Допрос затянулся, и жандарм почувствовал себя утомленным; он сделал перерыв и прошел в свой кабинет отдохнуть.
Он уже, сладко улыбаясь, подходил к дивану, как вдруг остановился, и лицо его исказилось, точно он увидел большую гадость.
За стеной громкий бас отчетливо пропел: «Марш, марш вперед, рабочий народ!..»
Басу вторил, едва поспевая за ним, сбиваясь и фальшивя, робкий, осипший голосок: «ря-бочий на-рёд…»
– Эт-то что? – воскликнул жандарм, указывая на стену.
Письмоводитель слегка приподнялся на стуле.
– Я уже имел обстоятельство доложить вам на предмет агента.
– Нич-чего не понимаю! Говорите проще.
– Агент Фиалкин изъявляет непременное желание поступить в провокаторы. Он вторую зиму дежурит у Михайловской конки. Тихий человек. Только амбициозен сверх штата. Я, говорит, гублю молодость и лучшие силы свои истрачиваю на конку. Отметил медленность своего движения по конке и невозможность применения выдающихся сил, предполагая их существование…
«Крявавый и прявый…» – дребезжало за стеной.
«Врешь!» – поправлял бас.
– И что же – талантливый человек? – спросил жандарм.
– Амбициозен даже излишне. Ни одной революционной песни не знает, а туда же, лезет в провокаторы. Ныл, ныл… Вот, спасибо, городовой, бляха № 4711… Он у нас это все как по нотам… Слова-то, положим, все городовые хорошо знают, на улице стоят, – уши не заткнешь. Ну а эта бляха и в слухе очень талантлива. Вот взялся выучить.
– Ишь! «Варшавянку» жарят, – мечтательно прошептал жандарм. – Самолюбие – вещь недурная. Она может человека в люди вывести. Вот Наполеон – простой корсиканец был… однако достиг, гм… кое-чего.
«Оно горит и ярко рдеет. То наша кровь горит на нем», – рычит бляха № 4711.
– Как будто уж другой мотив, – насторожился жандарм. – Что же он, всем песням будет учить сразу?
– Всем, всем. Фиалкин сам его торопит. Говорит, будто какое-то дельце обрисовывается.
– И самолюбьище же у людей!
«Семя грядущего…» – заблеял шпик за стеной.
– Энергия дьявольская, – вздохнул жандарм. – Говорят, что Наполеон, когда еще был простым корсиканцем…
Внизу с лестницы раздался какой-то рев и глухие удары.
– А эт-то что? – поднимает брови жандарм.
– А это наши союзники, которые на полном пансионе в нижнем этаже. Волнуются.
– Чего им?
– Пение, значит, до них дошло. Трудно им…
– А, ч-черт! Действительно, как-то неудобно. Пожалуй, и на улице слышно, подумают, митинг у нас.
«Пес ты окаянный! – вздыхает за стеной бляха. – Чего ты воешь, как собака? Разве ревоционер так поет! Ревоционер открыто поет. Звук у него ясный. Кажное слово слышно. А он себе в щеки скулит да глазами во все стороны сигает. Не сигай глазами! Остатний раз говорю. Вот плюну и уйду. Нанимай себе максималиста, коли охота есть».
– Сердится! – усмехнулся письмоводитель. – Фигнер какой!
– Самолюбие! Самолюбие, – повторяет жандарм. – В провокаторы захотел. Нет, брат, и эта роза с шипами. Военно-полевой суд не рассуждает. Захватят тебя, братец ты мой, а революционер ты или честный провокатор, разбирать не станут. Подрыгаешь ножками.
«Нашим по́том жиреют обжоры», – надрывается городовой.
– Тьфу! У меня даже зуб заболел! Отговорили бы его как-нибудь, что ли.
– Да как его отговоришь-то, если он в себе чувствует эдакое, значит, влечение. Карьерист народ пошел, – вздыхает письмоводитель.
– Ну, убедить всегда можно. Скажите ему, что порядочный шпик так же нужен отечеству, как и провокатор. У меня вон зуб болит…
«Вы жертвою пали…» – жалобно заблеял шпик.
– К черту! – взвизгнул жандарм и выбежал из комнаты. – Вон отсюда! – раздался в коридоре его прерывающийся, осипший от злости голос. – Мерзавцы. В провокаторы лезут, «Марсельезы» спеть не умеют. Осрамят заведение! Корсиканцы! Я вам покажу корсиканцев!..
Хлопнула дверь. Все стихло. За стеной кто-то всхлипнул.