За нами гонится ночь. Уже который час солнце упрямо цепляется за край горизонта, но наперед известно, что приземлимся в глубоких сумерках, не хватит какого-то часа. Обречены. Столкновение с ночью неминуемо. Гложет бессилие. Понимаю, что глупо и надо бы уснуть, забыться, но бесполезно – пробовал. Курс моих желаний прокладывается не мной…
Пока на посадке потели в душном накопителе, пережидая очередную задержку рейса, эхом пронеслось по головам и камнем опустилось в сердце: «На выходе из Новороссийска теплоход «Адмирал Нахимов» в 23.20, в четырех километрах от берега…». Дальше даже про себя произнести страшно. И куда тут же делось предвкушение всех радостей жизни от неожиданно начавшегося отпуска? Когда, наконец, отдал тело потертому креслу, женский голос из динамика над головой произнес как-то безрадостно, заученной скороговоркой: «Командир корабля и экипаж приветствуют вас на борту нашего лайнера. Мы совершаем рейс Петропавловск-Камчатский – Хабаровск – Симферополь», – в голове промелькнуло: «А мы?» – «Теперь пристегните ремни безопасности…». Про себя вздыхаю: «Экая ж бессмыслица», – но все же наивно проверяю, надежно ли защелкнулся массивный замок.
Земля уходит из-под ног. С удивлением обнаруживаю созвучие данного процесса со своим внутренним состоянием и понимаю, что это чувство во мне появилось гораздо раньше. Еще и еще прислушиваюсь – к вою двигателей, к вибрации, щекочущей пятки, как будто впервые взираю на искореженный горб Корякского вулкана, на всегда такой милый, а сейчас совершенно зловещий дымок над Авачинским, на забавно превращающиеся из тупорылых, черных, огромных чудовищ в маленьких китят подводные лодки там внизу, на сизой глади залива. Легко нахожу свою. Вон она, притерлась вторым корпусом на дальнем пирсе слева. Еще сутки не прошли, как выбрался в последний раз из ее чрева, громыхнул по трапу, козырнул на флаг и был таков. Ну и радуйся чудак, бархатный сезон! В кои веки! Как говорят у нас – теплая водка, потные женщины… Ан нет, эта метаморфоза с родимой горбатой уродиной под ногами, ее превращение во что-то малюсенькое, до смешного несерьезное, неожиданно кажется совершенно естественным. Сам себе шепчу под нос: «Старина, брось, это ведь атомный подводный ракетоносец! Стратегического назначения, черт тебя подери! И ты не хрен с бугра, ты – штурман на ней, командир «боевой части раз», капитан-лейтенант. Пять автономок за плечами. Можно сказать, вся задница в ракушках»… Нет, не помогает. Все звучит грустно и смешно. Точно сдвинулась какая-то жизненная ось. Взгляд плывет над землей, и ее незыблемая твердь начала разжижаться, выливаясь куда-то за край. С чего бы это вдруг, будто переполнила последняя капля? Ничего ж себе капля – «Адмирал Нахимов»! И разве «вдруг»?
…Жизнь экспрессом катила на зеленый свет: мальчишка на пирсе в ожидании отца на берег, у лодочного трапа, пилотка с кокардой, палец в носу… После школы – училище, и пять лет одна мысль червоточиной: «Только на них! Они настоящих мужчин…». И вот: первые моря, первый кайф долгожданной причастности, лейтенант, старлей и первое флотское звание – капитан-лейтенант, смак нарастающего мастерства и… Пшик.
Устал что ли? В этот раз, когда вернулись и раздалось: «Отдраен верхний рубочный люк!» – почти вслух выдохнул:
– Ну, слава тебе, Господи!
Устал, не устал, но сдвинулось что-то точно, зарождая тревогу и сомнения. С чего же все началось? В апреле, с Чернобыля? Тогда прикрывались ухмылками: «Подумаешь, вот он, рукой подать, пара переборок – наш родной маленький Чернобыль, кадит себе потихоньку. А здесь ахи, охи – радиация». Да когда у нас в реакторном отсеке было чисто, никто и не помнит. Пройдешься, на выходе тапок поднесешь к датчику – трещит, зараза! Поговаривают, со стапелей еще, спихнули же к дате, на ордена… Потом докатилось с опозданием из Приморья: «Валька Громов…». Гром. Он был на той лодке. Пили до утра, не чокаясь. Первый из нашего выпуска… Ну и в последнем походе на глубине подфартило: выворачивающий наизнанку храп ревуна и по громкой: «Пожар в четвертом отсеке!». Правда, отделались легко, электрощит всего лишь надымил, потушили враз, но постыдная прохлада щекотала позвоночник еще несколько дней, оттого и вздохнул облегченно, когда всплыли. Да и отпуск этот начался странно. Поздним вечером командир неожиданно всех собрал, хмурясь и что-то недоговаривая, раздал отпускные листы, в глаза не смотря:
– Без вопросов. С завтрашнего дня на все четыре стороны, время «Ч», сутки пошли. Деньги получите утром.
Общий шок. Ладно мне, бессемейному, шмотки в сумку да на посадку, а у кого целый табор? Попробуй улететь! Повезло, пробился с первого захода и на прямой рейс, так тут, нате вам, весточка… Узнали бы по прилету, всяк было бы легче, а теперь самолет полон насупленных бровей. Камчатка – край моряков и моряцких жен, здесь такие новости каждый примеряет на себя, и вроде бы донеслось из-за спины, а надвигается в лицо – мы ведь летим туда, к Черному морю. Отсчитываем колючие хребты полуострова, выскакиваем над жидким свинцом Охотского. Закурить бы! Обычно до Хабаровска терпится, два часа еще не пытка, а тут указ о запрете курения в самолете бьет по ушам и ломит зубы. Да и не у меня одного, мужички потянулись хмурые к туалетам в корме. Экипаж в понимании закрыл на это глаза, нарушая запрет, курили по двое. В напарники выпал пожилой рыбак, из-под свежей рубашки застиранный тельник, оторвав зубами полмундштука, затягивался Беломором глубоко и с шумом, молчал. В конце сплюнув, выдохнул:
– Вот же, мать твою! Я ж на нем в шестьдесят первом с жинкой медовый месяц откатал! Представляешь? Конкретная махина, должен я тебе сказать. Народища на нем больше тыщи… Вот же напасть!
Представить трудно – мне на нем не пришлось кататься, и вспоминается только из детства: у пирса высоченной стеной белый крашеный борт, ряды иллюминаторов, но больше всего завораживали мальчишеское любопытство тысячи заклепок по всей обшивке, что подсказывало – так корабли уже давно не строят, и в их пунктирах виделось послание из какого-то далекого прошлого. Только брошенное в сердцах повидавшим жизнь моряком слово – «напасть» застряло глубоко и звучно. Какое точное и весомое слово!
Напасть! После Хабаровска пытаюсь уснуть, лучший способ убить время в долгом полете, но при каждой попытке просыпаюсь через минуту в холодном поту. Повторяется один и тот же сон: …Сменившись с вахты, в своей каюте, не раздеваясь, грохаюсь на койку и только начинаю забываться, как раздается протяжный скрежет. Борт над моим лицом, как в замедленной съемке, прогибается и начинает расползаться в стыке металлических листов, прошитых могучими заклепками. Они напрягаются в своих гнездах, с ужасом молю: «Только бы выдержали!», но те деформируются, как пластилиновые, и рвутся. Пробоина раздвигается, и через ее пасть с брызгами соленой воды вползает нос какого-то судна – овальный бульб. Кубарем скатываюсь с кровати, вылетаю из каюты и силюсь вспомнить – на какой палубе она у меня находится и сколько всего палуб на «Адмирале Нахимов»… Эта чертовщина повторяется многократно, каждый раз срывает сон, как занавес, испарина на лбу, и я еще долго прихожу в себя, не сразу понимая даже, где нахожусь. Напасть.
…Столкновение с ночью неминуемо. Что оно сулит? Коль не спится, ухожу, как на глубину, в свои мысли: «Ну, автобусов уже не будет, так я ж себя знаю – в любом случае поеду на такси. Не будет такси, так на частнике. Жалко, что доберусь в Севастополь уже глубокой ночью, и лишаюсь блаженства встречи с родным городом после долгой разлуки…»
О! Это каждый раз ритуальное упоение: машина скатывается в чашу Инкермана, взор из утробы бухты летит по белым пятнам домов, утопающих в зелени, дымчато-серые замки кораблей словно парят в бликах солнечного света на легкой ряби воды. Щемящее желание жмурить глаза – так тяжело удержать все это одновременно, и слышишь в себе дрожь, будто протяжный зуммер последнего удара колокола… А далее машина с рывком вбурится в серпантин на подъеме, провальсирует средь пыльной листвы, одурманит вконец и швырнет, как котенка за шкирку, к парадному входу на Воронцовой горе. Выжженная лысина степи с томящим запахом отмерших трав рассечена по макушке столбовой дорогой, и вот он – родной Севастополь, как на ладони: от новостроек на Остряках, по крышам Центральной горки, до размазанной в солнечной дымке Северной стороны. И уже лазурная полоска моря лижет своим языком, словно долго скучавший пес, и крик во всем теле: «Я к тебе вернулся!». И хмелеешь от такого знакомого, ни на что больше в мире не похожего, рокота колес по булыжной мостовой на спуске и подъеме у Южной бухты. Мелькают знакомые: деревья, лестницы, окна, балконы, арки, парадные и не парадные двери, а булочная на Большой Морской
запахом сдобы ставит последнюю точку – ты этот город никогда не покидал, он всегда был и есть с тобой!
Но, это только присказка, сказка впереди: на подъезде к Стрелецкой, сразу за фасадом строительного техникума, каждый раз появляется наваждением, на отшибе голого мыса, таинственный силуэт полуразрушенного Владимирского собора. Вот она сказка, читанная-перечитанная, но так и непознанная до конца – Херсонес!
Херсонес. Что это? Из года в год задаю себе этот вопрос. Еще когда мама впервые привела меня к его руинам, и сердце мальчишки билось и замирало на словах – древний город. Ах, это детское прикосновение ко Времени! Пахнущие сыростью, в мокрицах крепостные стены, мраморные колонны, словно пальцы держат небо, осколки античной и средневековой утвари под ногами – сплошь и рядом рассыпанный клад! Карманы набивались и рвались, а дома, отмыв и очистив собранное, перекладывал между собой и мучился над первой загадкой: осколки разного цвета глины, черного, красного, зеленого лака, не совпадали между собой, но дарили мысль, что это кусочки чего-то единого. И перекладывал, перекладывал…
Сейчас смешно, то ли была задачка?! Дабы каждая разгадка приносила новые тайны. Так из вопроса в ответ, из ответа в вопрос с той поры бегут и бегут мои годы, а он манит и зовет: неизвестно отчего погибший, но не умирающий град; маленький, но необъятный клочок земли; родившаяся, но не отделившаяся планета; город в городе; антимир, живущий по обратным законам времени. За его пределами что-то строят, возводят, одевают в бетон, а он произрастает и множится из себя самого, из того, что было когда-то, много-много столетий назад. Оголяются белыми ребрами известковые останки раскопанных улиц, но этот костяк оживает быстро: колкими травами и алыми маками, гомоном кузнечиков и цикад, вездесущими улитками, снующими ящерками. А мы, огромные, двуногие, приходим уже на их угодья, так – побродить, или, как подобные мне – в рабство, чтобы взять кирку и лопату и метр за метром откапывать из земли и расширять их империю средь древних камней и канувших человеческих судеб.
Херсонес – это все наоборот. Каждый праздношатающийся с завистью поглядывает в сторону иссыхающих на раскопе под палящим солнцем рабов, а каждый раб, однажды им став и приезжая сюда из сезона в сезон, обреченно благодарит свою судьбу. Вот еще парадокс: наши «рабовладельцы», вручая нам в руки каждый сезон кайло и лопату, указывая, где нам и как копать,– на самом деле еще большие рабы Херсонеса. Это мы только набегами, а они и зимой, и летом шарканьем ног по раскопам давно слились с этим городом воедино, будто в клятве, которой тысячи лет: «…не предам Херсонеса». Волей судьбы мне вместо клятвы выпала присяга, но при каждой возможности лечу туда, чтобы раствориться в армии счастливцев, удрав из армии нашей жизни. Забыть о погонах и званиях, о должностях и обязанностях… И, видимо, есть какой-то умысел в том, что когда-то здесь был монастырь, но монастырь стал музеем, а музей и его экспедиции сделали нас в сути своей монахами, ведь мы сбегаем сюда от мирской суеты и селимся в бывших кельях, а значит музей для нас – монастырь. Бесконечная метаморфоза в метаморфозе, при этом мне никак не понять, что я тут делаю: пробираюсь к самому себе или скрываюсь от себя? Но как бы там ни было, я лечу! Лечу туда, где мы прекрасны своей любовью к Херсонесу. Туда, где мы равны, неважно, откуда я и кто ты. Где я даже имя свое забываю за кочующим из приезда в приезд прозвищем – Капитан.
Капитан – это сложилось очень давно. Когда в пятнадцать лет впервые пришел подзаработать во время школьных каникул, мой первый начальник, не увидев меня как-то в глубине раскопа, пошутил: «А где наш пятнадцатилетний капитан?». Тут оно и привязалось. Став курсантом, рассказывал всем взахлеб о своем первом дальнем походе в Атлантику, за что переименовали: «Ты теперь у нас капитан дальнего плавания», а когда вкрутил четвертую звездочку в погоны, это уже была констатация факта: «Теперь неисправимо – Капитан, пока не дорастешь до адмирала!». И чем ближе к сумрачной Тавриде, тем чаще сам к себе обращаюсь:
– Ну что, Капитан, не ночевать же тебе в аэропорту?