Мэй

Мэй закрывает глаза ладонью и нажимает на кнопку воспроизведения, но, как только фильм начинается, не выдерживает и смотрит через пальцы. Знакомо нарастает музыка, появляется черный экран с небольшой надписью: «мэй дэй продакшн», а затем…

Девушка ударяет по клавиатуре компьютера, и окно исчезает.

Честное слово, это просто смешно! Она уже посмотрела этот фильм, наверное, раз тысячу – и даже не уверена, что сказать так было преувеличением. Всего лишь пару месяцев назад Мэй ликовала и ощущала головокружительную радость, представляя себе все те похвалы, которые вскоре должны были на нее обрушиться. Более того, она была уверена, что члены приемной комиссии Школы киноискусства при Университете Южной Калифорнии сочтут ее фильм гениальным. А как иначе?

Сколько Мэй себя помнит, все вокруг твердили ей, что у нее талант. В девять лет она сняла свою первую короткометражку (фильм в технике покадровой съемки о том, как маффин по имени Стив влюбился в бейгл по имени Бруно). В десять лет она стала проводить вечера, ошиваясь у видеоклуба старшей школы (причем делала это чрезмерно старательно, и ей даже в голову не приходило, что ее псевдодокументальный фильм о взрослых ребятах вряд ли тепло встретят). На одиннадцатый день рождения она получила свою первую профессиональную камеру (после угроз потратить на такую все свои сбережения) – прекрасный «Кэнон», цифровую зеркалку с 35-миллиметровым объективом с диафрагмой f/1.8.

До настоящего момента она жила своей страстью, решимостью и нежеланием мириться с отказом, привлекала в актеры своих друзей, сама искала места для съемок и смотрела ролики на YouTube, чтобы научиться новым хитростям. Теперь ей предстояло попасть в высшую лигу, когда она наконец получит профессиональное образование в одной из лучших кинематографических школ в мире – что было ее единственной мечтой.

Ей даже в голову не приходило, что эта самая школа не захочет ее принять.

Мэй стискивает челюсти и снова смотрит на экран. Она не может заставить себя посмотреть фильм с тех самых пор, как получила письмо. То самое, в котором ей сообщали, что она поступила в университет, но только не на кинематографический факультет. Но сейчас время пришло. Если ей когда-нибудь выпадет шанс поменять специализацию, она должна будет снять еще один фильм для собеседования. А в этом случае ей нужно понять, что не так с первым. Мэй не боится учиться на собственных ошибках и даже наоборот – отчаянно жаждет этого. Ей просто ненавистна мысль о том, что недавно казавшееся ей таким блестящим и заслуживающим похвалы теперь неизбежно будет восприниматься ею совершенно по-другому – болезненным набором изъянов и ошибок, более обидных, чем сам отказ.

Мэй стискивает зубы и нажимает кнопку воспроизведения. Но как только на экране появляется первая сцена – замедленная съемка облаков в один из чудесных весенних деньков в Хадсон-Вэлли на фоне такого синего-синего неба, что кажется, будто использовались специальные эффекты, – в дверь стучат.

Мэй слегка разворачивается, поправляя соскользнувшие очки.

– Да?

– Не хочешь спуститься и помочь мне с ужином? – спрашивает папа, заглядывая в комнату. – Ничего сложного, конечно. Мы все еще не отошли от грандиозного инцидента с картофельным пюре в прошлый вторник. Но ты сможешь заняться чем-нибудь вроде натирания сыра… – Он умолкает, заметив ее компьютер, на экране которого застыли облака.

– О! – восклицает отец, подходя ближе. – Мне нравится эта часть.

– Это не… – говорит Мэй, быстро захлопывая крышку ноутбука. – Я не…

Но слишком поздно. Папа присаживается на краешек ее кровати и, упираясь локтями в колени, наклоняется вперед, чтобы продолжить смотреть. Прямо сейчас, в лучах позднего солнца, просачивающихся сквозь окно, сходство Мэй и ее отца более чем очевидно. Они оба небольшого роста, с одинаковым набором веснушек, светло-русыми волосами и бледной кожей. Даже их очки имеют одинаковые диоптрии.

Когда Мэй родилась, ее отцы бросили монетку, чтобы решить, чью фамилию она будет носить. Ответ на более насущный вопрос – кто из них ее биологический отец – они договорились сохранить в тайне. Но чем старше она становилась, тем очевиднее становилось, чьи пловцы выиграли эту гонку. Второй ее отец – па – высокий, широкоплечий, со спортивной фигурой, иссиня-черными волосами и темно-голубыми глазами. Они с Мэй – полные противоположности. «Ну, – всегда говорит он, когда она спотыкается на ровном месте или тянется взять что-нибудь с верхней полки, – по крайней мере, я выиграл тот чертов жребий с монеткой».

Папа хлопает в ладоши.

– Давай же! – уж как-то слишком воодушевленно обращается он к Мэй. На нем фирменный твидовый пиджак, хотя сегодня в его расписании было лишь собрание кафедры. – Включай запись!

Мэй качает головой.

– Думаю, мне нужно сделать это в одиночестве.

– Ты права, – отвечает папа. – Конечно. Хочу лишь возразить, что…

– Ну вот, опять ты за свое!

– …ты все лето пытаешься сделать это одна, и очевидно, тебе не удается. Так что, возможно, немного моральной поддержки тебе не повредит.

Мэй раздумывает несколько секунд, потом разворачивается к ноутбуку и открывает крышку. Облака на экране едва уловимо начинают менять форму: сначала превращаются в кролика, потом в гитару, потом в волну. Мэй наклоняется и вновь останавливает видео.

– Нет. Прости. Не могу.

– Почему не можешь?

– Потому что, – отвечает она. – Мне нравится этот фильм. Или, по крайней мере, нравился.

– Ладно, давай будем считать, что он ужасен.

– Что?

– Представим, – продолжает папа, – что это самое ужасное из всего, что кто-либо когда-либо делал. Колоссальный провал в области кинематографии. Фиаско, которое едва можно вообразить.

Мэй растерянно моргает.

– И это ты называешь моральной поддержкой?

– Следуй за ходом моих мыслей. Я стараюсь.

– Ну ладно… согласна, возможно, это отстой. Будь это не так, я бы оказалась среди тех четырех процентов людей, которых приняли. Но меня среди них нет, и теперь я не знаю, смогу ли выдержать эту пытку – посмотреть свой фильм их глазами.

– Ага! – говорит папа. – Вот именно! Знаешь, как часто мои студенты презрительно фыркают, увидев картины, которые я показываю им на занятиях? «Профессор Уэбер, вы же понимаете, что это просто красный квадрат, правда? Я смог бы нарисовать такой даже во сне». Но дело в том, что такие ребята – ослы.

Мэй смеется.

– Ты пытаешься сказать мне, что люди, заседающие в приемной комиссии Университета Южной Калифорнии, – ослы?

– Он пытается сказать, что искусство субъективно, – говорит появившийся в дверном проеме па. Судя по костюму и галстуку, он только что вернулся из галереи. – То, что им не понравился твой фильм, еще не значит, что он настолько уж плох. И то, что они рассматривают его с другой точки зрения, не значит, что тебе нужно поменять свою.

– Вообще-то, – с улыбкой подхватывает папа, – я тоже говорил об ослах. Но у него получилось лучше.

Па качает головой, по-прежнему глядя на Мэй.

– Ты очень гордилась этим фильмом, – улыбаясь, продолжает он. – Не вижу причин, почему ты не можешь продолжать гордиться им.

Мэй снова переводит взгляд на ноутбук.

– Гаррет всегда говорит…

Оба ее отца приглушенно стонут.

– «Гаррет»! – передразнивает ее папа, так сильно закатив глаза, что Мэй боится, как бы они там не застряли. Она понимает, что он просто шутит, – они ведут себя так, какого бы мальчишку она ни привела домой. Но Гаррет ездит на ярко-красной машине и живет на элитной Парк-авеню, что еще больше их раззадорило.

Па отстраняется от косяка, входит в комнату и садится на кровать рядом с папой, касаясь его плечом.

– Разве он еще не вернулся в город?

Мэй познакомилась с Гарретом в самом начале лета. Они оказались двумя единственными зрителями на кинопоказе «Кинотеатр “Парадизо”»[2]. Конечно же, она смотрела его уже миллион раз; это был один из любимых фильмов ее бабушки. Мэй считала его немного сопливым, но в то время бабуля лежала в больнице, и для девушки это было почти как молитва, как нечто благоговейное – сидеть в темном кинозале и смотреть на мигающий экран.

После сеанса Гаррет ждал ее в вестибюле, словно они договорились встретиться там. Блондин с квадратной челюстью – с такой внешностью субботний вечер он мог бы проводить где угодно: на вечеринке, на бейсбольном матче, а может, даже на какой-нибудь кинопремьере. Но вот он, сжимая под мышкой наполовину опустошенное ведерко с попкорном, вопросительно выгнул бровь.

– Ну как? Что думаешь?

Мэй, пойманная врасплох, внимательно посмотрела на него, а затем пожала плечами:

– Гениальный фильм, но слишком сентиментальный.

– Согласен, – задумчиво ответил Гаррет. – Но, по-моему, так задумано. Поэтому и работает.

– Но даже хорошо спланированные сантименты могут быть чересчур слащавыми.

– Только если они манипулируют нами, – возразил он. – А в этом случае все совсем не так.

Мэй, прищурившись, посмотрела на него.

– Так ты у нас, оказывается, кинокритик?

– Пока нет, но собираюсь им стать, – как ни в чем не бывало ответил Гаррет. – А кто ты? Эксперт в итальянском кинематографе?

– Пока нет, но собираюсь им стать, – с ухмылкой сказала Мэй.

Позже, выпив по несколько чашек кофе, они не только не пришли к согласию в отношении к фильму, но и умудрились вступить в ожесточенный спор по поводу своих любимых режиссеров – Мэй нравился Уэс Андерсон, а Гаррету Дэнни Бойл – и по еще как минимум десяти темам, связанным с кино. Мэй как раз произносила гневную тираду о нехватке в индустрии женщин-режиссеров, когда Гаррет наклонился и поцеловал ее. Она в изумлении отшатнулась, высказала последнее замечание по поводу того, что эта статистика еще хуже в отношении цветных женщин, а потом поцеловала его сама.

Было понятно, что их роману не суждено долго существовать, и Мэй это вполне устраивало. Гаррет жил в городе, а сюда, в свой семейный огромный фермерский дом, приехал всего на пару месяцев, чтобы набраться сил перед отъездом в Париж, в Сорбонну, где он собирался изучать французское киноискусство.

«На французском», как сказал он тем вечером, и она сразу же поняла, что он ей совершенно не подходит. Но его ослепительная улыбка, слегка растрепанные волосы и предпочтения в фильмах вызывали в ней какую-то до нелепого щемящую тоску, и ей не терпелось провести с ним следующие шесть недель, споря обо всем на свете. Чем с тех пор они, собственно, чаще всего и занимаются.

– Он нравится тебе только из-за смазливой внешности, – говорит папа. – Потому что индивидуальности в нем ровно столько же, сколько в круассане.

Мэй склоняет голову набок.

– А что, в круассанах нет индивидуальности?

– Не знаю. Я просто пытался выдумать что-нибудь эдакое.

– И как кусок теста может быть…

– Ты прекрасно понимаешь, что я хотел сказать, – закатывая глаза, отвечает папа. – Ну, так что он сказал?

– Круассан?

– Нет же, Гаррет!

– Он говорит, что невозможно создать шедевр, если ты еще по-настоящему не пожил.

Папа фыркает.

– Полагаю, он-то уже пожил?

– Ну, он много где бывал. И вырос в городе. К тому же он будет учиться в Сорбонне.

– Поверь мне, – говорит папа, – там идиотов ровно столько же, сколько в любом другом месте.

– Послушай, он не совсем ошибается, – менее категоричным тоном подхватывает па. – После двенадцати лет работы в галерее я точно уяснил для себя одну вещь: иногда в искусстве совсем неважны мастерство или техника. Иногда самое главное для искусства – это опыт. Так что да, возможно, тебе еще стоит пожить и поучиться. Но это касается абсолютно всех и неважно, вырос ты в мегаполисе или в маленьком городке и будешь ли ты учиться в Сорбонне.

Мэй кивает.

– Знаю, и все-таки…

– Тебе трудно, – пожав плечами, говорит па. – Так и должно быть. Но все эти обиды, отказы, разочарование… Они помогут тебе вырасти как художнику. И оно того стоило, если ты сделаешь правильные выводы. Ты понимаешь все это не хуже меня. – Он кивает в сторону ее компьютера и слегка улыбается. – Ну, что скажешь? Посмотрим твой фильм еще разок? Как в старые добрые времена?

И Мэй уступает, побыстрее открывая ноутбук, чтобы опять не спасовать. Когда прошлой осенью она впервые показала им свой фильм, они ели попкорн, шутили и даже аплодировали ей местами. Но сейчас все трое сидят молча, и, когда фильм заканчивается, никто ничего не говорит, кажется, целую вечность.

Наконец Мэй разворачивается к сидящим на кровати отцам, они поднимают брови и ждут, когда она начнет.

– Хорошо то, – говорит девушка, – что я даже не знаю, что могла бы улучшить.

– А что плохо? – спрашивает папа.

Она пожимает плечами.

– Я не знаю, что могла бы улучшить.

– Ты поймешь, – говорит па, и это звучит словно обещание. На секунду Мэй даже представляет его таким, каким он когда-то был, – бедным художником, на чьей первой выставке продались всего две картины, и обе молодому профессору изобразительных искусств, который случайно проходил мимо и которого – как он всегда любит говорить – привлекли потрясающие сочетания желтого и зеленого и пленили голубые глаза па.

– А пока, – говорит папа, – тебе, думаю, стоит немного пожить. Тем более что скоро ты уедешь в колледж.

– Наверное, – отвечает Мэй, стараясь не думать об университетской брошюре, лежащей на ее столе, о всех тех занятиях на кинематографическом факультете, которые ей придется пропустить из-за уроков по математике и естественным наукам, о тех часах, которые она будет проводить за написанием эссе по Второй мировой войне, сонетам Шекспира и поведенческой психологии вместо того, чтобы совершенствовать себя в качестве режиссера.

– Но до этого – не могла бы ты накрыть на стол? – спрашивает па. – Если мы не сядем есть в ближайшее время, твоя бабуля оторвет мне голову.

Папа смеется.

– Если, конечно, ты уже отошла от разгрома ящика со столовым серебром в начале июня…

– Ненавижу вас! – говорит Мэй, но это всего лишь шутка. И ведь действительно, сейчас ей стало намного легче. Фильм теперь позади. И ее ждет еще столько всего!

Загрузка...