским. А сегодня специально ходила к врачу, который её лечил, и просила, если Роман прибежит поздно, чтобы его пропустили через приёмный покой, ведь он работает на двух работах кроме врачебной ставки. Доктор обещал Зинаиде, что обязательно внука пустят, потому что все его знают как врача из другого отделения. Соседним отделением была экстренная гинекология. Она когда-то хотела, чтобы и сын у неё был таким же врачом, как внук, о них сейчас много говорят и показывают по телевизору, целый сериал сняли. А любимый её президент Путин целую программу ввёл по увеличению рождаемости. Строят везде перинатальные центры. Вот и в Пензе уже открыли огромный и красивый центр. Построили, а кому там работать, если не акушерам и гинекологам, таким, как её любимый внук?

Правда, лечащий врач Зинаиды немного расстроил её и одновременно обрадовал: операцию отложить надо на день-два, у неё повысился сахар и холестерин в крови, поэтому пока «покапают систему», подготовят к наркозу. Она огорчилась от слова «наркоз», и доктор, заметив её беспокойство, переспросил, что её настораживает. Зинаида обречённо ответила:

– Все боятся наркоза. Уходишь куда-то в неизвестность и не знаешь, вернёшься назад или нет!

Врач не этот счёт рассмеялся и уверенно успокоил, чтобы она не переживала:

– За последние тридцать лет или даже больше не было у нас ни одного случая, чтобы кто-то умер от наркоза, – медицина далеко шагнула!


А в палате Зинаида снова успокаивала плачущую соседку. Та тоже ходила к доктору и просила, чтобы её прооперировали как можно быстрее, может даже раньше, чем Зинаиду, если можно – её первой, а Зинаиду второй. Оказалось, у них с мужем и детьми было большое хозяйство: коровы, овцы, свиньи – они этим жили, потому что другой работы в районе для них не было. А муж был большой любитель выпить, и если запивал, то надолго и про скотину забывал. Накормить-напоить некому. А трое детишек были ещё маленькие, старшей только 14 лет исполнилось, она и следит за всеми: и за младшими братьями и сёстрами, и за скотиной, и за отцом. Кормят с отцом, а если тот запьёт, то одна. Жалко дочку, не выдержит…

Зинаиде эта история до боли в сердце показалась знакомой и трогательной, и она скорее не успокаивала несчастную соседку, а заодно с ней плакала и сопереживала, вспоминая что-то большее.

В эти безжалостные минуты и память, и сознание Зинаиды кто-то неведомый снова перенёс в XX столетие, в середину шестидесятых годов, а потом начал водить и останавливать по разным годам – страшным тридцатым и опять погружать в самую безжалостную войну прошлого столетия.


Тихон пришёл к Ивану и стал уговаривать его выступить переговорщиком с их стороны… Да, Тихон сдержал обещание собрать охотников со всего села и дать урок тамбовским и балашовским браконьерам. А по-другому и быть не могло. Те, кто знал Тихона, были уверены: у него такое с рук не сойдёт. А Дуня про Тихона знала больше всех, потому что помнила его с незапамятных времён. Кто же больше неё мог теперь помнить эту жизнь многострадального села, если старше её в селе уже никого не осталось, если только Калач да сам Тихон, а мать Проня была уже без памяти.

Это Дуня рассказала Тихону о Калаче, что когда она на тулупе своего Федота тащила, чтобы спасти его от пули и мороза, этот прихвостень проезжал мимо на санях, она кричала ему, махала руками, звала:

– Савва, родненький, помоги!

Да не тут-то было, проехал, подлец, даже не оглянулся, точнее, оглянулся, но стеганул худую кобылку по заду кнутом из сыромятной кожи и быстро скрылся из виду, чтобы бандиты и его вдруг не заподозрили в связи с красными да тоже не застрелили бы. А потом подло врал Дуне в глаза, что не видел ни её, ни Федота. Тихон не меньше знал Калача и не с лучшей стороны, но сделать что-нибудь с ним не мог, скорее не хотел, «не перевоспитать таких прохиндеев», – говорил он.

Когда началась революция, потом Гражданская война, Тихон примкнул к красным.

– Я всегда буду за краснопузых, – говорил он. – Надоело батрачить на барина за троих, хлеба досыта не наедался, а так хоть на себя работать начну.

Рассуждал он верно, ведь был он ростом больше двух метров, косая сажень в плечах – есть ему нужно было много. При этом видел в 60 раз острее или сильнее обычного человека, в этом была его уникальность, или врождённый феномен.

Можно этому удивляться, но такие люди были и раньше и встречаются в человеческой природе хоть и не часто, но давно уже описаны наукой. Ведь Левша подковал блоху без микроскопа. Про Петра Первого в летописях тоже сохранились записи, как он отбирал гренадёров в своё войско: просил солдата назвать ту звёздочку, очень маленькую, которую не видит обычный человек, в созвездии Большой Медведицы и в районе какой звезды он её видит – а она светит рядом с одной из звёзд ручки ковша.

Сегодня врачи чертят полосы неврологическим молоточком по груди новобранцев и смотрят на характер красного дермографизма, а Пётр Великий брал к себе воина, который при испуге не краснел, а, наоборот, белел или бледнел, – в этом, говорил он, настоящая сила духа.

Вот и Тихон был таким: высокий и сильный, подкову разгибал, как пластилин, через собственную шею любую кочергу гнул, а однажды, когда с Калачом поругался – Калач почти напротив его дома жил и сейчас живёт, – так он тому на шее кочергу в узел завязал. Из-за этого Калача к кузнецу возили, кочергу с шеи спиливали, сам кузнец раскрутить её руками назад не смог.

Потом Тихон с Калачом помирились, только общались и разговаривали мало, не хотелось прошлое ворошить. Ведь это он, Калач, молодого Тихона ещё мальчишкой барину сдал. Рассказал про мешок зерна, который Тихон без спроса у барина взял и домой принёс. Мать у него тогда сильно, тяжело заболела, умирала, про пирожки рассказывала, как печь их, если её не будет, про подовые пироги вспоминала. Тихон решил, что она пирожков перед смертью хочет, и принёс поэтому домой зерна, чтобы муки намолоть, но пирожков напечь не успели – умерла маманя. А барину Тихон сознался сам, думал, сечь будет, но тот, когда про смерть матери узнал, муку велел на помин оставить.

Похож был Тихон на азиата, мать его была с тех земель и песков, род её с той стороны начинался. И когда Тихон попал в Красную армию, обратили на него внимание чекисты, с тех пор он пройдёт службу в ЧК, ГПУ и НКВД. Ну ещё бы, кто же мог так научиться стрелять из любого оружия: винтовки, револьвера или маузера, как не Тихон? Не обижался он, что смеялись над ним поначалу чекисты, что видел он все звёзды на небе, и говорили:

– Вот читать и считать научим, – они тогда не знали, что школу он окончил блестяще, – скажешь нам тогда, сколько звёзд-то на небе, чтоб уж точно знать, где ещё революции надо делать, ведь буржуи поди и все звёзды захватили.

Тихон был способным, и те, кто читать и считать хотел его научить, через некоторое время поняли, как бы самим не пришлось у него учиться, и смеяться уже над ним никто не решался. Мало того что он крепким был изначально, он быстро освоил приёмы рукопашного боя и стрелял из маузеров с двух рук по-македонски, попадая во все самые мелкие монеты, которые подвешивали как мишени, чтобы экзаменовать его. Равных ему бойцов в отряде, куда его зачислили, скоро не станет.

Прошёл он чекистом почти всю Среднюю Азию, а до ЧК воевал на Туркестанском фронте в отряде особого назначения. Через два года он уже говорил почти на всех азиатских языках без акцента, и отличить его от настоящего узбека или туркмена было невозможно. По особому распоряжению и заданию Центра он получит позывной «Абдулла», и в очередной раз его внедрят в банду басмачей, чтобы обезвредить её, взять в плен или ликвидировать главаря, как смеялся сам Тихон – «падишаха с гаремом». Возглавлял и водил за собой эту банду жестокий и кровожадный Сулейман.

Наставником и руководителем у Тихона с самого начала оказался, как ему показалось на тот момент, сопливый ещё, ну то есть молодой, чекист, которого все называли товарищем Артёмом. Потом он выяснил, что тот уже был чекистом с большим стажем, который увидел и заприметил Тихона в войсках у товарища Фрунзе и выбрал этого молодого уникума из Бакур для дальнейшей работы в сети шпионажа и диверсий. Тихон его мог называть в целях конспирации только как «товарищ Артём». Настоящее имя и звание он узнает через много лет и при других обстоятельствах.

Чтобы подготовить Тихона к этому заданию – ликвидации банды Сулеймана – (оно для Тихона станет последним, но пока они ещё не знали об этом оба) товарищ Артём здесь, среди песков, найдёт заброшенную мечеть, когда-то превращённую в крепость и очень похожую на ту, где скрывался и откуда делал набеги Сулейман – здесь и будут проходить тренировки для натаскивания своего агента в условиях, приближённых к реальным для ведения боя. Тогда руководители ЧК не верили, что это возможно сделать одному человеку, а брать Сулеймана штурмом значит положить несколько сотен красноармейцев. В открытом бою в песках Средней Азии, в этих нескончаемых барханах не было красноармейцев, так искусно управляющихся с конём, как на джигитовках демонстративно бахвалились сами басмачи и точно стреляли – сидя, лёжа, стоя на конях или без коней.

Агент Абдулла скакал на коне, падал понарошку с коня, удерживал себя на коне снизу и сверху не хуже хорошего циркового артиста престижной труппы. Он освоил и обучился этому ещё мальчишкой в Бакурах, когда пас у барина овец, коров и лошадей, там же и обнаружил эту склонность и талант управляться с конём.

Выбора не было. Зачётное задание решили проводить ночью; чекистов высокого звания, рангов и должностей было ровно 10. Банду Сулеймана имитировали 30 красноармейцев – столько их было, бородатых «красавцев», по сведениям разведчиков, рядом с самим главарём, а вся банда насчитывала больше 300 всадников. Каждому красноармейцу на штык винтовки прилепили по монете диаметром около трёх сантиметров. Какие-то были и меньше. И если Абдулла попадал в неё выстрелом из маузера, красноармеец должен был лечь и изображать убитого; если Абдулла неожиданно набрасывал аркан, верёвку с петлёй, лассо или захлёстывал косынкой шею красноармейца, тот должен был тоже упасть и притвориться условно мёртвым.

В общем, высокое начальство хотело убедиться, так ли силён, умён и изворотлив агент Абдулла, как о нём говорят.

А для самого Тихона это было хуже, чем настоящее побоище, ведь любое не до конца угаданное и просчитанное движение могло закончиться смертью красноармейца, то есть своего солдата, изображавшего в учебных целях бандита. Но такого «бандита» он убивать не имел права, жить с этим грузом он потом никогда не смог бы. Но как нужно было объяснять большому начальству, не скажешь же им: «Эх, дураки же вы, дураки» – тем более говорили, что в группе проверяющих был и сам товарищ Троцкий, даже Дзержинского в этом случае было мало.

Тихону разрешалось наносить условно смертельный удар в грудь солдата, у того перехватывало дыхание или должно было перехватить и тот тоже должен был выбывать по условиям показного боя из дальнейшей «игры», потому что подразумевалось, что дальше Тихон режет басмачу горло. Но если удар Тихона не сбивал дыхание у красноармейца, то красноармейцу разрешало высокое начальство вступать в рукопашный бой с Абдуллой. Товарищ Артём был против этого, причём категорически. Он объяснял, что Тихон не мог рассчитать силу удара и поэтому, если красноармеец пропускал такой удар, дальше его не надо использовать в этой схватке. Но убедить высокое начальство он не смог и не понимал, почему – то ли это амбиции руководства, то ли он не все секреты мог знать в силу своего невысокого должностного положения и звания. А цена ликвидации Сулеймана была слишком высокой, для обезвреживания банды отпускали любые средства и силы.

Но и пострадать самому в учебной глупой игре Тихону не хотелось.

Спустилась ночь. Холодная луна осветила остывший песок Средней Азии. Подали условный сигнал. Операция началась.

Кто-то ждал, вероятно, эффектных трюков, стрельбы по-македонски, скачек на лошадях, блеска лезвий мусульманских кинжалов – их тоже можно было использовать в тренировочном бою, и Тихону говорили, что если он попал брошенным ножом в деревянный приклад винтовки красноармейца, то следовало считать это за ранение…

Но было удивительно тихо. Только время от времени все слышали вой шакалов и пугливое ржание лошадей, которые чуяли передвижение человека-невидимки или человека, сливающегося с самой ночью.

Тихон видел ночью так же, как днём. Он оценил рысьими глазами всё то, что ему предлагали, и участвовать в этой клоунаде не хотел, потому что предвидел, что Сулеймана придётся брать не так, а по-другому, не понарошку играться с потешными солдатами, а рисковать жизнью по-настоящему, – но и портить карьеру товарищу Артёму не собирался. Они уже давно научились доверять друг другу, и он помнил, как тот всегда его отстаивал перед главными чекистами, и он был тем, кто нашёл его у Фрунзе, всему обучил и направил всю его волю и талант в нужное русло. Он всегда об этом знал, и подвести очень важного, а может, и самого главного человека в своей судьбе он, конечно, не мог. И выполнил волю чекистов. Через полчаса он сам лично подал условный сигнал об окончании операции. После этого полуживых, в бессознательном состоянии, собрали 30 красноармейцев, погрузили на повозки и увезли во фронтовую лечебницу. Они все останутся живыми и полностью восстановят своё здоровье через полгода. Товарищ Артём подошёл к Тихону, руку жать не стал. Опустил виновато глаза, похлопал его по плечу и сказал, будто прощаясь:

– Вернись живым, Абдулла!

Тихон понимал, что они могут больше не увидеться, и тогда попросил лишь об одном:

– Если что не так пойдёт, в Бакурах похорони меня! Труп по жаре не довезёшь, сожги дотла и пепел мой отвези!..

Но умирать Тихон не хотел, не собирался, не входило это в его планы. Он пришёл воевать за счастливую жизнь, чтобы не было господ, чтобы он мог работать только на себя. Он хотел вернуться живым – поставить хорошую оградку на могиле отца и матери, заказав у того кузнеца, что спиливал кочергу с шеи Калача, построить большой бревенчатый дом и зажить в нём счастливой жизнью с красавицей Аксиньей, которая осталась ждать его в Бакурах до тех пор, пока он вернётся с Гражданской войны.

И вот так мало-помалу, от одного задания до другого тянулась, а скорее бурно кипела, жизнь бессмертного Абдуллы. А в редкие дни через секретную почту его потаённой службы разрешали ему отправить письмо, сообщить ей совсем немного, чтобы она поняла, что он жив, и скоро вернётся, и обязательно на ней женится. Так прошло 10 лет.

Аксинья тоже была из бедной семьи, встречаться и дружить они начали ещё детьми, и постепенно их дружба переросла в крепкую любовь. Всё это время, пока Тихона не было, Аксинья вела затворнический образ жизни, никого к себе не подпускала, почти ни с кем не общалась и терпеливо ждала возлюбленного, ни на какие прогулки и посиделки с девчонками незамужними не ходила. А в долгие зимние вечера она смотрела на себя в зеркало и горько замечала, что у неё появляются морщинки и седина среди прядей густых тёмных волос. Она понимала, что молодость её проходит, а вернётся Тихон живым или не вернётся или только извещение она получит, она не могла знать, но и поступить по-другому она тоже не могла. Не было у них в деревне таких баб или девушек на выданье, которые перестали бы ждать суженых своих только потому, что начинала колебаться и слабеть вера. Ждали до последнего: или уж вернётся и женится, или уж рыдать по-тихому, уткнувшись в похоронку. А те, у кого без вести пропадали, ждали всю оставшуюся жизнь, ждали вечно. Таких Аксинья и сама знала и видела этих женщин, у кого мужья или женихи наречённые не пришли после Японской, Первой мировой, после Гражданской; а ещё, забегая вперёд, скажем, что будут ждать вечно своих мужей и суженых, пропавших без вести во Вторую мировую войну, русские женщины из русских деревень и городов, закалённые что бедами, что холодами, стойкие на слёзы и причитания, не теряющие веры никогда, умеющие жить и ждать, работать и веселиться уже от самой жизни, неся тяжёлый непосильный груз горя и утраты близкого и любимого человека. Где ещё вы найдёте таких женщин? И кто из вас сможет кинуть камень в спину бакурской, а то и просто русской красавицы по всей Руси необъятной? Вечная память их мужьям и низкий поклон до земли великим и стойким душам, умывающимся слезами их несказанного горя, которое не согнуло и не сломило ни одну из них.

Операция по взятию Сулеймана вышла из-под контроля, чему Абдулла не сильно удивился, и некоторые события внесли неожиданные коррективы. Самая младшая из жён Сулеймана – то ли Геля, то ли Гуля, а может и Гюльчатай, Тихон не всех помнил, да и зачем ему, у Сулеймана был большой гарем, который не мог иметь никакого значения для предстоящих событий. Самую младшую он заприметил, но не вдавался в эту тему, хотя уж слишком хорошая была – настоящая восточная юная красавица. Но зачем она ему нужна, если в Бакурах ждёт его несравненная Аксинья? Но, видно, Тихон ей, как Абдулла в её глазах, чем-то нравился, но он этого не хотел и старался всегда не смотреть в её сторону. Прибежала она к нему ночью и говорить стала по-русски, будто знала, что Абдулла никакой не Абдулла, а русский солдат и даже, может, шпион. Рассказала она ему о том, что перебежал к Сулейману предатель от русских и сообщил, что знает его, Тихона-Абдуллу: мол, служили вместе, поэтому и имя настоящее знает.

– Тихоном тебя зовут. Бежать тебе надо, Тиша!

Тишей его звала одна Аксинья, и знал об этом только он и ещё один человек, его верный друг, соратник, руководитель уже много лет и автор операции по захвату и уничтожению Сулеймана товарищ Артём.

Обдало Тихона жаром и холодом: могли они его так и проверять, уж очень он близок был к Сулейману. Для этого много месяцев потратили на внедрение в банду и на разработку правдоподобной легенды. То, что Тихоном зовут, знали в Красной армии и другие, ведь служить он начинал там добровольцем, это только потом жизнь его засекретили, когда в ЧК пришёл, и не добровольцем в Красную армию записался, а, по шпионской легенде, силой заставили. Так что всё это было пока не самое страшное. А девчонка если врала или правду говорила, теперь не имело значения, у него не было уже времени, и сегодняшняя ночь у Сулеймана была для него последней по плану тайной операции. Он уже держал в руках два маузера, оба ножа, заточенные, как бритва, были в рукаве и в сапоге, и длинная верёвка, которая могла сыграть немаловажную роль, но он не знал ещё какую… и для чего…

Жеребца своего – скакуна вороного – погладил по холке и прошептал:

– Жди!

А девчонку, красивую пигалицу, обратно отправил и сказал самому себе:

– Давай, Тихон! Не робей!

Что было дальше, трудно скоро рассказать и описать словами прозаика. Тихон был машиной, хорошо отлаженной, с отточенными движениями, с глазомером, которого ещё не было известно ни в теории, ни в практике, в науке и технике. Это потом появятся различные видеоприборы для танков, самолётов, пусковых установок ракет, это потом изобретут приборы ночного видения. Даже в бытовом обиходе сейчас доступны такие средства техники почти любому человеку, а тогда это было природой заложено в одном человеке, в самом Тихоне – глаз-алмаз, воевавшем за свободу и счастье бедных и обездоленных людей на всей Земле.

Конечно, сами эти чудеса давно уже были известны людям. Они знали и видели, как умело прыгает рысь или пантера, как изгибается и гнётся в три погибели змея, а потом неожиданно и молниеносно жалит, как далеко видит орёл свою добычу, как быстро бежит львица, убивающая буйвола, как долго может находиться под водой крокодил, выжидая и выслеживая свою жертву. Но сейчас всё это можно было видеть в Тихоне – так его щедро наделила природа, чтобы он и такие, как он, принесли людям счастье, как Прометей принёс людям огонь.

И в эту холодную ночь на чужбине, в песках Средней Азии, в крепости-мечети начался бой. Когда мы говорим «бой», то подразумеваем, что воюют полки, дивизии, эскадроны, когда огромные толпы людей убивают друг друга, а здесь Тихону нужно было, во что бы то ни стало, всего лишь убить 30 обученных басмачей, с детства скакавших на лошадях, стрелявших чуть ли не с пелёнок, и пленить главаря Сулеймана. Но если Тихон ошибётся только на одном, значит, он проиграет всё; ему нужно было сделать только 30 выстрелов, и каждая пуля должна точно лечь в цель. В этой мечети Сулеймана охраняли 30 головорезов, и если Тихон промахнётся хоть один раз, то этот раз станет для него последним – пуля врага убьёт его, стреляли они не хуже чекистов.

Но раз Тихон видел в 60 раз сильнее обычного человека, если ему такая острота зрения была дана от рождения, значит, это было кому-нибудь нужно, как «если на небе кто-то зажигает звёзды», и если он был в ЧК, значит, это было нужно им всем – униженным и оскорблённым, всему трудовому народу.

Он убьёт их всех, безжалостных бандитов, что охраняли Сулеймана, стреляя с двух рук, с одного и второго маузера, он выстрелит всего 30 раз, поделив поровну пулевые отверстия: в левый глаз и мозги одной половине, в правый глаз и мозги второй половине бандитской своры.

Сулейман, как обычно это бывает, возьмёт в заложницы ту самую красивую девчонку из гарема, что приходила ночью предупредить Тихона. И, издеваясь над Абдуллой, глумливо потребует бросить оружие, иначе он убьёт девчонку, как будто Тихон, а для Сулеймана – преданный Абдулла – должен это сделать из каких-то странных человеческих побуждений. Тот не знал, что для Тихона-Абдуллы главным было выполнение задания и умирать ему не хотелось сейчас ни из-за кого. Ведь далеко на севере, в Бакурах, его ждала Аксинья, и разве ему могло быть какое-то дело до жён Сулеймана, даже если он их всех возьмёт в заложницы? И эта несчастная девчонка единственной оказалась в заложницах, потому что Сулейман давно её подозревал в связях с чекистами, а правда это или нет – это ещё бабка надвое сказала. И, скорее, Сулейман блефовал, не мог Абдулла этого не знать: товарищ Артём предупредил бы Тихона, на кого ему можно рассчитывать и опереться, а при случае и использовать как дополнительный канал связи. Конечно, Тихон не мог не заметить, как эта восточная пигалица симпатизировала ему, ну так это ничего не значило, много он повидал таких женщин, которые, казалось, даже любили его, а потом стреляли в спину, но не могли попасть, потому что было у Тихона особое чутьё, тоже доставшееся ему по воле рока. Но красивая молодая мусульманка прочитала, как показалось Тихону, его мысли в голове, а это были страшные для неё мысли, потому что Абдулла не собирался рисковать выполнением задания. Он его выполнит любой ценой, в том числе и ценой жизни этой мусульманки, которая была лишь маленькой толикой в большой игре железных титанов. Но она пошла на крайние меры, за что её могли бы судить трибуналом советской власти, если бы всё это рассказал «красный Абдулла». И обязательно расстреляли бы уже в застенках безжалостной Чрезвычайной комиссии (ЧК) за возможный провал операции…

– Товарищ Артём! Просил помочь тебе! – закричала она.

Дальше Тихон не думал, не рассуждал, даже мысль не успела промелькнуть в его голове. И всё, что произошло потом, длилось меньше секунды, быстрее скорости света. Он стоял перед Сулейманом в полный двухметровый рост, руки его висели, словно плети. Так могло показаться со стороны. Их хорошо было видно – каждая вдоль тела, в каждой по маузеру, и он словно не хотел шевелиться от видимой усталости. А на самом деле сейчас его руки были как электрические провода под напряжением, он ими сделает то, что обязательно должен сделать, и будет печалиться, если не сумеет сохранить девчонке жизнь.

Он умышленно выронил из левой руки оружие, отвлекая Сулеймана. И оружие должно было долететь до земли и мягко шлёпнуться на песок. С правой руки он выстрелит, не поднимая её, прямо от колена. У него были довольно длинные руки. Единственным патроном, как он рассчитал, оставшимся только в правом маузере (он чувствовал особым чутьём, потому и бросил левый маузер), выстрелил в левый глаз Сулеймана и убил его. Сулейман на долю секунды опоздает со своим выстрелом. Но его пуля всё равно заденет левую половину глазницы Тихона, её наружную стенку и повредит серьёзно глаз.

Так закончилась их дуэль, а для самого Тихона и Гражданская война, его спишут по состоянию здоровья. Он получит наградной маузер, и в деревне почему-то все сразу станут говорить, что ему его вручил сам командующий фронтом Фрунзе. Ну а коня вороного – верного друга для Абдуллы – выхлопочет ему товарищ Артём.

Молодая мусульманка из гарема Сулеймана получит разрешение уехать и покинуть родные места. Ранее она была завербована чекистами и ждала своего часа. Тихон взял её с собой в Среднее Поволжье, потому что теперь он поступить иначе не мог – много месяцев она ходила и ухаживала за ним в госпитале, вместе с врачами подняла его на ноги. Но возвращаться ей было некуда. Гражданская война ещё не закончилась, а её участие в разгроме банды Сулеймана запомнят надолго, и попади она в руки басмачей, те порвали бы её на куски, как бешеные псы. Тихон, конечно, допустить этого не мог, не имел права.

Он привёз красивую мусульманку к себе в деревню и стал с ней жить, как живут муж с женой. Встречаться с Аксиньей не хотел и всячески избегал таких встреч. Пойти и объясниться с ней он тоже не мог, потому что не знал, что ей сказать и как. Разумных объяснений и оправданий у него не было. Просто трагическое стечение обстоятельств, не более. Одна мать Дуни – старше неё в селе уже точно никого не было, старожил и оракул села. Долгожитель, ходячая энциклопедия и живая история Бакур, жила она в одном проулке с Тихоном, по левую сторону, если идти со стороны маслозавода, – хорошо помнила, как отец Тихона Пётр, воевавший в Крыму и на Японской войне, привёз тоже после ранения, когда его списали по здоровью, красивую турчанку и любил её очень. И она его любила. Родился у них мальчик непохожий на всех, на русских и на бакурских, красавец Тихон, а сам Пётр прожил мало и рано умер из-за ранений и болезней. Вырастила и воспитала Тихона та самая турчанка. Полюбила село и его жителей. Помогали вдове, как всем бакурским женщинам, оставшимся без кормильцев с детьми на руках. Мать Дуни, теперь одинокий оракул, когда узнала, что Тихон вернулся с войны с мусульманкой, сказала:

– Не мы судьбу выбираем, а она нас!

Тихон ни о чём не хотел говорить ни с кем, даже с матерью Дуни – мудрым долгожителем их села. Та так долго жила, что про неё и забыли даже уже думать, но она была соседкой, и он всё-таки один раз поинтересовался, что о нём говорят в селе, и ответила старая Проня:

– Теперь ты не должен болеть над этим. Если человек не может изменить обстоятельства, то он должен изменить своё отношение к ним. Живи честно, как ты жил всегда. Бог сам укажет дорогу!

Она снова согнулась крючком, опёрлась на посох и ушла к себе в дом.

Но Тихон всё равно продолжал винить себя, и стыдно ему было очень, хоть, может, до конца и не понимал за что, но ведь Аксинья из-за него жила до сих пор одна.

«Подлец я, – говорил он себе, – подлец поневоле. Не знаю я, что был бы должен сделать любой другой мужик на моём месте. А тот, кто знает, пусть подскажет мне…»

Он невольно втягивался в горе и череду трагических воспоминаний, где сами воспоминания становились невыносимыми. Он отгонял от себя эти мысли и не мог понять и объяснить не только другим, но и себе самому, как он любил и целовал Аксинью, а сейчас прятался от неё и избегал встреч. Вероятно, счастливую любовь Аксиньи и годы ожидания превратил в горе и непосильную ношу, и как бы он ни хотел, всё равно переживал за её дальнейшую судьбу и одиночество.

А вот Калачиха специально нашла его, и только она одна ему сказала то, к чему он ещё не раз будет возвращаться в своих мыслях и думать о разнице добра и зла, и есть ли оно, это зло, в общем космическом пространстве, или вселенной, будет он спрашивать себя об этом ещё и ещё не раз…

– А ты живи с обеими, – сказала ему Калачиха. – Да не в том смысле, в котором ты сразу подумал: жена и любовница. Обеих в дом возьми. Никого не обидишь, если никого из них обижать не станешь. А ты и не обижай! Люби обеих одинаково! Одна – жизнь спасла! Другая – всю жизнь ждала! Ты и выжил, потому что их две было! Одна ждала – тебя и пуля не брала! А уж коли сберечься не смог, вторая выходила! Оно ведь так всегда, Тихон, было. Кого бабы ждут и любят – мужики наши в живых остаются. Бог их бережёт! А тебя, красавца, всегда любили. Подумай, Тихон! – при последних словах Калачиха хихикнула, как чёрт в юбке, и Тихону это не очень понравилось.

Но он никогда бы не смог предложить это Аксинье. И чтобы дальше не печалиться и не думать об этом днём и ночью, начал строить из сосновых брёвен большой красивый дом, похожий одновременно на русскую избу и на исламский минарет.

Но его тащили и заставляли работать в колхозе, а он не соглашался там работать за трудодни и нищенский харч и говорил, что он уже так же работал на барина, а теперь хочет работать на себя. И когда уже состряпали на него уголовное дело за тунеядство, согласился быть пастухом и пасти лошадей, что он умел и любил больше всего. Но здесь он хитрил и отдавал коня под седлом бакурским мальчишкам, те угоняли весь табун в Углы и пасли лошадей до глубокой ночи, катаясь на них верхом и купаясь в реке.

А Тихон в это время поднимал своё личное хозяйство. Покушаться на табун, где пастухом числился Тихон, зная, каким он был, никто и никогда бы не решился.

– Убьёт! – говорили все.

Однажды они всё-таки встретились с Аксиньей. Произошло это у реки. Между ними пробежала искра страсти от непогасшего ещё огня любви. Они замерли, погружаясь в думы глубоких переживаний и старых ран, когда они уже, казалось, затянулись или должны были бы затянуться. Аксинья рассмеялась неестественно и с горечью в горле, с трудом пошутила:

– Не завёл себе гарем, Абдулла?

Тихона бросило в холод и обдало жаром одновременно, как не раз это случалось с ним в минуты трагической опасности. Но он сразу сумел сообразить и понять, что Аксинья не могла знать его второго имени, что вырвалось это у неё случайно, без всякого намёка и понятия о его второй, тайной жизни агента по имени Абдулла. Ведь над его отцом не раз так же шутили в деревне из-за жены-турчанки, а потом и самого Тихона иногда так называли за необычный для этих мест азиатский вид. Но не успел он прийти в себя, как Аксинья с длинной косой до поясницы далеко от него отдалилась, да и сказать он не знал что хотел…

С тех пор в деревне к нему основательно прилепилось прозвище Абдулла, вероятно с лёгкой руки Аксиньи. Хотя истинный смысл этого имени и слова знала только одна женщина, с которой он сейчас жил, – красивая молчаливая мусульманка.

Как только он начал говорить тогда в госпитале, после тяжёлого ранения в глаз, назвал её Улей. Не потому, что её звали так, а потому, что только так мог выговорить: «У-у-ля-я…» Он так называл её, когда хотел позвать, как Герасим Му-Му, чтобы она подала воды и смочила ему пересохшие губы мокрой ваткой. И, может, только стараниями её и уходом за ним он сумел выкарабкаться из смертельной ямы. Так Уля стала его ангелом-спасителем, а может, и хранителем. Ведь именно она привезла его тогда полуживого к чекистам. Там далеко, на Востоке, она не бросила его после ранения в голову, а теперь он не мог бросить её. Но по-другому и быть не могло. Они полюбили друг друга и стали жить счастливо, хотя Тихона всё равно угнетало так понятное стыдливое человеческое чувство, о чём он старался не рассуждать и не судить себя.

Тихон выстроил огромный дом и конюшню для вороного жеребца, что выхлопотал для него товарищ Артём за хорошую службу. Колхоз он ненавидел и говорил о нём плохо и часто вслух. Что мало платили, что придумали какие-то трудодни вроде палочек в журнале, подтверждающих, что был на работе, но прожить на это было нельзя. Он водил большое хозяйство и часто бегал выпрашивать лошадь, чтобы вспахать огород, ведь на породистом скакуне, что стоял у него в стойле, этого делать никак нельзя. Но никто не хотел слушать его и понять – отчасти просто завидовали, особенно кто считал себя руководителем и строителем коммунизма. А Уля уже не раз твердила ему, чтобы он продал её драгоценности и купил, в конце концов, лошадь или трактор, а не клянчил бы худую колхозную кобылу вместе с плугом у председателя.

Тихон называл Улю теперь Ульяной, потому что с годами она повзрослела и стала солидной. Только никак не мог ей втолковать, что при советской власти никому нельзя быть собственником трактора как орудия производства, за это полагалась ссылка в Сибирь.

– Понимаешь, это тюрьма! Колыма! – втолковывал он ей.

Но этого не могла понять уже она.

У неё были очень дорогие камни и золото в виде украшений, которые дарил ей Сулейман, тот, кто мог позволить себе содержать гарем. Тихон не хотел прикасаться к её украшениям не потому, что он относился с брезгливостью к дорогим безделушкам, подаренным бывшим мужем, не чувствовал самоуничижение перед ними, а потому что брать дарёные вещи у красивой женщины ему было не по себе, даже стыдно. Он считал, что деньги и доходы в семью должны приносить мужчины от своего честного труда. Поэтому он говорил своей жене-спасительнице:

– Пусть подарки всегда тебя радуют!

И восточная красавица ценила в Тихоне чувство собственного достоинства и отмечала в нём непохожее на других мужчин отсутствие в словах и поступках ревности и упрёков за её прошлую жизнь, словно её и не было вовсе, той жизни в гареме у Сулеймана. Будто спас её Тихон от страшного дракона из какой-то восточной или русской сказки и любил её с чувством бесконечного самозабвения.

Жизнь уходила… Так не бежит скоро горный ручей, так не течёт сильно бурная река, как быстро бежит и проходит сама жизнь человека. Она отсчитывает дни, недели, месяцы, годы. Жизнь будто одним лёгким движением перста какого-то неведомого волшебника перелистывает страницу за страницей настольного календаря и удивительно легко переносит потоки добра и зла, энергий с положительными и отрицательными зарядами. Здесь человек сначала перестаёт задумываться, а потом начинает сожалеть и удивляться. И вдруг обнаруживает, что в этом нескончаемом бесконечном ритме, в огромном пространстве звёзд над землёй, где он никогда не видит начала и конца Вселенной, он начинает понимать, что сам как Вселенная. Но у него есть начало – его рождение и конец той земной жизни, которая всегда и у всех трудная, как испытание. Он начинает тосковать об её окончании в обычном, простом человеческом понимании, так что даже весь трагизм и драматизм своей прежней жизни перестаёт его трогать и волновать так сильно, как раньше. И он перестаёт сопереживать, и ненавидит само приближение конца, что называют земной смертью, и обнаруживает в этом страх и бесчестное устройство мира со своей простой житейской, бытовой точки зрения.

Загрузка...