Китай

На последнем горном перевале у самой границы не было такого, кто бы ни остановился, ни бросил последний взгляд на далекие, прикрытые дымкой русские пределы. Многие, не стесняясь, горько плакали, становясь на колени и целуя покидаемый ими последний кусок родной земли. Брали в горсть, растирали пальцами в пыль, ссыпали в кисеты.

Прощались с Родиной. Быть может, навсегда.


Глинобитные хатки, мазанные глиной крыши.

Все из глины. Из-за этого село кажется коричневым. Редко-редко это коричневое однообразие нарушает рифленость черепицы. Вдоль речушки с желтой водой – заросли камыша, маленькие рощицы деревьев, темные распаханные поля, тронутые первой зеленью огороды. Между коричневыми хатками свободно, словно собаки, бродят черные свиньи с длинными рылами. Мужчин от женщин, на первый взгляд, не отличишь – схожи по росту и одинаково одеты в длинные рубахи и штанишки до щиколоток из ткани серо-голубого цвета.

– Эх, – вздохнул кто-то, – это разве бабы? Ни поглядеть, ни щей сварить… На что казаку такая?

– А ты спроси, – хохотнул кто-то тут же. – Он тебе и объяснит на что… Другое что варит…

Вдали, до горизонта, куда ни глянь – покатые сопки. То там, то здесь по всей этой чужой шири – одинокие войлочные юрты. Смотрели, качали головами, то ли соглашаясь со своими мыслями, то ли не находя с ними и с тем, что видели, ничего общего.

Как только обозначили место для лагеря, тотчас, обнажив головы и приклонив колена, благодарили Господа за своё спасение, за конец мучений. Возле них, истово молившихся, словно оповещенные по телеграфу, собирались конные степняки на низкорослых лошадках с подстриженной щеткой гривой. В широких стеганых запашных длиннополых халатах, подпоясанных кручеными сыромятными поясами, в тюбетейках или, несмотря на тепло, лисьих, прикрывающих плечи, малахаях на бритых головах. Блестя щелочками глаз, понимая, что пришлые благодарят своего Бога, степняки угощали всех, вынимая из-за пазух горячие, кисло пахнущие кизяком, лепешки. Чмокая губами, тянулись гладить светловолосые головы детей, громким смехом выражая свой бесхитростный от этого восторг.

Сразу же после службы прибежали китайские солдаты – их длинные волосы были, как у хороших девок, сплетены в тугие, свисающие по спине косы, под маленькими круглыми шапчонками гладкобритые лбы, в руках разнокалиберные винтовки. Свободные штаны, куртки, расписанные по плечам иероглифами, – все для глаз казаков так необычно, нереально, что даже не вызывало ни смеха, ни удивления.

Солдаты прибыли не одни – впереди на низенькой лошадке прискакал офицер при погонах и сабле – маленькой, для казачьих глаз что детской – и в штатском котелке, не вязавшемся ни с сабелькой, ни с погонами. Ловко, почти на ходу, офицер в котелке соскочил со своей коняшки и, развернув перед собой большой, до того скрученный в трубу, папирус, поглядывая то на партизан, то на рядки черных знаков, начертанных мохнатыми паучками, заговорил на таком же диковинном для слуха пришлых языке, что и письмена. Закончив, свернув бумагу и оглядев всех раскосыми с черным вороньим блеском глазами, поклонился.

И казаки, принимая чужую над ними власть, в ответ сбычили свои головы.

Атаман на приветствие присланного им китайской стороной офицера необычно, почти до вскрика, выделяя гласные звуки, ответил короткой без запинки речью, на последних словах тоже приклонив, как сделали только что его партизаны, и свою голову. Его речь – непонятная, рассыпающаяся звуками, будто галька под сапогом, тут же была оценена его партизанами как еще одна способность их атамана, с которым они накрепко связали свою судьбу. Заоглядывались друг на друга, заулыбались, потеплев глазами.

Знай наших! Авось не пропадем. Бог не без милости, да и казак не без счастья…

На лице китайского офицера нельзя было заметить ни удивления, ни расположения. Выслушав ответную речь атамана, он еще раз поклонился и, сняв котелок, обозначив этим конец церемонии, подставив блестящий от пота лоб мягкому ветерку, что-то резко скомандовал своим солдатам. Потом вскочил на свою коняшку и не оглядываясь потрусил в степь. И его солдаты, стараясь не отставать, побежали следом.

И без перевода было ясно: надо разоружаться. Тем более что еще на своей стороне, в последних пределах России, на последнем смотру атаман разложил все их карты до последнего козыря – тяни, выбирай, где смерть легче. Тогда и сказал, что за их оружие власти Китая обещали всех кормить год. А там – если Бог не выдаст, то и свинья не съест. Авось, все и переможется…

Английские и японские винтовки, японские и американские пулеметы фирмы Виккерса и Кольта, французские от Сент-Этьена и Льюиса и, тоже французские, скорострельные ружья Шоша – все то, что было выбрано из негодного, будто в насмешку посланного союзнического оружия и доведенное до ума руками умельцев – сложили кучами.

Чуток утаив и для себя.

И, словно подведя черту под полной невзгод и страданий жизнью, назвали свою первую стоянку на чужой земле – лагерем Веселым.


Распорядок оставался обычный – уборка лошадей, гимнастика, строевые занятия. Все привычное, нужное – и отдыхали от тяжелой военной жизни, и утверждали воинский дух и дисциплину. Перед отбоем, после объявления приказов – молитва, которая на чужбине и вовсе стала необходимостью. Ею, оставшейся единственной прочной связью с покинутой Родиной, умягчали сердечную боль, умаляли холодный страх перед неизвестностью.

Многого не хватало – готовили на кострах, суп ели по армейской старинке – из медных бачков по пяти человек разом, но не роптали из-за такой безделицы, живя горячей надеждой на благополучную жизнь впереди.

Донимали калмыки, так радушно в первый день потчевавшие лепешками. Степняки, порой нападая даже среди бела дня, воровали из табунов боевых коней, с гиканьем и диким хохотом угоняя отбитых в степь. Погоня за ними не давала результатов – юркие, знающие все впадины, лощины и броды, избегая засад они уходили от погони. Применять оружие казакам, связанным приказом атамана держать себя как можно строже на чужой земле, было не с руки. Оставалось в сердцах плевать степнякам вслед да от души ругаться. Найти на них управу у китайских властей тоже было делом безнадежным. В ответ на жалобы атамана те присылали гонцов с депешами, в которых указывали на дикость калмыков, на их обычаи ездить на чужих лошадях, на то, что кража лошадей для степняка – подвиг, от которого ничто не в силах его заставить отказаться. Русских оповещали, что степняков так манят их подвиги, что их не останавливает даже неудовольствие своих, китайских, властей, у которых они подчас тоже крадут лошадей. А угнать их у военных другой державы – для них и вовсе подвиг. Так что с этим диким народом нужно поступать умеючи – никаких угроз, иначе будет еще хуже, наоборот, нужно льстить комплиментами да одаривать мелкими деньгами.

Деньги – это лучше всего.

Хвалите, улыбайтесь, давайте деньги – иначе останетесь без лошадей.

Причин для улыбок не находилось. Табун в тысячу боевых коней, что калмыцкий князь Сетал взял под свое покровительство и отдал степнякам для выпаса, тут же по приказанию китайских властей был угнан и спрятан в горах. И самый наивный из казаков понимал, что китайцы, спутав их своими условиями жизни, являются полными хозяевами положения. Партизаны, чувствуя унижение и растерянность, страдали как от физической боли.

Атаман не сдавался, ежедневно посылал протесты, указывая в них на все несоответствия реальности с договоренностями. На что китайские власти начали отвечать жестче, обвиняя в грабежах самих казаков, стараясь побольнее задеть и самого атамана – этого, несносного, неугомонного в своих обвинениях, побежденного победителя:

«Вы пишете, что ваши солдаты не занимаются грабежом. Но грабежом занимаются не только ваши солдаты, но и вы во главе с ними. Много слышали о вас, о вашей храбрости, как командующего Семиреченской армией, и вдруг вы занимаетесь грабежом. Пишете, что телеграфировали в Пекин и Урумчи, это ваша воля, можете телеграфировать куда угодно…»

* * *

Он долго лежал у самого крайнего дома возле кучи зимней золы в высоких зарослях полыни, откуда хорошо был слышен доносившейся со двора шум. Там разгружали подводы, перетаскивая добро в дом, громко переговариваясь и беспрерывно хлопая визжащей на все лады дверью.

Телеги награбленного привезли налетчики на поезд в небольшой хуторок, зажатый со всех сторон лесами. Добирались до него неторопливо и не таясь – не опасаясь ни погони, ни засады. Без всякого смысла, словно в забаву, время от времени толкая прикладом в спину старшего группы. Той же мерой доставалось и тому, кто был с Дмитрием в одном вагоне – раненному в руку и страшно белевшему лицом светловолосому юнкеру, которому не по силам уже было держать голову на тонком стебельке шеи.

Зная, как пытают в своих застенках красные, никто в их боевой группе ничего не знал друг о друге, кроме одного – все люди военные, отчаянные, не жалевшие жизни ради спасения Государя. Запоминали только лица. Но все, исключительно все, знали Маркова, который подбирал каждого. И теперь Дмитрий пожалел, что не назвались они друг другу придуманными именами, брезгливо отвергнув эту привычку уголовников.

Из своего укрытия он видел, как пленных закрыли в сарае с маленьким прорезным оконцем в толстых бревнах стен, к которому, лишь стемнеет, он должен подобраться. И тогда лучше бы было окликнуть так – чтобы сразу, не теряя драгоценных секунд, поняли, кто зовет.


…Как только поезд увез с места грабежа живых, бандиты принялись грузить добычу на телеги. Дмитрию было видно, как одни били, наслаждаясь безнаказанностью, старшего, вывернув ему за спину руки. Другие, постояв над телом подстреленного Дмитрием собственного товарища, подняли его за руки-ноги и устроили поверх узлов и чемоданов, громко споря – перехватывать его веревкой поперек туловища или оставить лежать на узлах вольно.

Не считая подстреленного, их было десять. Десять человек, вооруженных обрезами и винтовками, идти на которых в открытую – бессмысленная смерть. Крайне важно было действовать разумно и осторожно, и выждать момент удобный, решительный.

Когда скрип колес стал удаляться, он вылез из своего укрытия. Ничего вокруг теперь даже не напомнило бы о только что произошедшей здесь трагедии, если бы не оставшиеся лежать на железнодорожной насыпи двое – пожилой железнодорожник в сползшей на глаза форменной фуражке да мужик в черном пиджаке поверх белой косоворотки.

Казалось, железнодорожник прилег отдохнуть, прикрыв от солнца глаза козырьком фуражки, и вскоре встряхнется ото сна, присядет, а затем торопливым шагом покинет этот злополучный участок. Смерть мужика не выглядела так невинно – пятно крови на его груди, ярко оттеняя белизну рубахи, убийственно просвечивалось сквозь седину бороды. Бородач лежал, раскинув руки, что-то пристально высматривая в вершинах деревьев не боявшимися солнца глазами.

Дмитрию на войне многажды приходилось видеть смерть, и он даже успел привыкнуть к тому, как легко настигает она человека. Был – и нет его. Только что говорил, смеялся, закуривал носогрейку, пряча от ветра огонёк в ладони, и вот лежит, безучастный, от всего отрешенный… Но то фронт, законное для смерти место. Там она каждодневно собирает свой урожай. А здесь, на опушке, в лесной тишине, нарушаемой только криками кукушки, под щедрым солнцем она выглядела и вовсе ненастоящей, нелепой, бессмысленной.

Сунув за пояс свой, ставший бесполезным, наган без единого патрона, подошел к убитым.

Железнодорожник в карманах пиджака хранил футляр с очками, несколько потертых на сгибах листов бумаги, свисток. А мужик за голенищем сапога прятал нож, смастеренный из старой шашки с затертой до блеска рукоятью. Проверил острие лезвия – и на медведя можно идти, сжал рукоять – будто по его мерке, так безошибочно точно пришлась она по его руке. Это было уже кое-что.

Срезая повороты лесной дороги, осторожничая на открытых местах, нагнал еле бредущий, не таившийся ничьих глаз, обоз и шел за ним по краю леса до приткнувшегося в темноте елок одинокого хутора.

За висевшими на одной петле широкими воротами просторный двор, крепкие надворные постройки. Цепной пес, до звона натягивая цепь, зашелся на подводы в яростном, злом лае. Но на него тотчас прикрикнули, замахнулись, и он смолк.

Пользуясь суматохой, поднявшейся с приездом обоза, Дмитрий подобрался как можно ближе к хутору и залег в высокой траве, прислушиваясь к доносившемуся со двора шуму, стараясь по нему определить, куда отведут пленных. На его осторожные передвижения пес вскидывался, но его яростный лай тут же усмиряли, говоря между собой:

– Ишь ты, будь неладен, как мертвого чует…

– Ванюша! Ванюша! Светик мой ласковый! Голубеночек сизенький! На кого ты меня, сиротинку, оставил? – высоко взял бабий голос, но вскоре, то ли потому, что никто более не поддержал, то ли не выдержав неверно выбранной высоты, закашлявшись, смолк. Да и вся суматоха улеглась, стихла. Лишь пес, чуя Дмитрия, несколько раз рвался с цепи, но на него по-прежнему строжились, и он, наконец, смирился. Потянуло запахом мясного варева, неожиданно громко взвизгнула гармонь и тут же, словно вспомнив об убитом, осеклась. И весь двор будто погрузился в дремоту. Всюду стало тихо. Только над головой монотонно жужжала, запутавшись в паутине, муха и где-то рядом ворковали голуби, будто жизнь нисколько не изменилась, а текла по-прежнему.

После полудня, следуя своим законам и распорядку, вновь все ожило. Слышался топот конских копыт, понукающее лошадей на водопой гиканье, звяканье ведерных дужек, скрип колодезного ворота, постук топора по дереву, брань, приказания. Отчетливо пахнуло яичницей и еще чем-то пряно-хлебным, как перебродившей опарой.

Из своего укрытия Дмитрий мог разглядеть лишь крытую тесом крышу дома, тыльную стену амбара из старых от дождей бревен да угол конюшни, в которую отвели его товарищей. Терпеливо слушая доносившийся к нему гомон, он по голосам пересчитывал людей, уточнял, ловя всякий шум и всякое движение, где стоят караульные, как часто они меняются, с оружием люди ходят по двору или вовсе распояской.

Припекало солнце, мучительно хотелось пить…


Темнота спускалась медленно, словно в задумчивости, стоит ли ей это делать. Но все же пришла как тихий дым, надежно спрятав хутор от сторонних глаз. И наступила та долгожданная тишина, которая приглушила все шорохи и звуки. Хранимый ею Дмитрий подкрался к узкой прорези оконца, в черноте которого, даже испугав, белело лицо старшего:

– На карауле один. Помочь не смогу – руки связаны… – разом выдохнул тот и тотчас отпрянул, растворился в темноте. И тут же, гулко, часто, словно ждали этот шепот, словно притаились только для того, чтобы его услышать, вспугнув тишину, зло застучали прикладом по двери:

– Чего зашевелились-то? Чтой-то вы там? А?

Будто на крик в доме отворилась дверь, и кто-то с крыльца, звонко справляя нужду, миролюбиво посоветовал:

– А ты, Митря, дай им по шеям, чтобы не баловали…

– А чего они? Они связанные? – задумчиво пробасил, словно со сна, Митря, но обеспокоился, завозился и зазвенел ключами, продолжая разговаривать с советчиком:

– И то… Слышь, давеча, говорили между собой по-лягушачьи – куррлы-куррлы… Разок бухнул в двери прикладом, тотчас стихли. А счас, слышь, сызнова шепоток… Проверю, не затевают ли чего…

– Проверь, проверь… – сквозь зевоту согласился стоявший на крыльце.

Вновь хлопнула дверь, выпустив на волю крики подвыпивших людей, и тут же отсекла их, будто устыдившись людского безобразия перед усталой красотой алевшего над лесом заката.

Переговоры между бандитами были на руку Дмитрию. За это время он успел обогнуть сарай и стоял притаившись за углом, плотно сжимая рукоять ножа, в ожидании удобного момента. И когда Митря, звякая дужкой замка и пронзительно скрипя несмазанными петлями, отворив двери конюшни шагнул в их черный проем – в два прыжка настиг его, в последний момент удивившись размерам детины. Странный звук, похожий на сочный хруп капустного кочана под ударом сабли, на мгновение оглушил Дмитрия, и нож в его руке провалился во что-то глубокое, теплое, липкое…

Он привалил, будто посадил, к косяку двери враз обмякшее, утробно хрипевшее тело Митри, машинально нахлобучив ему на голову свалившуюся от удара кепку и полоснул ножом, черно блеснувшим в свете луны кровью, по веревкам вывороченных назад рук старшего, тут же вышагнувшего к нему из темноты конюшни. Затертые до сыромятного лоска веревки на руках юнкера, обессиленно лежавшего в дальнем углу на охапке соломы, в непроглядной темноте сарая резал на ощупь, оглядываясь на старшего, уже поднявшего ружье Митри и замеревшего с ним в проеме двери. Заставив юношу вскрикнуть от боли, рывком подхватил его слабое, почти безжизненное тело и, взвалив себе на спину, метнулся к выходу.

Величественная, безучастная ко всему земному луна, выглянув из-под плотной завесы туч, осветила округу с безжалостной для беглецов яркостью. Дмитрий, придерживая раненого, не верил глазам – в противоположном конце двора, неподалеку от высокого крыльца, прямо под окном, за которым в тусклом свете лампы колыхались лохматые тени, хромированными спицами колес поблескивал автомобиль.

Загрузка...