Этот поздний вечер выполз на третий день по возвращению водолазов с «Адмирала Нахимова». Два дня в палатку на Фиоленте, куда сам себя заточил на пару недель, обрывками долетали слухи: «Домой вернулись не все… Один погиб. Один в психушке. Поняли не сразу, поднимал утопленников, привязывая к себе… Ничего не рассказывают. Молча глушат горькую, проваливаются в мертвый сон, очнутся – опять пьют…».
Два дня метался как в шторм, боялся увидеть в их глазах подтверждение своих тревог, но, как стрелка компаса, был не в силах вырваться из притяжения. На третий, сам не поняв с чего, как по сигналу, перед самым закатом сорвался и, словно пес, которого сначала тянут против воли, а потом он бежит впереди, изображая, что это не его ведут, а он, вернулся в Херсонес.
Никто не помнит точно, в какой момент появилась она. Одни утверждают, будто с последними гонцами в магазин. Те же дают голову на отсечение, что, когда втащили, диковинным ежом, полную авоську четвертушек сухого, она уже сидела за столом. По традиции не спрашивали, каждый считал, что пришла с кем-то. Имя? Здесь тоже полная неразбериха. Никому не представлялась, но каждый к ней обращался, и она отзывалась на все имена. Костя, художник из Киева, уверен, что зовут Луиза. Шеф и вечный хохмач Женька утверждают, что Лиза. Последний, когда пытался тискать ее коленки под столом, приговаривал: «Лизавета, Лизавета, я люблю тебя за э-э-это!». Женская половина в инстинкте соперничества вообще игнорировала какие-либо имена, меж собой называя: «Она». А вот Андрюша, азартный ловелас, припоминает, что, уже будучи весьма подшофе, изображал с ней что-то вроде медленного танца, с трудом попадал в такт, уткнувшись лбом в ее плечо, слюнявил тонкую ключицу и страстно выдыхал: «Изабелла!». При этом не знает, почему – Изабелла, а все смеются дружно, припоминая, что это виноград, который его желудок не усваивает второе лето подряд. Как знать, но с этим именем она явилась мне. Явилась в полумраке отдела, в винных парах и всеобщем безумии. Пружина двух суток напряжения сломалась, траур издох, и народ, наглотавшись холодного как сталь тумана в глазах вернувшихся с «Нахимова», залил нещадно эту муторность зельем. Когда вошел, исступленная пляска под хриплый надрыв магнитофона будто отхлестала по лицу. В центре комнаты монумент командора – спящий сидя на стуле в позе кучера Сергеич. На подоконнике забытый всеми электрочайник взбивает в пар остатки воды, и он слезится по черным квадратам окна. Из дальней комнаты кто-то орет: «Идем купаться!». В самом темном углу не разобрать кто, но пара покинула всех надолго, сливаясь в поцелуе. Те, что еще недобрали, клюют носом в стаканы.
Из круговерти застольного хаоса мой непонимающий взгляд притягивают незнакомые девичьи черты, а ее черные глаза и звездочки бликов в зрачках говорят мне так, как будто я слышу: «Ну, что же Вы, сударь, опаздываете?! Я Вас здесь жду, жду… терплю все это безобразие, а Вас все нет и нет!».
Меня кто-то хлопает приветственно по плечу, упрекают, что трезв, шумно охают, что не пуст, успел раздобыть кое-что по дороге, а я стою истукан истуканом. Застигнут врасплох зрелищем неожиданного веселья вместо скорби и отчетливо понимаю трезвой головой, что опять просчитался! Мне не дано расплавиться и влиться в этот безумный поток. Утеряно родство, заточение на Фиоленте не помогло, и, как бы я ни маневрировал, обречен вновь и вновь возвращаться в исходную точку своего одинокого непонимания происходящего вокруг меня и в себе самом. Улизнуть бы по-английски, но озадачили глаза незнакомки своим откровенным упреком, как старому приятелю, если не больше. Сомнения заметались в вопросах: «Нет, определенно мы не встречались. Ну, может, ты, старина, был пьян тогда и не помнишь? Может быть, ты даже с ней спал?! Вконец зачерствела холостяцкая память?!».
В чуть уловимом шорохе век пролетела улыбка, и мне становится как-то нехорошо под языком от того, что вновь читаю в ее глазах слова, теряя последнюю надежду, что в первый раз это мерещилось: «Я так боялась, что Вы не придете, сударь! Я так ждала Вас! И Вы пришли!».
Она как-то не к месту пристроилась на дальнем уголочке стола, выпадая из общей кутерьмы происходящего то ли своей одинокой трезвостью, то ли осмысленным бездействием в этом шабаше. Мягкий контур ее в изгибах вторит беззвучным, но явно услышанным мною словам, волной радости долгожданной встречи, да так, что промелькнула мысль: «Может быть, Капитан, ты и не один в своем одиночестве?».
Засуетился, пытаясь скрыть слабинку смущения, извлекаю из сумки бутылки, ковыряюсь с пробками, разливаю. В руках дрожь, пот на лбу, чувствую, что она за мной внимательно наблюдает. Психую, проливаю зелье на стол и все пытаюсь сообразить: «Ну не может же незнакомка так радоваться твоему появлению?! Чего только здесь не было, но чтобы так пасть – не узнать ждущую тебя девицу! Срочно выпить!».
Под клацанье горлышка о край стакана проснулся Сергеич, старая закалка – вздремнул и опять в строю. Отчеканил витиеватый тост, что-то двусмысленно проворчав про не покидающие нас силы военно-морского флота. Пропускаю его намек мимо горящих ушей и, как мальчишка, украдкой, сквозь всплески о стенки стакана, ловлю силуэт самозванки. Она не пьет, держит стакан, выжидая, и я попался в капкан ее добродушной ухмылки: «Ну, что же Вы, сударь, не пьете?» – и, чуть кивнув головой, как бы добавила: – «За нас!». Медленно выпила томными глоточками треть стакана водки. Выпила, будто воду! Держа тремя пальчиками, отведя изящно в сторону мизинец и безымянный, мягко опустила стакан на стол, будто это не обычный граненый, а хрустальный фужер. Увидела, что я замер в удивлении, подняла брови вопросом: «Сударь, Вы не хотите выпить за нас с Вами? Смелее!».
Вопреки привычке и разуму не опрокинул залпом, а стал пить, медленно, как она. Пью, и не пойму что?! Покупал и разливал сорокаградусную, судя по гримасам застольщиков – она, мерзавка, но какой-то знакомый густой аромат и сладость ласкает горло. Вкус явно не водки, если и есть там спирт, то он скорей всего виноградный… Так бывает, в каких-то фрагментах ловишь себя на повторах: «Уже было! Когда? Вспомнил, было! Изабелла, в первую ночь по приезду!». Тут же уверенно понял то, чего и не знал: «Ее так зовут. Изабелла!» – и еще пробралось с холодком от безумия мысли: «Имя это, или она и есть изабелла? Ну, это ты уже пьянеешь, дружок! Бредишь!» – а сам ищу подтверждений этой бредовой догадке.
Ее лицо – рельеф лунного света в полумраке отдела, глаза – два бездонных провала, и я соскальзываю в них по дугам бровей и пытаюсь схватиться хоть за краешек рассуждений: «Это просто игра света и тьмы… тьмы и света», – но уже не разберу, то ли голова пошла кругом, то ли весь мир закружился, как в омуте, и не ясно: тону, захлебнулся, вдохнув легкий дурман из стакана? Только последней агонией разум: «Странно, ее глаза такие темные-темные, как выпавшие ягоды из грозди, отмытые теплым летним дождем от дымки налета. Я вижу в них вкус! Тягучий, сладкий сок…».
Эти глаза вбирают меня целиком, и кажется, что я из них никогда не вернусь, но тут на звон посуды и гул стола, закрывая весь проем двери, тенью грозовой тучи появляется огромный мужик. Застольный треп как срезало. Оглушив, тишина всех вернула на землю, а взвизгнувший под его тяжестью хлипкий стул подействовал как нашатырь. Сергеич молча придвинул к нему стакан, налил до краев. Тот приговорил его в двух звучных глотках, неубедительно коротко выдохнул, больше по привычке, чем по необходимости. Замер, погрузив взгляд сквозь нас в никуда, но все почувствовали тяжесть этого взгляда, словно каждому опустил на плечи по свинцовому поясу из водолазного снаряжения. Была отмерена еще такая же доза, после которой, видать, ему полегчало. Осунулся, плечи поникли. Шеф и Костя отработанно подхватили его под руки и с трудом сопроводили на веранду, в темноте которой на сваленных в углу палатках и спальниках я не заметил спящих водолазов, когда пришел.
– Это Володя. Старший. Его меньше, чем дуплет, не берет, – шепотом поведал Женька. Тут я обнаружил, что моя смутительница исчезла из-за стола. Поинтересовался, что за подруга сидела напротив?
– А черт ее знает. Наверное, Андрюха, как всегда, подцепил, шатаясь по городищу. Сильна, пьет наравне со всеми, и хоть бы хны. Слушай, наливай! Как представлю, что они там в Новороссийске делали, так трезвею влет! И вот уже три дня в таком режиме.
Мне мой режим тоже неясен, пил непонятно что, протрезвел или вовсе не пьянел? Пробую разобраться, чокнувшись с Женькой, и пью как первую, маленькими глотками. Но чуть не задохнулся – чистая водка, да кажется крепче обычной! Внутри полыхнуло, как положено, и поползло к голове с дикой догадкой: «Это оттого, что ее нет за столом! Оттого, что не вижу ее виноградно-черных глаз! Хм. Чушь, конечно!» – но наливаю быстренько вдогонку, подношу к губам, и в этот момент вижу ее в дверях, лоб, словно от боли, морщинит, из-под него выпучилось короткой фразой: «Ну, что ж Вы делаете, сударь! Хватит!».
Хмель, не успев толком пробраться к голове, сгинул, как не бывало, а из стакана в нос потянуло все тем же липким ягодным духом, и он уже бесит: «Зачем только пил?! Да кто она такая?! В конце концов, кто дал ей право мной командовать, сколько пить, а тем более – не пьянеть?!». Наверное, ужасно смешон своей мальчишеской вспыльчивостью, но ничего не могу с собой поделать. Играю, ей назло, в пьяную развязность. Избегая глаз, с пошловатым откровением разглядываю с головы до ног, но чем глубже вдаюсь в детали, тем больше увязаю в их нелепостях.
Такое ощущение, будто она натянула на себя все, что подвернулось под руку, и это все чужое. Джемпер с чужого плеча, джинсы с чужого бедра. Первый непомерно велик, вторые настолько малы, что непонятно, как она умудрилась втереться в их потертую бледность, до смешного коротки и заканчиваются как-то несуразно на икрах. Ее пропорции изысканно-уравновешенны, там нечего скрывать и незачем подчеркивать. Можно надеть все, что угодно, но воображение будет рисовать почему-то роскошное платье, глубокий вырез, вычерченную талию, а вместо ее аляповатых спортивных тапок – туфли на высоком каблуке. Да она и стоит, будто в них, на цыпочках! В ней все спутано, и вся она ошибка. Легкая, монашеская отстраненность, размеренно-пылкое дыхание грудью куртизанки, и на тебе: мальчишеские джинсы, шерстяная хламида!
Увязая взглядом в плетение нитей цвета ультрамарина, так созвучного ее глазам, не в силах удержать мысли на их поверхности, не вижу, но понимаю – под кофтой ничего больше нет! Она злодейски выставляет напоказ совершенство форм, и опять ловлю себя на повторе, и всплывает, как из глубины, сон в первую ночь по приезду: «Тонем. Я знаю. Какая теперь уж разница, теперь все едино…».
Чертовщина какая-то… Дьявольщина! Так и подмывает подойти и содрать с нее этот балахон, чтобы убедиться – бусины сосков цвета свернувшейся крови? С опаской поднимаю взгляд к ее глазам, ожидая увидеть в них смех над моим пошловатым спектаклем, но опять озадачила, смотрит на меня, виновато оправдываясь, явно сама стесняется своего вида: «Простите, сударь, так получилось… А все из-за Вас, из-за Вас…».
Злость моя куда-то улетучилась, стиснула жалость к ней и на себя негодование: «Э-э, старина, как же все это глупо и несолидно! Не пристало морскому офицеру, бывалому волку по женской части, так расслабляться!» – и отчего-то хочется верить в ее монолог, то ли и вправду звучащих, то ли придуманных слов, но так же мерещится во всем этом розыгрыш и подвох. Чувствую, что начинаю бояться ее глаз, в которых читаю каждое слово: «А ведь признайся, Капитан, еще ни одна особа женского пола так над тобой не куражилась!».
Опять разливают, что-то провозглашают, пьют вразброд, включают магнитофон, зашаркали в танце. Я полощу свой взгляд в стакане с водкой, размышляя: «А стоит ли?.. Стоит ли пить, не пьянея?».
Выпил, не выпил? Не пойму. Водка, вино или просто сок? Сам, или опять она нашептала? И ни обиды, ни злости, а так, констатация фактов: «Все ты надумал, сударь, чушь собачья! Пигалица какая-то залетная! Глазки строит. Порода такая – хороша и пользуется этим направо и налево. Так и есть, вон повисла на пьяном Андрюше, а он не столько танцует с ней, сколько лапает. Еще и поглядывает в мою сторону лукаво, вот же стерва! А ты, дурачок, было повелся, размечтался, а она вот влипла своими… Тьфу! Он аж дуреет, паразит, и что-то ей шепчет слюняво на ушко! Тебе-то что? Что за досада? Ревнуешь, что ли? Какая ревность?! Что за пионерские страсти, третий десяток на излете, старый козел! Ан, нет! Ревнуешь, дружочек. Как пацан ревнуешь…».
Сам себя знаю, пора уносить ноги от греха подальше. Командую: «Смирно, Капитан! Сигарету в зубы – и на выход. Спокойно! Это «динамо»! Увидел, торчащие сиськи, попку в обтянутых джинсах, глазки тебе построили, и клюнул с голодухи! Девочка просто в ударе. Девочка крутит хвостом. Давай, давай пробирайся к выходу, улыбнись, брось им что-нибудь, латая продырявленное самолюбие, типа: «Полный вперед, Андрючио! Так держать!» – Ох, уж мне этот флотский юмор! Да сойдет…».
Магнитофон затихает за спиной, веранда встречает потусторонним храпом спящих водолазов. Глупо, конечно, им завидовать, но хочется вот так же, как они, забыться, уйти в никуда… Там все просто – темно, а может быть, светло и просто, а здесь один зуд да агония, а я как-то ни там и ни здесь, завис между, потерялся, как тот летучий голландец, в поисках своей бухты. Вздыхаю: «Здесь тоже не мой причал», – и отваливаю восвояси. Прикрыв дверь отдела, отсекаю себя от всех, и стою, не понимая, – вышел или вошел куда-то?
Темно, за кончиком носа ни зги и какое-то литое беззвучие – ни сверчка, ни шороха, ни ночной прохлады, только духота гнетет запахами. Эта ночь меня передразнивает в унисон, и все равно куда идти – хоть вправо, хоть влево, а она поддакивает: «Все едино, тьма беспросветная!». Так хочется остыть и от невесть с чего взявшейся ревности, и глупой досады, а воздух еще поддает жару своим раскаленным дыханием. Не отпускает сладость, комом под языком, и запахи дарят тот же вкус, только с прелостью и гнилью уже падших на землю ягод. Вспоминаются слова Сергеича: «…в это лето в том конце двора, как никогда уродилась изабелла».
Пытаюсь и себя, и эту ночь взять в руки, вытягиваю их перед собой, как Вий, чтобы нащупать выход из этой мрачной безысходности. Знаю, он есть, тут, в нескольких шагах, за горбатой старой лозой проход в монастырский сад – неухоженный, заброшенный оазис, можжевеловые кущи. Он прячется в самом центре музея от непрошенных зевак за фасадом средневекового отдела. И ведут туда три входа, как в сказке: один – деревянный, калитка в штакетнике с табличкой: «Вход воспрещен!», другой – железный, небольшие кованые ворота, вросшие в землю и чуть приоткрытые к морю, третий – каменный, со стороны как раз нашего отдела, узкий проход в стене, увенчанный аркой. Может быть, это вход станет выходом для меня? Верится, что сад успокоит и приютит, как в первую ночь по приезду.
Вздрагиваю – теплые ладони виноградных листьев тронули лицо. Нащупал волокнистую кору лозы, здесь уже рукой подать, и пальцы уткнулись в сыпучий известняк на торцах входа: «Входа или выхода?». Глаза еще не привыкли, но что-то смутно угадывается впереди, будто всполохи на затушеванном мятом листе, а старый виноградник еще дышит в затылок и рот предательски хранит вкус изабеллы. Вспомнил, что где-то по левую руку кусты крыжовника! Подумал, что в его колючих лапах – мое спасение. Остается только найти пару незрелых, до оскомины кислых ягод и разжевать их, с хрустом убивая муторность навязчивой сладости.
«Только бы найти! Найти…» – или их уже обглодали, или колючие ветви не отдают, исцарапывая мне пальцы. Мысль, как из забытой детской игры: «Загадай желание, если найдешь – сбудется».
Желание. Его и загадывать не нужно, оно во мне. Оно гложет меня и рвет на части. Но! То, что оно есть – это одно, а вот самому себе признаться в этом – совсем другое.
Ба! Сразу три! Легли в ладонь, крупные, шершавые, с лохматыми кисточками. Твердые – видать, зеленые. Внутри меня все сжалось и замерло: «Сбудется?» – но сам побаиваюсь предсказаний: «Вот съешь и по своим гримасам определи, как оно сбудется». Рот вяжет, мнется лицо – кислятина до смеха и слез: «Вот так! Нагадал?».
Можно избавиться от вкуса, можно от запаха, от слуха, от зрения, но как избавиться от этого – то ли названия винограда, то ли имени, раздающегося во мне заклинанием – Изабелла?! И как бы сам от себя не убегал, не прятался, все равно – Изабелла! Начиналось маленьким безумием, а явно переходит в тяжелую болезнь, прогрессирует с каждой минутой, и до кризиса один шаг, когда уже не имеет значения, чем все закончится, лишь бы было! Еще больше себя накручиваю, странные: точки, детали, мысли, сны – соединяются в единую линию. Вот и сейчас промелькнула мысль, разыскать Надюхину раскладушку, развалиться, покурить, вздремнуть… Так там мерещится продолжение сна! Да еще и с новым героем. Живо себе представляю: в каюту вплывает гигант Володя и начинает выпихивать из нее наши сплетенные страстью и предсмертной судорогой тела: «Вот это продолженьице! Ну уж нет!».
Глаза постепенно привыкают к ночной каше, но передо мной стоит черной стеной непролазная буйность заброшенного сада, и помню – там, в его глубине, есть скамейка, и если она не занята какой-нибудь уединившейся парочкой, то лучше мне ничего не найти. Здесь и в лунную ночь черт голову сломит, а в такую темень пробраться без фонаря – авантюра, но вспоминаю про спички в кармане. Запаливая по нескольку сразу, и в их вспышках раздвигая тяжелые ветки, пробираюсь рывками, кивая и кланяясь корявым ветвям. Коробка быстро пустеет, пару раз обжег пальцы и вспомнил про похождения Лёни Шнейдэра на чердаке, он же тоже жег спички… От этой аналогии возникает желание повернуть обратно, но неясно, чем это «обратно» лучше? Приободрила нащупанная под ногами узенькая аллея, разделяющая сад пополам – здесь уже рядом. Делаю последний рывок, и вот впереди чуть угадывается зеброй потертых досок заветная скамья.
Сижу, мну в пальцах сигарету, подсчитываю пульс раскатами крови в висках – кажется, она так разрезвилась, что слышится эхом вдали. В ослепленных глазах на фиолетовом поле прыгают рыжие зайчики. Нащупав оставшиеся спички, подсчитал – ровно три! Совпадение раздражает: «Ох, уж мне эти три ягоды – три спички. Вот разом их спалить, к чертовой матери!».
Крепко сжимая, нервно бью по истертой коробке. С третьего чирка они надрываются пламенем, а огонь неожиданно взмывает куда-то ввысь, раскалывает ночной купол над головой трещиной молнии! Высвечивается все вокруг до листочка, и от такого неожиданного эффекта подскакиваю, роняя сигарету. Надо бы сообразить, что это всего-навсего совпадение и этого следовало ожидать от такой духоты – гроза надвигалась, но то, что вижу в неоновом свете, лишает всяких суждений, сковывает мышцы и тысячи иголочек вонзаются в кончики пальцев. Следом за молнией в затылок накатывает гром. В его грохоте и треске сладость прикушенного языка, когда болью снимаешь боль! И не понял, кто выдохнул, я или небо: «Изабелла!».