Жила она с дедом Калачом, и в деревне уже мало кто знал, как их на самом деле звали, чьи они были по фамилии, так как уж очень были старые, древние. Детишки у них давно стали взрослыми и рано разъехались, а к этому времени уже и детишки сами превратились в стариков, а внуки, скорее, были рядом с пенсионным возрастом и в деревню никогда не приезжали. По крайней мере, только Дуня вспомнила как-то раз об их приезде, но это было давно, и те, кто мог ещё вспомнить, уже тоже сильно состарились.

Дед Калач и бабка Калачиха имели чистый ухоженный двор с добротными хозяйственными постройками, но давно уже в них не водилась живность. Не держали они ни коров, ни овец, ни свиней, ни птицу – сил им на это уже не хватало. Баню, что стояла в огороде, топили редко. Сад постарел, как и хозяева. Сажали только картошку для себя и жили, может быть, на одну пенсию, если бы не одно «но». Бабка Калачиха была большим мастером, а лучше сказать, мастерицей по изготовлению самогона и ядрёного русского кваса. Угощала квасом любого гостя, а потом между делом предлагала рюмочку домашнего самогона.

Успех был ошеломительный; здесь часто и рождались слухи, что берёт она это колдовством и ворожбой, но Дуня в это не верила, а знала, что много времени потратила Калачиха, овладевая искусством приготовления кваса и выгона самогона. Почти вся жизнь у неё ушла на это. А ей приписывают хитрость бесовскую, а на самом деле настоящего успеха любой человек добивается трудолюбием, если можно применить такие слова к изготовлению зелья. Ну а что же здесь поделать? Знала Калачиха: придёт время, и не будет у неё сил ни на сад, ни на подворье, а на что тогда жить, если Калачу пенсию не платили и даже хлеб она вынуждена покупать в магазине, а не как все бакурские бабы, что сами в русских печах пекут? И стали её напитки, начиная с кваса и до самогона, продуктами на зависть всем – неповторимыми, высоких качеств и, конечно, большого спроса у мужиков пьющих, в основном приезжих и заблудших.

На что им с Калачом было надеяться, если дети перестали к ним ездить, а самим жить приходилось дальше, остались они, как два сорняка среди пыльной дороги.

Вот и подумаешь теперь, что привело Ивана в чистый ухоженный дом бабки Калачихи. Отличался он лишь тем, что не было в нём русской печки, а вместо неё – голландка, небольшая, места много не занимала, но тепло в доме давала хорошее: Калачи зимой не мёрзли.

– Зачем ты его приваживаешь? – грубо спросил Калач у жены.

– А ты вроде не знаешь?! Перестань тогда намазывать хлеб маслом! – съязвила старуха.

– Тебе же Пётр носит!

– За деньги! А этот будет за самогонку. И неизвестно ещё… это при прежней директрисе Петька был в почёте, а кем его сделает этот пришлый, неизвестно. Знаешь, как бывает: сегодня – пан, а завтра – пропал. Поверь, этот бродяга не на один год приехал…

– Почему ты думаешь, что он бродяга?

– Пьёт много…

– Грех это! Семью разрушишь! – не унимался Калач.

– Не у меня он пить научился… А грехов у нас столько, что теперь уже одним меньше, одним больше… какая разница на Суде там? – горько заключила несчастная старуха.

Вернулся Иван домой в бессознательном состоянии, он не выговаривал ни одного вразумительного слова. Ночью бредил, «воевал»: видел войну и себя на батарее, которая стояла насмерть за Родину.

Кричал он так:

– Стоять насмерть! Заколю!!! Не пройдут! Героями не рождаются!.. Врут… всё врут… Анюта! Анюта! Я не могу, права не имею!.. Прости! Возьми мой пистолет, пока никто не видит!..

Он пришёл домой, который только что они получили от государства, в сильно пьяном виде от угощения самогонкой бабкой Калачихой и принёс ещё про запас с собой. Утром он проснулся рано, его мучило похмелье, и он опохмелился. Зинаида не спала всю ночь, глубоко вздыхала и собирала все силы, чтобы не разрыдаться.

Она решила с Иваном поговорить, называя его пока ещё по имени:

– Ваня, может, ты не с этого начинаешь на новом месте?! – она показала ему на самогон.

– Ты знаешь, как это сделать по-другому? – у Ивана начала копиться желчь.

– Но ведь другие живут без этого, и ничего? – воодушевилась Зинаида.

– Откуда ты знаешь, как они живут? Что у них на душе и в сердце? – Тут уже Иван понимал, что желчи некуда деваться и она сейчас пойдёт, и поэтому надо сдержаться, чего бы это ему ни стоило.

– Ваня, я понимаю: война – это трагедия! Но чем раньше ты начнёшь привыкать к другой жизни, тем тебе будет легче. Выбрось из головы своё прошлое!!

– Ду-у-у-ра! – заорал Иван и поспешил выйти из дома, чтобы не сделать чего хуже.

В селе их встретили хорошо – они были не первыми специалистами, кто приезжал в Бакуры. Зинаиду, которая устроилась лаборанткой в деревенскую лабораторию, о чём уже упоминалось, сразу полюбили за трудолюбие, чистую душу, доброе сердце, сильный, но не злобный характер. Она была просто трудягой, и то, что у неё не получалось сразу, она брала настойчивостью и усердием, как, впрочем, и всегда было в её нелёгкой жизни.

Как-то она задержалась на работе, и зашёл главный врач, он же был хирургом, и он принимал Зинаиду на работу, спросил:

– Почему задерживаетесь, Зинаида Михайловна?

Он увидел удивление на её лице. Так удивлялись многие, кто слышал своё имя-отчество, не успев устроиться на работу: они просто не знали особенностей главного врача, что он легко это запоминал.

– Да хочу научиться сразу всему, пока время свободное есть, – Зинаида обрадовалась такому вниманию главного врача и тому, что он запомнил сразу её имя.

Она даже в училище не часто встречала таких преподавателей.

– Вы ж из деревни, как я понял из личного дела… Курские соловьи… – Ей стало ещё приятней от таких подробностей, о которых помнит редкий руководитель. – У вас обязательно всё получится. Люди, что живут в деревне, как никто знают цену своему труду. Мы ещё увидимся с вами не раз.

Он пошёл к выходу, а она растерялась, и забыла, что хотела сказать, и с трудом вспомнила слова благодарности, и прокричала не сильно громко уже вслед главному врачу, когда за ним захлопнулась дверь:

– Спасибо!

Ивана, надо сказать, тоже полюбили на работе. Ему достался старый деревянный маслозавод от предыдущей директрисы-хозяйки или, точнее, мастера и хозяйки – в общем-то, в добротном хорошем состоянии, но этот одарённый и талантливый фронтовик сумел сделать так, что завод зажил новой жизнью. Стали выпускать сыры, которые раньше не делали, – твёрдые и плавленые, разносортные, которые продавались только в больших областных городах. И тут же он показал, как можно на старом оборудовании выпускать сливочное разнообразное мороженое. Такое мороженое дети могли купить только в городе, конечно, не считая того, что завод и до этого, и сейчас продолжал выпускать качественное сливочное масло, но он показал, как легко делать и шоколадное, уж не говоря о сливках, сметане, брынзе, казеине, что завод производил раньше и производит сейчас.

Но вскоре его пыл охладили, заставив выпускать продукцию только согласно государственному плану, но где-то в верхах уже тогда восхищались и уважали талант Ивана и появились мысли построить новый завод в Бакурах с большими объёмами и с большим количеством квалифицированных работников.

Но первый секретарь райкома партии не унимался:

– Вы, товарищ, Шабало́в, – делая ударение на последнем слоге.

– Шаба́лов! – поправил Иван, переставляя ударение.

– Да, вы, товарищ Шабалов, в первую очередь коммунист. А только потом – Мастер маслозавода, и, заметьте, я произношу слово «мастер» с большой буквы. Мы уважаем ваш талант и вашу инициативу…

– И отправляете нашу продукцию в Москву! – Иван начинал заводиться, и его директор Виктор Степанович предчувствовал скандал, но разделял мысли своего подчинённого, радеющего за жителей всех регионов.

– Вы не можете оспаривать решение последнего пленума партии! – продолжал гнуть свою линию первый секретарь райкома, маленький, пузатый, с лысой головой человек, который не был на фронте, как считал Иван – отсиделся всю войну в тылу.

Ивану даже хотелось стукнуть кулаком по столу и закричать ему прямо в лицо: «Тыловая крыса!»

– Я вам приказываю, слышите, приказываю! – продолжал райкомовец. – Выпускать только то, о чём я не раз уже говорил.

– Во-о!.. Во-о!.. Во! – Иван сложил два кулака в фиги и, вытянув их вперёд, тыкал ими в сторону партийного руководителя.

Виктор Степанович, непосредственный начальник Ивана, взялся за голову, но первый секретарь предусмотрительно отступил, видя на пиджаке заносчивого Ивана боевые медали и ордена, среди которых были и два ордена Отечественной войны на колодке. Он знал, что награждение производится указом Президиума Верховного Совета СССР. Высшей степенью ордена является первая. У Ивана хоть и было их два, но каждый второй степени. Первый секретарь зло подумал, что тот не стал полным кавалером из-за своего вспыльчивого, неуправляемого характера, но награды надел для совещания в качестве сильного аргумента.

– Хорошо, давайте сбавим обороты! Погорячились мы все! Иван Акимович, вы мыслите в правильном направлении – в стране нужно больше производить пищевой продукции, расширять ассортимент, никто с этим не спорит. Но сегодня на заводе старое оборудование. Вам приходится затрачивать много времени, оставляете людей на сверхурочные работы. Вы же должны понимать, хорошо понимать: сейчас не война – ситуация другая. Они начнут жаловаться, а мы не готовы платить им за фактически отработанное время. Нет денег на оплату по двойному тарифу. Статья по расходам на заработанную плату не резиновая! – но это уже говорил другой человек, который не был на фронте не потому, что уклонялся и прятался, а потому, что должен был руководить всей пищевой промышленностью Саратовской области, обеспечивать бесперебойную поставку продовольствия на фронт и во имя фронта, и он ни разу не сорвал планов, неукоснительно исполняя приказы и распоряжения Комитета обороны.

Совещание закончилось на нервной ноте, и директор Ивана с раскрасневшимся лицом в очередной раз внушал ему:

– Я когда научу тебя, чтобы ты хотя бы чуточку был мудрее?

Иван знал и помнил, что с директором его связывает большое трагическое прошлое. Перечить ему не стал. Директор как всегда был прав. К Ивану относился с уважением. Чувствовал перед ним свой долг. А Иван злоупотреблять своим моральным преимуществом считал нечестным и подлым. Это значило бы выкаблучиваться, как мародёр, считая жертву беспомощной ещё со времён войны, и Иван теперь, как с убитого, снимал с него кожу и делал уродливым трупом, а если он снимал кожу с живого, значит, оставлял его полностью беззащитным функционером перед микробами, бактериями и другими паразитами партии, строившими коммунизм.

…Иван и Зинаида обустраивали дом, где жила предыдущая хозяйка маслозавода. Оттого что дом был казённый, она его оставила государству, как только покинула место работы; была она не местной, приезжей и вернулась, как говорили, к себе на родину, в город Энгельс.

Наступила осень. Деревня покрылись разным ярким, радужным осенним разноцветьем. Жёлтым, красным, пурпурным, багряным. И не стоит заставлять себя перечислять все оттенки и цвета осени, которыми покрывается русское село. Ведь в картинах Левитана специалисты насчитывают более 50 оттенков только зелёного цвета. Осень покрывает всё вокруг таким разнообразием, которое наблюдают люди испокон веков и не перестают этому восхищаться.

Несмотря на все запреты, Иван продолжал в нерабочее время, чаще в выходные или даже ночью, и только с добровольцами на сэкономленном сырье или умышленно «рачительно сбережённом», производить другие сыры и мороженое, халву и шоколадное масло, конфеты и пастилу. Вначале он делал всё это без всякой выгоды и личной корысти для себя, если не считать своего тщеславия, которое переходило в болезненную черту характера.

Этим он тоже вскоре, вопреки открытому успеху Зинаиды, добился негласного признания и тайного уважения руководства, которое у него так и оставалось в Екатериновке Саратовской области, как бы на отдалении, а он – на выселках, что позволяло ему экспериментировать без специального на то разрешения. Все в районе и области знали о его проделках и серьёзно грозили пальцем, но задумывались ненароком, как сделать это богатство государственным проектом, пустить на поток и заполнить продукцией хотя бы близлежащие магазины, ведь знали, что почти ничего, что производит завод, не попадает на прилавки деревенских сельпо. Хотя сами сельчане в то время в молоке, масле и сметане не нуждались. У всех было своё подворье или почти у всех, не считая деревенскую интеллигенцию – учителей, врачей, фельдшеров, медсестёр, а с ними бабку Калачиху и Калача, которые уже так сильно постарели, что не могли теперь сами заниматься хозяйством, а дети, стыдно сказать, их бросили.

У Зинаиды было всё просто: она работала не покладая рук, как в амбулатории, так и дома по хозяйству. Они завели с Иваном быка, двух поросят, ну а кур столько, что через несколько месяцев они и сосчитать их не смогли – за один заход в курятник собирали по большому ведру яиц. Но Ивану словно всё чего-то не хватало, он продолжал экспериментировать на заводе. Оставался по воскресеньям, по ночам. Приходил домой поздно или рано утром, и всегда подшофе. И радовался, что они что-то снова придумали и поэтому пришлось обмыть, чего больше всего Зинаида и боялась, она словно предчувствовала начало какого-то безумия и трагического конца. Но всё это так быстро закрывалось перед её глазами, как будто кто-то захлопывал перед ней дверь и мысли останавливались и не могли развиваться в этом направлении дальше. Как любая женщина, она боролась против этого, насколько умела. Но стала поддаваться инстинкту материнства, который всё больше и больше начинал овладевать ею, и она боялась, может, только признаться себе и Ивану, что ей хотелось или, может, начинает хотеться родить ребёнка. И вся земная благодать и тепло бакурской деревни всё сильнее и сильнее обхватывали её и закрывали перед ней обычную рассудительность и здравый смысл сложного бытия и человеческого благоразумия.

– Ваня! Я давно хотела тебя спросить, – испуганно и настороженно она обратилась к мужу, – ты не хочешь детей?

Иван задумался, а потом, не скрывая боли, обиды и скрытой злости, брякнул:

– У меня их двое уже, и я не знаю, нужен я им или нет!

Зинаида больше не захотела говорить на эту тему, она решила, что выбрала для этого разговора не самое подходящее время.

Супруги обживались на новом месте, а деревня окружила их теплом, лаской и заботой – молодую семью, которую судьба оторвала от своих родных корней и бросила в то место, где им суждено было прожить недолго по меркам человеческой жизни или человеческой истории индивидуального сознания. Они проживут здесь примерно 12 лет, и это будет огромная, как вечность, целая жизнь, запечатлевшаяся на скрижалях благодатного места на земле.

К зиме Зинаида уже была с заметно выпирающим животиком. Они ждали ребёнка. На следующий год, в июле, Зинаида родила сына, и они назвали его Вовкой. Иван две недели пил и угощал друзей, поил всех на заводе, но те пили мало, но искренне и с душой поздравляли и улыбались. Иван поехал забирать Зинаиду с новорождённым из роддома на запряжённом в лёгкую летнюю коляску вороном заводском жеребце. И так неловко управлял им, что конь рвался в разные стороны, не слушался, не стоял на месте. Зинаида с трудом пересилила себя, чтобы под взглядами испуганных акушерок сесть в бричку и уехать с мужем домой, держа на руках грудного ребёнка. Она силилась и не могла понять: Иван действительно пьёт от счастья, о котором он ей говорил, поясняя рождением ребёнка, или это был просто очередной повод. А Иван, ловко прикрываясь этим, усмирял и умиротворял свою ненасытную душу закоренелого пьяницы, или ещё больше, в чём боялась признаться себе Зинаида, душу настоящего алкоголика, и она ловила себя на мысли, что разницы между этим не было никакой.

Ребёнок прибавил много хлопот. А Иван взял да ещё и расширил само хозяйство. Теперь у них стало 10 поросят, появился второй бычок, кур стало ещё больше, и он приобрёл к ним зачем-то индюков. И несмотря на всё это, он начал уходить в длительные запои, и Зинаида, имея на руках ребёнка, которого кормила часто и по часам грудью, должна была успевать содержать всё домашнее хозяйство. Она, привыкшая к сельскому труду, в конце концов замоталась и выбилась из сил. На руках у неё шевелился и чмокал губами совсем маленький человечек, которого ещё недавно она не могла и представить в их доме, в этой комнате, и уж вовсе не представляла, и не понимала, и не знала, как с ним правильно обходиться. Дуня стала в это время главным помощником, наставником, учителем, добрым другом и даже больше; Зинаида почувствовала, что сейчас ближе у неё никого нет, Дуня заменила ей опять родную мать, и Зинаида невольно вспоминала строгую Иду Александровну и желала ей мысленно крепкого здоровья. Своей родной матери Зинаида написала письмо, где рассказала ей о рождении сына, но умолчала о пьянстве мужа. Она написала ей только обо всём хорошем: что у неё есть работа, что живут с ними по соседству ещё две молодые семьи и что они замечательные люди. В их селе есть детский сад, ясли, большая школа. Она справляется по хозяйству. Целует и любит мать, передаёт привет сестре и брату и чтобы та за неё не беспокоилась. Зинаида всё успевает. Ей помогает Дуня, о которой она ей писала раньше, и они скоро приедут всей семьёй в гости, чтобы показать ей Вовку.

Но случится это не скоро. Зинаида просто хотела успокоить мать, чтобы та не срывалась с места и не летела к ней сломя голову. Дочери самой было трудно и тяжело понять, что происходит в её жизни, с ней и с её мужем и какую жизнь она себе избрала, и это было совсем ещё недавно, но об этом она не хотела писать и не могла.

Деревня летом была по-особенному хороша. Поочерёдно созревали овощи и фрукты, наливались свинцовой тяжестью антоновские яблоки, а белый налив давно уже опал, а анис ещё где-то редко висел на ветках. Ещё недавно гнулись ветви вишен и слив под тяжестью созревших плодов, что осыпались и падали на землю. Их клевали птицы и куры, потому что всего этого было так много, что далеко переполняло нужды самих жителей, а отвезти на прилавки городских рынков, как правило, было не на чем – не было транспорта и дорог.

Бакурчане умудрялись в средней полосе выращивать даже арбузы и дыни. А какие цветы росли в палисадниках, ухоженные и обласканные заботливыми руками хозяек! Иван часто приходил домой с цветами; Зинаида любила ромашки, но те не имели хорошего сильного запаха, и Зинаида улавливала, как правило, не запах цветов в руках Ивана, а стойкий перегар, а то и живой выдох уже привычного вонючего самогона бабки Калачихи.

Но в один из таких дней она почуяла среди пыльного запаха почти пресных ромашек и устоявшегося запаха самогона совсем новый, иной запах, который она, как любая женщина, спутать уже не могла ни с каким другим. Это был запах чужой ухоженной женщины с крестьянскими корнями, с запахом деревенского подворья, где смешивалось сразу всё: запах соломы и сена, молока из коровьего вымени, шерсти овец и перьев кур, перевалявшихся в земле и навозе.

Потом поползли слухи, и она узнала, что у Ивана есть другая женщина. Она ему ничего не сказала и не хотела говорить. Зинаида была нескладная, высокая, худая, с крупными чертами лица и маленькими треугольными глазками. А теперь, когда кормила ребёнка, ещё больше высохла, стала более худой, поэтому её крупные черты лица даже иной раз ей самой казались грубыми и некрасивыми. Ну что ж, думала она, вероятно, нельзя запретить мужчине любить и быть любимым. Учитывая, что она сама до сих пор сомневалась и не могла понять, какие отношения у них с Иваном – любят они друг друга или нет, особенно после того как он её беременную ударил ногой в живот. Ей казались и представлялись разные понятия о любви, и вообще, ей хотелось узнать – какая она, любовь, и нужна ли она для совместной семейной жизни. Но она всё-таки не утерпела и осторожно спросила Дуню об увлечении Ивана.

Дуня долго не хотела говорить, потом согласилась и пояснила:

– Рано или поздно сама узнаешь, и будет жалко, что со злого языка это сойдёт. Полина это. Вдова. Мужа твоего не уведёт. Кулугуры они. Живут и думают по-другому!

– А сама ты любила когда-нибудь? – Зинаида так сильно искала и хотела найти ответ на свой вопрос.

– Видно, любила, да ответить тебе на твой вопрос, что это и как оно бывает, не смогу. Я разную любовь видела, где и не подумаешь об этом, ан нет, потом выясняется – любовь! Вот и разбери! – философски рассуждала Дуня.

– Да ведь же она, говорят, и душу, и сердце забирает, – допытывалась Зинаида.

– Вот-вот, как только она заберёт у тебя душу и сердце, тут и мозги изгложет, где уж поймёшь, какая она, любовь, и вспомнить не сможешь. Знаю одно: что самое сильное и вечное – это ожидание любви или муки по любимому. Хорошо, если он жив останется, а то потом, чай, и не знаешь, о ком и почему сохнешь! – уходила Дуня от вопроса, тема которого ей не очень нравилась.

– Значит, я всё-таки любила! – сделала окончательный вывод Зинаида и на этом решила успокоиться.

Позже выяснилось, что Иван уже этой весной спас жизнь Полине в половодье, когда лодку её перевернула льдина. Наблюдал он за этим с берега, бросился в ледяную воду и полуживую вытащил на холодный заиндевевший берег белокурую, пышную, с широкими бёдрами и узкой талией красавицу Полину, вдову, которая воспитывала двух мальчишек-сирот. Бакурчане за это уважали Ивана – за его бесстрашный характер, за бескорыстную натуру. Он спас бы любого, они в этом не сомневались. Знали, что если довелось бы оказаться на месте Полины каждому из них, он всё равно бы без тени сомнения бросился бы в воду спасать чужую человеческую жизнь, чтобы не опозорить и не погубить свою, хоть и порочную, как говорил он сам, но смелую душу, – говорили другие.

Бакуры раскинулись по двум берегам реки Сердобы, и поэтому во времена паводков здесь бывали всякие курьёзные случаи. На левом и правом берегах размещались жилые дома и цеха производственных помещений, колхозные и совхозные постройки. А жители могли иметь дом на одном берегу, работу на другом, но не прийти на работу даже во время паводка они не могли, никто не мог, начиная от детей и заканчивая взрослыми, хотя сталинский режим и пресловутая сталинская дисциплина давно канули в Лету. Нельзя объяснить и понять русскую душу, когда детишки переправлялись на надувных резиновых баллонах от грузовиков, комбайнов, тракторов, заклеив одну сторону колеса в виде дна, и всё это с разрешения и наставления родителей. Они преодолевали сильное течение вихревых движений паводка, среди льдин и торосов добирались до другого берега, потому что не могли не прийти в школу.

Все удивились, когда в дверь вошла четвероклассница Ася, и Анна Тимофеевна спросила у неё:

– Откуда ты, дитя моё?!

– Простите, я немножко опоздала. Я на надувном баллоне переправлялась, – лепетал нежный детский голосок. – А мой папочка говорил, что они в своё время на плоту переправлялись, лодку могло легко перевернуть.

– Как?! – Анна Тимофеевна не могла прийти в себя после услышанного.

Она куда-то вышла и побежала, потом долго звонила на электростанцию, хлебопекарню – все они были на другом берегу; наконец, дозвонившись до родителей Аси, предупредила их, что девочка будет жить у неё до конца половодья.

Это потом уже поняли, что в это время нужно объявлять каникулы. А через много лет построят большой мост. И когда весеннее наводнение затопит все естественные подъездные пути, то этот огромный, перекинувшийся с одного берега на другой, как коромысло, мост станет символом надежды на лучшую жизнь. А на самом деле станет тяжким предзнаменованием, как деревня начнёт гаснуть и умирать, словно стоя на мосту своего ожидания – гибели и вымирания – то ли по вине затурканных руководителей, которых взрастит и воспитает коммунистическая партия, то ли это историческая закономерность всего русского уклада жизни. Но это время не коснётся сейчас наших героев, и мы не будем пока на нём останавливаться.

По-своему наш Иван любил деревню такой, какая она есть. Дуня в этот раз рассказала, как называют в народе улицу, что была первой от маслозавода, на которой жила сама Дуня. Называли её Кобелёвкой. До сих пор ходят на этот счёт разные слухи: кто-то говорит, что лай собак с этой улицы заглушал пение петухов, а другие бабы, те, которые жили на следующей улице, и её называли в народе Орловкой, ехидно подшучивали:

– Ваши мужики, как кобели, по всей деревне бегают к вдовам…

Но, обруганные и обиженные, первые бабы за своих мужиков заступались единым фронтом и философски замечали:

– Ваши, как орлы, по деревне летают. Завидуют нашим. Потому что сами уже давно ничего не могут. Даже яйца не несут и птенцов не высиживают; чтобы не позориться, стали себе чужую орлиную гордость приписывать…

Дуня была мудрым человеком. Всё, что она говорила Зинаиде, не было случайным. Как родная мать, она пестовала малыша и ухаживала за ним, помогала Зинаиде и в других делах по хозяйству. Она пыталась, умудрённая опытом своих лет, втолковать молодой женщине ценность самой жизни как единое целое, что живёт в самой женщине и даёт ей право думать и понимать саму жизнь больше, чем мужчине. Потому что она созидает жизнь, и она уже дала жизнь ещё одному человеку – своему ребёнку, и это был уже человек, и звали его Вовкой. Дуня сейчас думала и о нём, и о других детях всех матерей на земле.

Вовка был бутуз, родившийся на четыре килограмма и 600 граммов, пухлый, с перетяжками на ручках и ножках, розовощёкий, громкоголосый и необычайно близкий, родной и нужный Зинаиде человечек.

Да, Иван в это время, пожалуй, влюбился. Но если не спешить с выводами, скорее увлёкся, но так сильно, что ничего поделать с собой уже не мог, его притягивала к себе и привлекала та самая Полина, которая жила среди кулугуров. Кто они и кем они были, эти кулугуры, Иван не знал да и знать не очень хотел, а если это связано как-то с вероисповеданием и религией, – тем более ему, Ивану, освободителю страны Советов от фашистов, бывшему офицеру и честному коммунисту, а в партию он вступил на фронте, было это чуждо.

Вступление в партию было для него одним из самых сильных потрясений, событием необъяснимых совпадений, но лишённое иллюзий и идиллий собственного праздного подсознания. В сорок втором году им пришлось на время отступить со своих позиций, чтобы не оказаться в окружении, но грузовики, к которым зацепили пушки, немецкие танки расстреляли легко, как мишени в тире, и все четыре пушки остались тогда лёгкой добычей врагу, потому что перетащить их на своём горбу было невозможно. Из офицеров на батарее остался он один, оттого что его все берегли и приговаривали:

– Успеешь ещё, навоюешься! Войны на тебя хватит!

Ему нужно было принимать решение, что делать дальше, – решил сохранить людей и вывести их живыми, особенно наводчиков как ценных специалистов, которых сам лично натаскивал на точную прицельную стрельбу по танкам. Он вышел, не попав в окружение, но без пушек; война есть война, поставили, как говорили в то время, к стенке, приказали расстрелять. Что его тогда прорвало, он не сможет объяснить всю жизнь, и эту историю он будет рассказывать всегда с новыми подробностями, но главная суть её была в следующем. Он встал, как герой, растопырив руки, пока не успели расстрелять, и красивым голосом, как у Левитана, а он мог подражать ему один в один, стал говорить, так что у бойцов спецотряда сначала отвисли челюсти, а потом опустились и концы стволов винтовок:

– Я воевал за Родину! За Сталина! За партию! Враг будет разбит! Победа будет за нами! Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза!

Дальше эту историю рассказываем только со слов самого Ивана, здесь он её рассказывал всегда одинаково: якобы тут проезжал в своей машине сам главком Жуков, услышал и увидел, как говорит «Левитан», не поверил своим ушам и подошёл к Ивану в тот момент, когда его должны были расстрелять.

– Как провинился, лейтенант? – спросил Григорий Константинович.

– Пушки на себе унести не могли, зато людей вывел всех с батареи. Живыми. Все вышли. Наводчиков ни одного не потерял! – Иван торопился изложить суть, чтобы успеть, пока не расстреляли.

– Сколько лет тебе?

– Шес… – «шестнадцать», хотел сказать Иван, но вовремя остановился: вряд ли проймёшь кого в военное время, находясь в его положении, сразу передумал и соврал: – Восемнадцать, товарищ главнокомандующий!

– Значит, после офицерских курсов? – подметил Жуков. – Как окончил?

– С отличием, товарищ командующий. Каждого наводчика лично обучил, воробья на лету собьют! – Тут уже прихвастнул, потому что в душе всё равно оставался ребёнком.

– Давай! Покажи! – командующий фронтом подвёл его к придорожной пушке и ткнул пальцем в подбитый немецкий танк метров за двести. – Сможешь?

– С завязанными глазами, товарищ Жуков!

– Как узнал? – удивился Жуков.

– У меня пятёрки по всем предметам были! – тут уж Иван утерпеть не мог.

Боец из его батареи быстро подбежал и завязал Ивану глаза чёрной тряпичной лентой. Иван несколько долго наводил ствол пушки в сторону немецкого танка, так что даже командующий стал за него волноваться и переживать.

– Может, снять повязку? – настойчиво спрашивал Жуков.

– Лучше расстреляйте, товарищ командующий! – бравировал Иван.

Он произвёл выстрел и уложил снаряд тютелька в тютельку по центру неподвижного фашистского танка. Жуков похлопал по плечу Ивана и сказал:

– Теперь точно знаю, фашисты не пройдут! – Повернулся ко всем остальным и в форме приказа отрубил: – Расстрел отменяю! Берегите людей как зеницу ока! Люди нам сейчас важнее! А пушки наделаем! Батарею укомплектовать! А мальчишку… – Потом поправился: – А лейтенанта, который говорит, как Левитан, принять в партию!

…В Бога Иван не верил, и дома у него сейчас, это в Бакурах, лежала большая толстая книга в хорошем плотном переплёте с затёртой зелёной обложкой – «История Коммунистической партии Советского Союза». Вся книга пестрила пометками на полях, подчёркнутыми строчками. Иван изучил её от корки до корки, с собственными рассуждениями. Эта книга давно уже внушала ему стойкий и ни с чем несравнимый атеизм. Но он не мог скрыть того, что кулугуры ему всё равно чем-то нравились. Дворы у них были всегда чистыми. Скотина ухоженная. Работали они от зари и до зари. Дома у них были большими и добротными. Но что Ивана больше всего удивляло, и он не мог этого понять, как они не пили спиртного и даже не курили. За это он их не мог полюбить до конца, но это было у них с детства, с самого рождения и до самой смерти. Рождались дети, и они праздновали это событие без водки. Умирали родственники, и они плакали и горевали, но водку не пили. Вот тут Иван терял нить своей ненависти. Он не мог не уважать приверженности к своему устоявшемуся, непоколебимому быту и сохранять всю жизнь, как клятву, которую и сам Иван давал на фронте, принимая присягу и вступая в ряды партии. А они, кулугуры, как клятву, несли всю жизнь трезвый образ жизни, что никак не укладывалось в голове Ивана как человека русского, каким он себя считал. Но чтобы не выпить всю жизнь ни капли спиртного, этого он не мог понять и считал, что это не может уложиться в голове любого такого же, как и он, человека. Хотя кулугуры тоже были русскими, но в их речи никогда не было русского мата – тут уже Иван отказывался что-либо понимать вообще.

Всё поселение кулугуров было похоже на чистый свежий оазис добра и покорного смирения.

Полина заполонила всю душу Ивана, заполнила его сердце и неугомонную натуру. И при этом она боролась сама с собою, горько обвиняя себя в плохом, постыдном явлении, неестественном для её жизни и веры – увлечением женатым мужчиной. Она испытывала к Ивану не простые чувства, а смешанные, переполненные грехом и страстью, словно чёрным и белым, словно посыпанные с одной стороны мелом, а с другой – сажей. И всё казалось таким сложным и несоизмеримым. Она не могла понять, почему её не осуждали и не упрекали собственные дети и люди, с которыми она имела одни убеждения и веру, смысл жизни их совместного бытия, пряталась вместе с ними от насмешек и издевательств, похожих на них людей. Это те люди, которые словом «кулугуры» пользовались как ругательством и порою сторонились их, как прокажённых, а теперь она была уверена, что любила одного из них.

Однажды они поздно вышли из кукурузного поля и пошли по берегу вдоль реки. Было тепло, и Иван решил проводить Полину хотя бы до того места, где речку переходят вброд. Они не ожидали, что им попадётся голубятник Степан, который водил много домашних голубей, но собрался в эту ночь на горбатый мост, чтобы на утренней заре порыбачить, и, завидев Ивана, да ещё с Полиной, он слез с велосипеда, повёл его в руках, а поравнявшись с Иваном, ехидно спросил:

– А что, Ваня, – он не работал на заводе, поэтому мог позволить себе называть его по имени, без отчества, – раз мужа нет, разве грех её уважить? Не важно, что кулугурка – не инопланетянка же?!

Зря Степан упомянул кулугуров. Иван взял его за грудки, посадил на велосипед и спустил с высокого берега реки, а на этой стороне он был не только высоким, но и обрывистым. Велосипедист нырнул в реку – рыбалка у Степана не задалась. На обратном пути Иван видел, как Степан сидел на другом, пологом берегу и пытался выпрямить колёса.

– Помочь? – прокричал Иван.

– Нет уж, Иван Акимович, уже помогли. Благодарствуйте!

В другой раз Иван целовал Полину от пяток до головы и говорил:

– Зацелую тебя, «прокажённую», до смерти.

И среди огромного кукурузного поля, что раскинулось на том же берегу, где жила Полина, они лежали вдвоём на большой копне сена, что специально завёз сюда Иван и свалил посреди толстых стеблей злака с крупными съедобными жёлтыми зёрнами, собранными в початок. Раскинув руки, они не стыдились своей наготы и смотрели в чистое синее небо, которое куполом возвышалось над Бакурами. Облака, как лёгкая гладкая пелена, как шёлковый газовый платок или как огромные куски ваты, освещённые лучами ещё тёплого осеннего солнца, проплывали над ними.

Иван тоже испытывал двойное чувство: он знал, что никогда именно ради неё не бросит жену, и дело было даже не в том, что у них сейчас с Зинаидой появился ребёнок, но он знал, почему им никогда не жить вместе с Полиной. Но что им двигало в эти минуты, когда он терял голову, рассудок, здравый смысл, самообладание, тонул в сладком пышном теле Полины с чистыми жёлтыми соломенными волосами, он не знал. Соски её грудей напрягались. Она стонала и текла, как речка, омывая тело Ивана чистой, свежей, бархатной, слегка липкой слюной безрассудства и упоения. Живот у неё был ниже округлых бёдер. Он утыкался в него лицом, целовал его и плакал. Словно он опускал голову в нескончаемый и неудержимый источник жизни, который каждый день, как солнце, восходит и заходит, отмеряя дни и ночи, как годы человеческого сознания, пребывая на земле отцов и дедов, где они оставляют свою жизнь в новой череде своих детей и внуков.

Всё закончилось неожиданно легко и быстро. Полина стала избегать Ивана, сторониться его. Не отвечала ему на чувства, стала словно чужой. Она ничего не говорила, молчала, лишь однажды в узком проходе предбанника он застал её нечаянно, полуодетую, она после смены приняла душ и собиралась домой.

– Полина! Что ты со мной делаешь?! – он упал перед ней на колени, и целовал её в длинные, как рейтузы, трусы, и, схватив двумя руками такой же белый лифчик, потянул его вниз на себя. Она прижала свои пышные груди, чтобы не дать стянуть бюстгальтер, и искренне, с надрывом простонала:

– Ваня! Уймись! Ваня! Уймись! Не надо!

В это время кто-то открыл дверь и крикнул:

– Полина! Скоро ты? – Это была её подруга Валя. – Ой! – вскрикнула она, увидев Ивана, и убежала.

Иван понял, что дальше он не сможет сдерживать себя, опустил руки вниз и поднялся с колен:

– На войне я бил морду своим солдатам, которые насиловали женщин. Сегодня я один из них, а бить меня некому. Да и судить не станут – барин я здесь, понимаешь?

Полина испуганно смотрела на него и чувствовала полную беззащитность, но была уверена, что Иван, герой войны, сирота, никогда не поступит с ней так…

– Да, я уйду, но никогда не поверю, что кто-то другой любил тебя так, как я! – и он вышел, резко захлопнув дверь бани.

Полина опустилась на лавку, потому что ноги её не держали, и тихо горько заплакала.

Их отношения прекратились. Она вернулась в свою прежнюю жизнь, к своей вере, к чистоте своих чувств и отношений с мужчинами.

На заводе все зароптали, заговорили, потому что вроде было уже можно говорить о любви начальника, раз любовь эта кончилась. Все ждали, как поступит Иван, некоторые даже спорили, что он выживет её с работы или даже грубо выгонит Полину с завода, уволит за любую маломальскую провинность, найдёт для этого всего лишь удобный повод. Но Иван даже и не думал об этом. Он ушёл в сильный недельный запой, а потом решил ближе познакомиться с соседями.

Рядом с домом, в котором они жили с Зинаидой, стоял точно такой же дом, поделённый на две половины. В одной из них жила семья Сиротиных: Пётр и Нюра, а во второй – дальней от Шабаловых – недавно поселились Касьяновы, и Нина, жена Михаила, была у Ивана на заводе его первым заместителем, а Пётр – главным механиком. Вот так они познакомились, сначала на работе, а потом сошлись уже дома за общим застольем и подружились: что ни говори, всё-таки соседи, да ещё и сослуживцы по работе, да не просто сослуживцы, а «элита», как любил повторять Пётр:

– На нас весь завод держится!

– Без рабочих мы как без рук, – решил поправить Иван.

– Но без головы руки работать не могут! – самонадеянно протестовал механик.

– Ты бы, Пётр Тихонович, не заносился слишком! – вмешалась Нина.

– Нет, Нин, ну ты пойми: где я и где они, – злорадно выплюнул Пётр.

Разговор был мимолётным, Иван его поддерживать не захотел, знали они друг друга мало, и делать преждевременные выводы не хотелось – слишком рано.

Сам Иван хотел дружбы и тёплого общения с ними, своими соседями. Но пройдёт время, и они станут заклятыми ненавистными врагами, а Пётр и Нина сыграют очень злую роль в судьбе безродного и чужого для Бакур Ивана Акимовича Шабалова.

Пётр был из местных, недалеко от них жили его родители, уже состарившиеся, они имели большой красивый дом, как терем, огород, подворье с разной скотинкой и птицей, и Пётр к тому же работал на заводе уже до приезда Ивана. Конечно, помогал своим родителям. И всё, что у них сейчас было, и этого в деревне нельзя скрыть – чтобы старики успевали всё сами, – было отчасти благодаря Петру, который утвердил своё положение на маслозаводе, пользуясь привилегиями и хорошим отношением к себе предыдущего начальника завода – это была одинокая бездетная женщина. Она прожила всю жизнь на работе, как говорили о ней теперь рабочие. И благо Пётр, как утверждали злые языки, скрасил ей последние годы жизни в селе, и даже зубы скалили: мол, тёр он ей спину мочалкой в заводской бане поздно вечером, а то и ночью, когда завод уже не работал, оставался только кочегар, он же сторож. Пётр умышленно в эти дни брал на себя обе эти функции и публично бахвалился потом, что он не боится физического труда и любых бандитов; кто вздумает обокрасть завод, лично переловит. Тогда один из присутствующих пошутил:

– А кто же от вас-то завод стеречь будет? Вы же сразу заменяете и кочегара, и сторожа! – это говорил пожилой кузнец, которому работа на кузнице стала уже не по силам; а в это время ходили слухи о механике, что он масло с завода по ночам ящиками таскает, а старая любовница директриса закрывает глаза на все его проделки.

Шутка бывшего кузнеца на маслозаводе была последней – уволили его по старости.

Зинаиде не понравилась худая и злая, как она определила, Нина Касьянова. А муж её Михаил – худой и постоянно кашляющий («Наверняка переболел туберкулёзом», – подумала она сразу ещё при первой встрече).

– А вы не пробовали, Михаил, лечить свой кашель? – проявила свою заботу Зинаида.

– Ой, Зинушка, чем я только не лечился: жир ежей, сурков, собак, с трудом достали медвежий жир – нет уж, старые рубцы никуда не денешь.

– Вы туберкулёзом болели? – Зинаида хотела помочь.

– А разве вас не учат врачебной тайне? Простите, вы же фельдшер! – съязвила жена Михаила.

Нюрку Сиротину в деревне звали Кнопкой, это Зинаида уже знала до знакомства. Прозвище у неё было, наверное, потому такое, что она была маленькой и толстенькой, особенно на фоне Петра – высокого, красивого, с русоволосой шевелюрой, с прямым ровным носом. Пётр чем-то чуть-чуть был похож на отца Зинаиды, о котором она часто вспоминала, и, может, теперь больше, чем обычно, потому что жизнь с Иваном становилась всё тяжелее и тяжелее.

Над Нюркой, как и над Петькой, тоже подшучивали, но он никому здесь не мстил, потому что считал, что невольно в шутке содержалась его мужская сила.

– Нюр, слышала, чай: директриса-то забеременела. А мужа у неё нет! – хихикали заводские бабы.

– Если вы на Петеньку моего намекаете, не дивитесь – он всем поможет! – утыкала она их, и они понимали, что она имела не только острый язычок, оттого и Кнопка, но у неё был и тонкий, сообразительный ум.

Соседями Шабаловых оказались те люди, которые тоже пили, но пили мало, а закусывали много и сытно, ели часто, а пили всегда не до конца, шумно веселились, смеялись над любыми шутками и анекдотами Ивана, свой любимый анекдот он не забывал никогда, чтобы не рассказать его.

Выходит Жуков от Сталина злой и говорит:

– Чёрт усатый!

Сталин услышал, возвращает Жукова и спрашивает:

– Вы кого имели в виду, товарищ Жуков?

– Гитлера, товарищ Сталин! – отвечает Жуков.

Все смеялись, но Зинаиде казалось, что делают они это неестественно, наигранно, чтобы угодить Ивану, потому что он был их начальником.

Зинаида не пила, она не пила совсем, она никогда не станет и никогда не научится пить спиртное, и уводила она сопротивляющегося Ивана с гулянок с большим трудом. Она боялась и переживала, что однажды Иван скопытится, и упадёт пьяным поросёнком в гостях, и захрапит на всю вечернюю или ночную округу, будоража деревенских собак и петухов.

К тому же Зинаида давно заметила, что Пётр смотрит на неё не совсем так, как смотрят на простую соседку, что он смотрит на неё игривыми маслеными глазами, раздевая взглядом, будто предлагая и располагая своими намёками мартовского кота к более близким и «доверительным» отношениям, что, конечно, никогда не нравилось Зинаиде.

Они все были молодыми, как Зинаида, только Иван с Михаилом оказались старше их всех.

Михаил работал в скобяном магазине, и жена его Нина ни разу не попросит Ивана взять его на маслозавод, где бы он был в тепле и всегда сытым на сметане. Видно, правильно определила Зинаида, что у него был туберкулёз лёгких. Боялся, что не пройдёт медицинскую комиссию на маслозавод. Магазин этот открыли сразу после революции именно в том доме, где, по преданиям, квартировал сам Котовский. С той поры дом не сильно изменился, именно туда приходила к нему красивая молодая, с раскосыми миндалевидными глазами Дуня.

Вот так жизнь шла, а скорее непрерывно текла, не оставляя зазоров между шагами. Бакурские петухи каждое утро надрывно кукарекали, заливаясь петушиным пением, оповещая жителей о начале нового дня, каждый день перелистывая страницу за страницей жизней всех сельчан, в том числе и новых соседей, живших в двух отдельно стоявших домах, почти возле самого маслозавода. В преддверии трагедии, которая разгорится в этих местах, вспыхнет и перекинется вниз по реке и оповестит всех жителей городов и сел, что жизнь и смерть всегда ходят рядом, как добро и зло, никогда не покидают друг друга.

Круг знакомых и друзей у Зинаиды с Иваном рос очень быстро. Как-никак, а Иван в своей профессии мог больше, чем подразумевалось самой правдой жизни. Именно тогда, в те самые времена, и появились в деревне или, точнее, стали появляться те отношения, о которых давно уже забыли, особенно в сталинские времена. Мог Иван достать и привезти несколько тонн зерна, чтобы кормить своих кур, а в обмен списать несколько тонн молока, которые якобы принял, а на самом деле провёл только по бумагам. Вот, наверное, тогда появилась та ржа, которая начнёт разъедать пресловутый социализм и разъест его, как мы уже знаем.


И Зинаида это тоже увидит и узнает. В больнице, где мы её оставили, она слушала сводки с боевых действий в Луганске и Донецке – шёл 2015 год, и потом она будет слышать и видеть и дальше то время, в котором ей предстояло ещё жить.


Познакомится Иван с председателем колхоза Василием Ивановичем Курбатовым, человеком неординарным и удивительным. Жил он тихо и скромно. Был колхозным самоучкой. Старался всю жизнь обогнать совхоз. В Бакурах было одновременно два хозяйства: и колхоз, и совхоз-миллионер. Разницу между ними Василий Иванович так и не поймёт за всю свою жизнь. Был он неграмотным. Ходили об этом слухи, что он даже не мог читать, а доклады к выступлениям в районе ему писала жена, а потом начитывала вслух, и с её слов он запоминал их наизусть, а затем читал их с трибуны, создавая вид, что читает с листа. Было это правдой или нет, Иван так и не узнает. Но уважал он Василия Ивановича за хватку крестьянскую и натуру самобытную, видел сам, как тот садился голым задом на пашню и определял температуру земли распаханных полей, после этого давал команду – сеять или ждать. Удивлялся не раз Иван тому, как любят русские свою землю, но делают это порой через пень-колоду, если не сказать хуже – через ж…у, в прямом и переносном смысле этого слова. Неужели, думал он, до сих пор нет грамотных агрономов, чтобы замерить нужные параметры земельных угодий, научиться выращивать урожаи, как за границей? Но тут Иван останавливался, придерживал свои размышления и задумывался: а ведь у Василия Ивановича урожаи были даже больше, чем у всех остальных, и даже заграничных. Вот и пойми здесь душу русскую и председателей-самоучек, ведь именно его, Курбатова, хотели представить к званию Героя Социалистического Труда, но не сложилось: был у него один грешок, о котором не говорили вслух, да и понять этого никто не мог. Сам Василий Иванович не пил, не курил, до баб охотником не был. Жил со своей «дуэньей» много лет в ладу, в миру и смирении. Но на кой ляд привёз он откуда-то после войны, хотя у него была бронь, девочку-сироту и воспитали они её вместе с женой в видную, можно сказать без патетики, светскую даму? Высокая, с красивым бюстом, деревенские бабы ёрничали, что она, мол, конский волос в грудь вшила, потому она у неё так и стояла, что даже лифчик не носила.

Похожая на амазонку, с широкими плечами, узким тазом и волосами до поясницы, она была бесстрашная, на коне могла проскакать не хуже опытного наездника и свалить с ног на землю любого деревенского парня. Девки над этим даже смеялись. Лицом тоже была красивая – глаз не оторвёшь. И поняв всё это, работать в колхозе у Василия Ивановича она отказалась наотрез, а парня под стать ей не было тогда вообще в деревне, да и в округе на тысячу вёрст не сыскать. Но была у Василия Ивановича заимка, доставшаяся ему с далёких давних времён, которую обустроил когда-то живший здесь барин. Кругом был лес, как непроходимые дебри, а среди них – красивое голубое озеро, заполнявшееся бежавшим с горы ручьём. Он, как маленькая горная речушка, бурлил зимой и подо льдом и заполнял светлой, чистой как слеза водой, озёрную чашу, на дне которой из-под земли били горячие, как гейзеры, ключи. Озеро не замерзало и зимой, а покрывалось неширокой ледяной коркой по краям и парило, затуманиваясь в морозные дни лёгкой розоватой дымкой, и тогда Ивану приходили на ум строки из стихов Есенина: «Всё пройдёт, как с белых яблонь дым…» Розоватый оттенок происходил в тумане озера от красных гроздьев рябин, окружавших ближнюю заводь в этих местах.

В те, уже давние времена живший барин понял, что мельница здесь будет молоть зерно круглый год. Так и решил: построил тут водяную мельницу. Потом соорудил вокруг огромные бревенчатые избы, и хранилища для муки и зерна, и даже небольшую, до сих пор действующую хлебопекарню. И хлеб отсюда для деревенских детишек был особым лакомством, сдобным и пахучим. Замешивали муку на родниковой воде, а печь топили хвойными и рябиновыми ветками. Тогда, ещё до революции, превратилась заимка в сказочный красивый уголок, которую барин прозвал Швейцарией. И стала эта «Швейцария» переходить из рук в руки колхозных бонз. А потом и вовсе превратилась в тихую любовную заводь для лихих мздоимцев, куда привозили разных председателей и членов комиссий, следователей, боровшихся с расхитителями социалистической собственности, пожарных инспекторов… В общем, всех проверяющих, кто не мог и не умел зарабатывать на свою жизнь честным трудом, а тогда это только подворье: бычки, свиньи, пчёлы – то есть тяжёлый труд домашнего хозяйства. А время сталинской эпохи отдалялось всё дальше и дальше, и стали забывать нечистые на руку начальники, что было бы с ними ещё совсем недавно, не более как одного десятка лет назад.

И вот в эту сказочную страну, где хранилась тишина, которую нарушал только скрип мельничного колеса, вращающегося силой бегущей воды из ручья, и поселил Василий Иванович свою приёмную дочь, чтобы следила за порядком, готовила поесть для разных гостей и «правильно» их встречала.

Здесь и попал Иван снова как лис в курятник, а точнее, туда, где смогли бы жить павлины, а тут – пава неописуемой красоты. Плавала она ранним утром по голубоватому озеру обнажённая, словно русалка из народных поверий и сказок, и легко заигрывалась на воде, не подбирала под себя огромную косу, распускавшуюся в широкую густую прядь волос, через которую словно проглядывал рыбий хвост.

Не смог Иван, не сдюжил, да и не хотел скрывать своих чувств, догадался, зачем привёз его сюда хитрый председатель колхоза. И началась старая эпопея Ивана с новой русалкой, где он опять много пил и упивался телом и душой несравненной грешницы и блудницы, будто из другого мира по своей красоте.

– Как ты живёшь здесь одна? Скучно же! – поинтересовался Иван.

– Я не люблю людей, они всё время завидуют! – не скрывая своих тяжёлых чувств, отвечала та.

– У тебя есть чему завидовать. Красивая сильно! Замуж бы выходила!

– Найди мне жениха, может, и выйду! – сказала она и хлопнула рыбьим русалочьим «хвостом» по водной глади.

– А за меня пойдёшь? – то ли в шутку, то ли всерьёз спросил Иван.

– Нет! – она говорила серьёзно.

– Почему?

– Ты никогда с одной женщиной жить не будешь. Будь она любой красоты…

– Ну отчего же ты так думаешь?

– Самец ты с больной израненной душой. Никому не веришь, потому и пьёшь много. Начал пить мальчишкой, потом бросал. Но алкоголь стал нравиться, потому что успокаивал тебя, как лекарство. Он наркотик. Пока об этом люди не говорят, но придёт время – скажут!

– Откуда такие мысли в прекрасной голове? – удивился Иван.

– Когда человек живёт один, на природе, ему не с кем поговорить, как только с богом!

– Об этом мне не говори, бога нет!

– Для тебя – нет, и для меня – нет. Грешная я! А он есть. Мне он говорит, чтобы я тебе сказала: если пить не бросишь, умрёшь рано!

Иван встречался и после с отчаянной дивой, но почему-то боялся её.

Зинаида в это же время познакомилась и подружилась с двумя известными в деревне портнихами Тоней и Фросей. Жили они около реки, их дом был первым, но никогда в половодье его не заливало, стоял на высоком зелёном холме, а улица была та самая, что Кобелёвкой в народе прозвали, только жили они по другой стороне этой улицы, где жила и Дуня. А насыпь для дома сгрёб им местный тракторист Силантий, он тогда в Тоню был влюблённый. Когда война кончилась, мужья их, два брата-близнеца, не вернулись с фронта, тоже трактористы, а на войне танкистами были; похоронки пришли поздно, что сгорели они всем экипажем при взятии Берлина. Остались у них два дома, тоже как два близнеца, на горе, возле колхоза стояли. Вот их Тоня с Фросей решили разобрать и из двух сложить один прямо у реки, чтобы слёз их никто не видел никогда («Чтобы в реку сразу стекали», – говорили они), и жить вместе в память о своих незабываемых героях Матвее и Сене. Силантий им разобрал дома и сложил в один, тоже красивый, а чтобы в половодье не затопило, всё лето холм бульдозером сгребал да утрамбовывал. Вода подходила к дому, бурлила, кружилась, пенилась, но в дом попасть не могла. Тоня замуж за Силантия не пошла. А потом заплакала и сказала ему тихо и коротко:

– Не могу я!

Силантий обиды не затаил, наоборот, ещё даже жену свою, когда женился на другой, приводил к портнихам, чтобы Тоня и Фрося обшивали её, а сам лишний раз на красоту Тонину посмотреть хотел.

Зинаида слышала об этой истории всё от той же Дуни. К портнихам ходить сама стала часто. Шили они хорошо и аккуратно. В деревне их многие знали, перебоев в работе у них не было. Однажды только поход к портнихам огорчил Зинаиде душу. Подросший Вовка намазал сливочным маслом большой кусок белого хлеба и пошёл к портнихам встречать мать. На пути его вырос чёрный пёс по кличке Баско, очень похожий на собаку Баскервилей из детективной повести Конан Дойла. Баско был смесью волка с овчаркой. Жили Баскаковы, хозяева пса, в соседнем переулке, по которому Зинаида ходила на работу, а Вовку водила в детский сад, а к портнихам был ближний к реке переулок, через двор родителей Петьки Сиротина. Как эта огромная собака оказалась рядом с домом Тони и Фроси, никто увидеть не успел. Вовка и Баско стояли друг против друга, а Зинаида, не помня себя, бросилась на пса, как на врага, спасать и отбивать сына. А звериное чудовище аккуратно ткнуло мокрым носом с Вовкиной руки кусок хлеба, намазанный маслом, который как будто повис в воздухе, а пёс, поймав его, пропустил через здоровенную чёрную пасть, пожевав чуть-чуть, проглотил, и медленно ушёл.

Зинаида держала Вовку на руках, прижимала к себе, целовала его в щёки, не вытирая собственных слёз, и думала: когда же сын успел вырасти, что стал приходить встречать её? Она давно уже обратила внимание, что деревенские ребятишки взрослеют рано, быстрее растут, становятся самостоятельными, трудолюбивыми и шустрыми не по годам – такими их делают сельская природа и тяжёлый крестьянский труд. Сыну Зинаиды что-то тоже перепало от этого. Но Вовка всё равно был хилым, и мы пропустили много лет из его жизни, которые Зинаида потратила, чтобы выправить и восполнить здоровье своего дитяти. Поначалу он казался нормальным, толстеньким и здоровеньким крепышом, родился ведь с большим весом, представить трудно, какой здоровяк, и вдруг он начал бесконечно болеть, и каких только болезней у него не было: корь, скарлатина, ветрянка, коклюш… От ветряной оспы у него останутся на всю жизнь щербинки на коже лица. Его ослабленный, а может врождённый, иммунитет не давал покоя никому. Если в яслях и потом в детском саду заболевал хоть один ребёнок любой детской болезнью или обычной простудой, то вторым, на другой же день, а иной раз и почти сразу, становился болен этой же болезнью несчастный Вовка.

Дуня обижалась на Зинаиду, что та отдала ребёнка в ясли, а потом и в детский сад, ведь Дуня могла быть ему хорошей нянькой, даже, может, заменить ему родную бабушку, которая не могла приехать. Но Зинаида стеснялась сказать заботливой Дуне, что Вовка слабый на здоровье, вдруг начнёт отставать от своих сверстников по уму, а в большом коллективе детей он станет развиваться вместе с ними, а сами ясли и сад давали ему подготовку для развития, что предусматривалось самой учебной программой этих заведений. Но вскоре выяснилось, что у Вовки ещё и рахит, выглядеть он стал ужасно: у него была большая голова, большой живот, маленькая грудь и кривые, как колесо, ноги. Кто-то даже смеялся, что он скорее появился на свет не от артиллериста, а от кавалериста. Поэтому когда его хотели сфотографировать в полный рост, то обязательно фотографировали с игрушечным картонным конём на колёсиках. Когда Вовку ставили за коня, пряча его ноги, – а лицо у него было по-детски хорошим, – то он производил впечатление милого ребёнка. Зинаида и Иван хорошо понимали всю тяжесть, что выпала им на долю со здоровьем сына, и делали всё возможное и невозможное, чтобы отвоевать у природы жизнь и здоровье своего ребёнка. Они уже потеряли счёт, сколько пузырьков и флаконов выпили сами, чтобы уговорить Вовку пить этот противный рыбий жир: «за маму, за папу, за Дуню». Вовка морщился и пил его, чтобы стать сильным. Думаем, что это поймёт каждый, кто рожал и растил детей или видел это у родных и друзей, на чью долю выпало счастье и горе рожать и растить детей, а вместе с этим зачастую бороться за жизнь и здоровье своего чада.

Вовка стал воспитанником яслей, потом детского сада, и таскала его туда чаще всего Зинаида, возила на коляске, на салазках, носила на руках, привязывала большой шалью через свои шею и плечи – как только не умудрялась облегчить свою ношу.

Ясли и детский сад в Бакурах стояли рядом, в одном саду, позади амбулатории или, можно назвать, поликлиники, где работала Зинаида, потому что и амбулатория, и поликлиника размещались в одном здании. Но расстояние от завода до этих мест, а это было в центре села, измерили уже давно натруженными ногами сами сельчане, составляло оно более трёх километров, а до другого конца села и все восемь. В сильные морозы или снегопад Иван запрягал заводского тяжеловоза по кличке Мальчик, и на санях собирал в округе всех детишек, и вместе с Зинаидой отвозил их на работу, в школу, детский сад или ясли. Но были такие дни, – сейчас уже многие не знают, когда сильная стужа и пурга приходили такими суровыми в виде хлёстких жгучих стрел из снега, сбитых лютым морозом и гонимых резким порывистым ветром, переходило всё в неприглядный буран, накрывавший село мраком, – что даже тяжеловоз, безотказный Мальчик, не шёл в дорогу. Иван запрягал тогда вороного жеребца, что стоял вместе с Мальчиком в маленькой заводской конюшне. Но тот ломал и курочил оглобли, рвал узду, вожжи, сбрую и не шёл в метель и мрак, хотя был силён и высок в холке, но вой пурги будоражил и выворачивал наизнанку лошадиную душу, наверное, пугал её уже знакомым воем волчьей стаи. Тогда Иван сажал Вовку на закорки, то есть на плечи, заставлял его обхватывать ему шею и через снежное поле и баскаковский переулок уносил Вовку к Дуне. Сам возвращался на работу. А Зинаида, видавшая в своей жизни и не такое, пробивалась сквозь ледяную мглу в больницу. Там нельзя было бросить поступивших больных, хотя в её обязанности входило только делать анализы. Но она была одним из звеньев в общей цепи и поэтому не могла разорвать её. Как и бакурские доярки пробивались на свою работу. Невозможно было бросить и оставить коров без дойки, всю некормленую скотину в колхозных и совхозных стойлах и табунах под крышами или во временных загонах, где лошади сбивались в одну кучу, согревая друг друга своим теплом и заталкивая в середину этого круга неопытных жеребят.

Потом пришло время, когда из детского сада в хорошую погоду родители разрешили Вовке ходить домой самому. Так он однажды пришёл с белыми, как простыня, ушами; все поняли, что он их отморозил, и вопреки увещеваниям Зинаиды Иван растёр ему уши снегом, у Вовки катились слёзы от боли, но он терпел, а ревела мать, которая просила делать это бархоткой, на что Иван ответил:

– Мужик он или не мужик?!

С морозами Вовка научился справляться, он теперь знал, как можно отморозить уши в яркий солнечный день, когда мороза не чувствуешь совсем, когда на голове шапка-ушанка, а на ногах валенки, и трёхкилометровая прогулка в этот день с незакрытыми ушами может оказаться безрадостной. А Зинаиду пугал теперь баскаковский проулок и его собака Баско, пока Дуня не поведала ей и не рассказала про то, о чём знали в Бакурах не все.

Фёдор Баскаков был солидный и умный человек. Его мудростью можно было восхищаться. Он вырастил и воспитал трёх сыновей: капитана подводной лодки, командира пограничной заставы и начальника уголовного розыска. Последний сын жил ближе всех, в Саратове. Сам Фёдор был мощный, кряжистый мужик, женатый на Фросе, что работала в больнице сестрой-хозяйкой. И её Зинаида давно уже узнала. Та была такая высокая и сильная, что даже Зинаида, при своей крепкой комплекции, по виду уступала ей. А Фёдор, хоть и ниже был ростом своей жены, но так основательно сложен, что разница в росте не бросалась в глаза. Он был комком мышц, у него были сильные большие руки, мощные ноги, грудь колесом нависала над животом с тугим брюшным прессом, где ярко вырисовывались кубики на рельефе прямых мышц живота, когда он снимал майку. Работал он не зная устали.

Большая грузовая машина с надставленными бортами, которые были специально приподняты дополнительными досками, чтобы кузов вмещал больше зерна, была всегда в идеальном состоянии – чистая и на ходу. Он, один из немногих, имел особые привилегии: колхозную машину ставил у дома, приезжал и уезжал на ней с работы и на работу. Дом у него тоже был основательный. Но главное – это его сад, огороженный плетённым из ивовой лозы забором. Сад был фруктовый: яблони, груши, сливы и особая гордость хозяина – виноград. За забором было продолжение – огород, там Фрося выращивала огурцы, помидоры, картошку, а фруктовые владения, ухоженные и облагороженные заботливыми руками и любовью садовода-любителя, стали вотчиной только Фёдора. Двор он спроектировал так, что машина въезжала и выезжала со стороны улицы, а вход в тёплый уютный дом находился со стороны проулка под сенью высоких деревьев, то есть летом он был всё время в тени, и здесь было прохладно, а зимой защищён от сильных ветров и снега.

Собак он водил всегда. В народе их звали собаками Баскервилей. А он любовно называл Баско – может, оттого, что фамилия была у их рода Баскаковы.

И жили они, Баскаковы, в селе с давних времён. Здесь покоились на погосте их матери и отцы. И вся их родословная была захоронена рядом. Все, как по мужской линии, так и по женской.

Собак он не заводил, а принимал маленькими щенками в семью и воспитывал так, как умеют делать немногие. Не смел его Баско позволить себе ничего лишнего, если этого не разрешал хозяин. Был послушным. Если Фёдор говорил ему: «Сидеть», он будет сидеть. Если надо – сутки, а если потребуется, и дольше… Но он никогда не отдавал глупых команд, не заставлял собак сидеть сутками, он не приучал к потешным командам, потому что относился к ним на равных, как к себе, и они тоже любили его своей неимоверной преданной любовью.

Однажды, когда поселившиеся недалеко от деревни цыгане стали промышлять на жизнь воровством, они угодили к Фёдору, и тот вынужден был обратиться за помощью к Баско; сначала он отстегнул от ошейника цепь и приказал тому сидеть. Цыганам он сказал, что лучше будет, если они всё, что взяли, оставят и уйдут, так будет лучше для всех. Но не этого те хотели. Завязалась драка. Фёдора, этого русского богатыря, кулаком не собьёшь, тычком с ног не свалишь. Пёс сидел и повизгивал, чтобы порвать обидчиков хозяина, но не мог, потому что не поступало команды, а значит, нарушить волю хозяина не имел права. Только когда Фёдор понял, что не успеет отдать приказ, потому что потеряет сознание от удара кастетом, из последних сил прохрипел одновременно с ударом: «Фас!». Что было дальше, описывать не хочется. Но желание цыган забрать что-либо у Фёдора отпало сразу, а весь табор покинул деревню в эту же ночь.

Судьба его собак была разной, похожими они все были в одном: Фёдор воспитывал и приучал их так, – не дрессировал, а именно воспитывал, – чтобы они не могли ослушаться его никогда и ни при каких обстоятельствах.

Сын привёз ему с границы очень сбитого пушистого щенка, который и станет отцом сегодняшнего Баско. Щенок вырос и превзошёл все в размерах ожидания. Был очень крупным и высоким, а в груди так широк, что это выдавало в нём не только огромную немецкую овчарку с необычными свойствами, но могло показаться, что отец у него, пожалуй, мог быть уссурийским тигром, такие ходили слухи. А сын, который в это время там и служил, на Дальнем Востоке, не говорил правды.

Сам Фёдор был охотником. И в те времена, когда часто ходил на охоту, брал с собой собаку. Для него это было привычным делом. На войне он попал во фронтовую разведку, и однажды когда они ушли за языком, в перестрелке всех разведчиков убили фашисты, он один принёс на себе языка через линию фронта к своим, за что был удостоен высокой правительственной награды. Словом, Фёдор был жилистый и выносливый, таких же выбирал себе и собак. Но то, что потом произойдёт с его питомцем, он не сможет объяснить никогда.

Он увидел и не поверил своим глазам, что его верный друг, пёс, привезённый ему сыном ещё чёрным комочком, не больше рукавицы, с самой государственной границы, которого он вырастил и выкормил, играл и забавлялся с красивой волчицей. Фёдор давно её уже заприметил, охотясь ещё прошлой зимой, выдавал её и отличал от всей стаи большой белый «галстук» на шерсти от самой шеи и чуть ли не до пупка, что тянулся полосой, то есть это был другой, белый, окрас самой шерсти, по сравнению с её чёрно-серой мастью.

Потом такой же галстук будет и у Баско, того, что забрал кусок хлеба с маслом у испуганного Вовки.

Но с того дня, когда его верного друга соблазнила волчица, Фёдор не стал больше ходить на охоту и уж тем более брать с собой «опозорившегося блудливого кобеля». И как-то ночью Ефросинья проснулась в страхе, разбудила мужа и сказала, что корова у них так мычит, как если бы к ним пришёл волк. Фёдор взял ружье и ушёл проверить, почему мычит корова… И увидел, как они нежатся, трутся мордами и шеями друг о друга – его верный пёс и дикая хитрая, но до того красивая волчица, именно та самая, которую он хорошо запомнил, и если бы он тоже был волком, не смог бы не влюбиться в неё. Но сейчас всё было не так; он вскинул ружьё и два вертикальных ствола «зауера» нацелились в голову волчицы, которую любил её пёс и верный ему когда-то друг, но тот встал впереди неё и закрыл собой, своей широкой грудью, любимую волчицу. Тут Фёдор вдруг вспомнил, что, может, и не зря болтали люди о связи его пса с дикой природой и дикими зверями, может, не случайно промолчал его сын про настоящего отца щенка, которым мог быть уссурийский тигр. Ведь теперь он разглядел у него неоднородный окрас на спине, полосами, где чёрные параллельные дорожки чередовались с ещё более чёрными, догадываясь, что только не зебра могла быть этому причиной.

А ещё два жёлтых глаза его пса смотрели на постаревшего Фёдора, и он опять подумал о цвете кошачьих глаз, и знал старый охотник, что у тигра они тоже жёлтые. Но взгляд его пса был не злобный, а от жёлтого цвета глаз даже мягкий, выражение – жертвенное, какое он видел на фронте, когда ценою своей жизни разведчика он защищал и спасал детей и женщин, и они тоже смотрели на него такими же глазами, ища в нём спасения, защиты и любви…

Он вернулся в дом, соврал и успокоил жену Ефросинью, а сам не смог уснуть до самого утра, всё думал и переживал, что же делать дальше. Болел Фёдор душой и не находил себе места. Отношения с псом испортились. Они не знали оба, что им делать. Но судьба распорядилась сама, когда, неожиданно для него и всего села, его кобель на вой из леса завыл так, как только воют волки («Научился, видно, паразит», – подумал Фёдор), а из леса снова на его вой раздавался вой настоящей волчицы, и этот вой Фёдор различил бы среди тысячи волчьих голосов. Тогда он подошёл к своему другу, потому что иначе поступить не мог, и как опытный охотник он понял и знал – предчувствовал, что случилась беда и помочь теперь своему Ромео может только он, Фёдор, как не раз пограничный пёс спасал жизнь и ему.

– Веди! – сказал он псу, отстегнув цепь.

Пёс помчался в сторону леса, а Фёдор бежал за ним лёгкой трусцой. Пёс иногда оглядывался – не отстаёт ли хозяин, ведь без него ему не справиться. Хотя о какой помощи он мог думать, не каждый смог бы догадаться, но мудрый Фёдор смутно догадывался, к чему привела их грешная, неестественная любовь, хотя и были они оба из семейства псовых, но в природе такая любовь была исключением.

В лесу, среди зелёной чащи, лежала окровавленная волчица с распоротым от ружейной пули животом под козырьком земли подмытого дождями края оврага. Она умирала, а рядом еле шевелился народившийся чёрный волчонок или собачонок – Фёдор уже не знал, как правильно его называть. Он сорвал с себя рубашку, снял всё нательное белье, которое было, и подвязал волчице выпавшие из живота кишки, завернул кутёнка волчицы в зелёную военную рубаху, помолчал, перекрестился и пошёл обратно; пёс шёл сзади, свесив голову, и имел понурый вид. А по обе стороны от них, метрах в ста, шла разделившаяся надвое волчья стая. Когда они с псом вышли из леса, тот остановился. Волчья стая не нападала. Фёдор понял, что они его отпускают. Хотя он был безоружным и беспомощным перед ними и не раз был их врагом, когда приходил в лес в эти места на охоту, как тот охотник, что застрелил волчицу, подошедшую к нему на близкое расстояние: она думала, что теперь может не бояться людей, раз любила одомашненного зверя, верного друга человека. Но злодей не мог не видеть, что она носит в себе волчонка, и сезон охоты уже закончился. Она, раненная, уходила от браконьера тайными тропами, только чтобы спасти своего ребёнка.

Фёдор посмотрел на пса, тот тоже поднял голову, чтобы видеть глаза хозяина, и понял, что тот разрешает ему вернуться к умирающей волчице, чтобы проститься, а сам Фёдор понёс волчонка домой и кормил его из соски.

Пёс вернулся на другой день, убитый горем и невосполнимой потерей матери щенка. Он подошёл к нему, своему детёнышу, облизал его всего и ушёл из дома умирать. Хотя по собачьим меркам был ещё не стар, но опытный и мудрый Фёдор знал, что в природе такие случаи есть, и не только у белых лебедей, про которых говорят: лебединая верность – как об абсолютном вечном чувстве любви. Когда невозможно жить без своего избранника. И что таким качеством обладают лебеди, которые погибают, если их второй половины уже нет в живых. А про собак говорят всего лишь: собачья преданность, верность и привязанность к своему хозяину. А они так часто бросались на помощь, жертвуя своей жизнью, «забывая сказать», что происходит это от большого чувства, огромной любви к человеку или к любому живому существу, которое им выпадало спасать. А мы порою ошибаемся и списываем это опять на трусливую надрессированную покорность своему хозяину или самому себе. Но это незаслуженное и ошибочное мнение, которое определили и придумали люди, а случилось это потому, что они одомашнили собак и те стали перенимать от людей не только хорошее, но и плохое. Наверное, потому и заслужили от своих хозяев не лучшие отзывы. А в дикой природе, где больше истины и правды, там, вероятно, и больше чистоты, там, где и живут и любят друг друга дикие лебеди. Может, потому Баско любил дикую волчицу, что её любовь была чище и жертвеннее, когда нельзя сказать о любви грубым словосочетанием «собачья любовь», потому что они оба поплатились за неё и приняли смерть напрасную, а если воля на это чья-то была, то грустная, печальная, и может даже порочная, ведь и у них любовь, тоже была лебединая… И, подумав об этом, Фёдор за всё простил старого Баско и ещё больше стал любить его сына, выросшего и ставшего похожим на отца и мать-волчицу, унаследовав от неё белый галстук на груди и на шее.

Много лет потом волки не приходили в деревню Бакуры и не душили овец, а сельчане приговаривали:

– Ай да Фёдор, ведь они это его за волчонка благодарят! Вон какого красавца вырастил!

Так у Фёдора появился молодой умный пёс Баско, унаследовав и волчью гордость, когда они отгрызают себе лапу, попадая в капкан, чтобы только не быть пленённым. Он проживёт у него много лет, и время его ухода из жизни, как ни странно, совпадёт день в день с хозяином.

В один из вечеров Фёдор дождался Зинаиду с Вовкой в проулке. Извинялся за непутёвого Баско, что, мол, ещё молодой, глупый и игривый, а потом завёл их в свой сад, и Вовка ахнул, потому что он был похож на сказочное царство, о котором читал ему отец в детских книжках. Фёдор наполнил корзину яблоками и грушами и сказал, что корзинку возвращать не нужно, он их сам плетёт из виноградной и ивовой лозы. Зинаида и Вовка ходили теперь через проулок Фёдора без страха, потому что ещё в саду Фёдор разрешил им погладить своего пса, а тот сидел смирно и стыдливо тупил глаза в землю.

– Он у меня иногда сам погулять просится – надоедает на цепи сидеть. На нашей улице всех знает, и его все знают. Кормить только запрещаю его чужим людям, – продолжал оправдываться Фёдор.

– Я-то испугалась, Фёдор… – замешкалась Зинаида, вспоминая отчество.

– Матвеевич, – подсказал Фёдор.

– Вот я и хотела сказать, Фёдор Матвеевич, – продолжала свою мысль Зинаида, – испугалась: боялась, покусает сына.

– Да вы что, люди добрые, разве мой Баско обидит ребёнка?! Скорее, спасёт! Один против всех встанет и не струсит. Храбрый он у меня, умный, сноровистый. А вот что кусок хлеба с маслом отобрал, за это простите его – схулиганил! Ему масла нельзя. Он и не отберёт никогда. Скорее, поиграть захотел, сам ведь ещё ребёнок, а общаться не с кем! – подробно объяснял Фёдор, заступаясь и оправдывая своего пса.

– У нас много людей обращается в больницу с собачьими укусами, – Зинаида пыталась объяснить свой страх и испуг.

– Это не про него! У хорошего хозяина собака не то что не укусит – лишний раз не гавкнет, это ведь нехорошо, когда на сеансе в кино люди разговаривают, – Фёдор не хотел хвалить себя, но всё равно это вышло само собою за разговором.

– А как же вам удалось добиться такого послушания от собаки? – серьёзно заинтересовалась Зинаида.

– Да я и не задумываюсь об этом. Любить их нужно. Они тогда любовью и ответят. Как люди, – здесь Фёдор хотел уменьшить частично свои заслуги, чтобы не выглядела его речь хвастовством.

– Да разве у собак как у людей?!

– А то нет. Иногда у людей не встретишь такой верности и преданности. Ну и люди, конечно, могут быть все такими, если сразу одновременно хорошими станут. Можно ведь человека любить сильно и долго очень, особенно если это женщина, тогда она всё равно тебя обязательно полюбит. А у них, – он показал на Баско, – это закон! Говорят, у нас душа, а у них – инстинкт. Вот их инстинкт, замечал я, чаще посильнее нашей души. Тут и призадумаешься, что лучше-то. Некоторые свою душу дьяволу продают или закладывают, а инстинкт продать нельзя, он сильнее разума и не принадлежит ему! Ох и заболтал я вас, вы уж извиняйте.

Зинаида с Вовкой попрощались с гостеприимным хозяином Баско и отправились домой, унося с собой корзину с фруктами из баскаковского сада.

Иван действительно читал Вовке много детских книжек, словно восполнял ему физическую недоразвитость и частые болезни, чтобы Вовка стал хотя бы умным. Он умел читать книги мастерски, словно в нём жил артист разговорного жанра или драматический актёр, который направил свою судьбу в другое русло в сложном течении жизненных перипетий, хотя талантливый человек, а Иван был таким, талантлив во всём. Вот он в разных лицах и образах представлял Вовке персонажей детских книг, где сказочный петух его, Ивановым, голосом кричал и причитал до слёз, чтобы его спасли, и делал Иван образ таким беззащитным, беспомощным и обречённым, что Вовка невольно уливался слезами из жалости и умиления. Зинаида просила Ивана быть снисходительнее и не травмировать ребёнку психику – мол, рано ему ещё до такой степени переживать. Тогда Иван брался учить его играть в шахматы, и всё время обыгрывал, а ещё поддразнивал и подтрунивал. От обиды Вовка хотел играть бесконечно, обыграть отца, но у него никогда пока это не выходило. Зинаида просила мужа поддаться сыну хотя бы один раз, на что Иван отвечал безапелляционно:

– Только трудности делают из ребёнка настоящего мужчину!

А глаза Вовки снова были на мокром месте, и он будто весь превращался в маленькое жалкое существо с тонкими кривыми ножками, с надутым животом, с большой, как при водянке, головой – словом, в того рахитика и альбиноса, что Иван не мог никак понять. Его дети от первого брака нормальные, а этот – с белёсыми волосами, бесцветными и даже розоватыми от просвечивающей кожи в области бровей, и это у кого? – у него, у сына Ивана, у которого чёрная щетина, чёрные как смоль волосы, и это у него, у обворожительного брюнета, кого все называют красавцем.

Зинаида понимала, о чём муж думает, по его намёкам, и сильно обижалась, невзначай обронив в его сторону, как показалось Ивану, незаслуженные упрёки – что, может быть, было бы всё по-другому, если бы Иван не пил. Ну что было дальше, трудно пересказывать и представлять, просто не хочется, – Иван избил жену сильно и жестоко, так что она две недели не могла ходить на работу.

Прибежала к ней Зинаида Ивановна Гарина, старшая сестра больницы, охала и ахала, помогла оформить больничный лист. Конечно, и Дуня не выходила в эти дни от Шабаловых. Больше двух недель помогали свалившейся от побоев Зинаиде кормить Вовку, а сын её Ваня ухаживал за скотиной семьи Шабаловых, потому что сам хозяин при таких скандалах чаще уходил в запой, и Дуня делала всё, чтобы не допустить больше избиения, если Иван вдруг решится на это снова. Зинаида много плакала, и жаловалась Дуне как родной матери, и хотела развода, тут Дуня просила не торопиться и советовала сначала выздороветь, так как настораживало, что после побоев у той поднялась температура и держалась неделю.

Ну а потом случилось другое несчастье, которое волей или неволей отодвинуло тему развода на второй план. У Вовки заболел живот. Опять прибежала Зинаида Ивановна Гарина, и с обеда и до поздней ночи «колдовала» над мальчиком, чтобы облегчить его состояние, и когда уже поняла, что выход только один – везти его в больницу, – тогда Иван запряг заводскую лошадь и все поехали к врачу.

Была уже ночь, в больнице кое-где горел свет, сначала не могли достучаться, потом не могли найти хирурга. И здесь нужно сказать, что хирургом больницы был известный и прославленный Станислав Анатольевич Москвичёв. Ему было 35 лет, он успел уже поработать во многих больницах Саратовской области, отличался сильным талантом и даром хирурга. Свою работу он мог делать с закрытыми глазами. Но беда была в том, что глаза ему закрывала не чёрная повязка факира, а заливала их страшная русская водка. Да, он много пил и был не из Бакур. Вместе с женой Гертрудой они приехали в село. Говорили о ней, что она была поволжской немкой, которая родит ему двух сыновей. Проживут они и проработают в деревне не намного больше, чем Зинаида с Иваном. И они уже встречались вместе несколько раз за общими праздничными застольями у самих Москвичёвых, в то время это и была так называемая советская деревенская интеллигенция. В большей своей части – приезжие, с высшим образованием. Специалисты в разных областях, ниспосланные какими-то силами поднимать и улучшать сельскую жизнь, а чаще сосланные и гонимые с разных мест за излишнее влечение к алкоголю или собравшиеся здесь по воле рока – смелые правдоискатели или гордые одарённые таланты, где очень часто тоже начинали спиваться.

Быт Москвичёвых не понравился Зинаиде сразу, в доме у них было грязно и неухожено, не было порядка, не было хороших отношений друг с другом. Гертруда, как выяснилось, никогда нигде не работала, считалось, что она воспитывает детей. Они не будут хорошо учиться в школе, от деревенских ребятишек будут отличаться развязностью и непредсказуемым поведением и закончат жизнь в тюрьме, не дожив до зрелого возраста настоящих мужчин. А Гертруда доживёт остаток жизни в Энгельсе, если кто не знает – это красивый городок поволжских немцев на левом берегу реки Волги, который соединяется с Саратовом большим мостом, равных которому на то время не будет даже в Европе.

В эту ночь, когда привезли Вовку, Москвичёва долго искали, но всё-таки через час нашли. Он был в стельку пьян, потому что ещё с вечера начали отмечать какой-то праздник. Иван стал теребить и умолять его спасти сына. Тот быстро определил, что у мальчика аппендицит. Но оперировать прямо сейчас он якобы не может, соврал, что аппендициту необходимо созреть, потом опомнился, что им врать нельзя, Зинаида тоже медицинский работник, пусть и фельдшер, и признался, что ему нужно два часа времени, чтобы прийти в себя. И убедил тоже Ивана, что за это время ничего не случится. Иван стал ходить по коридору больницы, сжимая кулаки и сдерживая себя, чтобы не убить Москвичёва раньше, чем тот прооперирует ему сына. Зинаида всё видела и слышала. Москвичёва она уже знала как бы давно, больше, чем они вместе с Иваном, потому что он был у неё ещё и главным врачом, и что он был сильным и талантливым хирургом – она об этом тоже уже знала. И оттого, что выхода у них не было, она стала уговаривать Ивана подождать. А Иван, глядя на Вовку, как тот, бледный и белый лицом, тоже понимавший уже всё, искал в глазах отца спасения, не выдержал и пошёл снова в ординаторскую, хотя в сельской больнице все кабинеты были одинаковыми. Они встретились глаза в глаза, два алкоголика, но сейчас, в этот момент, от одного из них зависела жизнь ребёнка другого, и оправдания себе Москвичёв не искал. Иван чувствовал себя вправе глядеть на него так, как он глядел на войне в очень важные для себя и своих солдат минуты. Он чувствовал своё превосходство, а потому считал, что у него есть на это право – от его любви к алкоголю не зависела никогда и не может зависеть, как думал он, жизнь другого человека. Москвичёв выпил залпом кружку горячего чая и сказал:

– Ты, Иван, прав! Но ты не лучше, а может даже хуже! Запомни мои слова! Я не первый раз людей перед собой вижу!

Иван вышел от него и сильно хлопнул дверью, так сильно, что даже Зинаида испуганно вздрогнула и прижала Вовку ещё крепче. А тот тихо стонал, превозмогая боли в животе.

Дали наркоз. Это был эфирный наркоз, и давали его тогда так, что дышали им все: и хирург, и операционная сестра, и санитарка. Но Москвичёву было хуже всех, поскольку он ещё не отошёл от своего алкогольного «наркоза». Он был худой и двужильный, с сильными и крепкими, как корни деревьев, руками, оперировал в деревне днём и ночью – не было у него выходных, отпусков, праздников, отгулов – за это и снискал себе славу. Смертность у него была самая низкая. Вовке он удалил аппендикс, через семь дней снял швы, через десять – выписал домой. Иван привезёт хирургу, когда того не будет дома, ящик сливочного масла и молча отдаст Гертруде. Москвичёв через несколько лет сопьётся окончательно, Иван и Зинаида уже покинут к тому времени деревню. А прославленный хирург навсегда потеряет работу: пьяным прооперирует ребёнка, который умрёт у него на операционном столе, и в забвении, никому не нужным, забытым, сам умрёт на руках у своей Гертруды в городе Энгельсе, где она его и похоронит.

Иван вспомнит его слова в страшные минуты своей жизни. Потом, в будущем, Вовка станет юношей и будет смотреть на шов от операции, видеть, что он у него неровный, кривой, вспоминать пьяного хирурга, благодарить судьбу за подаренную во второй раз жизнь. И не обижаться, что хирургу не удалось сделать шов ровным, потому что знал, что тот был в сильном пьяном дурмане и с трудом удерживал руки и скальпель, и хорошо, – думал Вовка, – что он тогда ещё остался жив.

Деревня продолжала жить в своём обычном ритме, оживала с первыми лучами солнца и засыпала в поздние часы вечерних сумерек, но где-то могли ещё продолжаться работы, шагнувшие за полночь.

Потом солнце снова поднималось далеко за центром села, а к вечеру оно садилось далеко за маслозаводом. Река Сердоба текла по селу с востока на запад, или от восхода солнца и туда, куда оно заходило. По обе стороны реки распластались и расселились, вжились и вкопались в русскую землю избы и хаты, терема и дворцы, бревенчатые и кирпичные, а вместе с ними – магазины, кинотеатры. Теперь в Бакурах было два кинотеатра – новый и старый, а также почта, роддом, больница, большие производственные склады. Они с юга, с горы, со стороны колхозных и совхозных загонов, длинных ферм и других сельскохозяйственных построек освещались и нагревались ярким тёплым солнцем средней полосы, а далеко за рекой растянулись бескрайние лесные массивы и чащи, уводящие взгляд на север, в другие места и дали всего русского Поволжья.

А позади старого маслозавода, деревянного, начали наконец строить новый – из железа и бетона, совершенно другой, современный завод для переработки молока, в огромном количестве свозившегося сюда, пока ещё на старый завод, не только с Бакур, но и со всех окрестных деревень. Иван по-детски радовался и даже не скрывал своего чувства, амбиций, и тщеславия, и где-то даже эгоизма, что в него поверили и что строительство нового завода в большей степени его прямая заслуга и его хлопоты, как бы ни примазывались к этому превосходству Пётр и Нинка.

Нинку Касьянову, заместителя Ивана, на заводе недолюбливали. Называли Касьянихой, а ещё хуже переводили прозвище как «смерть с косой» – может, оттого, что она была сильно худой, но больше всего потому, как думала Зинаида, что Касьяниха была злой и завистливой бабой. Зинаида её тоже не любила, хотя не могла до конца объяснить – почему, чем вызвана эта нелюбовь. Они давно уже перестали общаться семьями, только Петька Сиротин бегал вокруг Ивана, чтобы тот взял его жену Нюрку на работу, так как родившемуся у них Юрке исполнилось уже три года, и Петька хотел устроить её на завод лаборанткой, а не отправлять в колхоз на тяжёлый физический труд.

Сердоба за это время трижды разливалась так сильно, что затапливала дворы и все хозяйственные постройки у Шабаловых, у Сиротиных, у Касьяновых, нанося огромный ущерб и урон, и било это всем семьям по карману, сказывалось на семейном бюджете как у тех, так и у других. Иван и Зинаида возили мясо в Саратов. Но чтобы долго не стоять за прилавком, они сдавали всё мясо оптом: свинину, говядину, кур, индюшек, а также картошку, которую тоже выращивали сами. Они вкладывали большой труд, чтобы скопить денег, ведь Иван хотел когда-нибудь построить или купить свой дом, может даже не в Бакурах, а, например, в районе или даже в области, в Саратове или уж в Энгельсе. Но через несколько лет Иван и Зинаида стали понимать, что хороших денег скопить у них пока не получалось.

Нюрку Петькину он возьмёт на работу, а Нинку Касьянову станет учить всему, что знал сам, на всякий случай, если он куда-то отлучится, чтобы быть спокойным, потому что есть кому его заменить. Но Зинаида поняла это по-своему: что ему стал нужен человек на дни его запоев, так как раз за разом, год за годом ему всё труднее стало переносить эти загулы, и он всё больше времени тратил, чтобы из них выйти и восстановиться в полной мере для продолжения повседневной работы. И тогда она сказала ему:

– Ты роешь себе могилу, но кроме всего, ты нанял себе гробовщика! – вкладывая в эти слова два смысла: что он много пил и что Нинка действительно когда-нибудь заменит его не на время, а навсегда.

Иван не придал этим словам серьёзного значения, потому что, с его нравом и характером, он считал, что держит всех в кулаке и никого не боится и был на самом деле крепок и силён, умён и дерзок, не лез за словом в карман. Любого выскочку мог сбить с ног одним ударом кулака, ведь ещё в детдоме он понял, как выживать в этой жизни. Нужно быть умным и сильным, со стальными нервами и железным характером, поэтому одарённый от природы умом он ещё много времени тратил на физические упражнения с тяжёлыми металлическими колёсами от вагонеток, когда привёз их из Екатериновки.

С Москвичёвым он снова подружился и даже несколько раз умудрился с ним напиться вусмерть. И только благодаря колхозному тяжеловозу Мальчику он попал домой, хотя на улице был сильный мороз, зашкаливало за 30 градусов ниже ноля, но Мальчик аккуратно довёз сани до дома и, став возле калитки, ржал до тех пор, пока Зинаида не вышла из дома. Откопав Ивана из сена в санях, освободив от тулупа, с большим трудом, волоком, вместе с малолетним Вовкой они затащили отца в дом.

Последнее общение с Москвичёвым привело Ивана к знакомству с заведующей аптекой Эммой Генриховной Рапопорт, поволжской немкой, женщиной тайной судьбы. О ней ходили слухи, байки, холодившие сердце, а иные говорили, что от одного её взгляда может закипеть кровь в теле человека живого или даже мёртвого, – и многие верили в это по-настоящему.

Она была в прошлом агентом или резидентом советской разведки, долго работавшей в немецкой промышленности, а точнее, в биохимической лаборатории по созданию оружия психотропного воздействия, делающего человека послушным и работоспособным; такой «биоробот» мог работать без остановки и отдыха день и ночь и, конечно, воевать – это был солдат надежды. Её расконсервировали, когда фашисты близко подошли к тем фармакологическим формулам и клиническим испытаниям, вот-вот у них могло получиться то, чего добивались в секретной лаборатории на протяжении не одного десятка лет.

Наша разведка стала активно действовать. От Эммы шли одна за другой шифрограммы. Стало понятно всем, и ей тоже: рано или поздно её рассекретят. Такова судьба любого разведчика: когда приходит время его активной работы, он становится уязвимым и в конце концов виден и слышен, как маячок, мигающий среди страшной и необъятной тьмы, или как часы, которые начинают заводить, и они тикают, а потом бьют, и кажется: так громко, словно куранты.

Немцы её не убьют только потому, что она тоже была немкой. Они испытают на ней своё «химическое чудо» и оставят умирать под бомбёжками и ракетами наступающей Советской армии.

Она много лет проведёт на лечении в госпиталях, научных институтах, в больницах КГБ. Ей дадут первую группу инвалидности, награду, пенсию, и она навсегда уйдёт из разведки на вольные хлеба, уедет в Бакуры – здесь в далёкие времена осели её прародители, и она будет ухаживать за могилами всех своих родственников.

Иван её увидит в то время, когда её возраст шагнёт далеко за 50, но выглядеть на тот момент она будет на 25. Это тайна, которую учёным предстоит ещё исследовать много лет, а может, столетий, связанная с процессом замедления старения или бессмертия от тех химических опытов, которые немцы проводили уже во время войны.

Кожа лица, кистей рук была у неё белая, бледная, с мраморным оттенком, и, как на мраморе, просвечивали синие прожилки подкожных вен. Сумасшедшая блондинка с кукольными чертами лица, сегодня её бы сравнили с куклой Барби. Она действительно была бы похожа на большую девочку, если бы не пронзительный острый взгляд взрослого человека и грустные колючие глаза. В них было не 25 лет, а намного больше, где как будто бы таились многовековые тайны и секреты внешней разведки, а для простого человека – тайны и секреты этой и потусторонней жизни с её вечностью заоблачного бытия и сознанием зазеркалья.

Иван чувствовал кожей и нутром, что ей намного больше лет, чем она, смеясь, говорила ему. Всё тело её и фигура были телом настоящей гимнастки или цирковой эквилибристки, гибкой, словно резиновой, легко делавшей колесо назад и вперёд и садившейся в полный шпагат. Она растекалась бесхитростным детским смехом, и обвивала, как женщина-змея или гуттаперчевая мадам, всё тело Ивана, и, касаясь своими губами его губ, целовала подолгу, затаив дыхание, словно у неё запасные лёгкие. Она не уставала от физической близости, словно заводная кукла, ключ от которой был у неё в руках, и она им будто всё время подкручивала пружинный механизм.

Эмма легла на диван, красиво прикрывая грудь правой рукой, и как бы незаметно, вроде слегка положила левую руку на ноги или, скорее, между чуть раздвинутых ног. При этом левую ногу она легонько сгибала в коленном суставе и прижимала к спинке дивана. Ладонью этой руки она прикрыла то место, где покоилось её жаркое светлое чудо женского безрассудства, от которого Иван млел и находил нечто тайное, чего никогда ещё не удавалось ему обнаружить в других женщинах. Он увидел, что она незаметно и скрытно от него принимает какие-то пилюли, и он подумал, что, может быть, в них и кроется её безумная страсть и сумасшедший прилив нескончаемых сил. Но потом оказалось, к его стыду, что она всю жизнь принимает эти таблетки по предписанию врачей, которые обязали её к этому сразу, как только она «вошла в ум» после страшного химического отравления и воздействия оружия Третьего рейха, которые не успели применить фашисты как оружие массового поражения во Второй мировой войне – в этом отчасти была заслуга и её, советской разведчицы.

Иван никак не мог свыкнуться с мыслью, что они оба прошли войну, что им уже было немало лет. У Ивана рос живот, и он связывал офицерским ремнём огромные чугунные старые колосники от заводских отопительных котлов высотою под самую крышу завода, надевал ремень на шею и качал пресс, поднимая и опуская груз, напрягая живот, чтобы убавить его и сбросить вес. Делал эти упражнения даже не до седьмого пота, а может, и больше – до сотого, и у него всё равно не получалось добиться нужной формы. А эта дюймовочка не имела живота, морщин, была покрыта красивой бархатной, как персик, кожей в самых обворожительных местах, а мрамор её кожи, словно умышленно, на лице и кистях рук ещё больше запутывал Ивана в чарах несравненной красоты.

Она, облизывая и целуя его в губы, тихо произнесла:

– Ванья, я тьебя сыльно лублю!

Иван разозлился и сказал:

– Зачем ты так? Ты же хорошо говоришь по-русски!

– Хочу, чтобы ты полюбил во мне немку.

– Говори тогда по-немецки!

И Эмму словно прорвало, прошло ведь уже около 20 лет после войны, и вдруг есть человек, который хочет слышать её родную речь; заговорила по-немецки. Она читала наизусть стихи Гёте, Гейне, отрывки из произведений Шиллера.

И Иван замирал от мелодии классической немецкой литературы. Многого он понять не мог, так как перевести высокую прозу и поэзию доступно не всем. И лишь уловив в одном из стихотворений знакомые напевы, ритм, как мотив в известной музыке, он понял, что знает это стихотворение в переводе; он осторожным движением руки прервал Эмму и прочитал это же стихотворение на русском языке. Эмма стала хлопать ладоши и говорить «Браво!», потом, немного помолчав и глядя в глаза Ивану, стала снова говорить по-немецки, но не так, как читают стихи или отрывки из прозы, а так, как говорят что-то сокровенное очень близкому человеку, которого любят и очень сильно уважают. Иван не мог прервать её речь, потому что она касалась его. Потом она остановилась, тяжело дыша и переживая своё волнение, попросила переждать минуту, чтобы всё это сказать ему по-русски. Но Иван приложил ей палец к губам и ответил, что он скажет за неё сам:

– Дорогой Ваня! Я очень сильно люблю тебя. У меня никогда не было любви и детей. Но я всегда этого хотела. Немецкий народ и русский народ в следующем столетии соединятся, они будут жить вместе, как братья и сёстры. Немцы дадут русским то, чего не хватает вам, а вы дадите нам то, чего никогда не было у нас – русской души!.. Через кровь, через общие браки произойдёт ассимиляция. Я буду вечно тебя любить!

Она поняла, что Иван знает немецкий язык, поинтересовалась, откуда, и он объяснил, что сначала изучал его в детском доме, и ему это очень нравилось, потом штудировал на артиллерийских курсах, ну а совсем освоил на войне, так что даже иногда его просили поучаствовать переводчиком, когда допрашивали пленных. И если бы не сиротство и война, возможно, он был бы кем-нибудь важным, например дипломатом.

Эмма попросила его организовать настоящую русскую баню и загадочно сказала:

– Я покажу тебе такую любовь, какую ты никогда ещё не видел!

Бабка Калачиха и дед Калач такую баню истопили. Иван пришёл раньше, когда Калач ещё продолжал налаживать баню, чтобы в ней можно было от души попариться. Хорошо её вычистил. Наносил холодной воды. Сейчас тихо сидел и подкладывал в огонь берёзовые и дубовые поленья, а огонь с треском пожирал просушенные дрова. Иван сел рядом и закурил. Дед тоже набил самокрутку самосадом и затянулся пахучим ароматным дымом собственного табака, потом неожиданно, Иван не успел ещё докурить даже одну папиросу, вдруг заговорил. А до этого он всё молчал – со слов односельчан, как слышал Иван, примерно лет двадцать:

– Да, Ваня, воевал я. Воевал, да так, как будто всю жизнь. И война моя, думал я, никогда не кончится. В Первую мировую испытал на нас немец страшное оружие. Траванул нас сильно. Это потом скажут, что под иприт попали. Вместе со мной служил Толька Самохвалов, слышал теперь… Об этом здесь часто говорят. Погиб он сразу. А я покрылся весь глубокими язвами. И как выжил, как выполз – не помню. А мне говорят тут все, что бросил я Тольку. Ну, ты не верь! Не мог я. Я себя-то тогда не помнил. Списали меня подчистую. Язвы долго не заживали. Гноились. И что я только с ними не делал… Заживо гнил. Смердело от меня на версту. Один жил, бобылём. Вдова Толькина всё вокруг меня кружилась – может, узнать чего хотела, мол, чего-то я недоговариваю. Поехал я на лошади в лес сушняка насобирать да дров из него наготовить, ну она возьми да увяжись со мной, а я ей: «Клавка, куда ты со мной рядишься, от меня ж смердит, как от пса… не продохнёшь!» Долго задержались, до ночи. Она молчала. Помогала мне сушняк собирать. Может, всё ждала, когда я сам заговорю про войну, а там и про Тольку… А нечего мне сказать было. Волки нас окружили. Голодные они были в те времена. Народ бедно жил, овец почти ни у кого не было, где же им голод утолить, если в деревне людям самим жрать нечего. Поверь, Ваня! Я не себя спасал. От неё всё отгонял их. Двух матёрых зарубить сумел. Но порвали они Клавку на моих глазах. А лошадь моя из леса вырвалась, ну и её они в поле настигли… А потом и меня схватили, одежду всю разорвали, а как до тела и язв дошли – жрать не стали… Представляешь, побрезговали! Такие язвы были зловонные… Наши сельчане в селе опять меня проклинали. Вроде как всех Самохваловых я извёл, с умыслом каким-то. На работу тоже нигде не брали. Сашка Савинов, сосед, напротив портних живёт. Да ты их знаешь уже. Дом позвал срубить. Вон, посмотри! Уж видел теперь, почти в три этажа. Моя работа. Поднял высоко, чтоб не заливало его, третий этаж вроде мансарды ему смастерил, а он платить отказался. Ты, говорит, и так нам всем, бакурским, должен, перед всем селом виноватый. «Что ж ты творишь, – умолял я его, – изверг! Я бы хоть лекарства купил!» Ну и не выдержал я, да топором ему голову чуть не снёс. Видишь, ходит сейчас, шеей не ворочает. Это я его, ирода, пометил. Не наш он, не бакурский, потому пусть меченым бесом и ходит. А всё равно народ меня осудил. А по суду восемь лет дали. Когда революция на всю страну разошлась, отпустили меня. Вот Сонька-то, что бабкой Калачихой сейчас кличут, подобрала меня, травами лечила. Язв не стало. Только рубцы остались. В баню один хожу, сам себя стыжусь.

– Как звать-то тебя, Калач? – спросил Иван.

Дед Калач тут присел, ниже стал, будто съёжился и напрягся, как сгруппировался, словно перекличку в тюрьме вспомнил или на фронте после вражеской атаки, чтобы живых посчитать. И затаился. Ему уже было много лет, лицо – как большая пышка, перевитая и утянутая глубокими и мелкими морщинами, где самые мелкие морщинки, как паутина, покрывали всё лицо, а нос – круглый, толстый на конце – в три просвирки, с множеством мелких и глубоких ямочек. Он вдруг очнулся и вспомнил про Иванов вопрос.

– Савва… Калачов я! – со слезами на глазах назвал он свои имя и фамилию. – А жену мою, ты уже понял, Соней зовут, – добавил дед.

Слёзы беззвучно текли из его глаз, и Иван понял, что прожили Калачи трудную жизнь. И никто не может их судить и ненавидеть. Но так уж бывает, что в каждой деревне живёт свой «сумасшедший». А ещё в русских деревнях назначают козлов отпущения… И вот таким козлом отпущения назначили Калача и измотали и изуродовали его жизнь, что даже дети не приезжали к нему, а он ждёт их и по сей день и сквозь слёзы жаловался Ивану:

– Хоть бы перед смертью посмотреть на них одним глазком!

Понимал Иван и другое: что Калач не всё рассказал ему про свою жизнь. Может, и было в ней что-то неладное, нечестное или даже подлое, но зачем ему, Ивану, всё знать, тем более человеку пришлому и чужому. А поскольку это облегчало исповедь для Калача – рассказать только то, что он хотел, и совсем не говорить о том, о чём знают другие, уже долгие годы хранившие и пересказывающие историю села Бакуры. Таковой, к примеру, была Дуня, но Иван не побежит к ней расспрашивать про Соню и Савву. И он это понимал, раз уж нашёлся человек, готовый его послушать, кому не часто Калач изливал душу, что было в потаённых уголках его замороженного сердца, и какие бы тайны ни хранила его память, о чём знать могла опять та же Дуня и не любить его за это. Иван понял точно одно: что самое тяжёлое и невыносимое горе, давящее на них двоих, это отдалившиеся от них дети. О ком они искренне тосковали и страдали, оттого что они отреклись от них и не навещают отца и мать в их последние годы или месяцы, а может быть, и дни оставшейся жизни, их, родивших и воспитавших своих малюток, сыночка и доченьку, на последние крохи тяжёлой и невыносимо трудной жизни.

И Калач всё время повторял одно и то же – что не могут быть дети палачами своих родителей!

Вскоре появилась Эмма, Иван освободился от калачовских тяжёлых воспоминаний, сбросил чужой груз со своих плеч и рассказал красивой немке смешную и немного грустную историю про баню и вшей на фронте. Водились у них больше всего вши бельевые, или чаще их называли платяными, от слова «платье». Так по чьей-то солдатской прихоти или шутке обозвали их платяными, потому что бегали молодые солдаты и офицеры к деревенским девчонкам и любили их сильно, как в последний раз, потому что шли повсюду бои с большими потерями. Красная армия то отступала, то наступала. Девчонки любили русских солдат также сильно, потому что на их долю выпало не меньше страданий и горя: кого-то эвакуировали, а кто-то оставался на оккупированной территории под немцами и создавал партизанское подполье. И те и другие жили одним днём, потому что " «завтра» у них у всех могло и не быть. Они любили и знали: чтобы ни случилось с ними, они никогда не отдадут фашистам свою землю. И живыми и мёртвыми они будут стоять наперекор врагу, в одном ряду, они будут любить друг друга неистово и страстно и ненавидеть врага проклятого, который хочет уничтожить их тела и души. И сегодня Иван уже знал: не завоевал подлый Ирод русскую землю и никогда и никто её не завоюет, пока будет жить хоть один русский солдат или хоть одна русская девчонка на этой земле, что величается матушкой Русью!

Ну а вшей, как ни хитри и ни скрывай, выводить приходилось. Соорудили из блиндажа парилку с тремя буржуйками в центре. Камней натаскали, они нагревались и раскалялись, как в любой другой парилке, плескали воду на них, напускали пару, грели чугунные утюги, металлические бруски, трубы и проглаживали свою одежду: нижнее бельё и форму, особенно где были швы и грубо зашитая ткань, как рубец, – туда и набивалась вошь. И в этой зимней тишине все сразу услышали вой летящего снаряда с той стороны, от немцев… Как он пробил крышу новоиспечённой бани и не разорвался, понять не успели. Выскочили разом все через узкую дверь блиндажа и голыми на снегу хохотали: то ли от испуга, поздно наступившего, то ли от радости, что опять живыми остались. Ещё и добавляли, шутили: мол, если бы снаряд разорвался, так бы вшей сразу всех и вывели.

Но на морозе долго, да ещё голыми, без одежды, не простоишь… Иван мог бы приказать любому солдату вынести снаряд из бани, он был старше всех по званию, но полез сам на рожон, других жалел, своей смерти не боялся. Почему вспомнил эту историю у деда Калача? Потому что что-то тяжёлое и необъяснимое крутилось в его голове, где он пытался найти сходство и различие в жизни собственной и деда. А приказать он действительно мог любому вынести снаряд, но сделал это сам. Снаряд попал как раз прямо в валенок, залез в него, как по заказу. Может, поэтому и не разорвался. Скатили его под гору, наутро подорвали. Иван понимал, что он часто шёл за смертью, как будто искал её, а она словно боялась его и не брала, а дед Калач, наоборот, боялся смерти, бежал от неё, а она – за ним, и тоже не брала. Как будто они оба должны были понять в этой жизни то, что ещё пока не доходило до обоих и не оформилось в их душах и сознании, для этого она и давала им время. Сейчас, сидя с Эммой в русской бане, он почувствовал, что точно такая же тишина была в тот роковой вечер, когда неразорвавшийся снаряд сохранил им всем жизнь, но в дальнейших боях в живых среди тех, кто парился с ним в бане, останется только он один – Иван из детского дома.

И вдруг он услышал мелодичный звук гармони, а из стихов Есенина он называл её тальянкой, и глубокий басистый голос Фёдора, того, у которого жил Баско. Вся деревня уже знала, что это означает: Фёдор принял рюмку домашнего самогона и пел от радости весёлую песню, потому что получил известие, что приезжают внуки и дети, которых он любил и всегда ждал с нетерпением. Пел Фёдор всегда по-разному и на разный мотив одну и ту же сочинённую им песню:

Родился я в большом селе

На пенье хриплых петухов,

Пастух взбивал кнут по росе,

И лай собак сгонял коров.

Деревня мирно оживала

В лучах июльского тепла,

А мать на свет меня рожала —

Испить парного молока…

И вся деревня понимала этот шифр: что едут дети сразу все, одним гуртом, было у него их трое, а теперь уже и шесть внуков. Но если Фёдор пел грустно:

Деревня тихо умирала

От слов людей, как ото льда,

Зачем ты, мать, меня рожала —

Не пить мне больше молока… —

это означало, что приехать все сразу не могут, не получалось в одно время взять отпуск.

А когда все приезжали, садились за стол, и Фёдор, как в счастливые времена, начинал перекличку:

– Иван? – Здесь! – Семён? – Здесь! – Василий? – Здесь!

Потом называл и пересчитывал внуков, а их с каждым годом становилось всё больше. Он чувствовал себя счастливым человеком. Всю жизнь прожил с одной женщиной и любил её до безумия. Ефросинья ему отвечала тем же и не могла представить себя без своего любимого Феденьки.

Говорил Фёдор всегда правду и жил по правде. Не врал никому и никогда – ни жене, ни детям, а начальству резал правду-матку прямо в глаза, поэтому прозвали его бесконвойным.

Говорил он, что если сегодня не проведут газ в деревню, не построят дороги, не облегчат, то есть не механизируют, крестьянский труд, то в следующем веке деревни нашей не будет. Не хочет больше молодёжь жить так. По-человечески хочет. По-людски. Но сделать с ним за его правду горькую ничего не могли: вся грудь в орденах, да ещё на фронте в партию вступил. И никто тогда не подозревал, что слова его станут пророческими: и газ проведут, и дороги построят, а деревня вымрет, потому что сделать-то сделают, о чём Фёдор говорил, да уже поздно будет.

Иван тоже вдруг загрустил, повеяло на него чем-то далёким и близким, чем-то правдивым и настоящим, от чего он бежал, и не признавался себе, и не хотел слышать той правды, которую он знал о себе больше остальных.

Эмма придвинулась к нему, налила в стакан минеральной воды, которую принесла с собой, и спросила у Ивана, не пил ли он по её просьбе три дня. Затем протянула ему маленькую таблетку и сказала:

– Выпей, сейчас всё станет по-другому!

И Иван не задумываясь, беспечно доверяя малознакомой красавице, проглотил пилюлю, запив её минералкой. И тут неожиданно всё изменилось. Мир стал, как по мановению волшебной палочки, другим – красивым и розовым. Он посмотрел направо – там расстилалось огромное поле красных тюльпанов. Он повернул голову налево и увидел нескончаемое поле белых роз. А когда поднял голову вверх, это была зелёная красивая чаща или роща из винограда, заполненная чем-то лёгким, эфемерным, словно голубой дымкой, где парили легко и непринуждённо большие белые птицы, как лебеди, но крупнее их раза в три. А впереди, перед ним, не сидела и не лежала, а как будто повисла в воздухе, не прикладывая к этому никаких усилий, белокурая, бархатная, голубоглазая Эмма и всем своим видом, ласковым и нежным взглядом словно говорила ему:

– Ну, хочешь? Хочешь? Вижу, ты хочешь! Ну, полетай, Ваня!

И стоило ему только чуть-чуть захотеть оторваться от места, только захотеть полетать… он полетел вверх, поднимаясь всё выше и выше. Калачовская баня уменьшалась и уменьшалась, а он поднимался вверх, а там, внизу, оставалось что-то тяжёлое, то, что его мучило и тяготило. Было непосильным грузом только там, внизу. А здесь всё тело было лёгким и неощутимым. И если его теперь уже часто простреливала на земле боль в пояснице или он останавливался и замирал от щемящей боли за грудиной и сильного сердцебиения, то сейчас он нарочно проверил поясницу, резко согнувшись, а её как будто и не было – и поясницы, и боли. Он приложил руку к груди, где должно было быть сердце, и щупал на руке пульс, но ничего не мог понять, потому что их там не было, а было просто легко и хорошо ему здесь, наверху…

Потом он медленно стал опускаться прямо на Эмму и сливаться с ней в единое целое. Пряный, воздушный запах её дорогих духов въедался и входил в него, так что он тоже стал чувствовать его и от себя, именно его, а не запах своих противных, приторно-тошнотворных папирос. А от неё, от Эммы, исходил красивый, дурманящий запах разных цветов и духов, он никогда не мог себе этого представить, что запах бывает красивым.

Он легко выходил из тела Эммы и видел её с высоты двух-трёх метров, удивляясь по-новому, как она хороша и обворожительна, чего нельзя было так вот разглядеть, когда он прижимался к ней всем телом или соприкасался очень близко, тогда, в прошлом, когда он не умел летать, а именно сейчас. И она, тоже немного отделившись от того места, где они только что, несколько минут назад, сидели вместе, теперь плавала в воздухе и могла принять любое положение. Она, обнажённая, представала перед ним то одной, то другой стороной, или он видел её то спереди, то сзади, потом он видел её всю. И это «всё» было сначала как трёхмерное изображение, а дальше он уже не мог понять, как ему удавалось видеть её в четырёхмерном пространстве. То есть тогда он видел её с четырёх сторон одновременно, даже ту сторону её тела, которая была отвёрнута от него, в силу простого геометрического представления из земной жизни. И он понял, что оказался там, где действуют другие законы и другая наука. Но остаются те же чувства, и та же любовь, что неизменно воплощается в красоте женского тела. Это будет будоражить и будет вечно пленять мужское начало и всю его суть, и он не мог уже поверить, что так легко любить, когда видишь безбрежную красоту женской плоти и глубину души сквозь голубые глаза, выразительные и бездонные. В них, как в микроскопе, увеличивалась до видимых для человека размеров великая главная, или основная, частица земного мироздания, или, если хотите, частица для появления разумной жизни.

Очнулся Иван уже в другом месте и пришёл в себя от всего увиденного, а может и содеянного, а он не мог усомниться в том, что обладал этой женщиной и любил её в калачовской бане. Теперь они были у неё в квартире из двух маленьких комнат позади аптеки и под черепичной крышей всего здания. Её комнатки с аптекой были одним одноэтажным строением из красного кирпича с толщиной стен больше метра. Так жили здесь и до неё все провизоры.

Загрузка...