Стоите, вижу, вы, как своры гончих, на травлю рвущиеся[6].
Мне кажется, бушменский рисунок воплощает связь между бегом, охотой и стремлением человека к совершенству ради его самого. Все остальные животные куда более прагматичны. Им недостает творческой силы, не связанной напрямую с конечными мотивами и наградами. Глядя на бушменский рисунок, я вспоминаю ныне покойного Стива Префонтейна из Кус-Бэй (штат Орегон), спортсмена из Орегонского университета, который был одним из величайших и бесстрашнейших бегунов на средние дистанции всех времен. Пре говорил так: «Гонка сродни произведению искусства, на которое люди могут смотреть и которым они могут быть впечатлены настолько, насколько они вообще способны что-то понимать». Да, понимание – ключ к признанию.
Когда я рос, моими идолами были такие бегуны, как Херб Эллиот, Джим Райан и забытые ныне спортсмены из команд-конкурентов, способные меня обогнать. Это были не просто люди. Некоторые из них, казалось, бросали вызов законам природы. Мое восхищение вытекало из понимания того, что они делают нечто экстраординарное, недоступное неопытному взгляду. Все, что я знал: это не волшебство. Я хотел знать, что они едят, чем дышат и как живут, что сделало их такими отличными от других людей и столь похожими на некоторых животных, которыми я восхищался.
Созерцание великолепных выступлений людей или других животных не перестает вдохновлять меня. Я потрясен их мечтами, их самоотдачей и отвагой в стремлении к совершенству. Меня переполняют эмоции, когда я вижу ребенка или еще кого-нибудь, кто не сдается в безнадежной ситуации, кто выходит на пустынные дороги и устремляется по ним с грохочущим сердцем, горящим взглядом и холодным умом. Я восхищаюсь тем, кто имеет отвагу выйти на большой забег в погоню за мечтой. Я сочувствую сердцу, воспылавшему в юное Время Сновидений[7], когда мы, бегуны, были еще непобедимы в душе, ощущали себя всесильными и считали, что мир чист.
Многие мои знакомые из сельской глубинки штата Мэн, казалось, не стремились к великим целям. Я видел, как они каждое утро тащились с черными ланчбоксами, термосами и сэндвичами в мрачные лязгающие недра суконной фабрики. Вечером они возвращались, доили коров и шли спать. Спустя годы однообразной, повторяющейся рутины они умирали – обычно в той же больнице, в которой родились.
Мне хотелось большего. С одной стороны, тяжело думать о будущем, не видя никакой возможности что-то изменить в своей жизни. С другой стороны, сложно не попробовать, когда уверен, что можешь сделать что-то особенное, что всегда есть шанс на успех, хотя браться за дело в одиночку значит сильно рисковать. Это редко остается безнаказанным. Каждое пятно, отличающее нас от других, может стать мишенью. Даже мой отец, которому я столь многим обязан, испытал это на себе и преподал мне суровый урок.
Его зрение падало, и он больше не мог трудиться энтомологом[8]. Он хотел, чтобы я последовал по его стопам в классификации настоящих наездников[9], чтобы осуществить его мечту. Но у меня были свои мечты о другой жизни. Он был хорошим полевым натуралистом, но его аналитические навыки были оторваны от современной науки, которой учили меня. Я вспоминаю день, когда, ближе к концу моей учебы, я приехал домой на короткие каникулы. Мы сидели рядом за столом в старом фермерском доме, где отец каждый день часами глядел в микроскоп, готовя образцы. Эта подготовка включала дотошную фиксацию крыльев и ног каждой букашки на куске пробки при помощи тонких длинных энтомологических булавок, удерживающих конечности на месте до высыхания. Ежедневно он тратил часы на подготовку двух или трех образцов. Каждый экземпляр в его многотысячной коллекции имел шесть ног, два усика и четыре крыла. Он находился в точности в том же положении, что и остальные образцы. После того как насекомое высыхало и булавки удалялись, папа помещал образец в один из аккуратных рядов, где под каждым насекомым лежала бирка с напечатанной датой, местом и прочей информацией, записанной микроскопическим шрифтом.
Папа был ветераном двух мировых войн. Он пожертвовал формальным образованием, записавшись на военную службу в 17 лет из-за своих убеждений: после убийства австрийского эрцгерцога папиным долгом стала защита своей страны и ее священных идеалов. Как-то во время каникул я спросил его, стоит ли мне пойти добровольцем на войну во Вьетнаме. Я не помню, что именно он сказал, кроме последних слов – что-то вроде того, будто «Америка – это эксперимент», и после долгой паузы продолжил: «…в котором движущая сила – эгоисты, гоняющиеся за деньгами. Я бы не рискнул своими костями ради общества, которым движет этот принцип».
Мне показалось это оскорбительным: я много трудился, чтобы заработать на образование и подержанный автомобиль. Мне нравилось быть американцем. «Эксперимент, кажется, идет успешно», – сказал я, думая об оптимизме моих сограждан и благополучии, которое я видел и ощущал повсюду.
«Но он еще не закончен, – продолжил отец. – Деньги приносят удобство, удобство расслабляет, но в истории всегда выживали и побеждали самые стойкие и самоотверженные». Так что я пошел к вербовщику в Бангор, штат Мэн, записываться в десантники.
«Все же кому должны мы служить, если не себе?» – риторически вопрошал я отца, добавляя, что, по моему мнению, он тоже искал эгоистического удовлетворения в своих мухах-наездниках и что, «возможно, мы служим всеобщему благу, служа себе».
Он привел аналогии с социальными насекомыми. Эти аналогии показались мне неуместными, и я решительно не согласился. Умолкнув на мгновение, папа отложил свой пинцет, посмотрел мне в глаза и сказал: «Если ты не думаешь, как я, значит, ты не мой сын», – и тихо вернулся к работе. Его представление о том, что нас должны объединять еще и одинаковые взгляды, казалось тогда крайностью, но, возможно, это не так. Просто обычно такие мысли лучше скрывают.
Я стал ученым отчасти потому, что искал меру определенности в мире, где ценности столь часто зависели от положения, личного пристрастия, бездоказательного предположения, самоуспокоения, догм и сантиментов. Однако даже в науке часто не бывает твердых, всеобщих стандартов, которые применимы за пределами одной строго очерченной области. Величайшая теория для одного – заурядное общее место для другого. Чей-то величайший экспериментальный эмпирический триумф – пустяк для другого, если не укладывается в заранее заданные «приемлемые» рамки. Это не от злого умысла, а от стремления к совершенству: мы ограничены человеческими возможностями, но не знаем, как именно.
Бег увлек меня главным образом потому, что его природа не может быть выведена из чьей-то пользы, из места в иерархии, из хитрого плана. Бег честен и объективно измерим. Есть определенные уровни совершенства, которые каждый, кто избирает этот путь, может легко распознать, к которым может стремиться, вероятно, когда-нибудь даже преодолеть. Есть правила игры, и число, которого можно достичь – будь то время, отведенное на прохождение определенной дистанции, место в итоговой таблице или рекорд, – не может быть оспорено. Его не вычеркнешь, не сфальсифицируешь, не присвоишь. Забег – испытание, где слова ничего не значат в отличие от показателей.
Я бегаю с 10 лет. В 40 я внезапно задумался над одой Пиндара к олимпийскому победителю («В малый срок возвеличивается отрада смертных»[10]) – а также над тем, что, по мнению физиолога Дэвида Костилла, эксперта мирового уровня, «без сомнения, бегун на дистанции пребывает в лучшей форме между 27 и 32 годами». Когда весной 1981 года мне исполнилось 41, я совершенно четко увидел свой дальнейший жизненный путь. С новой дикой надеждой я ухватился за мечту длиною в жизнь, которая наполнила мое нутро огнем, а разум – упрямой верой и оптимизмом. Это еще было возможно. Я решил пробежать и – возможно – победить в Национальном чемпионате в беге на 100 км, который проходил в Чикаго той осенью.
Тогда мой разум сказал мне: иди по этой дороге сейчас или жалей дальше всю жизнь. Этот волевой поступок не был моим последним шансом остаться в живых, но ощущался он именно так. Бег был не самой значительной частью моей жизни. Но каждая часть важна, если она действительно часть чего-то большего.
Чикагский ультрамарафон рекламировался как королевская битва между двумя знаменитыми стайерами – Барни Клекером из Миннесоты и Доном Полом из Сан-Франциско. Клекер, которому было 29, только что установил невероятный мировой рекорд. Он пробежал 50 км меньше чем за 5 часов – если точнее, за 4 часа 51 минуту 25 секунд. Пол обладал сопоставимыми данными и тоже был честолюбив. Клекер и Пол казались мне непобедимыми. Это были «люди-антилопы» – быстрые, непревзойденные бегуны с мускулистыми бедрами, худыми голенями и мощной грудью.
Что случится, если Клекер и Пол – или кто угодно еще – пробегут расстояние 100 км (62,137 мили)? Каждый из нас столкнется со своими индивидуальными пределами, но поскольку Клекер – лучший из всех, то это также коснется и вопроса пределов скорости и выносливости всего рода человеческого.
Моя новая невеста, Маргарет, полетела со мной в Чикаго в ночь накануне гонки, но мы не поехали на традиционный мастер-класс перед гонкой, где выступали почетные гости и именитые спортсмены и где Дон Пол предсказывал «захватывающую гонку». Вместо этого я проверил стартовую линию, пробежал по тротуару вдоль озера Мичиган, вернулся в наш отель и принял горячую ванну. Все лето мы прожили в лесах штата Мэн в крошечной лачуге из рубероида без электричества и водопровода, изучали насекомых и ручную большую ушастую сову, готовясь к этому старту. Горячая ванна была удовольствием, которое я не мог пропустить.
Когда я проснулся следующим утром, я съел столько булочек из дрожжевого теста, сколько в меня влезло, выпил большую кружку кофе из термоса, и с рассветом мы поспешили на стартовую линию.
Люди мелькали в сумерках, растягивались и разминались, чтобы согреться. Шел легкий дождь, с озера доносились порывы ветра. Я бродил в своем хлопчатобумажном тренировочном костюме, дрожа и нервничая. Мне не терпелось побежать. Я не мог дождаться облегчения, которое должно было наступить через считаные часы – после месяцев непрерывной ежедневной тренировки в темпе, превышающем гоночный. Мне кажется, за все лето и начало осени я пробежал больше 1,5 тысячи километров – и еще десятки тысяч за пару десятков лет до того. По приблизительным подсчетам, я уже четыре раза обогнул земной шар. Осталась всего-то сотня километров.
Напряжение выросло, когда мы выстроились рядами позади жирной белой линии, прочерченной мелом по черному асфальту. Интересно, кто еще из всей толпы бегунов со всех уголков США и Канады так долго ждал этого момента, так упорно тренировался и был так же вдохновлен, как я.
Как я впоследствии узнал, кроме Клекера и Пола были и другие опытные спортсмены. Например, Парк Барнер, легенда ультрамарафона. На тренировках он регулярно пробегал внушительные расстояния – 200 км в неделю. Вернулся Дан Хелфер (Мортон, Иллинойс). Он прибежал вторым после Клекера на том рекордном 50-мильном забеге в прошлом году. На старте был и Роже Рулье – ветеран 63 марафонов и обладатель рекорда в American Masters’ (в категории старше 40 лет) на дистанции 50 миль. Среди женщин была Сью Эллен Трапп, американская рекордсменка тех же 50 миль. Будучи полным новичком, я слышал только о Клекере и Поле – в моем воображении они были гигантами. Вот так совершенно неожиданно я оказался на состязании лучших североамериканских бегунов.
Пол, Клекер и почти все остальные заняли позиции передо мной. Носки их беговых кроссовок почти касались белой линии. Я попятился и съежился, почти что спрятался в толпе. Лишь одно лицо было мне знакомо. Я стоял сразу за Рэем Кролевичем, приехавшим из родного Понтиака (Северная Каролина). Мы познакомились прошлым вечером, когда я проверял стартовую область. Тогда я этого еще не знал, но Кролевич тоже был ветераном, пробежавшим более 60 ультрамарафонов. Я же поучаствовал только в одном. Крепко сложенный, он казался несгибаемым и несокрушимым, словно верблюд. В прошлом году здесь же он пришел третьим.
Мы продолжали прогуливаться, беспокойно потягиваться, в очередной раз затягивая шнурки и поглядывая на часы. Когда до старта оставались минуты, мы столпились ближе к линии, в нетерпеливой тревоге ожидая начала забега. Многие из нас нервно сорвали с себя куртки. Их охлажденные мышцы медленнее избавлялись от кислорода в крови, снижая энергоэффективность. Изучая жуков-скакунов и работая в поле в Африке, я выяснил, что холодные жуки бегают куда медленнее горячих, так что я просто ждал.
Наконец кто-то, кажется, д-р Ноэл Неквин, распорядитель гонки, объявил в рупор о правилах забега. Остались считаные секунды. Мы напряглись. Я снял верхнюю одежду и отбросил ее в сторону. Раздался звук: «Ба-бах!» Линия ринулась вперед как тетива лука, освобожденная от натягивающих ее пальцев. Клекер, Пол и многие другие помчались с пугающей, как мне показалось, скоростью. Словно саванная антилопа, я стал частью громыхающего стада позади них.
Когда мы пробежали первые мили, я поравнялся с Кролевичем, который тараторил без умолку. Я не слышал его, потому что затерялся в потоках сознания, где рефлексия граничила с бессознательным: я достиг бегового транса. Временами я старался подзарядиться с помощью каких-то размышлений, мотивировать себя ободряющими речами, вспомнить слова песенки Кэта Стивенса, которую выучил специально, чтобы она сопровождала и утешала меня в беге. Но получалось вспомнить только ритм и обрывки слов: «Я бегу уже долго по этому пути… эпохи приходят и уходят». Затем слова обрывались, а я видел мерцающие образы того, что и в самом деле казалось приходящими и уходящими эпохами.