…Враждебность нам ближе всего.
Ручной труд помогает изучению внешнего мира.
Диалектика твердого и мягкого повелевает всеми образами, составляемыми нами о сокровенной материи вещей. Эта диалектика одушевляет все образы, через которые мы активно и пылко приобщаемся к глубинам субстанций, ибо подлинный ее смысл может быть только в одушевлении. Твердый и мягкий — это два первых качественных прилагательных, характеризующих сопротивление материи, первую динамическую жизнь сопротивляющегося мира. В динамическом познании материи – и, соответственно, в познании динамических ценностей нашего бытия – не будет ни малейшей ясности, если, прежде всего, мы не введем два термина: твердый и мягкий. Впоследствии придет более богатый и утонченный опыт, безграничная сфера «промежуточных» переживаний. Но в материальном порядке «да» и «нет» звучат как «мягкое» и «твердое». Не бывает образов материи без этой диалектики приглашения и исключения, диалектики, транспонируемой воображением в бесчисленных метафорах, диалектики, порою инвертируемой под воздействием любопытных амбивалентностей, – и даже обусловливающей, например, лицемерную враждебность мягкости или же дразнящее завуалированное приглашение твердости. Но все же материальное воображение зиждется на первообразах твердости и мягкости. Эти образы до такой степени элементарны, что, вопреки каким бы то ни было перестановкам и несмотря ни на какие инверсии, их можно всегда обнаружить в основе всех метафор.
И вот, если верно, что воображение сопротивления, приписываемого нами вещам, наделяет первичной координацией насилие, осуществляемое нашей волей против вещей (а мы приведем этому массу подтверждений), становится очевидно, что именно в труде, к которому материя мягкая и материя твердая побуждают столь по-разному, мы осознаём собственные динамические потенции, их разнообразие и противоречия. Через твердое и мягкое мы узнаём разные виды становления и получаем весьма несходные свидетельства действенности времени. Твердость и мягкость предметов волей-неволей вовлекают нас в динамическую жизнь весьма разных типов. Сопротивляющийся мир выводит нас за пределы статического бытия, за пределы нашего существа. Так начинаются тайны энергии. С этих пор мы становимся пробужденными существами. Когда у нас в руках молоток или мастерок, мы перестаем быть одинокими, обретаем противника и какое-то дело. Сколь бы мало мы ни имели, исходя из этого факта наша судьба становится космической. «Кирпич и известковый раствор, милая Изабелла,– пишет Мелвилл,– скрывают более глубокие тайны, нежели лес и горы»[17]. Все эти сопротивляющиеся объекты отмечены амбивалентностями содействия и препятствия. Это существа, которые необходимо укротить. Они наделяют нас сущностью самообуздания, сущностью нашей энергии.
Психоаналитики немедленно нам возразят: они скажут нам, что настоящие противники – это люди, что с первыми запретами ребенок сталкивается в семье, и что, как правило, сопротивление, досаждающее психике, отмечено печатью социального. Но ограничиваться переводом символов на человеческий язык – как часто поступает психоанализ – означает забывать область нашего анализа в целом, автономию символизма, а вот к ней-то мы и хотим привлечь внимание. Если в мире символов сопротивление является человеческим, то в мире энергии сопротивление материально. Ни психоанализ, ни психология не сумели найти должных средств для оценки сил. В психоанализе нет психического динамометра, чьи показания определялись бы эффективной обработкой материи. Подобно дескриптивной психологии психоанализ оказался сведенным к своего рода психической топологии: он устанавливает уровни, пласты, ассоциации, комплексы и символы. Несомненно, он позволяет оценивать доминирующие импульсы по их результатам. Но в нем отсутствуют инструменты подлинной психической динамологии, подробной динамологии, изучающей индивидуальность образов. Иными словами, психоанализ довольствуется определением образов через их символику. Стоит психоанализу обнаружить импульсивный образ или выявить травматизирующее воспоминание, как он сразу же ставит проблему их социальной интерпретации. Он забывает о целой области исследований: о само́й сфере воображения. А ведь психика одушевляется благодаря подлинному голоду в отношении образов. Она жаждет образов. В общем, психоанализ всегда ищет под образом единственную реальность, но забывает о противоположном направлении поисков: о поисках позитивности образа, исходящего из реальности. В этих-то поисках и обнаруживается энергия образа, служащая прямо-таки признаком активной психики.
Слишком часто психоаналитики считают, будто фантазирование нечто скрывает. Оно якобы играет роль «покрывала». Но ведь это его вторичная функция. И вот, как только фантазированию становится причастной рука, как только реальные энергии вовлекаются в труд, а воображение актуализирует собственные образы, центр существа утрачивает субстанцию горя. Действие сразу же становится небытием горя. И тогда выдвигается проблема поддержания динамического состояния, восстановления динамической воли в ритмическом анализе наступательности и мастерства. Образ всегда свидетельствует о некоем продвижении воображающего. Воображение и воодушевление связаны между собой. Несомненно – и увы! – бывает воодушевление без образов, но все-таки образов без воодушевления быть не может.
Так попытаемся же вкратце охарактеризовать воображение сопротивления и воображаемую агрессивную субстанциальность, перед тем как приступить к их подробному исследованию.
Чем было бы сопротивление, если бы в нем не было упорства, субстанциальной глубины, самих глубин материи? Пусть психологи твердят, что внезапно разгневанный ребенок бьет по столу, о который он только что ударился[18]. В этом жесте, в этом эфемерном гневе агрессивность высвобождается слишком быстро, и потому мы не можем обнаружить здесь подлинных образов агрессивного воображения. Впоследствии мы встретимся с находками дискурсивного гнева воображения, гнева, воодушевляющего труженика в его борьбе против всегда непокорной, изначально бунтующей материи. Однако же впредь следует иметь в виду, что активное воображение не начинается как простая реакция или рефлекс. Воображению необходим диалектический анимизм[19], переживаемый при обретении в предмете ответов на намеренное насилие, что наделяет труженика инициативой провокации. Материальное и динамическое воображения способствуют нашему переживанию наведенной враждебности, психологии противящейся, которая не довольствуется ударом или шоком, но обещает грезящему господство над самими глубинами материи. Итак, твердость в грезах есть твердость непрерывно атакуемая и непрестанно возбуждающая. Воспринимать твердость попросту как причину исключения, в ее первом «нет», означает грезить о ней в ее внешней форме, в форме, к которой невозможно притронуться. А вот для грезовидца сокровенной твердости гранит представляет собой своего рода провокацию,– его твердость оскорбительна, и за это оскорбление невозможно отомстить без оружия, без инструментов, без средств человеческого коварства. Гранит не обрабатывают с детским гневом. Его расчерчивают или полируют, и это новая диалектика, при которой динамология сопротивления дает множество нюансов. Как только мы начинаем грезить, обрабатывая материал, как только мы начинаем переживать грезы воли, время наделяется материальной реальностью. Существует время гранита, подобно тому, как у Гегеля в философии Природы присутствует «пирохронос», время огня. Это время твердости камней, этот литохронос можно определить не иначе как активное время труда, время, предстающее диалектически в усилиях труженика и в сопротивлении камня, как своеобразный естественный ритм, как ритм, должным образом обусловленный. И как раз благодаря такому ритму труд обретает сразу и объективную эффективность, и субъективно тонизирующие свойства. Временной характер сопротивления наделяется здесь важнейшими чертами. Осознанность труда теперь уточняется как в мускулах и суставах труженика, так и в регулярном продвижении работы. Следовательно, борьба, свойственная труду, является наиболее жесткой из всех возможных; длительность жеста труженика – наиболее наполненная из всех длительностей, ибо в ней импульс стремится к цели наиболее точно и конкретно. Эта длительность также обладает наибольшей способностью к интеграции. Трудовой жест как бы интегрирует труженика с сопротивляющимся предметом, с самим сопротивлением материи. Материя – длительность динамически внезапно всплывает здесь поверх пространства – времени. И в этой материи – длительности человек еще раз реализует себя скорее как становление, нежели как существо. Он познает движение бытия вперед.
Замысел, окрыленный юношеской энергией, фиксируется прямо в своем объекте, зацепляется за него, прикрепляется к нему. Кроме того, проект в стадии исполнения (материальный проект) имеет иную временну́ю структуру, нежели проект интеллектуальный. Весьма часто интеллектуальный проект существенно отличается от его исполнения. Он так и остается проектом шефа, который командует исполнителями. Зачастую в нем повторяется гегельянская диалектика господина и раба при отсутствии выгод от синтеза, состоящего в приобретенном мастерстве в труде, направленном против материи.
Так материя открывает нам наши силы. Она наводит на мысль о динамической категоризации наших сил. Она предоставляет нам не только субстанцию, длящуюся сколько нам угодно, но еще и определенные временные схемы, зависящие от нашего терпения. От наших грез материя немедленно получает прямо-таки обрабатывающее ее будущее, ибо в обработке мы стремимся победить ее. Мы заранее пользуемся плодами действенности нашей воли. Значит, не следует удивляться тому, что грезить о материальных образах – да-да, просто грезить о них – означает сразу же тонизировать волю. Когда грезишь о намеренно выбранной сопротивляющейся материи, невозможно оставаться рассеянным, отсутствующим, безразличным. Сопротивление невозможно воображать просто так. Различные материалы, выстраивающиеся между крайними диалектическими полюсами твердого и мягкого, обозначают весьма многочисленные типы враждебности. И наоборот, все виды враждебности, которые мы считаем свойственными глубинам человеческой души, вместе с циничным или завуалированным насилием, проявляясь недвусмысленно или лицемерно, обретают реализм в действиях, обращенных на конкретные виды неодушевленной материи. Лучше, чем всем остальным, враждебность специфицируется материальным дополнением. Например, выражение «бить как штукатурку» (battre comme plâtre) обозначает именно акт немощного буйства, в котором нет храбрости, а есть лишь трусливое упоение разбиванием в пух и прах.
Изучая материальные образы, мы обнаруживаем в них (сразу же переходя на язык психоанализа) имаго[20] нашей энергии. Иными словами, материя – это наше энергетическое зеркало·, это зеркало, фокусирующее наши потенции, освещая их воображаемыми радостями. И поскольку в книге об образах, несомненно, дозволено злоупотреблять образами, мы бы охотно сказали, что твердое тело, рассеивающее получаемые удары, является выпуклым зеркалом нашей энергии, тогда как мягкое тело можно счесть ее вогнутым зеркалом. Причем в высшей степени очевидно, что материальные грезы изменяют направленность наших потенций; они доставляют нам демиургические впечатления; они предоставляют нам иллюзии всемогущества. Эти иллюзии полезны, ибо в них уже содержится поощрение атаковать материю в ее глубинах. От кузнеца до гончара, на примерах железа и теста, мы впоследствии продемонстрируем плодотворность трудовых грез. Ощущая в обработке материи завлекающее нас сгущение образов и сил, мы переживем синтез воображения и воли. Этот синтез, которому философы уделяли столь мало внимания, между тем является первым из синтезов, которые необходимо рассмотреть в динамологии специфически человеческой психики. Мы желаем лишь того, на что направляем богатое воображение.
В действительности философский дуализм субъекта и объекта предстает в наиболее явном равновесии, возможно, именно в своем аспекте воображаемой энергии; иными словами, в царстве воображения с таким же успехом можно сказать, что реальное сопротивление возбуждает динамические грезы, или же что динамические грезы пробуждают сопротивление, спящее в глубинах материи. В журнале «Атенеум» находим страницы Новалиса[21], поясняющие этот закон равенства действия и противодействия, транспонированный в закон воображения. По мнению Новалиса, «при любом соприкосновении зарождается некая субстанция, чье воздействие длится столько же, сколько само прикосновение». Иначе говоря, субстанция наделена способностью прикасаться к нам. Она касается нас, как мы ее, жестко или нежно. Новалис продолжает: «Эго служит основанием всех синтетических модификаций индивида». Следовательно, на взгляд новалисовского магического идеализма, материю пробуждает человек, а спящие в вещах качества наделяются жизнью от прикосновения чудесной руки, от контакта, дополненного разнообразными грезами о воображающем осязании. Но предоставлять инициативу воображающему, как делает магический идеализм, нет необходимости. На самом деле, какое имеет значение, кто начинает борьбу и диалоги, когда эти борьба и диалоги обретают силу и жизнестойкость в своей повторяющейся диалектике, при постоянной взаимной активизации. А ведь наша задача гораздо проще и состоит в показе радостного характера образов, выходящих за пределы реальности.
Тем не менее, разумеется, материальная реальность нас учит. Благодаря обработке весьма разнообразных и отчетливо индивидуализированных материалов мы можем узнать индивидуализированные типы гибкости и решительности. И воздействуя на точку равновесия нашей силы и сопротивления материи, мы становимся не только ловкими в отделке форм, но и материально умелыми. Материю нужно соединить с Рукой, чтобы определить сам узел энергетического дуализма, активного дуализма с совершенно иной тональностью, нежели классический дуализм объекта и субъекта, когда оба ослаблены созерцательностью, один – в своей инертности, другой – в своей праздности.
Действительно, работающие руки переносят субъект в новый порядок, в котором возникает динамизация его существования. В этой сфере все предстает в виде приобретения, а любой образ представляет собой ускорение; иными словами, воображение – «акселератор» психики. Воображение систематически движется слишком быстро. Это довольно-таки банальное свойство, настолько банальное, что мы забываем отмечать его как существенное. Если же мы рассмотрим получше эту подвижную кайму образов вокруг реальности и, соответственно, это преодоление бытия, подразумеваемое воображающей деятельностью, мы сможем понять, что особенность человеческой психики в том, что это воодушевляющая сила. И тогда обыденная жизнь как бы отходит в сторону, она кажется чем-то косным и тяжеловесным, осколком прошлого, а позитивная функция воображения сводится к рассыпанию этой груды инертных привычек, к пробуждению этой неповоротливой массы, к открытости бытия навстречу новой подпитке. Воображение – это принцип приумножения атрибутов, касающихся глубин субстанций. А еще это воля к сверхбытию, не ускользающему, а расточительному, не противоречивому, а упоенному противоположностями. Образ – это бытие или существо, отличающееся от самого себя ради того, чтобы увериться в становлении. И как раз в литературном воображении эта дифференциация сразу же отчетливо предстает. Один литературный образ разрушает массу вялых образов, полученных от восприятия. Литературное воображение способствует «развоображению», чтобы лучше воображать заново.
А значит, все позитивно. Так, медлительное не равнозначно обузданной стремительности. К тому же воображаемое медлительное стремится к избытку. Медлительное воображается с преувеличением медлительности, и воображающий наслаждается не медленностью, а преувеличением замедления. Поглядите, как блестят у него глаза, прочтите на его лице искрящуюся радость воображения медлительности, радость от замедления времени, от навязывания времени плавного, молчаливого и спокойного будущего. Итак, медлительное на свой лад наделяется зна́ком чрезмерности, самой печатью воображения. Стоит найти тесто, субстанциализирующее эту желанную медлительность, эту медлительность грез, как мы сразу начнем преувеличивать его мягкость. Рабочий, поэт с месящими руками, бережно обрабатывает эту эластичную вялую материю до тех пор, пока не открывает в ней необыкновенное действие тонких связей, эту в высшей степени интимную радость тончайших нитей материи. Едва ли существуют дети, не разминавшие эту вязкость большим и указательным пальцами. Впоследствии мы предоставим массу свидетельств таких субстанциальных радостей. Теперь же мы хотим лишь поместить все материальные преувеличения в промежуток между двумя полюсами: слишком твердо и слишком мягко. Эти два полюса не являются неподвижными, ибо от них исходят провокативные силы. Силы рабочих рук на них отвечают, и обе стороны пытаются распространить на материю наш империализм.
Воображение всегда стремится повелевать. Оно не умеет покоряться сути вещей. Если оно и принимает их первообразы, то лишь для того, чтобы их видоизменять и преувеличивать. Мы лучше поймем это, когда изучим активную трансцендентность мягкости. До чего же драгоценна для нашего тезиса следующая мысль Тристана Тцара[22]: «Он предпочитал скорее месить бурю, чем предаваться мягкости» («Полночь для гиганта», XVIII).
В общих чертах и готовясь к более тонкой диалектике, можно утверждать, что агрессивность, возбуждаемая твердым, является прямой, тогда как приглушенная враждебность мягкого возбуждает агрессивность искривленную. Минералог Роме Делиль[23] писал:
Прямая линия чаще всего сочетается с царством минералов. <…> В растительном царстве прямая линия встречается все еще довольно часто, но всегда в сопровождении кривой. Наконец, в животных субстанциях <…> кривая линия доминирует[24].
Человеческое воображение – еще одно царство, царство, тотализирующее все принципы образов, действующие в трех царствах: минеральном, растительном и животном. Посредством образов человек обретает способность завершить внутреннюю геометрию, подлинно материальную геометрию всех субстанций. С помощью воображения человек предается иллюзии возбуждения информационных потенций всех видов материи: он наделяет подвижностью твердую стрелу и мягкую пулю – он заостряет враждебную минеральность твердого и способствует вызреванию округлых плодов мягкого. Как бы там ни было, материальные образы, образы материи, создаваемые нами для себя, являются чрезвычайно активными. Об этом почти не говорят – и все-таки они начинают поддерживать нас с того момента, как мы проникаемся доверием к энергии наших рук.
Если диалектика твердого и мягкого позволяет с такой легкостью классифицировать импульсы, доходящие до нас от материи и выносящие решения относительно воли к труду, то, по-видимому, по предпочтениям, оказываемым образам твердого или мягкого – так же, как и по любви к некоторым мезоморфным состояниям,– можно проверить многочисленные выводы характерологии. Несомненно, в значительной своей части характер является продуктом человеческой среды, а его психоанализ опирается преимущественно на среду семейную[25]. Именно в семье и тесных социальных кругах мы видим, как развивается социальная психология противления. В характере есть множество черт, которые даже позволяют определить его как систему защиты индивида от общества, как процесс противостояния обществу. Стало быть, психологии противления необходимо изучать преимущественно конфликты между «Я» и «Сверх-Я».
Однако же мы намереваемся внести лишь крайне ограниченный вклад в столь обширную проблему. Характер утверждается в часы одиночества, столь благоприятствующие воображаемым подвигам. Эти часы полного одиночества автоматически представляют собой часы вселенной. Человек, покидающий общество и устремляющийся вглубь своих грез, наконец-то смотрит на вещи. Возвратившись к природе, человек возвращается и к своим преображающим потенциям, к своей функции материального преображения – если только он удаляется в одиночество не для того, чтобы скрыться от людей, но с тем, чтобы унести с собой силы труда. Одна из наиболее привлекательных черт романа «Робинзон Крузо» – в том, что это повествование о жизни в кропотливом труде, о предприимчивости. В активном одиночестве человек стремится рыть ямы, долбить камень, резать древесину. Он стремится обрабатывать материю, преображать ее. В таком случае человек – это уже не просто философ, глядящий на вселенную, но неутомимая сила, противящаяся вселенной, противящаяся субстанции вещей.
Дюмезиль[26], подводя итоги одной работы Бенвениста[27] и Рену[28], говорит, что противник индоиранского бога победы «скорее среднего („Сопротивление“), нежели мужского рода, скорее неодушевленное понятие, чем демон, <…> (битва) по существу ведется между богом нападающим, агрессивным, подвижным <…> и „чем-то“ противящимся, неповоротливым, пассивным»[29]. Итак, сопротивляющийся мир не сразу получает право на то, чтобы быть личностью; прежде всего боги труда должны бросить ему вызов, чтобы вывести из состояния анонимного оцепенения. Дюмезиль упоминает бога-плотника Твастара[30], у которого (как у «Сына») есть собственные произведения. Таким образом, здесь уловлен поливалентный смысл «Творения». Образ Творения изношен, а также замаскирован чрезмерной абстрактностью. Однако же в полезном труде оно вновь наделяется смыслом, распространяющимся на самые разнообразные сферы. В труде человек удовлетворяет творческую потенцию, приумножающуюся посредством многочисленных метафор.
Когда некая материя, непрерывно обновляющаяся в своем сопротивлении, не дает нашему ручному труду стать машинальным, труд этот возвращает нашему телу, нашим энергиям, нашей выразительности, самим словам нашего языка первозданные силы. Посредством обработки материи наш характер сливается с нашим темпераментом. В действительности общественные дела чаще всего проявляют тенденцию к тому, чтобы создать в нас характер, противостоящий нашему темпераменту. В таком случае характер можно назвать группой компенсаций, цель которых – замаскировать все слабости темперамента. Когда компенсации являются слишком уж негодными и поистине плохо связанными между собой, на сцену полагается выйти психоанализу. Но ведь сколько дисгармоний от него ускользает в силу одного того, что он занимается лишь социальными инстанциями[31] характера! Психоанализ возник в буржуазной среде и довольно часто пренебрегает реалистическим и материалистическим аспектами человеческой воли. Обработка предметов, направленная «против» материи, и представляет собой своего рода естественный психоанализ. Он дает шансы на скорейшее излечение, поскольку материя не позволяет нам обманываться относительно наших собственных сил.
Как бы там ни было, отдельно от социальной жизни и даже до сопряжения материалов с ремеслами, наличествующими в обществе, нам необходимо рассмотреть воистину первичные материальные реальности в том виде, как их предоставляет природа, – и как соответствующие приглашения к проявлению наших сил. Лишь тогда мы доберемся до динамических функций рук, далеко и глубоко проникнув в бессознательное человеческой энергии, туда, где ничего не подавляется здравым рассудком. В таких случаях воображение бывает взрывным или связывающим, оно вырывает с корнем или запаивает. Чтобы увидеть, как обнаруживаются диалектические потенции ручного труда, достаточно дать ребенку несколько разнообразных веществ. Эти изначальные силы следует познавать с помощью трудовых мускулов, чтобы впоследствии измерять их экономию в продуманных творениях.
Здесь мы делаем выбор, вводящий наши исследования в узкие рамки. Мы выбираем не вождя клана и не директора металлургического завода, а именно рабочего-мастера, участвующего в битвах с субстанциями. Воля к власти как социальное господство нашей проблемой не является. Желающий изучать волю к власти фатально принужден анализировать в первую очередь символы царственности. Тем самым тот, кто философствует о воле к власти, поддается гипнозу мнимого; паранойя социальных утопий вводит его в искушение. Воля к труду, которую мы намереваемся изучить в данной работе, мгновенно избавляет нас от мишуры всяких регалий; она с необходимостью выходит за пределы сферы знаков и мнимого, сферы форм.
Разумеется, воля к труду не может делегироваться, она не может пользоваться трудом других. Она предпочитает делать, а не заставлять. И тогда труд создает образы собственных сил, он одушевляет труженика материальными образами. Труд помещает труженика в центр мироздания, а не общества. И если для обретения жизненной силы труженику бывают необходимы чрезмерные образы, он заимствует их у демиургической паранойи. Демиург вулканизма и демиург нептунизма – земля пылающая и земля отжигаемая – предлагают противоположные виды избыточности воображению, обрабатывающему твердое, и воображению, обрабатывающему мягкое. Кузнец и гончар повелевают двумя разными мирами. Благодаря само́й материи своего труда, в само́м проявлении своих сил они обретают видéния мироздания, видéния, современные эпохе Творения. Труд – по самой сути субстанций – напоминает Книгу Бытия. Посредством одушевляющих его материальных образов он имагинативно воссоздает саму материю, противящуюся его усилиям. Homo faber[32] в своей обработке материи не довольствуется геометрическими мыслями о наладке; он наслаждается глубинной твердостью фундаментальных материалов; наслаждается он и ковкостью всех материалов, которые ему предстоит сгибать. И все эти наслаждения живут уже в предзаданных образах, побуждающих к труду. Это не просто satisfecit[33], следующее за выполненной работой. Материальный образ служит одним из факторов труда; это ближайшее будущее, будущее, материально предвосхищаемое всяким нашим воздействием на материю. Посредством образов обработки материи рабочий учится тонко оценивать материальные качества, он становится настолько сопричастным материальным смыслам, что вполне можно сказать, что он познает их генетически, как если бы ему предстояло свидетельствовать об их верности элементарным материям.
Уже тактильное ощущение, которое роется в субстанции и обнаруживает материю под формами и цветом, подготавливает иллюзию прикосновения к глубинам материи. И материальное воображение немедленно открывает нам полости субстанции и доставляет нам неведомые богатства. Динамически переживаемый, эмоционально воспринимаемый и терпеливо разрабатываемый материальный образ является отверстием (ouverture) во всех смыслах этого термина, как в прямом, так и в переносном. Он утверждает психологическую реальность фигуративного, воображаемого. Материальный образ – это преодоление непосредственно данного бытия, углубление бытия поверхностного. И углубление это открывает двойную перспективу: в сторону глубин действующего субъекта и по направлению к субстанциальной сокровенности инертного объекта, встреченного в восприятии. При этом в обработке материи такая двойная перспектива переворачивается; происходит обмен между глубинами субъекта и объекта; в результате в душе труженика рождается целебный ритм интровертности и экстравертности. Однако же если мы действительно инвестируем объект, если, несмотря на его сопротивление, мы навязываем ему форму, то интровертность и экстравертность становятся не просто направлениями и указателями, обозначающими два противоположных типа психической жизни. Они представляют собой два типа энергии. При взаимообмене эти энергии развиваются. Трудящийся с необходимостью переживает последовательность непосредственного усилия и немедленного успеха. А вот при враждебности между людьми любой провал, сколь бы ничтожен он ни был, обескураживает интроверта, вызывая у него объективно враждебное отношение; сопротивление воодушевляет рабочего в той мере, в какой гордость за свое мастерство налагает на него отпечаток интровертности. В труде ярко выраженная интровертность служит залогом энергичной экстравертности. К тому же, если правильно подобрать материал и сообщить ритму интровертности и экстравертности его реальную подвижность, то можно заняться анализом ритма в том смысле, в каком этот термин употребляет Пиньейру душ Сантуш[34]. В труде – в труде с подобающими ему грезами, с грезами, не чурающимися труда,– эта подвижность не бывает ни бесцельной, ни напрасной; она располагается между диалектическими крайностями слишком твердого и слишком мягкого, в точке, к которой труженик может приложить свои блаженные силы. И как раз в связи с этими силами, при общем психическом подъеме, достигаемом благодаря мастерскому применению этих сил, бытие реализуется как динамическое воображение. Тут мы сразу видим воображение зашоренное и воображение прозорливое. Чтобы вести речь о бесцельном воображении, надо быть праздным.
Несомненно, воображение проникает лишь в воображаемые глубины; и все-таки желание проникновения характеризуется собственными образами; это желание воспринимает в образах материального проникновения специфицирующую динамику, динамику, состоящую из здравого смысла и решительности. Классический психоанализ должен испытывать интерес к пристальному изучению этих образов проникновения, сопровождающих воздействие на различные материалы, ради того, чтобы изучать их как таковые, не торопясь,– как это он делает слишком часто,– их истолковывать. И тогда на воображение уже не будут навешивать ярлык обыкновенной способности к замещению. Оно предстанет как потребность в образах, как образный инстинкт, который совершенно нормально сопровождает инстинкты более «неотесанные» и неповоротливые, например, инстинкты столь медлительные, как половые[35]. Непреложная уместность воображения, обновляющегося и приумножающегося в образах, не преминет проявиться, если мы займемся изучением наиболее активных образов, образов материального проникновения. Здесь мы увидим психологическую полезность сближения воли к проникновению и образов, наводящих на эффективное проникновение. Благодаря этому сближению мы расположимся в узле взаимодействия, где образы становятся «импульсивными», а импульсы могут усиливать доставляемое ими удовлетворение посредством образов. Действие и его образ – вот вам и сверхбытие, динамическая жизнь, вытесняющая жизнь статическую столь отчетливо, что пассивность теперь начинает восприниматься как небытие. В конечном счете образ возвышает нас и способствует нашему росту; он наделяет нас становлением растущего «Я».
Итак, на наш взгляд, воображение является центром, где образуются два типа ориентации любой амбивалентности: экстравертность и интровертность. И если мы пронаблюдаем за образами в деталях, мы уясним, что амбивалентности конкретизируются через эстетические и моральные ценности, связываемые с образами. В образах тонко, с некоей существенной хитростью, состоящей в одновременном показе и сокрытии, реализуются могущественные воли, борющиеся в глубинах существа. Например, по излюбленному визуальному образу можно определить отмечаемую некоторыми психоаналитиками скоптофилию (ср. Lacan J. Les Complexes familiaux dans Formation de l’Individu), в которой объединяются тенденции к ви́дению и выставлению напоказ. С другой стороны, сколько показных образов представляют собой не более чем маски! Впрочем, естественно, что материальные образы являются более «ангажированными». Для них характерна именно динамическая вовлеченность. И когда мы добираемся до глубин материи, агрессивность, неприкрытая или изворотливая, прямая или косвенная, заряжается противоположными смыслами силы и сноровки, обнаруживая в переживании силы – непреложности экстраверта, а в осознании сноровки – убеждения интроверта. Тем самым труд и рабочий взаимно обусловливают друг друга – истина, несомненно, банальная, но в своих многочисленных нюансах столь многоликая, что для ее уточнения потребуются пространные исследования.
В следующей главе мы покажем первый набросок, первый случай такой взаимообусловленности, сделав вначале несколько замечаний о «режущей»[36] воле, о воле к резанию и высеканию зарубок, а впоследствии совершим краткий экскурс в реальную обработку материалов, чтобы привлечь внимание к динамическому характеру инструментов, слишком часто рассматриваемых в пределах формального аспекта. Тем самым мы получим первый эскиз двойной перспективы, которую мы упоминали выше и которая будет выделена сначала в своеобразном психоаналитическом этюде, а затем – в размышлении о динамических условиях первоначальных успехов обработки материалов.
Сердце у тебя – для надежды, а руки – для труда.
Инертный предмет, предмет твердый дает удобный повод не только для непосредственного соперничества, но еще и для целенаправленной, уклончивой и возобновляемой борьбы – вот наблюдение, которое можно сделать в любом случае, если дать инструмент находящемуся в одиночестве ребенку. Инструмент сразу же превратится в орудие разрушения и увеличит коэффициент агрессии против материи. Впоследствии наступает пора блаженной работы с обузданной материей, но изначальное превосходство предстает как ощущение острия или лезвия, как живейшее ощущение крутящегося буравчика. Инструмент пробуждает потребность действовать против