1

Он усаживается напротив и неожиданно улыбается. Силюсь понять, что это значит. Улыбка гонца с хорошей вестью? Ликуйте, сограждане, – победа! Но нет, скорее улыбка отца – сынок, все в порядке, я с тобою. Улыбка друга – я здесь, я рядом, можешь на меня положиться. Не падай духом – и мы прорвемся.

Да, так и есть. Его улыбка становится торжественно-грозной. Потом в ней мерцает тихая грусть. Он спрашивает:

– Как будем беседовать? Как черствые янки или как русские?

– А как беседуют черствые янки? – я тоже стараюсь улыбнуться.

Он держит паузу, как артист перед кульминацией пьесы. Ах, Тимоти. Ах, Тимотеус. Величественный Тимофей Аполлонович. Отец твой, видимо, был эстетом, уставшим от патрицианского имени. Ему захотелось ржаного хлеба, пахнущего простонародьем и почвой. Вот почему ты стал Тимофеем. Догадка не успевает оформиться, доносится его баритон:

– Янки настаивают на абсолютной, безоговорочной откровенности. Неинформированный человек может принять не то решение, от этого пострадает дело. Такой прагматический подход. Мягкосердечные соотечественники предпочитают «святую ложь».

Мне хочется честно признаться в том, что я предпочел бы «святую ложь», но стойкий мальчишеский мачизм, комичный в пожилом человеке, требует иного ответа.

– Ничего, кроме правды.

Он вновь улыбается. И спрашивает:

– Так мы мужчины?

Выдержка меня оставляет, голос становится ворчливым:

– Что значит «мы»? Вы и я? Или я – во множественном числе?

Тимотеус вздыхает:

– Как пожелаете. Можно и так – вы и я. Мне ведь тоже необходимо мужество.

С усилием беру себя в руки:

– Виноват. Говорите все, как оно есть. Призовите для этого ваше мужество.

Выясняется, что мое дело – дрянь. Я на самом старте болезни Альцгеймера. Болезнь эта еще не лечится, зато она уже распознается, при этом – на самых ранних стадиях. Спасибо прогрессу и на том. Существуют новейшие приборы. Позитронные, магнитно-резонансные и, разумеется, компьютерные. Они проникают в святая святых еще при жизни – предмет нашей гордости, наш иррациональный мозг перестает быть вечной тайной.

Мне предстоит невеселый путь от чисто старческой амнезии, когда ты помнишь события детства, не помня того, что было утром, к полной тотальной утрате памяти, неузнаванию близких людей и к погружению в некую ночь – не мыслю, не чувствую, но существую. Сначала – пустыня, потом – пустота.

Смотрю в распахнутое окно – в небе стоит неподвижное облако, похожее на овальный мяч американского футбола, плавится кипящий асфальт, вывески лезут одна на другую. На перекрестке возвышается сооруженный зазывалами громадный щит шутовского вида, рекламирующий какую-то партию. Течет человеческая река. Так выглядит мир, когда я узнаю, что жизнь моя перевернулась.

– Каким я временем располагаю?

– Трудно сказать. Но я убежден, некоторый срок у вас есть. Чтоб привести дела в порядок.

– Нет у меня особых дел.

– Тем лучше. Вы пьете?

– Пожалуй, нет. Когда-то мой друг давал мне понять: надо спиваться. Будет легче. Я не последовал совету.

– Сам-то он спился?

– Да, в полной мере. Но это не дало ему счастья.

– Рассчитывать на счастье – ребячество, – роняет Тимофей Аполлонович.

– Он и покоя не обрел. Бросился под машину.

– Намеренно? Или по пьяни?

– Скорее – намеренно. Хотя алкоголь в крови обнаружили. Впрочем, он был давно проспиртован.

Зачем я вспомнил сейчас о Владимире? Не знаю. Но – вспомнил. Могу еще вспомнить. Профессор Тимотеус стучит костяшками пальцев по стеклу, лежащему на его столе. Лицо его вновь торжественно-скорбно. Как и его баритон:

– Что делать? Жизнь, к несчастью, не мать, а мачеха.

– У меня была чудесная мачеха.

– Вам повезло. Но я – о жизни. Она-то как раз очень злая мачеха. Вы не устали от нее?

– Не толкаете ли меня к суициду? – я заставляю себя рассмеяться.

– Ну что вы? Я все-таки эскулап. Каждый обязан допеть свою песенку.

Загрузка...