С людьми ты тайной не делись своей,
Ведь ты не знаешь, кто из них подлей.
Как сам ты поступаешь с божьей тварью,
Того же жди себе и от людей.
Мой ханд-таймер просигналил восемь, и тут же раздался звонок от дверей.
– Кто там?
– Железный Феликс с Иудушкой Троцким.
Я отворил. Бянус начал отряхивать снег с шапки, а Алик тут же полез обниматься, молодецки ухая и хлопая меня по спине огромной ладонью.
– А кто тут у нас старшой лейтенант? – гудел он сочным баритоном. – Кому это фарт привалил? Кто ж это буром прет в начальники? Кого мы сегодня почешем за ушками?
– Кошку мою почешешь, следак, – ответствовал я. Симагин стащил пальто размером с небольшой парашют и повесил на вешалку. Вешалка крякнула, но устояла.
– Я не следак, – сообщил он, отдуваясь, – я полицейский инспектор в чине майора. Я ловлю, а не разговоры разговариваю.
– То-то ты сегодня такой молчаливый, – заметил Сашка, копаясь в своем портфеле. Там что-то мелодично позвякивало.
Мы прошли на кухню. Белладонна милостиво дозволила Алику пощекотать брюшко, Бянус водрузил на стол две бутылки «Политехнической», а я с облегчением вздохнул. Две бутылки на троих не так уж много… С другой стороны, портфель у Бянуса был огромен, и в чреве его могла уместиться канистра со спиртом.
Я не любитель горячительного, что портит временами все удовольствие от наших посиделок – по крайней мере, для меня. Сашка и Алик выпивают, и стол для них без бутылки не стол, а пустыня Сахара, хоть с оазисами хлеба, шпрот и ветчины, но лишенная всяких живительных источников. Однако я терплю и даже прикладываюсь к этим источникам, дабы не смущать гостей и поддержать компанию. Чем не пожертвуешь ради близких! Даже спокойствием в желудке.
Встречаемся мы регулярно, и тому есть множество причин. Во-первых, дружим мы четверть века, с нежного семилетнего возраста; правда, в первом классе мы с Сашкой дрались, а Симагин нас разнимал, щедро раздавая оплеухи. Во-вторых, учились мы в одном университете, хоть ездили в разные места: Сашка – на стрелку Васильевского острова, Алик – к Смольному, где размещается юрфак, а я таскался в Петергоф, куда в семидесятых годах переселили естественно-научные факультеты.
Но так ли, иначе, закончили мы одну и ту же школу и одну и ту же университетскую альма-матерь, как говорит Сашка. И жили они поблизости: Бянус – на Будапештской, в пяти минутах ходьбы от меня, а Симагин чуть подальше, на углу Дунайского и Купчинской. Вот и третья причина, очень важная, надо сказать: путь домой под газом был для моих друзей недолог. В-четвертых, все мы оставались холостыми, и только Бянус мог похвастать полным родительским боекомплектом; я – круглый сирота, а Алик жил с матерью.
На самом деле его зовут Олег, но это имя легко трансформируется в Алика и дальше – в Аллигатора. Он мужчина мощный, героического сложения, уверенный в себе, с крупными чертами, вставной хромированной челюстью и львиной бурой гривой. Мне кажется, при одном его виде злодеи должны трепетать и во всем сознаваться, и в бывших, и в будущих грехах. Жизнь у нею нелегкая, но полная приключений; после юрфака он служил в ОБОПе[14], потом, окончив вечерний экономический институт, перешел в налоговую полицию. Несмотря на суровость полицейских будней, парень он компанейский, любит зверье, детишек, обожает вкусно поесть и петь песенки под гитару.
Сашка-Бяшка, едкий, тощий, желчный, полная ему противоположность. В школе его гордую фамилию Бранников переделали в Баранникова, а потом просто в Бянуса-Барана, но к баранам он совсем не относился. По характеру он был совсем не баран, а ядовитый скорпион или лернейская гидра, правда страдал слабостью к женскому полу.
Вот и сейчас, деловито раскупоривая бутылки, он принялся толковать про очередную свою пассию, Верочку с психологического, то ли аспирантку, то ли ассистентку, но отнюдь не синий чулок, а скорее колготки «Омса». Во всяком случае, именно в них Верочка покорила Бянуса, и теперь он прозрачно намекал, что мне пора развеяться, прогулявшись ближайшим вечерком в театр. Но я держался стойко.
Мы разлили по первой, и Алик предложил тост за хозяина дома:
– Чтоб на твои погоны звездочки падали почаще и были покрупней!
Мы выпили, и Бянус завистливо сказал:
– А я вот все в лейтенантах хожу… Не любят в военкоматах историков!
– Раз ты младший по званию, будешь открывать сардины, доцент, – распорядился Алик.
– Может, лучше – разливать, майор?
Симагин ухмыльнулся, показав отличные вставные зубы.
– Увянь, штафирка! Не стучи кадыком! Разливают всегда майоры, а не доценты с лейтенантами. Те только открывают.
Он потянулся к бутылке и налил – под восхищенный шепот Сашки:
– Ну и майорский глаз! Глаз-ватерпас! Прям-таки исполин духа и корифей!
Мы выпили по второй, за вечную дружбу, и Алик с Бянусом закурили. Я не курю и потребляю в меру, как говорилось выше; просто идеальный муж, да вот никто меня не берет… Хотя если вспомнить о Танечке, о Нэнси и Гите… На Гите я чуть не женился, но она, отучившись в Штатах, собиралась вернуться в Германию, в Марбург, что противоречило всем моим планам.
Алик стряхнул пепел в блюдце и, взглянув на Бянуса, спросил:
– Как поживаешь, доцент? Как там твои шнурки от индейских сандалий? Крыша от них еще не поехала?
Сашка пожал плечами.
– Чтой-то у тебя интерес к индейцам проснулся, майор? Накрыл банду апачей? Или гуроны налогов не платят?
– Интерес у меня не к индейцам, а к тебе, – солидно пояснил Симагин. Затем подумал и добавил: – Насчет индейцев я тоже любопытствую, доцент. Какой в них, скажем, нынче толк и смысл? Взять хотя бы ту же майя-мафию… О чем записано в их узелках? Пыхтишь ты над ними, пыхтишь, а может, там одни имена усопших от жреческого беспредела, и пользы от этого, за давностью лет, никакой. Вот если б ты разузнал что-то толковое… скажем, что они пили и чем, понимаешь, закусывали?
– Я занимаюсь сейчас не майя, а инками, – уточнил Бянус. – И я без всяких узелков могу сказать, что были они аскеты и трезвенники – по причине полного коммунизма в их славной державе.
– Тяжелый случай, – прокомментировал Симагин. – Ну а с узелками как все-таки дела? Помнится мне, у инков был строгий учет и контроль… Вот и хочу я узнать, как они брали за хобот налогоплательщиков. Перекличка поколений, что ни говори!
– Вроде бы один налоговый инспектор другого инструктирует, как лучше с народа шкуру содрать, – съязвил Бянус. – Но меня такие вещи не колышут; при моем-то окладе много не сдерешь, так что поведаю без утайки, когда узнаю. Может, скоро и узнаю. Сегодня, видишь ли, Серый мне программку приволок, собственного изготовления. Я ее уже и опробовал… Зверь программа! Что-то получилось, а что – непонятно… Сплошная туманность Андромеды![15]
– Смотри в инструкцию, чайник, – сказал я. – В инструкции все написано. На русском, без всяких узелков.
– Это верно, – согласился Алик. – Инструкции для того и пишутся, доцент, чтоб в них глядели. – Он погасил сигарету, подцепил на вилку кусок датской ветчины и обнюхал его с видом заправского гурмана. – Ну а что еще у нас новенького? Кроме нашего старшого, цыпочки Верочки и зверской программки?
Пришел мой черед делиться новостями. Я мог бы поведать кое-что занимательное – скажем, о миллионах фальшивых долларов, что лежали у Тришки под столом, – но не всякую тему можно обсуждать с историками и полицейскими. Особенно с полицейскими; Алик бы меня, разумеется, не продал, но сильно бы взволновался.
И потому, приняв самый сокрушенный вид, я сказал:
– Семинар мне сегодня пришлось пропустить. Важное заседание. Предзащиту.
Симагин приподнял брови.
– Свою, что ли? Докторской?
– Чужую. Есть у нас в НИИКе ценный кадр… Моделирует иерархические связи в сообществах волков, гиен и кроликов. С целью охраны окружающей среды.
– Полезное начинание и с биологическим уклоном, – подал реплику Бянус. – У нас вот один тоже защищался – то ли по истории, то ли по герпетологии, сразу не въедешь.
– Это как же так? – заинтересовался Алик, разливая по третьей.
– А вот так! Выяснял он породу змей на голове у Горгоны Медузы. В плане географических познаний древних. Если б, к примеру, удалось доказать, что змеи те были анакондами, то значит, греки плавали в Южную Америку…
– …а если кобрами – то в Индию, – добавил я.
– Вот-вот, мысль ты верно уловил, – оживился Бянус, приподнимая емкость. – Так выпьем же за человеческое хитроумие, за мощь научного познания, что наводит мосты от кибернетики к шакалам, от шакалов – к анакондам и дальше – к истории, царице всех наук!
Он опрокинул рюмку, а я чуть-чуть пригубил и заметил:
– О шакалах речи не было. По-моему, упоминались волки, гиены и кролики.
– Я выпью за кроликов, – откликнулся Алик. – Кролик, тушенный в сметане, очень даже ничего, без всяких диссертаций… Я бы над ним клювом щелкать не стал.
Раскрасневшийся Бянус поднялся и полез к форточке, приговаривая: «Накурили, душно, аж жуть… а здоровье народа надо беречь, оно принадлежит народу… народу нужен простор… народ любит выпивать и закусывать на свежем воздухе…» То был верный признак, что пора переходить к песням; и, взглянув на Алика, я отправился за гитарой, размышляя по дороге о разных разностях.
Например, о том, почему оба мои друга не женаты. Симагин по этому поводу рассказывал всякие байки из голливудских фильмов: мол, жил себе полицейский, и было у него две жены и по отпрыску от каждой, и с обеими он развелся из профессиональных соображений, хоть любил их до безумия. И вот гангстеры-плохиши похищают то одну жену, то другого дитятю, а наш полицейский вертится, как ерш на сковородке: надо ему свой гарем спасти и деловых прищучить, и от всех этих забот у него уже вальты гуляют. Отсюда резюме: коль повенчался с законом, больше в загс ни ногой. Как говорится, если у вас нету тети, вам ее не потерять.
Но это все сказки, шутки, прибаутки. Истинные причины другие: Алик трудится до седьмого пота в своем налоговом ведомстве и не бывает в тех местах, где пасутся невесты, а Сашка, при всей своей любвеобильности, рад бы в рай, да грехи не пускают. Главный же грех – скудный доцентский приварок, с коего семью не пропитаешь и тем более не оденешь, не обуешь. Как говорил отец, у нас в России доценты с кандидатами пребывают в вечной погоне за водителями автобусов – в смысле зарплаты. Но теперь водители окончательно победили. Быть может потому, что автобусы ездят быстро и пешком их никак не догонишь?…
Я принес гитару, и Алик, коснувшись струн, вдруг подмигнул мне, словно спрашивая: ну о чем спеть, бой-фраер, задушевный старый друг? О парусах ли бригантины, что тают в дымке южных морей под золотым солнышком?… Об атлантах, что держат тяжесть мира на своих плечах?… О дилижансе, что мчится сквозь ночь и ветер, грохоча колесами по булыжной мостовой?… Или о красавице-принцессе, о которой мечтает каждый из нас, да так и не встретит ее никогда, разве лишь в жизни вечной… Но это были старые песни, а мне хотелось новых.
Сильные пальцы Алика шевельнулись, зазвенела гитара, и родилась мелодия. Потом – слова…
Не упрекай меня, друг мой,
Что наши встречи позабыла,
Что только рук своих кольцо
Тебе на память подарила.
Мы обручились тем кольцом,
Судьбу свою благословляя,
Но сердце, что любви полно,
Я в скит далекий отправляю.
Я знаю, что в вечерний час
Ты обо мне взгрустнешь немножко,
И ляжет на твое плечо
Другая нежная ладошка…[16]
– Хорошо! Созвучно вечным темам, – сказал Бянус, когда растаял последний аккорд, и налил всем по четвертой. – Женщина, видно, написала… Давайте-ка вздрогнем, парни…За автора!
Мы поддержали тост; Сашка с Аликом выпили, а я, по слабости здоровья, пригубил. Затем Бянус поинтересовался:
– Чья песня-то, майор?
– Музыка народная, а слова… – Симагин замялся. – Слова, и правда, одной женщины.
– Познакомишь? – деловито спросил Сашка.
– Ты не в ее вкусе, доцент… да и возраст у тебя не тот, чтобзнакомиться с такими женщинами. Сосунок ты против нее.
– Сосунок так сосунок, – согласился Бянус. – Младые лета мой имидж не портят.
Завершились наши посиделки в двенадцатом часу, и я, умывшись холодной водой, ощутил прилив бодрости, коим всегда сопровождается общение с друзьями. Кухня напоминала склад боеприпасов после налета вражеской авиации, но я быстренько все прибрал, свалив посуду в мойку, а пустые бутылки и банки – в мусорное ведро. Затем слегка поколебался, но решил Тришку не беспокоить: включил телевизор и сел на диван с Белладонной на коленях, чтобы приобщиться к последним событиям по старинке.
Про электронный полтергейст и лазер, обстрелявший Луну, не было сказано ни слова; эти новости поблекли на фоне иных сенсаций, одна другой тревожней и печальней. Казалось, мир постепенно сходит с ума, катится в тартарары, подчиняясь какому-то злонамеренному градиенту, что с неизменностью пророчил конфликты, а не согласие. На Ближнем Востоке играли в жмурки израильтяне и арабы: то садились за стол поговорить и выпить чашку кофе, то бросали друг в друга кофейники с тротиловой начинкой; на Дальнем Востоке Китай ввел шесть дивизий в Северную Корею и аннексировал кое-какие территории у дыркачей, так что теперь из Владика до китайских постов доплюнул бы полудохлый верблюд; албанцы, при попустительстве натовских миротворцев, опять сцепились с сербами, а Ирак, оправившись от последнего нашествия янки, воевал с Ираном. Конечно, в Персидском заливе дежурил третий американский флот, готовясь долбануть в любую сторону, где запахнет чем-нибудь террористическим. Но главным событием дня был аргентинский проект оттяпать у Британии какой-то спорный остров размером с суповую миску; аргентинцы острили мачете и дудели в трубы, а британский авианосец со всем подобающим эскортом дрейфовал у Гибралтара. Впрочем, не исключалось, что все это мелкая провокация и авианосец повернет не на запад, а на восток, к Персидскому заливу, дабы америкосы не скучали у нефтяных берегов в грустном одиночестве.
Наша бывшая великая отчизна, во всех своих составляющих частях, тоже тряслась как в лихорадке. Дальневосточный регион, объявив себя свободной республикой, вышел из Федерации и пребывал с ней в вооруженном конфликте; Прибалтика пыталась доказать, что проживет без России и русской нефти; нефть каспийскую делили по обоим морским берегам, равно как и нефтепроводы; в киргизских степях вспыхнула эпидемия – может, ящура, а может, чумы; в Таджикистане женщины бросались в огонь, прихватывая с собой детишек; донские казаки мечтали спасти матушку-Русь, но денег, чтоб экипироваться пристойным образом, у них (не хватало. Впрочем, денег не имел никто, а менее всех – Белоруссия с Украиной. Первая жаждала воссоединиться с кем-нибудь богатым и щедрым, а вторая собиралась что-нибудь продать – Донбасс, черноморский флот или развалины Чернобыля – и тем отсрочить финансовый катаклизм. Что касается флота, Россия хотела б его выкупить, но лидеры «Громады» занимали твердую позицию: кому угодно продадим, только не москалям! Грядущая катастрофа была им на руку; катастрофы вообще самое удобное время, чтоб под шумок захватить власть.
К счастью, в нашей богоспасаемой России совсем уж непримиримых не имелось, и потому президент с парламентом могли порезвиться в свое удовольствие, не опасаясь, что явятся дяди с разбойными рожами и рявкнут: кто тут временные?… слазь! Президент, согласно святой Конституции, крепил властную вертикаль и издавал указы; пропрезидентские фракции в Думе пели осанну мудрому лидеру, а левые из Нью-Коминтерна, стакнувшись с ХЛР и демократическим фронтом «Персик», грозили главе государства импичментом. Но дело до этого не доходило; влиятельные финансовые структуры (они же – истинные хозяева) умеряли страсти, подкидывая мятежным депутатам то квартирку, то соблазнительных девочек, то загогулистый автомобиль вроде керимова «Мистраля». Пока Дума играла в подкидного, чеченская мафия взрывала мирных граждан, в Тюмени бились за губернаторский пост при помощи минометов, учителя и медики подтягивали пояса, шахтеры бастовали, офицеры бунтовали, пенсионный фонд терпеливо ждал, когда его клиенты вымрут естественным путем, а бои под Хабаровском велись с переменным успехом.
Но все же это не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось в Крыму. Там сошлись в схватке сразу несколько сил: части украинской армии, крымский парламент, который поддерживали русские и украинцы-крымчаки, севастопольцы (эти боролись за статус вольного города) и татарский меджлис. Кроме того, были боевики-громадяне; по утверждению их вождей, они спасали Украину от татар, но резали всех, не вдаваясь в национальные подробности.
Так оно и бывает; убьем татар!… – кричит некто. – Убьем жидов, убьем чеченцев, убьем арабов, убьем черных, белых, желтых!… Но первым делом прикончим всех своих, каждого выродка и ренегата, что сочувствует татарам и жидам, чеченцам и арабам, черным, белым, желтым!… Знакомые штучки; на них я насмотрелся повсюду, в Америках и в Европах… Хороший черный – мертвый черный! Иудеи, убирайтесь в Израиль, пока мы вас тут не повесили! Выпустим кишки белым свиньям! Перекроем кислород косоглазым!
Так вот, о татарах, моих пращурах с материнского бока… Если русские былины не врут, татары – народ коварный, кровожадный и сребролюбивый; грабят всюду, а в свободное от разбоя время пьют кумыс и затевают половецкие пляски. Временами я думаю, что это могло быть правдой в эпоху Ильи Муромца, но нынче татарин татарину рознь. Это не единый народ, а много разных народов; есть татары крымские, казанские и пензенские (эти зовут себя мещерами), есть сибирские и астраханские, есть ногайцы, смуглые, узкоглазые и плосколицые, которые тоже вроде бы татары. Один мой прадед был пензенским татарином, жил себе в мире, учил детишек и разводил сады, а другой, согласно семейному преданию, происходил из крымчаков. Этот отличался воинственностью и, как рассказывала бабка, не расставался с кривым ножом. Не знаю, кого он там резал в своем девятнадцатом столетии – может, продажных царских чиновников?
С печалью я смотрел на экран, где что-то взрывалось и горело на фоне вечнозеленых кипарисов. Любопытно, как к таким эпизодам отнесутся наши потомки? Что подумают о нас, что скажут? Что напишут в своих исторических трудах?…
Впрочем, история, не в пример кибернетике, наука темная, конъюнктурная. Продажная девка царизма с социализмом! Как-то я спросил у Бянуса, отчего он занимается инками, майя да ацтеками, а не чем-нибудь поближе и понаваристей – скажем, завоеванием Сибири Ермаком или сексуальной жизнью князя Всеволода Большое Гнездо, Сашка признался, что родная история «смутна еси»; не история, а три мушкетера двадцать лет спустя. Вот, к примеру, вопрос: кем был Петр Первый, гением и реформатором или ничтожеством и тираном?… А вот другой вопрос: кто такие декабристы? То ли военная хунта, то ли радетели отечества… Или, скажем, какие такие татаровья изгалялись три века над Русью?… Может, и не татары то были, а свои?… Так сказать, доморощенные кровопийцы?… Смутно, все смутно! А как же иначе? Русский народ, говорил Бянус, великий народ, и ошибки у него великие, и туман над теми ошибками густ и становится гуще из века в век – в полном соответствии со сложностью национального характера. А вот атцеки и майя были людьми простыми, без всяких изысков и кандибоберов; резали глотки на пирамидах да сочиняли календарь. Еще баскетбол уважали… А те, кто проиграл, с горя топились в колодце. Все ясно, понятно, и никаких тебе тайн, опричь узелкового письма…
Белладонна задремала, пригревшись на моих коленях, но тут новости закончились, грянул бодрый марш, на экран выскочили клоуны, и пошла реклама. Кошка моя мяукнула в панике, потом, сообразив, что конец света еще не пришел, уставилась в телевизор. А я – на нее; временами так забавно понаблюдать за реакцией Белладонны.
«Молоко вдвойне вкусней, если это милкивей!» – донеслось до нас, и моя кошка облизнулась. Молоко и сметану она уважает не меньше рыбки, но самое любимое лакомство – куриные потроха. Любимое, но редкое; кур нынче продают потрошеными, не учитывая кошачьих интересов.
«От Парижа до Находки «Омса» – лучшие колготки!» – рявкнул телевизор, но этот призыв оставил Белладонну равнодушной – колготок она не носила, в отличие от бянусовой Верочки. Тут же началась реклама под девизом: «Педигри – рекомендуется ведущими собаководами!» – и на мордочке Белладонны изобразилось презрение. Подумать только, что едят эти псы!… С такой же презрительной миной она разглядывала здоровенного рыжего кота, уминающего китикет. Она будто бы говорила: ты что же, лохматый ублюдок, рыбки за всю жизнь не пробовал?… А когда раздалось сакраментальное «Китикет – здоровый кот без всяких хлопот», Белладонна с возмущением мяукнула. Мол, как же так?… Без хлопот – значит без любви; а если хозяин не любит, откуда же взяться здоровью?…
– Насмотрелась? – спросил я. – Ну так хватит глядеть на всякие ужасы. Аппетит потеряешь, рыбка в горло не полезет.
Выключив телевизор, я поднялся, прижимая к груди мягкое теплое тельце, и пошел спать.
Четыре года назад, когда я, вернувшись к родным пенатам, определялся с трудоустройством, выбор был на редкость велик. Не как при советской власти, в отцовы времена; таких «инвалидов», как он, не брали ни в вуз, ни в «ящик», ни в приличный институт. Но с той доисторической эпохи миновала целая вечность, евреев и вообще ученых в России поубавилось, а в Штатах и Израиле прибавилось, по каковой причине искусства и науки у нас не процветают. Ну что ж, зато появились «новые русские».
Я, кстати, по паспорту тоже еврей, но в наше смутное демократическое время этот факт меня не ущемляет и не эпатирует кадровиков – ни в Физтехе, ни в СПГУ, ни в иных местах, что хоронились раньше от нашего брата на семь замков с парткомом. Теперь все они жаждали взять на работу молодого перспективного «пи-эйч-ди», отучившегося в Саламанке, штат Огайо, знатока языков и обычаев, с заокеанскими связями и петербургской пропиской. И никого из них не волновало, что я такой экзотический фрукт: частью татарин, частью еврей, а частью неведомо кто – может, орангутанг с острова Бали.
Словом, вариантов было много, но я остановился на университете. Во-первых, альма-матерь, как-никак; а во-вторых, ради сатисфакции и поддержания семейной чести: отца моего в начале семидесятых выперли из университетского НИИФа, лишь только он успел закончить аспирантуру. А я, его сын и наследник, мог выбирать между НИИ физики, НИИ математики и НИИ кибернетики. И мог получить там любой оклад – сорок или даже пятьдесят баксов в валютном исчислении! Поистине, демократия означает справедливость!
Я пошел на работу в НИИК, в лабораторию распознавания образов, или ЛРО, как ее называли. Причин для такого выбора существовало две: во-первых, заведовал ЛРО (и кафедрой с тем же названием) милейший старик Вилен Абрамович Эбнер; а во-вторых, наш институт располагался на исконно университетской территории, на стрелке Васильевского острова. Все остальное, имевшее отношение к физике, химии и математике, было выселено за Петергоф, на станцию «Университетская», куда я и ездил шесть с половиной лет, будучи студентом физфака. Ездил и наездился; теперь мне хотелось работать тех краях, куда можно добраться в теплом метро, а не в ледяной электричке.
К счастью, за четыре аспирантских года я ухитрился обзавестись двумя степенями, по квантовой физике и математическому программированию. В последней своей ипостаси я занимался кластерным анализом, а это одна из главных проблем распознавания образов. Итак, я мог продолжить свои штудии у Вил Абрамыча – тем с большим основанием, что тематика моя была комплексной, имевшей равное отношение и к физическим проблемам, и к структурной химии, и собственно к программированию.
Я пытался создать единую классификацию химических веществ. Не элементов Периодической системы, которых всего-то чуть больше сотни, а всевозможных соединений, минералов, сплавов, искусственных материалов – словом, всех многообразных атомарных конструкций, какие известны человечеству. Кстати, никто не знает, сколько их на самом деле; в компьютерных банках спектральной и структурной информации зафиксированы сведения о трехстах тысячах веществ, но их, возможно, миллион, или два, или три. Что же касается классификации, то существуют лишь грубые ее наметки: это вещество – органическое, а это – неорганика; это – полисахарид, а это – структура типа алмаза; это – соединение с бензольным кольцом, а это – из класса гранатов или шпинелей. Но чего-нибудь всеобъемлющего и столь же строгого и стройного, как Периодическая система, мы пока что не придумали.
А это было бы весьма полезно! Ведь всякая классификация обладает прогностическим свойством; иначе говоря, если в ней есть лакуны, то появляется шанс предсказать, что именно в этих пустотах должно размещаться. Вот вам торная дорога к целенаправленному синтезу новых веществ, та же задачка, какую подкинул мне хитрый старый Диш, только не в пример глобальнее. Ею я и занимался, вместе с Джеком и троицей помощников.
Наш НИИК входил в университетскую систему факультетов и научных институтов, являясь самым юным из них: его создали году этак в девяносто девятом. В прошлом веке, как мы шутили. Возможно, но причине малолетства, нас оставили на Васильевском, а не выселили в петергофские джунгли; ведь за юнцами нужен глаз да глаз! Может, была другая причина – разместить большой институт в нашем корпусе не удалось бы, а вот для начинающих он подходил в самый раз. Занимались мы десятком проблем, распределенных среди лабораторий искусственного интеллекта, распознавания образов и программирования.
Если идти от набережной по Менделеевской линии, можно попасть на небольшую площадь Академика Сахарова, мощенную брусчаткой и стиснутую старинными домами. Место это знаменитое; справа – приземистый квадратный истфак, за ним – бывшая биржа, ныне – Военно-морской музей; слева – мрачноватые особнячки Оптического института, каждый в своем стиле и со своей историей; сзади – красно-белая стена Двенадцати коллегий, прямо – серое здание БАН, а за ним Академия тыла и транспорта. В ближайших окрестностях есть и другие диковины и чудеса: Кунсткамера и Зоологический музей, Ростральные колонны, Дворцовый мост, дворец опального князя Меньшикова, сфинксы и Академия художеств.
Я всегда иду по Менделеевской до площади, с каждым шагом погружаясь в девятнадцатый век – а может, и в восемнадцатый; и это мне приятно. На площади я останавливаюсь, озираюсь и понимаю, что в Петербурге есть только один университет. Все остальные носители этого пышного имени – узурпаторы и нувориши! И политехники, и скороспелые менеджеры, и профсоюзные обиралы. Все они – клубника в чесночном соусе, коктейль из денатурата с лимонадом! Мало назваться университетом; университет – это традиции, это великие умы, творившие здесь сто и двести лет назад; это, наконец, стены – пусть обшарпанные и ветшающие, но видевшие блеск и славу, победы и поражения, события великие и ужасные…
Бывает, я уношусь мыслями в прошлое, к иным стенам, таким же древним, но сверкающим первозданной свежестью и чистотой. Саламанка, милая моя тихая Саламанка… Разумеется, не та, что в Испании, а та, что под Коламбусом, в Огайо… Самый древний заокеанский университет, не столь престижный, как Беркли или Йель, однако – самый древний…
И потому его берегут как зеницу ока, и учиться в нем почетно. Ведь в Штатах так мало старины! Собственно, держава эта моложе Петербурга, а Питер – всего лишь подросток среди древнейших русских городов. Как всегда, я увлекся. Воспоминания, фантазии, мысли, сравнения… Ими жив и тверд человек, ими и своей семьей. Но семьи у меня нет, и потому я часто вспоминаю и размышляю.
Теперь, если обогнуть здание Двенадцати коллегий, пройти тридцать метров по длинному университетскому двору и свернуть направо, мы попадем в НИИК. Небольшой особнячок, три этажа с мансардой, шесть окон по фасаду, первый этаж – коричневый, выше – желтое с пятью белыми накладными колоннами. Внизу – ни охраны, ни проходной; хочешь – ходи на работу, хочешь – не ходи. Я все-таки ходил. Временами.
Собственно, мое присутствие было необходимым лишь по вторникам, а в остальные дни я мог вкушать прелести свободного расписания. Первый и третий вторник у нас кафедральные семинары в Петергофе, второй и четвертый – семинары лаборатории, в уютном актовом зальчике НИИКа. Кафедральные семинары я не любил; там собирались преподаватели в годах, а среди них – профессор Оболенский, зам Вил Абрамыча по кафедре. Последнее время он поглядывал на меня испытующе, ревниво, словно принюхиваясь к сопернику. Все-таки Эбнер старел, и вопрос, кто унаследует кафедру, являлся вполне актуальным.
Но сегодня была среда, а не вторник, так что мой визит в лабораторию полагалось считать большим сюрпризом. Или компенсацией за вынужденный вчерашний прогул. Сам я склонялся к первой точке зрения. Бездарность Лажевича и всех его зоологических потуг оправдывала меня.
Я проскочил маленький институтский вестибюль, куда выходили двери столовой и кабинетов программистов, поднялся на второй этаж (площадка искусственного интеллекта), а потом – на третий. Тут уже начиналась наша суверенная территория, и тут я наткнулся на Диму Басалаева – на Димыча, как звали его в кругу друзей. Но Димыч мне не друг, а всего лишь приятель, и от общения с ним я имею одно удовольствие, без всяких похмельных забот. Впрочем, за прошлый день было выпито немного, и голова у меня оставалось ясной.
Басалаев подпирал стену на лестничной площадке и дымил сигаретой. Это его обычное времяпрепровождение: что-то подпирать, стену или шкаф, и чем-то дымить. В последнем случае варианты были разнообразней – трубка, сигары, сигареты, папиросы и даже самокрутки. Димыч курил все, что курится, кроме марихуаны; на марихуану у него не хватало отваги. Он упорно добивался от меня подробностей на этот счет, полагая, что за океаном наркотой торгуют на каждом углу и в каждой подворотне. Я его не разочаровывал, но советовал не размениваться по пустякам, а начинать прямо с героина.
– Ты где вчера пропадал? – осведомился Басалаев, щурясь сквозь облако дыма. – Где тебя черти носили, голубь ты наш? Не прибыл на передовую… Ай-яй-яй! Обчественность тебя не простит!
Сняв шапку, я задумчиво почесал в затылке.
– Геморрой со мной приключился. Или атония сфинктера.
– Такая мелочь? Ха! И по этой причине наш главный калибр кантовался в тылу? – Он покачал головой, принял серьезный вид и спросил: – А если по правде?
– Если по правде, – тут я с гордостью выпятил грудь, – перед тобой человек с тремя звездами на погонах!
– Со звездочками-звездушечками, – уточнил Димыч. – В военкомат, что ли, дернули?
– Повестку предъявить?
– Не надо! – Он с небрежностью махнул рукой. – Зачем мне твоя повестка, Серый? Могу лишь тебя пожалеть: приобрел ты малое, а лишился ба-альшого удовольствия!»
– Это какого же? – спросил я, распахивая куртку и стягивая шарф; топили у нас этой зимой неплохо.
Басалаев затянулся, выпустил дым через две ноздри, полюбовался результатом и сообщил:
– А мы вчера Лажу приложили. Без всякой тяжелой артиллерии и главного калибра. Собственными своими силами, вкупе с доцентом Ковалевым и при поддержке доцентаБалабухи.
Ну развоевались, старички! – подумал я, впервые пожалев, что не явился на вчерашний семинар. Кажется, там случилось мамаево побоище – то есть не мамаево, а лажаево… или лажеево?…
– Долго он сопротивлялся? – спросил я, имея в виду побитого.
– Он-то недолго, а вот Вил Абрамыч… – Басалаев сделал неопределенный жест. – Собственно, шеф тоже не сопротивлялся, но увещевал… апеллировал к чувствам сострадательным и благородным… ты же знаешь, как он умеет… Мол, что ж вы, ребятушки, взбеленились, бьете своих, когда чужих полно? Зачем режете добра молодца?
– Лажевич – не добрый, – сказал я, сбросив куртку. – Когда остепенится, он нам всем еще покажет.
– Покажет, – согласился Димыч. – И нам, и всякимстаршим лейтенантам.
Крыть мне было нечем, и я, изобразив раскаяние, отправился к себе на четвертый этаж, в мансарду. Там, в большой комнате (семь на восемь, с четырьмя окнами в эркерах) размещались мои подчиненные: аспирант Паша Руднев и два дипломника-примата. Происходили они не из африканских дебрей, а всего лишь с факультета прикладной математики; звали их Дик и Ник (по-русски – Денис и Коля); и были они – на мое несчастье! – братьями-близнецами, да еще из тех юных гениев, что спать ложатся с компьютером, а просыпаются с программой. Оба они носили очки, и, заполучив такое чудо, я потребован, чтобы оправа у Дика была темной, а у Ника – светлой. Еще я торжественно поклялся, что обрею одного целиком, а другого – наполовину, если они рискнут поменяться очками.
В комнате у нас по столу под каждым окном, и на них – четыре терминала; между моим столом и пашиным располагается «Байярд», довольно мощный комплекс, хоть до Тришки ему далеко; таких излишеств, как тройлеры, вокодеры и контактные кресла со шлемами, мы, по бедности, не держим. «Байярд», разумеется, подключен к Сети, и я на нем расчетов не веду; это машина для аспиранта и моих близнецов-приматиков. Я запустил для них третью версию Джека, с ней моя команда и играется: Паша занят графической кластеризацией, Дик – минералами, а Ник – веществами судебно-медицинской экспертизы. Кроме того, они готовят входной массив для Тришки – вылавливают через Сеть данные о новых материалах, пропускают через блок селекции, преобразуют в нужные форматы и преподносят мне на диске.
Это очень неблагодарная и тягомотная задача. Такого места, где хранилась бы опись всех известных человечеству веществ, пока не существует, и нам приходится «держать на связи» сорок разных баз. Важнейшие из них – в Кембридже (сведения о кристаллических структурах), в Филадельфии (дифракционные стандарты), а также в Бостоне и Токио (ИК, УФ и масс-спектры). Есть базы помельче, более специализированные; скажем Техасский компьютерный банк нефтесодержащих пород и производных нефти, база мессбауэровских спектров в Дели и, разумеется, собрания материалов, используемых в криминалистике, в астронавтике и физике ядра. Часть из них засекречена и пребывает под крылышком ФБР, Моссада, Беркли, НАСА и других подобных заведений. Не стоит интересоваться, как я туда пролез; Сеть есть Сеть, и, умеючи, можно выловить ею массу полезного.
А как речет мудрость Альбиона, all's fish that comes to the net – что в сетях, то и рыбка. Наша рыбка, позволю заметить.
Не успел я бросить куртку на стул, как мои сотрудники, вскочив, окружили меня. Паша Руднев ухмылялся, Дик с Ником, как положено дипломникам, подхихикивали аспиранту, и все трое выглядели так, будто удостоились самого вожделенного: Паша – кандидатской, а близнецы – магистерских степеней.
– Да-а… – произнес мой аспирант, закатив глазки.
– Да-а… – хором поддержали его приматики.
– Хо-хо! – продолжил Паша.
– Хой-мамай! – дружно откликнулись близнецы.
Я оглядел их физиономии, исполненные ликующей загадочности.
– Вообще-то утром надо здороваться, судари мои. И в этом случае от людей интеллигентных надеешься услышать не хой-мамай, а что-то другое – хау ду ю ду, гутен таг или хотя бы хайль. Лично я против хайля не возражаю, если за ним не поминать одиозных личностей.
– Хайль шефу! – завопил Ник. – Пусть ему хоть это достанется, раз он не врубился в тему.
– Уже врубился, – сказал я. – Главная новость у нас такая: коалиция Ковалев-Басалаев-Балабуха провалила Лажевича.
Лица у них вытянулись. Мой тон сделался проникновенным, как у миссионера, мечтающего окрестить папуасов.
– Грех радоваться чужой беде, юноши. А еще большийгрех радоваться напоказ. Так что помалкивайте в тряпочкуи помните, что сказано поэтом: как сам ты поступаешь с божьей тварью, того же жди себе и от людей.
И вот тут они меня уели: переглянулись, усмехнулись, и Паша Руднев на правах лидера сказал:
– Мы, Сергей Михайлович, не тому радуемся, что Юрика завалили, а единственно торжеству справедливости. Чтотакое, в конце концов, Лажевич? Длинные уши, а междуними болтается длинный-предлинный язык… А справедливость – нечто гораздо большее. Разве не так?
Интересное выдалось утро! Второй раз меня приложили фейсом об тейбл!
Зазвонил телефон, и я, скрывая смущение, потянулся к трубке.
Это была Танечка: двадцать лет, рыжеватые кудряшки, милый вздернутый носик, соблазнительная фигурка плюс полная сексуальная раскрепощенность. Впрочем, на последнее обстоятельство мне жаловаться не приходилось.
– Сергей Михайлович уже прибыл? – проворковала трубка.
– Прибыл, – доложился я. – У телефона собственной персоной.
– Ты, Сережа? – Голос в трубке сделался еще нежней. – Вил Абрамыч просит тебя зайти. В любое удобное время.
Удобное время было как раз сейчас, и я, буркнув: «Шеф вызывает» – повернул к дверям, спустился этажом ниже, проследовал коридором и вошел в крохотную приемную. Танечка одарила меня лучезарной улыбкой. Характер у нее был по-современному легкий; она влюблялась и расставалась с мужчинами, по не держала на них зла.
– Как он? – Я скосил глаза на дверь, что вела в берлогу Вил Абрамыча. Вопрос, в общем-то, лишний; Эбнер не относился к тем начальникам, что ставят подчиненных на ковер со спущенными штанами.
Танечка состроила озабоченную гримаску.
– Печален, Сережа. Хоть ты его не расстраивай.
– С чего бы? Я даже на вчерашний семинар не пришел.
– В том-то и дело, – с усмешкой Джоконды обронила Танечка.
Размышляя над этим замечанием, я шагнул в маленькую комнатку, заваленную книгами, рукописями и пыльными стопками журналов. Вил Абрамычу было под семьдесят, и относился он к старой научной породе: бумага была ему милей компьютерных дисков. Собственно, звали его не Вил, а Вилен[17], и всю свою жизнь он маялся с этим именем. Раньше поглядывали на него косо: Вилен, а беспартийный!… Нынче поглядывали с иронией: надо же, Вилен! Но шеф, при всем своем добродушии, был человеком крепкой закалки, не помышлявшим о каких-либо метаморфозах – к примеру, в Вильгельма или в Вениамина.
Он поднял на меня выцветшие глазки, что прятались под седыми кустиками бровей, и кивнул на стул.
– Здравствуйте, Сережа. Присаживайтесь. Кофе хотите?
С этого начинался любой разговор с любым сотрудником, хоть с профессором, хоть с юным бакалавром. Вежливость Вил Абрамыча была столь же естественной, как зонтик в дождливую погоду; он точно знал, что надо делать, встречаясь с посетителем: поздороваться, предложить стул и кофе. Но руку он подавал не всякому.
Мы обменялись рукопожатием, и я устроился на краешке расшатанного стула. Вил Абрамыч, приподняв брови и сморщив лоб, с минуту разглядывал меня.
– Ходят слухи, что вы делаете успешную военную карьеру?
– Басалаев забегал? – ответил я вопросом на вопрос.
– Нет, не Басалаев. Он после вчерашнего весь день ко мне носа не кажет. Но Дима сказал Никитину, Никитин – Светлане Георгиевне, та повидалась с Танечкой… Слухи, Сережа, они как кривая Пеано – обладают свойством охватывать весь пространственный континуум с поразительной быстротой. Особенно в научном институте. Здесь люди не столько работают, сколько распространяют слухи.
– Отец мне другое говорил: что в истинно научных заведениях люди не работают, а уважают друг друга.
– Ваш покойный батюшка был безусловно прав: вовремя довести слух до начальства – значит продемонстрировать уважение к нему.
Мы расхохотались, и тут Танечка принесла кофе. Сегодня на ней было что-то пушистое, что-то среднее между джемпером и платьем: шейка прикрыта, а ножки открыты. Не все, разумеется – на пару ладоней выше колен. Но ладони были основательные, не меньше, чем у Алика Симагина.
Она покинула нас, и Вил Абрамыч, уставившись в чашку с кофе, заметил:
Вчера вы меня подвели, Сережа. Я имею в виду произошедшее с Лажевичем… – Он поднял руку, прервав готовые хлынуть оправдания – Только не говорите мне про свойвоенкомат! Я пробыл в старших лейтенантах четверть века и помню, что за этим званием мои коллеги не гнались. В отличие от иных степеней.
Пожав плечами, я отхлебнул кофе. Сварен он был отменно. Великая домохозяйка пропадала в нашей Танечке!
– Ну пришел бы я, Вил Абрамыч, ну явился бы… Такчто же? Ляпнул бы непечатное словцо про гиен, волков да кроликов и самого Лажевича… А может, не словцо, а целую речь закатил бы. И тогда…
Шеф вежливо прервал меня, подняв палец.
– Ваше отсутствие, Сережа, было красноречивее всяких слов. Знак пренебрежения, сигнал к атаке… Вот она и началась! И Юрия Анатольевича растерзали! Подобно стае волков, раз леопард не прибыл.
– Помилуй бог! Вы меня переоцениваете, Вил Абрамыч. Кто я такой? Руководитель группы, два дипломника да аспирант, три звездушки на погоне… Не Ковалев и не Балабуха, не говоря уж про Феликса Львовича… Ни кожи, ни рожи, ни авторитета.
Вил Абрамыч пошевелил седыми бровями.
– Вы, Сергей Михайлович, второе лицо в лабораториии на кафедре – именно вы, а не профессор Оболенский. Вы мой вероятный преемник, если говорить начистоту, так что исходите в будущем из этой диспозиции. Особенно в отношениях с коллегами… – Он помолчал и добавил: – Не исключая Юрия Анатольевича.
Я чуть не подавился кофе. То, что Вил Абрамыч дохаживает свой последний срок в заведующих, было очевидным фактом, и хоть имя его преемника не называли, считалось, что им является Оболенский. Я как наследный принц вряд ли котировался. И вот надо же тебе!… Выходит, слухи ползают по институту, но не во всякое ухо шепчут.
А может, есть слухи разных категорий: одни – для Танечки и Светланы Георгиевны, а другие – для людей влиятельных и искушенных.
Тут я заметил, что шеф с деликатной улыбкой наблюдает за мной, и постарался придать лицу значительное выражение с легким оттенком благодарности. Собственно, на должность мне было наплевать, а вот обижать Вил Абрамыча не хотелось. Наверняка он выдержал не одну схватку в ректорате, сражаясь за мою недостойную персону. Чем я мог его отблагодарить? Только правдой. Или половиной правды – той, что касалась Лажевича.
– Не уживемся мы с ним, – сказал я. – Не люблю конъюнктурщиков и бездарей. Пусть был бы конъюнктурщик, так хоть талантливый…
Вил Абрамыч по-прежнему с улыбкой глядел на меня, не возражая и не возмущаясь. Потом спросил:
– Какого вы мнения о его работе, Сережа?
– Сдержанного. Тема любопытна, но факты общеизвестны, а их интерпретация похищена у биологов. Это они уяснили, на какие классы и группы делится звериный социум, что у волков, что у гиен… А Юрий Анатольевич навел только легкую математическую лакировку, да и в той дыры светят. Идей значительных нет и незначительных – тоже, но на каждой странице поминаются компьютеры и компьютерная обработка. Как заклинание… Будто компьютер умнее нас, и стоит его включить, как в электронных потрохах родится диссертация… – Тут я заметил, что шеф все еще смотрит на меня с улыбочкой, и разозлился. – Зачем я вам это рассказываю, Вил Абрамыч? Вы – старый мудрый человек, вы все это знаете лучше меня. Гораздо лучше!
– Знаю, – подтвердил он, – но смотрю несколько с иной позиции. Руководитель должен думать о будущем. А какое у нас будущее в эпоху повальной утечки мозгов? Не успеем выучить толкового специалиста, как он уже трудится в Германии или Финляндии, в Америке или Канаде… Кто же, спрашивается, будет преподавать у нас лет через десять? Возможно, никто, и это будет конец… – Он поиграл бровями и закончил: – По крайней мере, Лажевич никуда не уедет. Не возьмут! Останется в преподавателях, чему-то да обучит молодых… Вам с ним работать и работать, Сережа! А мне…
Вил Абрамыч смолк, не желая касаться болезненной темы; его сын и внуки давно обретались в Израиле, и он доживал свой век вдвоем с больной женой. Насколько мне было известно, потомки его вниманием не баловали, считая старым упрямцем и ослом – ведь он не поехал с ними в края обетованные! Я его понимал. Он тоже был одинок, и одиночество его казалось самым страшным – ведь в нем не было места надежде.
Мой шеф встрепенулся и, будто подводя черту под предыдущим разговором, отодвинул недопитую кофейную чашку. Потом спросил:
– Кстати, а как у вас дела с докторской? Ваша последняя работа по классификации минералов произвела впечатление… особенно на геологов… Вполне кондиционный материал. И очень обширный. Хватит для диссертации.
Я кивнул.
– Для диссертации – да. Но минералы – всего четыре тысячи соединений, и без синтетических веществ картина неясна, даже в том, что касается неорганики. Мне не хотелось бы торопиться, Вил Абрамыч.
Да, торопиться мне не хотелось. Я полагал, что надо проверить Джека, решив пару задач попроще – с долларами для моих «Хрумков» и с загадочными узелками для милого друга Бранникова. А после, когда Джек продемонстрирует свои таланты, наступит очередь глобальных проблем: единой классификации соединений и чего-нибудь еще, столь же впечатляющего, из области социологии или астрофизики. Планы у меня намечались обширные, но делиться ими с Вил Абрамычем было рановато. Он бы мог подумать, что я заразился гигантоманией; ведь мои замыслы в случае успеха обещали не докторскую степень, не скромную медаль Вавилова, а, как минимум, Нобелевку.
Шеф вздохнул.
– Не понимаю я вас, Сережа… Вы умны, дьявольски работоспособны, преданы науке и очень талантливы. Но чего-то вам не хватает… Здорового честолюбия? Ясной цели в жизни? – Он снова вздохнул и покосился на свои морщинистые руки. – Надо бы вам поторопиться, Сергей Михайлович… Я, знаете ли, не вечен…
Возвращаясь к себе, я размышлял о собственных недостатках.
Возможно, мне не хватает честолюбия и определенно – обаяния… Его ровно столько, чтоб Танечку либо Гиту очаровать, а вот с женщиной покруче, с Катериной или тем более с Инессой, меня ожидает фиаско. Полный облом, по правде говоря! На ниве честолюбия и обаяния… Так что отсутствие этих качеств я признаю, но вот что касается ясности цели, тут я с шефом решительно не согласен. Слишком долгое время он прожил по принципу: цели определены, задачи поставлены – за работу, товарищи! Вперед!
Отец же учил меня не становиться рабом своей цели – конкретной цели, ради которой человек, случается, жертвует жизнью. А ведь жизнь, счастливая нормальная жизнь, является наиглавнейшей целью! Но мы забываем об этом и рвемся к мелкому и пустому – к власти, богатству, должностям, степеням и к вечной славе, что отправится вместе с нами в крематорий… Не к одному, так к другому! Ибо, где нет ловушки для кроликов, уже расставлены силки для куропаток…
Так говорил отец, и я с ним полностью согласен: цель – жизнь, а счастье – в ее разнообразии и, разумеется, в свободе. Еще он добавлял: мы не столько сами выбираем путь, сколько судьба выбирает его для нас. Это не значит, что мой дад был фаталистом; он всего лишь хотел подчеркнуть значение внешних обстоятельств. Они, эти обстоятельства – асфальтный каток, прокладывающий перед нами дорогу, относительно ровную и прямую. Пойдешь ли ты по ней, говорил отец, или у тебя хватит пороху свернуть в джунгли?
Я бы не отказался. Только где они, мои джунгли, полные тайн и загадок?…