Много беды терпела Русь православная в правление царя Василия Иоанновича Шуйского. И опытен был в делах государских надежа-царь, и разумом его Господь не обидел, а знать уж выдался он такой незадачливый: все грознее и грознее надвигалось на Русь-матушку горе-злосчастие. Под самой Москвой гнездился в селе Тушине вор-самозванец и грозил престольной столице несметными разбойничьими скопищами; рыскали спесивые ляхи[1] хищными конными полками по русской земле, жгли, грабили и похвалялись полонить[2] нашу Отчизну на веки вечные. Греховные соблазны одолевали бояр, князей, воевод, людей думных и ратных, торговых и деревенских… Корысть, разбой, измена и безначалие царили повсюду.
Близ святой обители преподобного Сергия Чудотворца лежало в те давние времена село Молоково.
Было оно сначала богатое и людное, а когда наступила злая година, зарыскали разбойничьи толпы – село опустело и обеднело.
Чернели пожарища, стояли пустые, разрушенные избы. Хлеб на нивах гнил на корню; не трогал его испуганный, обездоленный крестьянин, хоть уже давно осень наступила, хоть и зима уже близилась.
Печально глядело на хмурое село осеннее солнышко, словно думая: к чему взошло я на зорьке ясной, коли мне и полюбоваться не на что?.. Вот скользнули робкие лучи за крайнюю избу, осветили у ворот ее на завалинке трех рослых молодцов. Была та изба лучше да краше всех других на селе; крепкий тын[3] хранил постройку от злых людей. Молодцы, что на завалинке зарю встретили, были хозяева-домочадцы той избы. Трех братцев Селевиных по всему селу уважали за домовитость и оборотистость. Старшего звали Ананием, силы он был богатырской, нрава прямого, доброго. Второй брат, Данила, послабее был, зато сметливее и расторопнее. Третий, Осип, тоже был собой молодец хоть куда – из десятка не выкинешь – да ходила о нем молва худая: корыстолюбив был парень, завистлив.
– О господи! – молвил со вздохом Ананий Селевин, поглядывая на нивы. – Ну и времечко настало!
– Одно слово – беда! – подхватил Данила.
Младший брат усмехнулся лукаво и вставил:
– Что ж, ребятушки, зато хошь рук не натрудим…
– Пустое говоришь! – перебил его старший. – Труд-то Господу Богу угоден, особливо наш – крестьянский.
– Иди потрудись, – опять усмехаясь, кивнул ему Осип головой на легшую вповалку рожь.
– Стану я для нехристей-ляхов работать. Нагрянут да отнимут… Сам знаешь, почему мы сиднем сидим.
Опять замолчали братья. Солнышко все выше да выше всходило, даже припекать стало, даром что сентябрь на дворе стоял.
– Гляньте-ка, и Тимоха на свет божий выглянул, – сказал быстроглазый, заметливый Данила.
Сосед Селевиных, Тимофей, парень не слабее самого Анания, носил по селу прозвище смешливое – Суета. Был он тучен, высок, широк и мешковат, а нрава бойкого, любопытного: везде и всюду за другими спешил – и частенько его сельские зубоскалы на смех подымали.
– Мир честной беседе, – молвил он, подходя. – Где бы тут присесть с вами?..
Но на завалинке для такого парня-великана места не нашлось, трое Селевиных ее всю заняли. Огляделся Суета, шагнул к недалекой полусгоревшей избе и мигом выломал из сруба пенек не тоньше себя. У избы рухнул угол, пылью и золой понесло на братьев.
– Ишь медведь! – крикнул Осип. – Чего избу рушишь?!
Принес Суета свой пенек, уселся и ответил:
– Не велика беда – избу порушить, а вот, братцы, ежели Тушинский вор Москву-матушку порушит – тогда будет беда злая, горе-горькое…
Вздохнули все. Помолчал Осип и пробормотал тихо:
– А слышь, весело живут в Тушине: пьют-гуляют…
– Небось и тебя туда тянет? – поймал его на слове Суета.
– Кабы он помыслить только такое успел, я бы его своими руками удушил! Замест отца я теперь ему… За младших братьев старший перед Богом и царем в ответе. Слышь, Оська? – прибавил Ананий.
Смешался, зарделся тот, испугался:
– Да чего вы, братцы! Так слово сказалось, а они почли уж меня за вора-переметчика… Чай, я не лях…
– Не одни ляхи теперь кровь православную льют, – вмешался Данила Селевин. – Свои-то перебежчики хуже…
– А что, братцы, силен-силен вражий лях, а все на нашу святую обитель не дерзает, – заговорил Суета.
– Чай, ее сам преподобный Сергий хранит. Не попустит Господь такой беды! – И Ананий перекрестился.
– Да и прихожане – народ православный, за обитель-матушку вступятся.
– Голову за нее сложим! – подхватил Суета.
У всех четверых лица нахмурились, глаза сверкнули. Денек теплел да теплел; в ближайшей роще зачирикали птицы, зашелестела кругом осенняя желтая трава. Задумались молодцы молоковские, глядя на далекое поле, по которому вилась дорога Сергиевская.
– Идет кто-то, – молвил Данила.
Всмотрелись – видят: две богомолки по дороге шагают, торопятся; все ближе и ближе путницы: одна – седая старуха, сгорбленная, другая – совсем еще девочка. Укутаны обе в разное тряпье.
Поклонилась старуха молодцам и спросила:
– Не пустите ль нас отдохнуть малость, люди добрые? Притомились мы с дочкой, от обители-то идучи.
– Милости просим, бабушка, – сказал, вставая, Ананий.
Ввел он богомолок в избу, воды им в деревянной чашке принес.
– А насчет еды – не обессудьте, голубушки. Один черствый хлебушко, да и то летошнего помолу.
– Спаси тебя Господь, кормилец, – в голос молвили странницы, раздеваясь и усаживаясь.
Напились они водицы, сухих корок погрызли. Тем временем в избу вошли остальные молодцы и сели.
– Ляхи, что ль, пожгли у вас село? – спросила старуха.
– И ляхи, и свои, бабушка. Такая уж пора злая…
– Верно, кормилец, правда твоя… Хуже этой поры и не бывало на Руси… Вот и наше село Здвиженское – чай, слышали, молодцы, – тоже с двух концов ляхи да перелеты запалили. И сгорело оно, как свечечка, словно все избы косой срезало… Ох, горе-горькое!..
Заплакала старуха, закручинилась и дочь: из голубых глаз покатились крупные слезы.
– Батюшка! Родненький!.. – простонала она сквозь слезы.
– И убили моего старика-хозяина! – повела опять речь старуха. – И остались мы с Грунюшкой сиротинками! Негде голову преклонить, опричь[4] храмов Божиих, да и те, почитай все, поруганы нехристями. Одно было прибежище бедным сиротам, нищей братии – обитель-матушка; да и ту хотят теперь злодеи боем взять…
Вскочили молодцы со скамеек все как один.
– Не бывать тому! Костьми ляжем за обитель!
– Да полно, бабушка, может, ты ослышалась? – недоверчиво спросил хитрый Оська.
– Какой, родимые! Правда правдинская… Все богомольцы про то толковали, плач и стон стоял в обители. Поплелась я, грешная, к святому старцу Корнилию – духовный отец он мой – пала ему в ноги. Мудрый он старец и милостив к бедным.
– Еще бы! Кто старца Корнилия не знает? Святой человек, – вымолвил Ананий.
– Благословил меня старец и поведал мне: истинно идут на обитель ляхи, и царю то уже ведомо, и посылает он, царь-батюшка, на подмогу бойцам обительским воевод своих с силою ратною и нарядом… Заплакала я, кормильцы мои, как услышала эту злую весточку, побежала спешно к Грунюшке; собрались мы и пошли куда глаза глядят.
Помолчали все недолгое время в думах тяжелых.
– А еще толковали в обители бывалые люди, – опять зачастила старуха, – что поднялся на русскую землю сам Жигимонт со всей силою ляшскою. И больно тот Жигимонт обличьем страшен: власы у него красные, огненные, очи полымем пышут, сидит он, Жигимонт, на крылатом коне, ведет за собой тьмы-тем басурманов; как увидит село али город, дохнет полымем, и только пепел остается…
– Пустое! – степенно сказал Ананий. – На вражью силу есть молитва святая. А вот что, братцы, – надо нам идти обитель-матушку оборонять…
Закрестилась старуха-богомолка:
– А ляхи-то?!
– А Бог-то, бабушка? А Сергий-то преподобный?..
Глянула Груня на Анания, и просветлело ее печальное лицо:
– Видишь, матушка, как добрые люди думают. И я то ж тебе говорила…
Замолчала старуха, не знала, что делать. Ананий тем временем оделся, топор из-под лавки взял, в мешок хлеба положил. Остальные парни тоже снарядились, торопливый Данила уже к двери пошел, как вдруг от могучего удара рухнула дверь на пол, послышались чужие голоса.
– Ляхи! – завопила старуха, хоть ничего еще сослепу и разглядеть не могла.
И вправду – в сенях теснились человек восемь польских воинов. Держались они с опаской: длинные, заряженные пистоли[5] противу молодцев уставили, в левых руках обнаженные сабли держали. Ананий огляделся, мигнул товарищам глазом: смирно, обождите…
– Кто тут хозяин? – спросил, подвинувшись, толстый, румяный, с висячими усами старший лях.
Ананий спокойно вышел вперед.
– Иди до нашего ясновельможного ротмистра[6], пана Лисовского. Живо!.. А вы, другие, ни с места – не то пулю в лоб!
Снаружи загремела воинская труба, загудела земля под сотнями конских копыт. Когда вышел Ананий на улицу – диву дался…
Сотни две иль более польских наездников, в красных доломанах[7] и высоких железных шишаках[8], вытянулись вдоль улицы. Начальник сидел на черном коне. Лицо у знаменитого наездника, грабителя сел и городов русских – ротмистра Александра Лисовского – было смуглое, хмурое; глаза словно молнии метали. Известен он был своей свирепостью, и сплелась с его именем страшная слава.
– Это хозяин! – закричал он при виде Анания по-русски чисто; успел научиться: не один год кружил Лисовский, как хищный ястреб, по русским пределам. – Поворачивайся! Хлеба, молока, живности!..
– Ничего у меня нет: все ваши взяли, – смело ответил Ананий.
– Вязать его! – закричал ротмистр. – Спешьтесь человек десять, обыскать избы!..
Мигом скрутили Анания толстыми веревками, ремнями коновязными… Не шелохнулся молодец, только усмехнулся, взглянув пану в грозные глаза. Разгневался Лисовский на такую дерзость.
– Над нами смеешься!..
– Не над вами, ляхи, а над вашими путами. Гляньте-ка…
Передернул Ананий могучими плечами, повел локтями легонько – и с треском полопались веревки и ремни. Пошел глухой гул по польским рядам. Гордый ротмистр тоже подивился, да виду не подал.
– Станьте двое около него с пищалями[9], если бежать вздумает – стреляйте. Ну, что там нашли по избам? Несите живее, жолнеры!..[10]
К Лисовскому подбежал толстый хорунжий[11] с красным одутловатым лицом.
– Пан ротмистр, видно, этот русский медведь сказал правду: кто-нибудь из наших здесь был. Все ограблено, есть только черствый хлеб…
– Давайте черствый хлеб! – весело подхватил Лисовский, соскакивая с коня. – В походе не до нежностей. Подождем, пока раскинем лагерь у монастыря; как обоз наш с паном Сапегой подойдет – попируем. Глоток вина у вас найдется, пан Тышкевич?
Толстяк весело засмеялся по примеру ротмистра и отвязал от пояса объемистую флягу. Спесивые поляки не захотели войти в мужицкую избу; усевшись на конских попонах в тени забора, они начали наскоро подкреплять силы. Солдаты Лисовского, не расседлывая лошадей, привязали их к воткнутым в землю пикам или к плетням и торопливо ели свои дорожные припасы. Двое или трое стояли на карауле.
– Долго ли придется нам, пан ротмистр, биться с монахами? – спросил Тышкевич.
Лисовский самонадеянно махнул рукой:
– Недели две; много-много – месяц!.. До снегу еще пойдем отсюда с добычей.
– Куда же пойдем, ясновельможный пан?
– Я бы думал двинуться к царику тушинскому. Говорят, там весело, всего вдоволь: целые туши бычачьи по улицам валяются…
– Послужим царице Марине, – презрительно ударяя на слово «царице», молвил хорунжий.
– Ей?! – с не меньшим презрением воскликнул ротмистр. – Нет, пан хорунжий, послужим нашим карманам… Мне дела нет до пани Мнишковны. За исправную плату я готов служить хоть самим москалям. Я бился об заклад, что куплю себе в Литве замок не хуже сапегинского, вернувшись с московской войны, – и я это исполню!
– Пью за будущее пана Лисовского! – сказал, льстиво улыбаясь, хорунжий и опорожнил чарку.
– А вы правы, пан хорунжий, – заметил, помолчав, ротмистр, – не худо бы узнать, легко ли добыть этих седых воронов из-за монастырских стен. Разве допросить этого богатыря, который так легко порвал наши путы. Он наверняка бывал в монастыре… Или вон тех других, которых ведут из избы? Глядите, глядите, пан Тышкевич: вон другой такой же великан!.. Удивительно, что за рослый народ в этом селении… Давайте допросим их…
– Мужики упрямы, – заметил хорунжий.
– Я тоже не очень уступчив… Гей, жолнеры!..
Тимофей Суета, которого вместе с Данилой и Осипом тоже связали крепко-накрепко, смотрел не больно-то кротко: не так, как Ананий. Все поглядывал Тимоха на старшего Селевина, словно подстрекая: «Грянем-ка на ляхов!» Но степенный Ананий только головой покачал: не побить с голыми руками столько врагов, да еще с пищалями, хотя бы и десятерым богатырям. Сзади вели стонавшую старуху-богомолку и бедную Грунюшку.
Подвели молоковских парней к Александру Лисовскому. Вынул пан кошелек с золотом, достал полновесный червонец.
– А кто из вас деньги любит? Кто золото видал?
Ни слова не ответили ему молодцы, словно не слыхали; только у Оськи Селевина вспыхнул огонек в глазах.
– А кто из вас пищальной пули отведывал? – спросил опять Лисовский, злобно посмеиваясь.
Опять молча стоят парни, будто и не им говорят. Подумал Лисовский, что больно уж оробели; заговорил хитрый ротмистр ласково:
– Не бойтесь. Я вам худа не сделаю. А вы мне за то послужите. Ведомо мне, что монахи в вашем монастыре Сергиевском не хотят нашей силе покориться. А что хорошего выйдет с того? Стены их мы пушками да пищалями разобьем, многих неповинных да слабых людей перебьем, перераним… Вы в монастыре-то бывали? Разве ему устоять супротив нас?.. Стены-то, должно, обвалились, рвы-то осыпались?..
– Про то нам ничего не ведомо, – отвечал ровным голосом Ананий. – А ежели бы мы, пан, что и знали про монастырь, тебе бы не сказали…
– Как?! – грозно крикнул Лисовский, привставая с земли. – Вы мне противничать решили! Я вас!..
– Не грози, не грози, пан, – дерзко выступил вперед Суета и так руками тряхнул, что веревки затрещали.
Ротмистр сделал знак жолнерам. Десятка два пищалей уткнулись почти в самую грудь пленникам. Ананий, оглянувшись, увидел помертвевших от страха богомолок и громким окликом остановил Суету:
– Стой, Тимофей! К чему с собой слабых да неповинных губить? А ты, пан, не гневайся… Где же нам, темным, деревенским людям, про монастырскую оборону знать.
Разгневался пан Лисовский, ничего и слышать не хотел.
– Взять их! – крикнул он жолнерам.
Пан Тышкевич, слегка робея, подошел к начальнику:
– Успеем ли мы, ясновельможный ротмистр? Нам ведь надо спешить к сборному месту. А с этими упрямцами, пожалуй, долго провозимся…
– И то правда, – встрепенулся Лисовский, взглянув на солнце. – Как быть?.. Разве так сделать: оставайтесь с ними вы, пан хорунжий; возьмите десятка полтора жолнеров, да и выпытайте хоть что-нибудь у этих дерзких московитов. Я поспешу… На коней!
Быстро выстроились вышколенные солдаты, и вихрем унеслась из деревни их летучая, грозная ватага.
Пятнадцать поляков окружили четверых парней; у пищалей были зажжены фитили. Пан Тышкевич, почувствовав себя главным начальником, приосанился, нахмурился – даже побагровел еще более.
– Слушайте, негодные! – свирепо крикнул он. – Я шутить с вами не стану. Гей, взять вот этого толстого и привязать к воротам…
Но Тимофей Суета не захотел по вольной воле покориться. Кое-как вырвал он одну руку из пут и такие удары двум жолнерам отвесил, что те на землю покатились. Зашумели поляки; но стрелять не решались, чтобы своих не задеть. А тут Ананий свою стражу ловким толчком повалил.
– А, бежать?! – заревел пан Тышкевич и выпалил из пистоли в Данилу, который отскочил одним прыжком к брату Ананию, благо ноги свободны были. Чуть не задела его пуля, но все же промахнулся пан.
– Держись, ребята, выручим! – загремело множество голосов с поля, с дороги Сергиевской. Остановились все…
К деревне скакало человек двадцать конных царских стрельцов. Загромыхали пищали, секиры[12] заблистали, и мигом полегло с десяток поляков. Остальные с хорунжим прорвались и ускакали на легконогих конях.
– Слава богу, – говорил пятидесятник стрелецкий, отирая пот с лица. – Выручил я вас, братцы… На шум прискакал, да пока поляков много было, хоронился вон в той рощице. От монастырского воеводы Голохвастова я в объезд послан…
Долго благодарили парни стрельцов-молодцов.
– Живо, ребята, в обитель! – торопил их пятидесятник. – А то на выстрелы ляхи вернутся.
Посадили стрельцы парней за собою на лошадей, прихватили и богомолок и спешно направились по Сергиевской дороге.