Я познакомилась с ней в мае 2015 года. Шестьдесят восемь лет. Худенькая, седая.
– Ой, гости… Да заходите. Сейчас я вам супчика поставлю, картошечки. Нет-нет, сначала покормлю, а потом говорить будем. Хлебушек берите, сама пекла.
По дому передвигалась на ощупь, однако довольно бодро.
У неё была не полная слепота, нет. На нервной почве развилась глаукома на обоих глазах. На одном ещё и катаракта. Вокруг неё была не тотальная темнота, а мир теней и призраков.
Она поставила на стол тарелку супа. Руки дрожали. Она нащупала в раковине тряпку и аккуратно вытерла разлившийся суп.
Раиса Яковлевна Лихитченко была скульптором-оклейщиком. Незадолго до войны у неё умер муж. Когда война началась, снаряд попал в дом, пробил крышу. А потом в Новосветловку вошёл батальон «Айдар».
Как в песне, один из тех, кто пришёл к ней, был рыжий, а второй – «чёрный». Злой следователь и добрый следователь.
Во дворе Раисы Яковлевны стоял автомобиль, который её знакомые оставили там ещё весной. Оставили «на неделю» и пропали, а аккумулятор забрали с собой, чтобы машину не угнали. Вот этот аккумулятор и пытались вытребовать у Раисы Яковлевны.
– Били, милая, прикладом автомата били. И диван сломали, – показала она. – Я говорю: нет у меня этого аккумулятора! А тогда этот рыжий смеется и предлагает: «Давай тогда бабку изнасилуем…» Пошутил как бы.
После этих слов она начала плакать. Она вообще очень много плакала.
– Ну а потом, видно, поняли, что с меня нечего взять, и ушли.
Зрение у неё начало стремительно падать на следующий день после того, как её избили. Причиной стал перенесённый стресс.
– Я их прокляла тогда. – На этом месте она зарыдала, не стесняясь меня, в голос. – И ведь сбылось. Когда Новосветловку освободили, меня соседка позвала: «Рая, – говорит, – это не тот лежит, что к тебе приходил?» И правда, оказалось, рыжего убили. Наши потом хоронили их. Трупы на улицах лежали. И мне дом тоже помогли восстановить, спасибо ребятам.
В окно запрыгнул белый котёнок, с любопытством оглянулся по сторонам.
– О! – Раиса Яковлевна поспешила к подоконнику, взяла котёнка на руки. – Это мне Лена, подруга моя, подарила, чтоб не так одиноко было. Только он всё время к мамке сбегает. Но ласковый очень.
Раисе Яковлевне нужна была операция по зрению и курс уколов. Денег нет. Тогда, в мае, пенсии только-только начали выплачивать, и до Новосветловки выплаты ещё не дошли…
Но потом деньги всё-таки нашлись. Если есть какая-то общая черта у русского этноса, так это стремление поделиться последним: тарелкой супа, свежевыпеченным хлебом, деньгами на операцию. Я отдала ей двадцать тысяч, свою заначку с мирной жизни.
В сентябре, после курса уколов перед операцией, мы встретились снова.
– Ой, Анечка, – обрадовалась Раиса Яковлевна. – Я теперь тебя вижу. Ты в тёмное одета… и волосы у тебя рыжие, да? Теперь вижу. А раньше не видела. Это все уколы. Вот сделают операцию, совсем буду хорошо видеть.
За полгода мало что поменялось. Котёнок вырос и сбежал. Вместо супа она поставила на стол малиновое варенье. Но по дому передвигалась увереннее.
Вот только при воспоминаниях Раиса Яковлевна всё так же плакала.
– А знаешь, – сказала она, – этот рыжий мне в последнее время сниться повадился. Все снится и снится, зовёт с собой. А я же видела его мёртвым, наши ополченцы его похоронили. А ещё снится, как он догоняет меня, а я от него бегу. Но пока ни разу не догнал. Это что значит, Анечка? Это я помру скоро?
Пенсии начали выплачивать. По две тысячи рублей в месяц. Урожай на огороде в этот раз не собирала – не смогла…
Новую крышу Раисе Яковлевне тоже сделали. Красивую, в цветах итальянского флага. Дом теперь известен на всю Новосветловку: это «дом с трёхцветной крышей».
– А как мне операцию сделают, он мне сниться перестанет? Да? Перестанет?
Жить в то время на Донбассе было невозможно. Выживали.
Минимальная пенсия в ЛНР была 1800 рублей. Большинство пенсионеров столько и получали: 1800–2000 рублей. Килограмм мяса, в зависимости от сорта, стоил от 150 рублей. Проезд в маршрутке – 6 рублей.
Квартплата за однокомнатную квартиру по счётчикам для одного человека, без учёта отопления, – примерно 600 рублей.
Некоторым пенсионерам помогали дети. Но с учётом высокой безработицы чаще приходилось слышать: «Всей семьей живём на бабушкину пенсию».
Моя знакомая пенсионерка Зоя Михайловна иногда созванивалась со своей дочерью, переехавшей в Одессу. Дочь звонила матери и спрашивала, когда же та поумнеет. Дочь была уверена, что в Луганске – российские войска, колорады и ватники. Мать другого мнения. Дочь не помогала матери, потому что она выбрала Украину, а мать – нет. Не «не может» помочь матери, а «не хочет».
У другого пенсионера, Петра Николаевича, дочь уехала в Россию. Там у неё своё частное предприятие, иногда звонила, хвасталась заработками. Из России в Луганск приехать проще, чем из Украины. Но она не приезжала.
Так они и жили.
Она была красивой. Даже на больничной койке, бледная, с просвечивающими косточками, мучимая усиливающимися к вечеру фантомными болями в оторванной ноге, она была очень красивой. Очень спокойной, неизменно улыбчивой. Не теряющей присутствия духа.
Мы разговаривали с ней под вечер. Её едва отпустил очередной тяжёлый приступ боли.
– Состояние сейчас не очень. Под вечер очень нехорошо, нога сильно болит, причём та часть, которой нет. Болит с такой силой, что я уже не знаю просто, что делать… Обезболивающие не помогают, и прямо терпеть невозможно. Фантомные боли пошли очень сильные, сказали, что это вроде бы нормально, но тяжеловато переносить… А так всё. Идём на поправку. Потихоньку заживает. Только больше сочатся раны, понятное дело, но лучше уже, конечно. Это ж уже три недели будет скоро, как произошло. Но лучше уже, в любом случае лучше.
В голосе вообще не было слышно жалобных интонаций.
В тот день она только приехала из расположения. Сильно похолодало, они попили чай в окопе под непрекращающимся сырым донбасским ветром. Прибежали, сообщили: ваш парень подорвался на мине, «трёхсотый». Ира, медик, схватила сумку и побежала к нему вместе с другими, которые пошли его вытаскивать. Трое человек прошло, а она, четвёртая, подорвалась.
– Хлопок. Меня откинуло, потом уже увидела, что нет ноги. Потом боль сильная. Передавила артерию, увидела, что вторая нога на месте. Это очень меня, кстати, обрадовало, потому что мне сразу как-то показалось, что оторвало обе. Боже мой! Две ноги – это, конечно, было бы жёстко. Вот. Так что я обрадовалась.
По образованию Ирина педагог. А оказалась медсестрой. Мечтала вернуться на службу.
– После реабилитации, после того, как уже протез поставят, я хотела бы на службе дальше остаться. Я не хочу уходить со службы. Начальство мне обещало уже. Это возможно.
И глаза у неё светились, когда она это говорила.
– Я уже просто не представляю себя «на гражданке». Это теперь всегда будет со мной. Я уже привыкла ко всем, и к ребятам, и к этой жизни вообще.
Ирина была из Харькова. Она участвовала в митингах харьковского «Антимайдана» и долго верила, что её город поднимется, как поднялись Донецк и Луганск. Не вышло. Харьковское сопротивление задавили. В июле Ира оставила семью и приехала в Донецк.
– Это решение… оно не спонтанно было принято. Оно долго вызревало и, наконец, воплотилось. Всё время что-то удерживало – дела, дети… А потом наступил момент, когда я поняла: всё, больше не могу. И я уехала.
Кто-то из бывших знакомых всё это время звонил Ирине со словами поддержки. Звонили и из Харькова, и из других городов. Даже с Западной Украины. А для кого-то политика оказалась важнее дружбы.
Но вот приехать воевать на Донбасс – не приезжали. А кто-то и осуждал. Мол, сама виновата – зачем женщине воевать?
– Из моих знакомых, которые были со мной на митингах, не поехал никто. Хотя и поддерживают. Есть такие знакомые, которые доказывают: «Ну, как-то бы и без тебя там всё решилось. Чё тебя туда попёрло, понесло? И шо ты теперь имеешь? Была бы ты там, не была – всё равно ничего не изменилось, ну, а вот теперь ты без ноги. А вот чего получила хорошего?» Даже вот такое есть. Вроде поддерживают идею Новороссии, но как-то получается «моя хата с краю». А что я им могу сказать? Ругаться я не ругаюсь. Я так говорю: если так один, второй, третий, пятый, десятый, двадцать пятый скажет, вообще ничего бы не было, правильно? Если б так все сказали, никакой Новороссии вообще не было бы. Ну а ещё говорю, что у каждого своя дорога. У меня вот такая. И вы знаете, я честно скажу, положа руку на сердце. Не знаю, поверите вы, не поверите, многие мои знакомые не верят действительно. Но если бы я знала, что надо будет пережить такие боли, я бы всё равно поехала. Сейчас поставят мне протез. Если сложится такая ситуация опять, мне нужно будет бежать, и я буду знать, что там минное поле, то есть я серьёзно вам говорю, я всё равно туда пойду. Дай Бог, чтобы в следующий раз обошлось.
Максим Мартаков, позывной 105-й, был начальником военной полиции Краснодона. Воевал в ополчении с самого начала. Погиб он во время Дебальцевской операции.
Историю Максима Мартакова мне рассказал его отец, Станислав Иванович, позывной – Сотый, прошедший с ним всю войну.
– Когда пришла эта беда в нашу страну, со 105-м начали городить блокпосты, – говорил Станислав Иванович. – Делали на входе в Изварино блокпост. Приехали ребята, просили как-то доставить гуманитарную помощь. Мы бескорыстно несколько раз доставили. Потом это вошло уже в постоянку.
Мы доставляли эту гуманитарную помощь Стрелкову в ДНР. Потом пришёл приказ, приехали два человека от Стрелкова, привезли приказ о назначении 105-го комендантом Изварино. Начали набирать людей.
Людей под командованием 105-го было более трёхсот человек. И когда совсем было плохо, нас почти отрезали, Стрелков прислал нам ещё множество людей. Люди вооружённые, все под командованием 105-го находились, потому что оставался один маршрут для манёвра, и его нужно было каким-то образом удержать. Это всё мы сделали. Потом отрезали от Краснодона Изварино, полностью границу отрезали, поставили тяжёлые пулемёты украинские войска и обстреливали дорогу. Дорога называлась тогда «Дорога смерти». Очень много машин постреляли, машины погорели и сообщения никакого не было. Значит, мы полями-степями со 105-м завозили от донецких товарищей продовольствие в Изваринский гарнизон, оружие и всё остальное, что было необходимо на тот случай.
Поначалу изваринские ополченцы ещё были необученными. Затем познакомились с более опытным товарищем из Донецка, который и обучил их основам военного дела. Тогда начали воевать уже более серьёзно. Тем более что появились миномёты.
Максим Мартаков и его отец хорошо знали эту степь под Изварино – до кочки, до выбоинки. Потому и получалось удерживать.
– Позже назначили 105-го начальником военной полиции Краснодона и Краснодонского района. Когда это назначение произошло, нас отправили в сторону Дебальцево в Чернухино, – продолжил рассказ Станислав Иванович. – В Чернухино, в Зоринск мы зашли, от Зоринска до Чернухино, мы там пробыли сутки, короче, пять суток у нас шёл бой. Это не было ни дня, ни ночи. Бойцы уже падали с ног от усталости, от нехватки воды, питания. Потом это нам, конечно, завезли, но поначалу тяжело было. И уже на пятый день, 5 февраля, я по рации услышал, что 105-й тяжёлый. Как это получилось, я не видел. Это ребята мои рассказывают. Рядом разорвался «Вог», и осколок попал ему в висок. 105-й погиб сразу.
Вообще-то, он мог уйти. Уйти раньше, до того, как украинские танки подползли совсем близко, и остаться живым. Но выяснилось, что на плато, откуда они собирались уходить, осталось несколько мирных жителей.
Их ополченцы и стали выводить. И 105-й остался. Потому что сначала опасное место должны были покинуть гражданские лица.
На его похоронах девятилетний сын взял автомат и пообещал отомстить за папу.
Станислав Иванович, прошедший всю войну, плакал, когда рассказывал об этом.
Через три недели после похорон я снова приехала в Луганск. Вещи свои я раздала и приехала с одним чемоданом.
Первые дни перекантовывалась у дальней родни, затем сняла квартиру. Двушка в центре тогда сдавалась за 3000 рублей в месяц. Некому было снимать квартиры, из Луганска все разъехались.
Впоследствии на Донбассе у меня повелось так, что если я снимала двушку, то во второй комнате обязательно кто-нибудь заводился. В этот раз завелся гражданин Латвии.
Вик, русский журналист из Риги, в ту пору был гол как сокол, но весь в прожектах. Впрочем, у него была бутылка виски и банка хорошего сирийского кофе, которые составляли его достояние. Виски мы понемногу пили, кофе пили помногу. Познакомились мы с ним, когда мой товарищ из донецкого МГБ попросил меня навести справки, есть ли в Луганске журналист с таким именем. Тогда я нашла его на «Фейсбуке» и обнаружила, что он не только журналист, но и ролевик. Мы зафрендились, начали общаться, выяснилось, что он служил у Бэтмена, а сейчас пытается приткнуться в новой реальности Луганска – где-нибудь на мирной должности. Возвращаться в Ригу он не хотел. Жил в общаге на краю города, и довольно скоро я предложила ему перебраться на продавленный диван в моей двушке.
Вик устраивал мне выезды на фронт и знакомил с военными. У него остались старые контакты в армии, которые мне изрядно пригодились. В основном ездили мы в сторону Первомайска.
Летом из Питера приехала моя подруга Шаи. Она ехала поддержать меня, и я была ей очень благодарна. Шаи – это ролевой никнейм, по-настоящему её звали Юля, но никто её так не называл, кроме, кажется, Вика. Он в неё влюбился почти сразу, отчаянно и безответно. Это было хорошее время. Мы сидели до утра в большой комнате, где работал кондиционер, пили кофе и виски (не всё тот же; кажется, какой-то другой), разговаривали и спорили. А утром ехали на съёмки. Шаи тоже было интересно. Она даже помогала монтировать материал.
Кажется, в двадцать шесть я была довольно общительным человеком. Сейчас я бы с трудом перенесла необходимость находиться в обществе двух человек постоянно, каждый день, а тогда это даже доставляло мне удовольствие.
Хотя меня всё время мучила незатухающая боль. Лёшка лежал в могиле, а я ходила по земле. И это было несправедливо. Я искала самые опасные съёмки, я мечтала подставиться под осколок или пулю, я надеялась, что скоро это закончится, и я окажусь рядом с любимым человеком.
Про рай и ад я не задумывалась. Я только знала, что суицид для меня исключён. Эту установку мне дала шаманка, к которой я пошла после его смерти. Питерская городская шаманка, без особых странностей в поведении, единственное – она принимала плату исключительно сырой рыбой. Она и сказала мне, что он, мол, повис над бездной и держится только за меня, и если я сейчас покончу с собой, то в бездну рухнем мы оба, поэтому я должна сначала вытащить его.
Установка оказалась полезной. По крайней мере я смогла всё это пережить.
Летом, в целом, было проще. Мы с Виком мотались на фронт, Шаи была рядом, зачастую тоже ездила с нами, хотя не в самые опасные места, даже влюбленность Вика в Шаи не портила атмосферу тёплой дружбы между нами. Когда Шаи через две недели уехала, стало грустнее, но в целом оставался Вик, с которым мы тоже сроднились. Он тем временем устроился на какую-то должность в Министерстве связи и информации, крутил теперь там свои прожекты.
В июле был день рождения у питерского друга. До моего отъезда изредка вместе пили, ездили в леса, играли в ролевые игры. Такой тридцатилетний правильный чувак, менеджер. Рубашечка, стрижечка, семейные ценности.
Потом я уехала в ЛНР. Не общались, пока в конце июня как-то не поцапались во «Вконтактике». Перешли в личку, снова возобновили дружбу. Так вот, отмечали мы его день рождения по скайпу. Мой приятель-менеджер пообщался со мной десять минут, выпил коньячку и пошёл закрывать проекты. Через три недели приехал в Луганск, на следующий день мы укомплектовали им один батальон под Первомайском. Там как раз не хватало медика, а мой приятель имел корочки спасателя.
Такое было лето.
Осенью меня начало жёстко крыть. Настолько, что общение с людьми доставляло только боль. Вик из поддержки превратился в источник раздражения.
Единственным хорошим за тот период было то, что я взяла домой котёнка. Маленького, пятинедельного, с голубыми младенческими глазами. Я позвонила женщине из приюта поздно по луганским меркам – в пять вечера, и она насторожилась, почему я хочу забрать котёнка в это время. В семь маршрутки переставали ходить.
– Пожалуйста, – умоляла я. – Он нужен мне сегодня.
– На подарок?
– Нет!
Я не могла ждать, потому что боялась не дождаться и покончить с собой до того, как котёнок окажется рядом со мной. Я знала, что он спасёт меня.
Наконец она сжалилась надо мной и назначила встречу. Я забрала тёплого маленького кота, сунула его под куртку и поехала домой. Тут только сообразила, что совершенно не подготовилась: у меня нет ни лотка, ни корма, ни наполнителя. В качестве лотка я поставила ему коробку, а за влажным кормом сбегала в ближайший магазин. Завтра, подумала я, схожу в зоомагазин, который сейчас уже закрыт, и тогда уже куплю всё, что надо.
Вик страшно обрадовался котёнку.
– Экая фитюлинка, – охарактеризовал он его, посмотрев, как тот носится по комнате.
Ночью фитюлинка обвилась у меня вокруг горла, как шарфик, и заснула. Назвала я котёнка Феликсом Эдмундовичем за строгий взгляд.
В какой-то момент мне стало совершенно невыносимо с Виком, и я потребовала, чтобы он искал квартиру и съезжал. Без денег он теперь не сидел, так что снять что-нибудь вполне имел возможность. Не знаю, чем он меня так раздражал. То ли не давал мне уединения, когда хотелось быть одной, то ли занудствовал, то ли дело было во мне – скорее всего, во мне. Впрочем, остальные соседи Вика характеризуют его как ужасного соседа, так что, возможно, я просто не могла сформулировать, что именно меня раздражает. Мне просто было больно.
Всё время очень больно.
Однако, когда Вик, наконец, съехал, стало ещё хуже. Он всё-таки был отвлекающим фактором, а тут я осталась один на один со своей болью. Меня больше ничего от неё не отвлекало, и по вечерам я просто лежала и выла. В один из таких вечеров я поняла, что дальше так продолжаться не может. Нужно либо убивать себя, либо что-то менять. Что менять, я не знала. Оставался вариант самоубийства.
Я тщательно обдумала этот расклад. Живу я одна, работа у меня нерегулярная. Пока кто-нибудь спохватится меня, пока начнут ломать дверь, котёнок умрёт от голода. Насыпать побольше еды? Вскрыться непосредственно перед тем, как хозяин придёт за квартплатой? Тогда котёнка просто выбросят на улицу.
Оставалось менять что-то. И я обратилась в Луганскую психиатрическую больницу, где мне диагностировали тяжёлую депрессию.
Месяц меня лечили от депрессии. Приехала мама, носила мне передачи. В больнице всё время было очень холодно и плохо ловила связь. Пролечившись месяц, я с некоторым улучшением выписалась. Мой редактор, очень за меня переживавший, отправил меня на три месяца в командировку в Крым с лёгким заданием, чтобы я приходила в себя. Действительно, мне было намного лучше, чем до больницы. Три месяца пролетели быстро, и я вернулась, но с твёрдым решением – перебраться из Луганска в Донецк. В ЛНР практически ничего не происходило, в Донецке же постоянно стреляли.
Уезжая, я оставила котёнка Вику. На расстоянии наши отношения нормализовались. Точнее, моё к нему отношение: мы не ссорились, я старалась скрывать, что он меня раздражает, считая это своими проблемами. Однако по приезде выяснилось, что Вик и его соседи по квартире не собираются возвращать мне уже подросшего кота.
– Я думал, что ты собираешься уехать в Донецк и оставить его тут, – оправдывался Вик.
– Чего ради я буду бросать кота? Я его лечила, я ему уколы ставила, я с ним возилась, теперь я его бросать буду? Я об этом хоть слово сказала? – кричала я.
– Мы с ним тоже возились. Мы его без тебя кастрировали.
Разговор уходил в клинч. Вик объяснял: все, кто жил в его квартире, привязались к коту. Сеня и Сева – это раз. Берег – это два. Сам Берег, мрачный и злой, выполз в комнату, где мы с Виком выясняли отношения, и наблюдал. Вик объяснил, что Берег сломал позвоночник, его бросила девушка, и только Феликс приходил к нему каждый день и мурчал.
Я не отступала.
– У меня тоже депрессия, и с ней мало кто справится, кроме этого кота, – решительно заявила я.
Вик продолжал настаивать, нервы у меня не выдержали, и я расплакалась. Тут разговор перешёл в другую плоскость.
– Ладно, забирай своего кота, – проворчал он.
– Скотина, – всхлипывала я.
Кот, кстати, не особо горел желанием идти в переноску. Но я постаралась, засунула его и на дрожащих ногах покинула квартиру Вика. А через несколько дней мы с Феликсом сидели в автобусе, который шёл в Донецк. Начинался новый этап жизни.
А Вика, кстати, обвинили в шпионаже в пользу Латвии. Сначала он остался в четырёхкомнатной квартире один, когда его друзья разъехались, и начал потихоньку приторговывать их оружием. Его взяли. Друзья добились того, чтобы в его деле фигурировал только один автомат, и Вик получил всего два года. Дальше мнения расходятся. Один приближённый к МГБ, товарищ до сих пор заверяет меня, что шпионаж Вика – дело доказанное. Но его бывшая жена рассказала мне ещё более потрясающую вещь.
По её словам, Вик не захотел отсиживать два года и решил самооговориться в качестве латвийского шпиона, надеясь, что его обменяют. В процессе наговорил сорок бочек арестантов про всех, с кем дружил. Это действительно так, по итогу Берег и Сеня до самого начала СВО не могли попасть в ЛНР. Меня это не коснулось только благодаря связям. Но план-капкан не сработал. Возможно, потому что у Латвии до сих пор нет обменного фонда.
Ему дали десять лет, так и сидит.
– Меня зовут Охтырская Олеся Владимировна. Позывной мой – Лисёнок, все меня знают как Лисёнка.
Летняя жара. Тыловая расслабуха. Мы с Лисёнком курили на окраине посёлка Калиново. Из колонок джипа доносился «Идиотский марш» Олега Медведева:
И плюх да скрип, сырое небо бороздя головой,
Его учили улыбаться во сне —
Идёт седьмого идиотского полку рядовой —
Твоя надежда в этой странной войне.
А мимо мёртвые деревья вдаль плывут, как вода,
По их ветвям струится розовый дождь.
Они молчат, поскольку знают, для чего и куда
Своё оборванное войско ведёшь.
– На третий мой день на передовой меня назначили старшей позиции. Наши тогда уже оставляли Лисичанск. У меня был приказ вывести ребят из-под огня, если на нашей позиции будет противник. Мы приняли бой. Боезапас почти кончился, пришлось уходить.
Наша позиция была на высотке. Когда мы уползали оттуда, по нам бил танк, но получилось уйти. Вышли в зелёнку и встретили пять миномётчиков – молодые ребята по 16–17 лет.
Я им говорю: «Вы кто?» – а они в ответ: «Мы миномётчики».
Я спрашиваю, почему во время боя миномёт не работал. Отвечают:
– А мы проснулись, наш командир убежал, и мы остались одни, мы не знали, куда нам идти и что нам делать.
Ладно, говорю, потом поговорим, сейчас времени нет. Побежали дальше. Впереди мои ребята – Славик, Серёжа и Саша. Посередине эти миномётчики. Последними – я и ещё один парнишка, Саша зовут, Зять. У него граната, у меня десять патронов. И всё. Никакого оружия больше ни у кого нет.
Значит, бежим мы по ложбинке, и тут прилетает снаряд. «Зушка». Совсем рядом с нами. И нас накрывает волной земли. Она была везде: и во рту, и в ушах. И первое, что я услышала, – крик. Я бежала, я ещё ничего не видела, но бежала на этот крик. Бегу на крик, а плывёт всё в глазах, плывёт, полный рот земли, всё скрипит на зубах.
Лежат три молодых парня. Одного осколками посекло. «Двухсотый». Второго поднимаем – у него перебита шея. Аптечка у меня была, но спасать там уже было некого. И третий лежит в двух шагах от них. Клубочком свернулся и лежит. Я говорю: «А ну, переворачивайте!» А на нём ни царапины.
Мы его растормошили, а он в шоковом состоянии после взрыва. Рядом с ним двоих убило, а этот лёгким испугом отделался. Ну вот и скажите после этого, что Бога нет.
Кричу на Славика:
– Где плащ-палатка?!
Чтобы дальше ребят нести и следов крови не оставлять. Славик отвечает:
– В окопе оставил.
– А мозги, – говорю, – ты в окопе не оставил?
Сорвалась я тогда. Выкричалась.
Ребят пришлось оставить там, иначе пришлось бы остальных всех положить. От них бы кровавый след оставался. А нам надо было незаметно уходить. Нам же защищаться вообще нечем было, боекомплект полностью израсходован. И у меня это всё в доли секунды в голове проносится, я говорю:
– Подняли оружие и пошли.
И тут над ложбиной, где мы шли, зажужжал БТР и пехота вышла. Мы присели. А я понимаю, что пока работает техника, они нас не слышат, но зато они могут нас увидеть. Поэтому нам нужно быстренько оттуда уходить. И мы поднимаемся – и бегом оттуда. А впереди хмель дикорастущий, и он всё заплел. Нож на всех один, у Славика, и он начинает этот хмель разрезать. А тот же ещё и руки режет…
Пацаны начинают кто зубами, кто руками рвать этот хмель, потому что нам нужно сделать проход и выбраться. Мы только прорвались – и над нами заходит самолёт, «сушка». Ну то есть представь: зелёнка в стороны уходит, вправо и влево, а нам вперёд нужно. И мы вышли, получается, на открытую местность, и на нас летит «сушка».
Ушли направо, в зелёнку. Пересидели. Хочется пить, а воды нету. У кого-то оказалась баклажка, но она была забита деревянной пробкой. Мы давай её ковырять, а я понимаю, что у нас нет времени, сейчас второй заход «сушки» – и всё, мы приехали. Получается, то, что мне было поручено, я не выполню.
Говорю:
– Ребята, идём вперёд.
Выходим: вообще открытая местность, зелёнка где-то на горизонте, нам спрятаться негде. Но перед нами трава, трава где-то выше груди. И в этой траве пара тропинок. Ну, Славик кричит, мол, давай по тропинке. А я эту тропинку не знаю, там запросто снайпер где-нибудь сидеть может.
Но вот трава – она нетронутая. На ней точно ничего нет. И мы пошли по траве. Иду я первая на этот раз. Тут сзади меня падает парень. Я поворачиваюсь, а он говорит: «Всё. Я не могу идти». И все останавливаются. А мы, напоминаю, стоим на открытой местности.
Я говорю:
– Что значит – не можешь идти? Ты понимаешь, что сейчас из-за тебя одного погибнут все остальные? Ты хочешь, чтоб тебя несли? Они такие же уставшие, как и ты, ты ничем от них не отличаешься. Мы все прошли один и тот же путь. Это раз. Второе. Мы сейчас все стоим под огнём. Ты хочешь, чтобы все погибли?
Он отвечает:
– Нет.
Я говорю:
– Значит, ты можешь идти.
И парнишка подымается и начинает идти. Чтобы не погибли другие. Молодой пацан совсем, лет семнадцать ему. Дитё. И у него открывается уже какое-то пятое дыхание, он поднимается и начинает идти.
А у меня уже такое ощущение, что я вся в пламени. Жара, плюс ещё мы бежим. А командир, когда мне велел ребят выводить, сказал, что в ложбине возле дерева баклагу с водой оставил. Подбегаем мы к этому дереву, а его снарядом разбило. И я думаю: всё. Хана. Воды у нас нет. А тут детвора, и все хотят пить, и я тоже хочу уже до невозможности…
Я встала на месте, просто встала как вкопанная. Славик меня толкает плечом. Говорит: «Чего ты встала?» «Ничего», – отвечаю. Он же этого не знал. Идём дальше.
Я думаю: уже хоть бы лужу какую-то найти. Сил уже не было. Мы пробежали свыше трёх километров без единого глотка воды по жаре под снарядами после боя. Это не считая того, что мы два часа отстояли бой. Ну что делать? Бежим дальше, подбегаем к следующему дереву. И тут возле него я вижу эту баклагу. Наверное, один из самых счастливых моментов в жизни у нас был.
Не знаю, сколько мы там просидели. Наверное, пару минут, но казалось, что долго. Дальше мы к охладительному пруду уже вышли, а потом – на казаков, на людей Полтинника. Мы не из их подразделения были, но нам всё равно помощь оказали.
Потом уже, когда в Алчевске оказалась, выяснилось, что нас всех уже в «двухсотые» записали. Всех нас. Последних, кто из Лисичанска уходил. Никто не думал, что мы выйдем.
А мы вышли.
Они вышли. Медведев в колонках джипа уже допел:
И о медалях-орденах ты помышлять не моги:
Всего награды – только знать наперёд,
Что по весне споткнётся кто-то о твои сапоги
И идиотский твой штандарт подберёт.
Горловка, похоже, когда-то была красивым городом. В центре стояли кирпичные дома девятнадцатого века, шумели зелёные парки. Только неповреждённых домов осталось мало, даже в центре.
Это героический город. На тот момент его обстреливали уже два года, но он продолжал держаться. У горловчан было очень мало тихих ночей за эти два года.
Тем не менее жизнь продолжалась. По улицам ездили автобусы, троллейбусы и трамваи. Люди ходили на работу.
Замороженный конфликт – вот как это называется. Но когда по ночам вовсю играет музыка тяжёлых орудий, слово «замороженный» воспринимается с некоторым скепсисом.
Ночь на 13 июня. Одиннадцать вечера, комендантский час. Я сидела в центре Горловки и слушала «входящие». Потом выяснится, что работал 120-й калибр. Пока же я слышала только, что бьёт чем-то тяжёлым и совсем недалеко. «Иди в подвал!» – написал мне товарищ из Москвы. Но мины ложились не совсем рядом. Где-то в километре – в полутора. И я никуда не пошла.
А утром я поехала на места обстрелов. В основном пострадала улица Шашурина и расположенный рядом частный сектор. Одна мина, например, прилетела прямо в кусты роз. Другая легла рядом с горкой на детской площадке.
– Слушай, – сказала я своему знакомому военнослужащему из Горловки. – Вот объясни: зачем? Зачем они стреляют по мирным кварталам – вроде бы уже давно можно было понять, что танков здесь нет?
– Поначалу они действительно стреляли наугад, – ответил он мне. – А сейчас это в основном отвлекающие манёвры. То есть в центре Горловки ложатся снаряды, собирая на себя внимание командования, а в это время враг пытается прорваться где-нибудь под Зайцево.
На этот раз в результате «отвлекающих манёвров» даже никто не погиб. Так, повреждённые дома, разбитые окна. И плачущая бабушка на скамейке. Бабушка из тринадцатого дома на улице Шашурина, в который прилетает уже четвёртый раз:
– Я же только мира прошу. Мира для деток, для молодых. Стреляют и стреляют, каждую ночь стреляют. Если сюда укропы придут, то мне, старой, горло перережут. Пусть мир будет.
Мира нет.
13 июня украинские военные захватили километр «серой зоны» под Горловкой. Но пододвинулся к ним и блокпост ДНР. Результат – ночной бой и новые жертвы. На этот раз только среди военных.
Извините, бабушка. Мира нет, но вы держитесь. Счастья вам, здоровья.
Что тут ещё скажешь…
По карте проведена красная линия. Здесь мир, а здесь уже война.
Посёлок Весёлый, улица Колхозная. Там не было ни одного целого здания. На карте указано: зона боевых действий. А здесь на огороде пенсионерка пропалывала картошку. Если смотреть только на неё, казалось: обычное мирное село, начало лета. Если отвернуться, то становилось понятно, что это совсем не так.
Потому что разрушены были абсолютно все здания. Не осталось ни одного целого.
Вообще. Ни. Одного.
Разрушенные дома в Донецке восстанавливали. Здесь – нет. Село считалось зоной боевых действий. Украинские позиции находились примерно в трёхстах метрах. С одной стороны – Пески, с другой – Авдеевка. Совсем рядом – аэропорт. Неподалеку виднелся Иверский женский монастырь и прилегающее к нему кладбище, но туда сейчас хода не было – можно было подорваться на мине.
Но жизнь продолжалась. Некоторые люди жили в своих полуразрушенных домах, потихоньку восстанавливая их. Другие перебрались в Донецк, но регулярно приезжали возделывать свои огородики.
– Нам бы электричество, – сказал мне жизнерадостный мужчина лет сорока по имени Владимир. – Считается, что раз у нас война, то электричество нам не положено. А без электричества здесь трудно что-то привести в порядок.
Здесь спокойным тоном рассказывали истории, от которых сами бы пугались в мирное время.
– Семья Бондаренко здесь жила, чуть ниже. Женщину из этой семьи я хорошо знал. 1 декабря 2014 года убило её сожителя. 4 декабря – её сына. Он шёл по улице, начался обстрел. Заскочил в дом к товарищу, вышел в коридор, прилетела мина и ему голову оторвало. Я его грузил на следующий день, чтобы увезли, похоронили. Головы вообще не было, полчерепа и позвоночник торчащий. Тридцатого числа я зашёл к его матери. Говорю ей: «Людочка, отойди от окна». Начали насыпать мины. Я ползком, ползком – и к себе в землянку. А через пятнадцать минут в её дом прилетает. Тоже ей голову оторвало. И одиннадцать дней её забрать не могли, потому что бомбили. Когда её нашли, тело уже собаки объели, – рассказал Илья Михайлович.
Он с матерью жил здесь всю войну. Дом его был частично разбит, частично уже отстроен заново.
– У нас два погреба, но от обстрелов я прячусь здесь, в землянке. – Он показал небольшое помещение, где сидя может поместиться максимум пара человек. – Мы с матерью здесь сидим, когда бомбить начинают. В прошлом году мы сюда успели заскочить, а пёс – немец, десять лет, красавец роскошный – не успел. Так его миной и убило на месте. Я ему памятник в огороде поставил. Такой пёс был, настоящий друг. За десять лет он мне стал как родной.
Будка, впрочем, не пустует. Там бестолковый, но ласковый длиннолапый щенок, тычущийся носом в колени прохожим, чтобы его погладили. Щенка недавно подарили ополченцы. Немногочисленные оставшиеся здесь жители дружат с военными, подкармливают их картошкой с огородов.
– Бомбить нас начали в июне 2014 года. Мы сначала не поняли. А они бомбят все ближе и ближе, а мы на огороде, как бессмертные, с тяпками…
– Да что далеко ходить, позавчера вот снова по огородам били…
– Да, по домам сейчас не стреляют. А вот в огороды постоянно прилетает. Вот, смотрите, воронка свежая.
– А мы всё равно тяпаем! Вот посмотрите, бабушка на соседнем огороде сорняки полет. Говорят – ленивые сепары, маргиналы. А вы поглядите на наши огородики – чистенькие, ухоженные.
– Только вы напишите, пожалуйста, чтобы нам свет дали. А то у нас только газовики. Газовики вообще молодцы, даже под обстрелами работают. А света и воды нет. Будет у нас свет – мы тогда и дома починить сможем.
Они показывали свои огороды, показывали разрушенные дома, в которых учатся жить заново, а со стороны Авдеевки начинало тяжело, тревожно греметь. Но они уже привыкли. Привыкли жить рядом с войной.
И их огородики, их хрупкие вишневые деревья, их ласковые щенки – всё это пытается войне противостоять, упорно утверждая мир.
Вале Гетманчук не было ещё и двадцати пяти лет. Она родилась в Макеевке, отучилась на маляра-штукатура в Горловке, а затем началась война.
Сначала она не думала идти воевать. Но сложилось так, что горловская подруга попросила её присмотреть за своим ребёнком. И начался обстрел. Осколки полетели и в комнату, где Валя играла с малышом. Ребёнка Валя прикрыла собой от осколка, но тот в результате попал ей в ногу.
– После этого случая я пошла воевать к Бесу, – сказала Валя. – Ну там я пару месяцев стояла на посту и после этого, когда ушла, я сначала сидела дома, а потом пошла в казачество. В казачестве побыла немного, ну и там тоже на постах стояли, а потом я поехала на Абакумова, это в Донецке, и там начала воевать. Стала снайпером. Была в Старомихайловке, и вот 3 июня 2015 года начался обстрел. Меня посадили в дальний окоп. Нас обстреливали из 120-миллиметрового миномёта. Мы сидели втроём в окопе, я, мой первый номер из снайперской двойки и ещё один мужчина, Николай его зовут, позывной Длинномер. И когда по нам стали стрелять, он мной прикрылся, потянул меня на себя. Ну, мина разорвалась, и осколки полетели в меня. Ногу оторвало, пальцы на руках.
Правой ноги у Вали не было. Отсутствовала до самого бедра. Пальцы на руках тоже остались не все.
– Меня довезли в больницу, – продолжала Валя. – В сознании я ещё была, ну, когда уже начали перекладывать меня, я уже потеряла сознание… Я четвертого июня открыла ненадолго глаза, видела, что трубки какие-то повытаскивали из меня, потом в обед я уже нормально очнулась. И мне сказали, что 10 часов шла операция – и у меня сердце остановилось.
Во время операции Валя пережила клиническую смерть. Но, как она поведала мне, голос недавно умершего брата сказал ей, что ещё не пора.
– А вот после клинической смерти никаких там воспоминаний не осталось? Рассказывают про белый свет в конце тоннеля, – спросила я.
– Не, у меня какие-то были голоса, которые мне говорили тебе, мол, ещё не время. У меня брат же умер вот недавно, и он мне во время клинической смерти явился и сказал: «Тебе ещё не пора идти туда». И сердце начало работать после этих слов.
– А как ты восстанавливаешься сейчас?
– Сейчас уже нормально. Хожу вот, пытаюсь, и на протезе потихоньку, и занимаюсь, и помогаю ребятам, другим раненым, тоже с протезом.
После ранения Валя начала писать стихи.
– Я начала стихи писать после клинической смерти, когда я лежала в областной травматологии на втором этаже. Начала писать про Донбасс, про снайперов стихи. Вот книжка. Называется «Второе дыхание». Это после моей клинической смерти, это – вторая моя жизнь.
Если гулять по центру Донецка летом 2016 года, то он совсем не выглядит военным городом.
Коммунальщики выходили на улицы в шесть утра, сразу после окончания комендантского часа.
Ездили заполненные людьми трамваи и троллейбусы.
Работали крупные супермаркеты. На кассах стояли очереди. По всему городу – магазины брендовой одежды, бытовой техники, мебельные магазины, продуктовые, обменники, пункты обналичивания карт. Кафе с вай-фаем. Фитнес-клубы.
В центре стоял крупный торговый центр «Континент». Пять этажей одежды, обуви, украшений, мягких игрушек и прочих товаров. Фуд-корты, где трудно было найти свободный столик. Молодые ребята с планшетами и мобильными телефонами, в укороченных хипстерских брюках и с георгиевскими ленточками.
Вообще околохипстерская субкультура на улицах Донецка поражала меня тогда.
Я привыкла, что ребята с георгиевскими ленточками и бородатые хипстеры в очках и брендовых кедах – это два непересекающихся мира. Оказалось, не обязательно. Девочки в смешных футболках и стильных пиджаках, которые совершенно органично смотрелись бы с самокатами где-нибудь на Васильевском острове, носили на груди триколоры. Бело-сине-красные и чёрно-сине-красные…
Они, может, и не задумывались о патриотизме, эти двадцатилетние ребята, студенты и вчерашние школьники, пока по их городу не начала стрелять украинская артиллерия. Украина уже потеряла Донбасс, потому что потеряла молодежь. Там, на той стороне, кажется, до сих пор верят, что за свободу Донбасса вышло только старшее поколение.
Нет.
В центре Донецка висел плакат контртеррористического ведомства: картинка из игры «Counter-Strike» с подписью: «KONTR-TERRORIST WIN!». Для молодежи.
И, гуляя по центру Донецка, очень тяжело было поверить, что в нескольких километрах не прекращаются бои. Худенькая блондинка в лёгком летнем платьице спокойно рассказала мне: её семья снимает квартиру в центре, потому что раньше жили на окраине, которую сейчас бомбят. Это уже привычно.
Бомбёжки уже тогда встроились в картину мира.
Как-то я выехала за город. Водитель объяснил: вот здесь, по прямой если ехать, через несколько километров уже передовая, там стреляют. Минут через пять мы проехали ресторан. Из него доносилась музыка, рядом стояло около десятка машин.
Нет, это не военный Мадрид.
Это Донецк. Очень сложно представить, чем их теперь можно напугать, местных людей. Это Донецк, город миллиона роз.
Донецк, почти разбомблённый и воскресший, смертию смерть поправ.
Вот только ночью раздавались глухие звуки разрывов. И ещё после одиннадцати город пустел. Комендантский час. Выходить на улицу запрещено. К этому тоже привыкли, встроили в сознание.
Так и жил город. Не мирный и не военный. Город контрастов.
Воскресший Донецк.
В Донецке я сдружилась с Мишей Андроником. Миша был военным корреспондентом, но конкретно тогда он служил в батальоне «Патриот». В какой-то из дней я упросила Мишу взять меня с собой на выезд. Выезд был под Донецк.
Меня встретил домик, на двери которого был приклеен листок с надписью «Панк хата». Я поняла, что здесь служат небанальные люди.
Надо понимать: в те годы на позиции люди могли ходить расслабленно. В двухстах метрах впереди у них была передовая, ещё в полукилометре – ВСУ, а в тылу – панк-хата. Было жарко, и бойцы ходили в майках или вовсе в одних штанах. Тогда война была другой.
Пыли было очень много. Пахло бензином и пылью.
Позывной у командира был Чекист. Он взял себе такой позывной в честь довоенного друга, который служил в СБУ, а потом пошёл воевать. Нет, не из нежных чувств к другу: чтобы не забыть о нём. По крайней мере, мне он объяснил это так.
– И, представляешь, вторая рота говорит: к ним сорок козлов перешли. Каких-таких козлов, натуральных. Ребята сначала перепугались: шуршит кто-то поблизости. А потом смотрим – козы! Местных опросили – не их. Говорят, с Невельского на нашу сторону перешли.
Три котёнка, рыжий, серый и трёхцветный, ползали по ящикам с боеприпасами, перебрались на автомат, с автомата серый забрался на плечо к Андронику.
К вечеру раздались автоматные очереди со стороны ВСУ, и к панк-хате пришёл большой ёж. Ёж вызвал свою долю эмоций, плотный дядька с позывным Матрос позировал с ним перед моей камерой, но автоматные очереди пробудили у «патриотовцев» ещё больший энтузиазм. В те годы открывать огонь можно было только в ответку. Так что сибиряк с позывным Алей пошёл к пулемёту ДШК и начал целиться. Не выцелил никого, но пару очередей выпустил. Отвёл, так сказать, душу.
Ещё на одной стене была приклеена скотчем открытая книжка, тоненькая, затрёпанная. Она была открыта с одной стороны на стихотворении Ахматовой «Мужество», с другой – на стихотворении Друниной «Все грущу о шинели…».
Высокий пафос и беззаботность соседствовали у них.
Спустя полгода Матрос остался без глаза, а ещё одному парню оторвало ногу. У них была война, в двухстах метрах и только в ответ на чужие выстрелы. Просто мне повезло приехать в тихий день и послушать про сорок козлов, которые перешли границу.
Когда я вернулась домой через сутки, то обнаружила, что случайно закрыла дверь в ванну, где стоял лоток кота.
Кот справился и нашёл компромиссное решение между зовом природы и привычкой не гадить где попало. Он назначил лотком мою сумку и честно ходил исключительно туда. Сумка была любимая, но кота я похвалила.
Вообще, с котом мы жили очень дружно. Он начинал плакать, когда я выходила за дверь, и каждый поход в магазин превращался в трагедию. В конечном итоге я стала ходить в магазин с котом на плечах. Шлейку он не признавал, а путешествовать у меня в качестве воротника соглашался. Мы стали звездой двух магазинов. В одном продавалась еда, в другом – дешёвое белорусское вино, которое я употребляла по вечерам. Никогда – ни раньше, ни позже – мне не приходилось пить вино стоимостью 140 рублей за бутылку. Но зарплата у меня составляла около 12 тысяч, а душа просила праздника.
По вечерам, в комендантский час, наступавший после 11 вечера, я пила белорусское вино, слушала звуки взрывов и прикидывала, придётся ли мне выезжать на обстрел, и если да, то далеко ли он произошёл. Машины у меня, естественно, не было, на такси за 12 тысяч в месяц тоже особо не пораскатываешь, оставался общественный транспорт и ноги. Учитывая, что Донецк я не особо хорошо знала, а 2GIS там, закономерно, не работал, очень часто я до обстрела попросту не добиралась.
Из развлечений у меня был верёвочный парк в нескольких автобусных остановках от меня – в центре Донецка.
Осенью 2016 года я подружилась с Мурзом.
Мурз был уникальным человеком. На тот момент он не служил и занимался гуманитаркой. Уже не помню, как он попал в мою квартирку-студию: скорее всего, бросил клич в Сети с вопросом, где может переночевать, и я отозвалась. У меня, правда, не было второй кровати, так что Мурзу достался коротенький диванчик, с которого он среди ночи упал-таки. В первый же вечер знакомства он рассказал мне, как впервые приехал на Донбасс.
Итак, снарядившись двумя рюкзаками, он отправился к Стрелкову, с которым успел списаться, высадился в Ростове, доехал до границы и отправился в путь. В сумерках он перешёл границу и пошёл в направлении Луганской Народной Республики. Дело в том, что от границы ЛНР до ближайшего города намного ближе, чем от границы ДНР: тридцать километров до Луганска против сотни до Донецка. На такси доехал до города Антрацита, потому что думал, что город удерживается силами, союзными Стрелкову. Но он удерживался атаманом Козицыным, мутным типом, который развёл довольно своеобразные порядки.
Так что, когда Мурз пришёл к зданию горадминистрации и попросил отправить его на передовую в Славянск, к нему отнеслись сначала с воодушевлением, а потом бросили в подвал. Его сочли шпионом. Допрашивали, кто с ним шёл вторым, – видимо, из-за того, что запасливый Мурз нёс сразу два рюкзака с вещами, которые могут пригодиться на войне. Мурза подвесили к оконной решётке, приковав наручниками, так что он повис на руках, и прекратили эту пытку только через несколько суток, когда кисти были уже на грани некроза.
В итоге его с наволочкой на голове вывезли на границу с Россией, посадили на берегу реки и оставили. Так его с наволочкой и обнаружили российские погранцы. Искалеченные руки заживали долго. Другой бы после этого зарёкся ходить на войну. Но к концу лета Мурз решил, что он уже достаточно восстановился, и снова отправился на войну, на этот раз в танковый батальон «Август». Там он воевал под Дебальцево и только после Минских отправился на гражданку долечиваться. Когда мы с ним встретились, он был счастливо женат и возил гуманитарные грузы в ДНР.
Дальнейшую историю Мурза, как я полагаю, знают многие, кто имеет отношение к этой войне. К 2019 году он развёлся и уехал воевать в батальон «Призрак», командиром которого был его старый друг Лёша Добрый. Пока Добрый был рядом, Мурз, невзирая на свой обычный пессимизм, оставался вполне бодр, несмотря на те нечеловеческие нагрузки, которые ему приходилось переносить: решая текущие военные задачи и закрывая гуманитарные заявки, он спал по четыре часа в день и существовал на диком количестве энергетиков и колы. Но в 2020 году Добрый разбился в автокатастрофе и Мурз остался один.
Он покончил с собой 21 февраля 2024 года, когда командование потребовало от него удалить из телеграм-канала пост о потерях русских солдат в Авдеевке. Для кого-то эта причина может показаться странной, но Мурз вёл свой бой не только в реальности, но и в Сети, публикуя неудобную и неприятную правду. Он решил, что больше ничего не может изменить, и застрелился. Из пулемёта, который лежал у него в комнате.
Но тогда мы не могли ни о чём таком подумать. Мурз пил мой кофе, складывался вдвое на диванчике, за окном погромыхивала донецкая ночь, и всё ещё было впереди.
В январе 2017 года я ехала автобусом Луганск – Кировск. Я тогда полностью вросла в местный быт, снимала квартиру с бабушкиным ремонтом, передвигалась на скрипящих медленных автобусах – мне далеко было до «федералов», журналистов с личными авто и проживанием в гостиницах. Я ехала к Доброму, чтобы сделать давно обещанное интервью. По дороге на Кировск автобус притормозил у поворота на Славяносербск, один человек вышел. Автобус поехал дальше. Когда я приехала, узнала, что отца этого человека убили. Мы с Добрым поехали на место.
Михаил Кондратьевич, пенсионер 1950 года рождения, поехал на своей старенькой «Ниве» подобрать с автобусной остановки сына.
Сын подошёл к машине, открыл дверь и забросил туда сумки. В этот момент в машину прилетела ПТУР.
С места убийства просматривалась зелёнка, иначе говоря, лесонасаждения, где располагалась 14-я бригада ВСУ и входящий в неё тербат «Волынь».
Снаряд прилетел именно с той стороны: автомобиль стоял задом к зелёнке, и попадание тоже сзади. ПТУР прилетела старенькой «Ниве» в багажник. Сына отбросило взрывной волной, контузия. Ему очень повезло, потому что сесть в машину он не успел. А машина загорелась сразу, занялся топливный бак. Выйти Михаил Кондратьевич не смог. Сгорел заживо.
Не сразу было понятно, что эта чёрная бесформенная масса была живым человеком. Выделялись только зубы.
Жена, плачущая старушка, объяснила, что он ездил по этой дороге каждый день. На этой машине.
Она говорила:
– Если они смотрят, наблюдают, кто здесь ездит, так, наверное же, знали уже?
Она спрашивала у приехавших сотрудников ОБСЕ:
– Почему они стреляют? Почему вы не можете это прекратить?
Приносивший женщине соболезнования мужчина в униформе ОБСЕ тихо отвечал:
– Понимаете, ну мы не можем на них повлиять. Мы приезжаем – они перестают стрелять. Мы уезжаем – они стреляют за нашими спинами.
К телу сначала нельзя было подойти, потому что обстрел продолжался. Затем сотрудники ОБСЕ по телефону договаривались с командованием ВСУ, чтобы те дали им «зелёный коридор».
Не сразу дали. Долго стояли, кому-то звонили, а плачущая старушка всё спрашивала:
– Когда мне можно будет к нему пройти уже?
И звонила:
– Лена! Лена, это Таня! Мишеньку моего убили! Сгорел Миша. Я жива, Лена…
Она тогда ещё не видела это жуткое обуглившееся тело.
Другая женщина курила и говорила тихо и зло:
– Суки. Такая у них трагедия, когда их солдаты погибают. А наших детей, значит, убивать можно? Нас можно убивать, да? По мирным стрелять? Им нормально?!
И худенькая злая дочка кричала:
– Что вы тут с фотоаппаратом ходите? Потом напишете, что мы тут, сепаратисты, сами себя обстреляли, да?!
И сын сидел на корточках, обхватив голову руками, и курил.
К зиме 2017 года ситуация в Донецке обострилась. ВСУ полезли в атаку со стороны Авдеевской промзоны. То и дело летело по домам Киевского и Куйбышевского районов, которые выходили на ту сторону Донецка. Не успевала я приехать с одного обстрела и съесть горячего борща в «Легенде» – так называлось кафе, где собирались все военкоры ещё с лета 2014 года, – как приходилось ехать на новый.
Перед глазами пестрели кадры, кадры, кадры. Прилёты, выбитые окна, покалеченные дома. Людей тогда на улицах не было. Люди прятались в подвалах.
Мы с моим коллегой Сергеем Белоусом были на одном из этих выездов, когда нам позвонили и сообщили, что буквально в километре был прилёт. Поскольку мы уже отсняли всё необходимое, мы порулили в указанное нам место.
Это был частный дом. Уютный, ухоженный частный дом. Снаряд лежал во дворе, воткнувшись в палисадник. Мы подошли к дому. В выбитое окно было видно, что, склонившись на диван (как сидела, так и прилегла), лежит старушка. Почти как живая, только со струйкой крови на шее.
Осколок убил её, когда она вязала. Комната была аккуратной, со всеми этими вывязанными салфеточками, иконами, старенькой, но крепкой мебелью. Диван стоял у стола, тут она и вышивала. Снаряд разорвался во дворе, осколки выбили стекло – и один из них попал старушке в шею.
Её звали Людмила Сергеевна Третьякова, ей было семьдесят восемь лет. Её сын был дома, он не плакал, этот огромный мужчина в чёрном пальто. Он сказал, что звонил ей за полчаса до её смерти. Она всё так же вязала носки и продолжала их вязать, когда её убили.
Сергей сыпал проклятиями в адрес украинской власти. Его мать тихонько лежала на диване. Скорая и ОБСЕ не могли приехать.
Продолжался обстрел.
Журналисты тоже иногда попадают под обстрел. Так получилось и через несколько дней, но не в частном секторе, а среди многоэтажек. Они бросились искать открытый подъезд, чтобы пересидеть обстрел в безопасном укрытии, но все двери были закрыты. Местная жительница Виктория Зуева выбежала, чтобы открыть им подъездные двери, но сама попала под обстрел.
– Услышала голоса ребят, что им некуда прятаться, все подъезды закрыты, – рассказывала она. – Я выскочила открыть им подъезд. Открыла и с ними была в подвале. Когда прекратилось немножко, побежала к дочке на третий этаж, она была в коридоре с мамой. Не получилось добежать… Напротив кухни как раз упало. Кричала сильно. Чтобы сосед и мама вышли и затянули меня хотя бы в коридор.
Получила серьёзные ранения – вырваны мягкие ткани, трещина в подвздошной кости.
– Сказали, месяц лежать вот так, не поднимаясь, а потом, не напрягая ногу, ходить на костылях, – сказала она. – Разрезан полностью живот, куда вошло, куда вышло.
Родные были в квартире, ждали Викторию. Её ранило на глазах у двенадцатилетней дочери Алины и пожилой матери.
– Я почему кричала, – как бы оправдываясь, объясняла она, – я же поняла, что это ещё не всё. Уже когда меня затащили в квартиру, когда я боком лежала, начался сильный обстрел. В кухне повылетали окна – и все осколки, всё это в коридор посыпалось. Ну, сидели все в коридоре. Потом первую помощь мне оказал парень из МЧС. Он сделал укол, обмотал раны, противошоковое – или как это называется? Потом приехала скорая, и меня отвезли в больницу. Тут мне сразу сделали операцию… Ну, теперь лежу.
Она честно призналась: как теперь будет выживать семья, состоящая из пенсионерки, неходячей Виктории и ребёнка, они не знают.
– На мою пенсию, наверное, будем жить, – сказала мать Виктории.
Работать, как раньше, дворником Виктория на костылях не смогла.
7 февраля Министерство чрезвычайных ситуаций вручило Виктории медаль за спасение людей. А она лежала на больничной койке с цветами и медалью. И пила кефир потому, что больше ей пить ничего нельзя было.
Пахло влажной весенней землёй и гарью. Дом напротив сгорел этой ночью, попала мина, прилетела со стороны Марьинки, загорелась крыша.
Это – посёлок Трудовские, пригород Донецка. Совершенно постапокалиптический пейзаж: больше половины домов стоят заколоченные, разрушенные, повреждённые.
– Здесь что, кто-то ещё живёт? – удивился таксист.
Живёт. Мы заехали по первому адресу попадания. Мина угодила не в дом, а в огород, так что хозяин, несмотря на предпенсионный возраст, представившийся Толиком, обрадовался: всего лишь побило окна и перебило провода. Но провода уже починили.
– Свет хоть наладили, – улыбнулся он. – А то раньше по нам били, так полмесяца света не было.
Обстрелы на Трудовских происходили и до сих пор происходят каждый день. Начинаются около одиннадцати вечера и продолжаются до четырёх – шести часов утра. Иногда днём тоже стреляют.
Следующее попадание оказалось чуть дальше в сторону Марьинки. Улица Марка Озёрного, 83. Проходящая мимо женщина подтвердила: да, сегодня сюда прилетело. Но хозяева давно здесь не живут, съехали в Донецк. В дом уже попадало, и старые повреждения сложно было отличить от новых. На подоконнике была бережно сложена стопка книг, которые словно надеялись на возвращение хозяев. На обломках было крупно написано: «World of Tanks». Это компьютерная игра. Понятие «ролевая игра живого действия» приобрело новый смысл. Ребята из ВСУ играли в «World of Tanks» в реальном мире.
Третий сгоревший дом. Это было по соседству. Когда я постучалась в ворота, в будке залаяла собака, но никто не вышел. В соседних домах, тоже посечённых и искалеченных, было пусто. Но кто-то ведь жил. По крайней мере, кормил привязанную на цепи собаку.
12 июня, в День России, Донбасс снова обстреливали. Погибли двое мирных жителей. Герой Афгана и его престарелая мать.
Я приехала на место.
– Бронежилеты надевайте, – сказал уставший офицер. – Нет, надевать обязательно. И каски тоже.
Мы были на Трудовских. Этот посёлок все годы войны на Донбассе был практически прифронтовой зоной. Разрывы снарядов невдалеке слышны были уже сейчас, днём. А ещё здесь жили люди. Много людей. С детьми. Как не боялись? Ну вот как-то так. Не хотели покидать свои дома.
– Черешня созрела, – произнёс молодой солдат.
Мы шли по улице Луговской. Она простреливалась, поэтому мы получили традиционный инструктаж: в случае обстрела ложиться вон в ту канавку, грязи бояться не надо. Я запуталась в ремешках каски (терпеть её не могу – сужает угол обзора), офицер поправил мне её, ворча под нос: «Ох уж эти военные девочки».
Двадцать пятый дом, где накануне произошла трагедия, с улицы не выглядел таким уж искалеченным. Если привстать на цыпочки, была видна воронка во дворе и выбитые окна. Ворота были замотаны тряпкой. Я предложила войти.
– Нет, мы как-то в чужой двор входить не имеем права, – сказал офицер.
– Там собака большая, – отозвался мужчина лет пятидесяти, выходя из дома напротив. – А вы что, журналисты? Вам показать?
Его звали Роман. Виктора Артемьева и его мать Лидию Владимировну Артемьеву он знал много лет. Он их и нашёл утром. Точнее, нашёл Виктора. На Лидию Владимировну он смотреть не стал. Попросил у вызванной им полиции разрешения не участвовать в опознании. Сердце прихватило.
Обстрел начался в одиннадцать вечера. 12 июня.
– А вы где были?
– Я в доме.
– Не в погребе?
– Да нет… У нас часто стреляют, не набегаешься.
У Виктора с Лидией Владимировной погреб был в летней кухне. Туда они и пытались дойти, когда украинский снаряд упал в их дом. Виктор лежал на пороге кухни, Лидия Владимировна в коридоре.
…В шестьдесят третьем году родился в Донецке Витя Артемьев. Говорят, добродушный был всегда, даже Афган его не сломал, хотя, когда вернулся – выпивать начал время от времени. Была причина: из Афгана приехал на костылях, одна нога не сгибалась, неходячая была практически, с трудом её собирали. По кусочкам…
Так его и нашли – с костылями, лежащим около входа. Костыли до сих пор лежали возле кухни. Аккуратно сложенные. Забрызганные кровью.
– А откуда стреляли? – задала я традиционный вопрос.
Я тогда ещё надеялась скрупулезной фиксацией показаний мирных жителей убедить каких-то украинцев в том, что их страна убивает мирных людей.
– А вы видите, где воронка? Направление – Высоковольтная. Украинский блокпост, вон там, прямо напротив нас.
Роман размотал тряпку на воротах, мы вошли во двор. Явно прилетало сюда не в первый раз: часть окон была выбита и кое-как заделана. Яма от мины виднелась прямо под стеной дома. Двор был чистый, в нём цвели розы. В глубине сидела большая собака. Ждала…
…У Виктора был сын. Артём. Виктора в 2014 году в ополчение не взяли, ну кто его возьмёт, на костылях. А сын Артём пошёл. У него к тому времени уже свои дети были, двое. Два года воевал. А потом, в 2016 году, Виктор его хоронил. Артём погиб под Саханкой. Семья его, жена и дети, там, на юге, и остались до сих пор…
Виктор жил с матерью и сестрой Любой. Любина дочка училась в университете, живёт поближе – в общежитии. А сама Люба – тут. Накануне ей повезло: по работе сорвалась в срочную командировку в Торез. Благодаря этому и осталась жива…
– Вы не задерживайтесь. Слышите, уже шумно становится! – занервничал офицер.
Разрывы мин действительно становились все громче и громче. Но Роман спокойно стоял рядом с нами. Показал: вот здесь Виктор лежал. А вот тут до сих пор его костыли.
Они всю войну прожили здесь. Все три года. А в эту ночь не успели дойти до спасительного убежища. Да и не было практически шансов: Виктор – на костылях, Лидия Владимировна – с палочкой.
Где-то там ему уже не нужны костыли. А восьмидесятилетней старушке, заставшей ещё Великую Отечественную, не нужна палочка.
Где-то там они вместе, и погибший за Донбасс Артём, сын Виктора, тоже с ними вместе.
Разрывы звучали все громче.
Созрела черешня.
Из депрессии меня вытащил итальянец.
То есть я к тому времени более-менее освоилась в Донецке, работала на свои 12 тысяч рублей, даже пошла в фотошколу, но тоска по Журавлёву меня не отпускала. И тут я встретила одного из самых жизнеутверждающих людей, которых подбрасывала мне жизнь.
Я приехала к Доброму в «Призрак» делать репортаж об иностранных добровольцах. Их было четверо: испанец Лаки, бразилец Эди (потом, уже на СВО, он погиб), Карлос из Чили и этот итальянец Немо. Они воевали в «Интербригаде» – специальном подразделении «Призрака» для иностранных добровольцев.
Карлос в мирной жизни был журналистом, приехать на Донбасс решил после событий в Одессе. Его поддержала жена, в своё время участвовавшая в герилье.
Лаки приехал в самом начале 2014 года, успел вернуться в Испанию, немного посидеть там за терроризм, но был выпущен, когда поднялся шум в СМИ. Это испанца не остановило, и он снова приехал на Донбасс. Он антифашист, и когда увидел ролики с нацистскими маршами в Киеве, решил сражаться с этим.
С Эди мы не поняли друг друга. Вообще говоря, мой английский был чудовищным. Но заговорив с Немо, я как-то сразу вспомнила даже то, чего не знала, и записала с ним интервью.
Его звали Альберто, он был экономистом и известным левым активистом, а ещё успел выпустить несколько книг. Собственно говоря, это оказалась не первая его война: до этого он воевал в Югославии на стороне сербов.
– Мы просто отступали шаг за шагом к Белграду, а потом всё закончилось, – ёмко описал он эти события.
Ему тогда было двадцать лет, и он попросту приехал на машине из Италии в Сербию.
Он был воинствующим коммунистом, но считал, что коммунистические организации слишком пассивны. Впрочем, возможность мировой революции не отметал.
Как и многие, Немо занимался в основном рытьем окопов – такая странная тогда была война. Отношения с товарищами вне «Интербригады» не складывались. Его искренне считали чудаком, который бросил прекрасную жизнь и приехал в холод и грязь, чтобы менять мир. К тому же, мешал языковой барьер. По-русски он знал всего слов пятьдесят. Вообще все эти иностранцы русского практически не знали, вращаясь преимущественно в своей среде. От нормальной жизни он отказался: не ходил в кафе и рестораны, не брал отпуск. Немо считал, что эти вещи отвлекают от войны и политики, которой он продолжал заниматься, и что после них становится только грустнее.
И тем не менее Немо заражал своей уверенностью в победе. Мы сидели в располаге «Призрака», я судорожно вспоминала английский, и мне хотелось верить, что действительно, наступит перелом и скоро что-то изменит ситуацию. Правда, Немо это видел через путь 1917 года в России, но это и понятно было с его политическими взглядами.
Вскоре после выхода интервью я познакомилась с ещё одним итальянцем, на этот раз правым активистом. Его звали Андреа Палмери, он был футбольным фанатом – и он оказался полной противоположностью коммуниста Немо, ненавидевшего футбол. Андреа по-русски как раз говорил неплохо, успел повоевать в 2014-м, затем осел в Луганске. Он открывал итальянский центр, и на открытие его медийщики вытащили Немо, узнав, что в ЛНР есть ещё один иностранец.
Чуть не дошло до драки.
Мы виделись ещё несколько раз. На открытии того самого итальянского центра, с которого Немо довольно быстро ретировался и отправился гулять со мной по морозному Луганску, затем я ещё раз приезжала в «Призрак». Как ни удивительно, мы вели долгие беседы в «Телеграме». В реальности общение выходило более скомканным, а при переписке есть опция гугл-перевода речи собеседника. Он даже поделился со мной любимым стихотворением. Это было что-то из д’Аннунцио в переводе Ахматовой, который он специально нашёл.
Правда, в начале 2017 года началось обострение в Донецке, и я пропала со связи. Мне до сих пор жаль, что я так оборвала это общение: оно заставляло меня напрягать мозг, но было утешительным.
Насколько я знаю от общих знакомых, Немо через какое-то время вернулся в Рим, чтобы возобновить политическую борьбу подальше от морозного Донбасса. Вряд ли что-то заставило его вернуться. Когда началась СВО, уже не было командира Доброго, такого же последовательного коммуниста, как и Немо, не было «Интербригады», состоящей из иностранцев. Скорее всего, он так и пишет книги.
Я, когда к ним ехала, видела террикон. Красно-коричневый, весь изрезанный ветрами, – такой он был. И лицо у этого немолодого человека с очень светлыми глазами было – как террикон: загорелое, с рельефными, глубокими морщинами, делающими из него старика. Хотя ему вроде бы немного было – лет шестьдесят, что ли. Может, меньше.
Вокруг были цветущие абрикосы. Маленькие домики, такие хрупкие, так легко ломающиеся, если в них попадает снаряд: одни целые, заросшие цветами и зеленью, другие – схлопнувшиеся. И везде следы от осколков.
И этот человек-террикон. Смотрел он на меня насмешливо, мол, видали мы вас, столичных журналистов, которые приехали поснимать на передовую, пощёлкаете да уедете, ничего не поняв. И мне, в общем, нечего было ему возразить.
Его звали Тарпан.
– Почему Тарпан? – спросила я.
– Это конь такой дикий. Необузданный, – усмехнулся он. – Вот и я, как тот конь, бываю.
Он представился сотрудником правоохранительных органов, попросил не уточнять детали, дальше у меня сложились некоторые предположения о специфике его работы; но что ж – не хочет человек озвучивать их, значит, не хочет. Приехал в 2015 году из Москвы, служит в «Призраке» уже четыре года.
Быт вокруг солдатский – печка, на печке гречка, чай, дешёвые сигареты вминаются в пепельницу крепкими пальцами, окна крест-накрест заклеены скотчем, рядом развалилась овчарка.
– Бывает ли жалко врагов? – спрашиваю я, не зная, как подступиться к этому человеку с насмешливым светлым взглядом.
– Не думал, – пожимает плечами Тарпан. – Думать вредно человеку, который смотрит из окопа.
– А что тяжелее всего?
– Затишье. Затишье – это самое тяжёлое. Не могу понять, что дальше. Раньше, в 2015–2016 годах, было понятно. Сейчас это всё подзатянулось.
Несколько дней назад от него ушла – я так поняла, может, просто уехала – женщина. Москвичка. Она иногда приезжала к нему на несколько дней, готовила для солдат, жила – потом уезжала. Наверное, не выдержала неопределённости. А может, ещё приедет, снова будет здесь готовить, в маленьком домике, где стоит замазанная глиной печка.
– Что там о нас говорят в России? – спрашивает он.
– Вы так говорите – Россия, – отвечаю я. – При этом вы сам гражданин России, но для вас «мы» – это здесь. Да?
– Да! – внезапно кричит он.
Нагибается над столом, кричит, страшно кричит матом: Россия – это те, кто бросил его и его пацанов здесь, Россия – это те, кто поманил и обманул.
Лицо страшное, перекошенное, злое.
– А всё равно Россия – это мы, – устало добавляет он в конце этой горькой матерной тирады.
Я записываю в блокнот, так и не поняв, к чему он это сказал. Теперь я верю, что он бывает пугающим.
– Самое страшное, – говорит он, вбивая сигарету в пепельницу, – это приказ «не стрелять». Тяжёлый приказ.
Я уже много раз это слышала, много раз жаловались эти строгие люди в потёртом камуфляже: им тяжело даётся приказ «не стрелять».
Именно об этом приказе говорит человек с лицом, похожим на террикон.
– Нам запретили стрелять. Они подходят всё ближе и ближе, а мы ничего не можем сделать. У нас запрет открывать огонь. Если враг не подходит ближе трёхсот метров – нам нельзя стрелять.
Включается рация:
– Сработала растяжка, – говорит голос в рации, дальше называются непонятные координаты и цифры.
– Растяжка сработала – это что значит? – спрашиваю я.
– Это значит, кто-то там ходит, – объясняет Тарпан. – Может, заяц или косуля, а может и нет.
Замолкает.
– А они, – мотает головой куда-то в сторону, видимо, врага, – они за последнее время продвинулись метров на пятьсот. Неподалёку, на железнодорожной насыпи, готовят три прохода для тяжёлой техники.
Разрешения на огонь всё ещё не дают.
– Многие тут уже расслабились. Привыкли к войне. Оно и понятно: каждый день всё летит. Непростреливаемых мест нет, кроме окопов кое-где. Поэтому мы копаем. Копаем и копаем, всё время копаем. Стрелять запрещают – остаётся копать.
Он объясняет, что здесь тяжело. У бойцов батальона территориальной обороны нет ротации, они постоянно на передовой. Три выходных в месяц – вот и всё.
Я спрашиваю: если всё так безнадёжно – не проще ли уехать? Он-то не местный, ему есть куда возвращаться. Не возникала такая мысль, спрашиваю.
Отвечает его товарищ:
– А уйдём – и здесь будет концлагерь. Местным жителям украинские войска всё припомнят.
Тарпан кивает.
– Я не собираюсь уходить на отдых.
Помолчав, добавляет:
– Но у людей есть предел прочности.
Саша Негр был командиром роты разведки.
Сам он, когда мы встретились, строго предупредил, чтобы я нигде не показывала его лицо и не называла позывного.
Лицо – потому что родственники на Украине.
Позывной – из соображений безопасности.
– А то мало ли, – строго говорил он. – Придёт кто-нибудь, спросит: «Такой-то здесь?» Ребята решат, что раз позывной знает, то это свой. А это может быть враг, прочитавший твою статью.
Он вообще был очень предусмотрительный. А строгость с него свалилась очень быстро почему-то.
– Я вам покажу позицию, с неё до укропов совсем рукой подать, флаг видно, – заговорщицки говорил он, когда вёз нас к себе на базу. Там выдал камуфляж, чтобы переодеться – и увёз. Поднимались в гору, на позицию, мы по простреливаемой тропинке.
– Идём метрах в десяти друг от друга – если мина прилетит, то осколками не всех покрошит, – спокойно распорядился он. – Если что, у меня ИПП вот в этом кармане.
ИПП – это индивидуальный перевязочный пакет. Я, помню, тогда вздрогнула от того, как спокойно этот человек относится к перспективе возможной гибели, она ведь глупая была бы гибель – шёл показывать журналистам позицию, да не дошёл. Но мы дошли спокойно, нас не обстреляли. Саша выговаривал своим за то, что недостаточно глубоко роют окопы.
Стояла весна, позиция была новая, и вопрос окопов и блиндажей стоял остро.
– Я тут скоро метро до Владикавказа вырою, – смеялся Алан, осетин. Это была его третья война.
Саша вёл нас запутанными траншеями и неожиданно остановился. Трава вверху дрожала от ветра, а он сказал:
– Тут мы на старых позициях углубляем. Ну то есть окопы тут были ещё во время Великой Отечественной войны. Представляешь, окопы наших прадедов? А сейчас здесь мы стоим.
Голос у него был негромкий, глухой. Лицо постоянно замотано в балаклаву. А в глазах всё равно проскальзывала хитринка. У меня осталась видеозапись, где мы просто стоим и болтаем, но ветер дует так, что совершенно не разобрать слов.
Показывал нам свежевырытый блиндаж:
– Блиндажик такой небольшой здесь, на трёх человек. И кот одноглазый, тоже осколком шибануло. Такие спартанские условия. Воду приносим, привозим… война войной, главное – манёвры. Если мины начали класть, а укрепление не очень – уходи, не надо залипать… Неопытные что делают? Упал в траншею, глаза закрыл, а надо уходить, надо уметь сохранить свою жизнь. Забрать чужую жизнь много ума не надо, ты попробуй свою сохранить.
Он погиб при обстреле вместе с осетином Аланом, не пережившим своей третьей войны.
Редкий, удивительный русский человек, ледяной какой-то бесстрашности, шесть лет войны ходивший вплотную со смертью, ближе других, и относившийся к ней с фаталистичным каким-то безразличием.
И ещё в нём была доброта. Не только та заботливость, которая обычно есть у хорошего командира к своим солдатам, а какая-то настоящая глубинная доброта, безошибочно проглядывавшая.
Зачем я это пишу? Я ведь общалась с ним всего-то два дня, и нет у меня рассказов о его боевых подвигах – что расскажешь о командире разведроты? То-то и оно, что «это нельзя писать», «а это вообще засекречено», «Ань, реально военная тайна». Что я могу о нём рассказать? Что он отлично организовал позицию, на которой я была, что его уважали солдаты, что он иногда, вопреки запрету на стрельбу, предпринимал лихие успешные контратаки. Что ещё я могу рассказать, кроме того, что он был добрый и бесстрашный, и из чистой стали – такие люди выиграли войну в 1945-м, и на них же держится донбасский фронт уже шесть лет.
Что я могу рассказать про осетина Алана, который погиб с ним? Что первую свою войну Алан застал ещё ребёнком, что приехал сюда добровольцем, что много смеялся и шутил, и ещё ему, конечно, не нравилось постоянно копать окопы, всё время язвил по этому поводу. Что был тощий и высокий, говорил с акцентом, шутливо жаловался.
Но я вот что не понимаю: когда гибнет какой-нибудь украинский солдат, поднимается шум, его вспоминают, обсуждают.
Зачем на нашей стороне стараются обставить все так, чтобы потери прошли максимально тихо?
Ну то есть, с одной стороны, существует такая позиция: дескать, чтобы не подорвать боевой дух солдат (чушь, солдаты всё равно всё знают, что происходит, а учитывая склонность командования замалчивать потери – ещё и преувеличивают масштаб плохого), чтобы не порадовался противник…
Но вот что важно: люди умирают во второй раз, когда о них забывают.
Когда я ехала на войну журналистом, я хотела, чтобы погибшие бойцы не умирали во второй раз. Мне кажется это очень важным.
Я хочу, чтобы остались не только две фотографии с косой чёрной полоской. Я хочу, чтобы вы тоже запомнили и представили: весна, окоп, дует ветер, и Саша в глухой балаклаве с автоматом, в карих глазах – искорки солнца, и осетин с большой лопатой, смеётся.
Пусть они будут вечно.
По окопам «Призрака» нас вёл человек, которого звали Ладога.
То есть вообще-то его звали Алексей, он был офицером ЛНР, в прошлом – бизнесменом в Ленинградской области, но теперь его звали Ладога. Он показывал нам блиндаж и хвастался:
– Вот эти все окопы и блиндажи мы сами вырыли. За месяц. Командование не верило, а мы вырыли. Мне ещё в мирной жизни копать много случалось, я археологией увлекался, нумизматикой. Ездил под Тверь на раскопки…
Здесь вряд ли был какой-то культурный пласт, в этом донбасском чернозёме разве что археологи будущего скажут потом когда-нибудь: какая тучная, многими телами удобренная земля.
Но блиндаж был хорош, уютен, застелен тростником.
Ладога принёс мне воды в большой железной кружке. Начало октября, но жарко было, как летом. Особенно в бронежилете. Я расстегнула бронежилет, сняла каску – до вражеских позиций оставалось целых полтора километра.
– А тебе вообще как в этом климате? – мрачно поинтересовалась я у Ладоги.
– Жарко, – рассмеялся он. – В пятнадцатом году я в последний раз был в Карелии. Мы тогда с друзьями заехали на мотоциклах – через Рускеалу…
– Не люблю Рускеалу, – ответила я. – Красиво, только туристов слишком много.
– Это места знать надо. Есть там братская могила русских и финских солдат, ещё с финской войны… Только туда, конечно, шесть километров по лесу ехать. В этом году, наверное, отпуск возьму. Соскучился по родине.
– А когда вообще с войны собираешься уходить?
– А у нас война? – засмеялись сразу все, кто собрался вокруг.
– Нет войны – некуда уходить, – повторил Ладога. – Вот когда это закончится, тогда и уйду.
– А я местный, мне вообще уходить некуда, – сказал молодой парень с полными губами и длинными ресницами.
Его зовут Игорь, позывного, считай, нет – так и называют Гариком.
– Я тут, в посёлке Донецком учился, в этой самой школе, которую разбомбили. Хорошая школа была.
Я спросила:
– А как твои одноклассники? Кто-нибудь тоже пошёл воевать?
– Не, в основном все либо в Россию, либо на Украину уехали, – тряхнул нестриженой головой Игорь. – Хотя один пошёл на украинскую сторону в артиллерию воевать. А его отец тут, в милиции. Вроде они друг от друга отказались.
– Гражданская война, – сказал Оскар. Это он привёз нас сюда, на позиции.
Я прохаживалась, выискивая, что бы ещё поймать в кадр, и увидела чёрно-белого котёнка.
– Ой, кошечка! – обрадовалась я.
Кошечка охотно запрыгнула на руки, потерлась носом о ладонь.
– Да, – сказал Оскар. – Надо бы вторую кошку завести, для второго блиндажа.
– Цыган уже договорился.
– Только взрослую кошку уже, не котёнка. Чтобы охотница была.
– Ну, если взрослую… А зачем взрослую? Мы Масяню мелкой взяли, и ничего, научилась быстро, мышей ловит только так.
– Зачем вторая кошка? – спросила я.
– Зима скоро, мыши полезут в блиндажи греться. Если кошка их ловить не будет, то мы с мышами и спать будем. Блиндажа у нас два, а кошка одна. Была другая, но умерла, когда котёнка рожала. Так она один раз ласку притащила, а второй раз вообще зайчонка. Настоящая хищница, – рассказал Ладога.
Мелкая хищница Масяня подставила пузо, чтоб погладили.
Вечером над позициями высыпался Млечный Путь, огромное звездное небо. Звезды были южные, крупные, яркие.
Оскар рассказал о психологических особенностях разных военных:
– Гаубичники – эти не привыкли, чтобы по ним били… Отработают с пятнадцати километров и укатятся. Миномётчики самые «отбитые», потому что для кучного огня им нужно поближе подобраться, и тогда по ним «ответка» идёт бешеная: лупят из «сапогов», из АГСов, из всего чего угодно. Но самое психологически тяжёлое – это когда по тебе из автомата начинают стрелять, потому что кажется, что тебя засекли. Если засекли – считай, всё, ты труп… А вот пехоте, наоборот, привычно, когда по ним из автомата бьют, зато когда из более тяжёлого – тут могут запаниковать.
Я погладила огромную немецкую овчарку по имени Бриг. Тот развалился на земле, задрав вверх лапы, и поскуливал от наслаждения. Дворняга поменьше, но тоже немаленькая, тихо подошла и уткнулась в меня носом.
– Это Шельма, – сказал мне кто-то из невидимых в темноте солдат.
– Грустная она какая-то, – ответила я.
– Она всегда грустная. Как её хозяева уехали на Украину в 2014 году и её бросили, так всё время грустная ходит. Оттого и толстая. Потому что когда грустит, сразу жрать начинает.
– Как я её понимаю, – вздохнула я.
– Если противник дальше, чем в трёхстах метрах, не стрелять! – проскрипел механический голос в рацию. – Не стрелять! Приказ поняли? Иначе со страшной силой покараю!
Два выстрела легли далеко, следующие три – ближе.
– Это «сто двадцатые», – сказал один из солдат.
– Нет, – возразил другой. – «Восемьдесят вторые», просто погода тихая, звук сильно разносится.
Очередная мина взорвалась совсем громко.
– «Сто двадцатая», – уверенно сказал первый.
Я почти заснула под этим огромным небом. К полуночи стрелять перестали, только стрекотали цикады…
– Кота украли, – монотонно жаловался голос в темноте. Он говорил об этом весь вечер. – Нет, ну ты представляешь, маленьким подобрал, выходил, выкормил. Ошейник на него надел противоблошиный. Кот стал здоровенный такой, пушистый. И уже третий день его дома нет. Украли, точно украли. А он молодой ещё, года нет. И красавец такой.
Спала, положив голову на лапы, овчарка Бриг. И грустная собака Шельма растянулась у ближайших человеческих ног.
Млечный Путь тёк с востока на запад – огромный и переливающийся.
Был поздний вечер и слишком горячий чай. Мы сидели в посёлке Донецком – с Фоксом; я пыталась записывать.
Он рассказывал:
– Девять человек нас было в подразделении. Под Желобком бой продолжался, противник пытался обойти с фланга. Было принято решение принять встречный бой. Мы начали оттягивать противника. Из вооружения у нас было только стрелковое оружие. На удивление, противник сдал назад. А потом начались два часа ада. По нам полетело всё, что они имели. Было принято решение подвинуться немного назад. При этом передо мной погиб боец разведвзвода, позывной Зона.
Буквально в пятидесяти сантиметрах от него разорвался снаряд: предположительно – Д-30. Я ему перед этим сказал, что надо оттягиваться, потому что квадрат накрыли полностью, тут живого места не осталось. Он кивнул головой, и в этот момент…
Первое впечатление было, что ему хана, ноги землей засыпало полностью, говорю же, взрыв в пятидесяти сантиметрах. Я думал, что нижней части уже нет, но откопали – вроде нормально. Признаки жизни подавал. Вытаскивали его, наверное, минут сорок или час. Не смогли… Метров сто до больницы оставалось, когда он перестал подавать признаки жизни… Ну, а чего здесь такого? Война.
Фокс все это время говорил без всякой героики. «А ты, – спросил, – ожидала, что у нас тут ура, победа, бравурные марши?» Я не ожидала. Я уже больше двух лет находилась на Донбассе.
Утром Серега «ВДВ», командир отделения, стоял среди своих людей – и видно было, что он гордится ими, а они гордятся им. Про бой под Желобком он мне не столько рассказывал, сколько докладывал.
– Шестого числа они попытались сделать разведку боем. В 4:25 утра начался обстрел из БМП-1. После окончания обстрела начала работать БМП-2, закончила она – включилась зенитка. Затем ребята заметили продвижение группы противника в нашу сторону. Дали отпор, завязался стрелковый бой. Но он очень быстро закончился, так как они не ожидали, что мы окажем такое сопротивление. В итоге они отступили. На следующий день они решили усилить напор, в тот день было целых пять провальных атак. Началось все около пяти утра. Мы находились в этот момент на Желобке. Сидели на блокпосте.
– Никто не ожидал, что начнётся атака, – перебила его невысокая девушка. Это была его жена, её звали Марина, и она оказалась старшим стрелком в «Призраке». – Мы сидели спокойно на улице и пили чай. Они начали выползать и обстреливать наших бойцов.
– Начала работать «копейка» (БМП-1), 120-е миномёты, туда же подвязалась артиллерия, 152-е, это, скорее всего, была саушка, – продолжил Сергей. – Думали повредить нашу живую силу осколками. Но не получилось. Они не знали, что у нас хорошие укрепления – фортификационные работы проводились очень долго, и наши бойцы отлично закрепились. В итоге украинская армия потерпела полное фиаско. Ещё была пехотная атака под прикрытием артиллерии противника. Когда она началась, я находился на наблюдательном пункте. Я помогал связистам принимать радиограммы. Когда начался стрелковый бой, я выдвинулся с группой своих людей защищать фланг от противника. Украинские бойцы были за завесой зелёнки. Зелёнка густая, если бы была осень или зима, их было бы хорошо видно, а так… Они особо не высовывались, работали грамотно… Но наш профессионализм непреодолим.
Он ехидно улыбнулся, совсем как двенадцатилетний мальчишка, отлично сдавший урок или победивший в спортивном соревновании у силачей-хулиганов из шестого «В». Ему исполнился тридцать один год, он воевал уже три года и до этого отслужил в украинской армии – по призыву, потом по контракту.
– Не боится только дурак, – уже серьёзно продолжил он. – Люди, прошедшие войну, а некоторые не одну, а две-три; у некоторых за плечами вся жизнь на войне, да и я, как бывший военный украинской армии, скажу: страшно. Всегда страшно. Страшно даже не за себя, а за личный состав, за своё подразделение, за своё командование.
Это точно. Командование в «Призраке» не просто бегало по передовой наравне с рядовыми бойцами, а ещё и погоны при этом не снимало, так и светило звездами.
– За женщин наших страшно, которые всегда находятся с нами, поддерживают нас в любых ситуациях, – добавил Сергей.
Женщин в его отделении было две. Его маленькая хрупкая жена – старший стрелок, и шикарная рыжеволосая Элла, манерой разговора напоминающая Фаину Раневскую. Элла в этом бою выжила чудом: покинула укрытие за минуту до того, как в него попала ПТУР.
Потом я пошла гулять по посёлку Донецкий. Разговорилась с мирными жителями.
– Бьют с Тошковки по нам, – сказал средних лет местный, представившийся Виталием. – Мирные жители мы, тут живём, а они… Мы недавно сидели с соседом на лавочке, в двадцати метрах от нас взорвалось, гаражи сгорели. Тушили, бегали с ведрами, над нами опять взрывалось. Сегодня опять в огород прилетело…
Донецкий уже давно находился на линии фронта. Но тут были люди. Были дети.
– Мне шесть лет, – сказала мне маленькая застенчивая Алина. – Я тут живу – в Донецком. Недавно бомбили очень сильно, нас вывозили в Кировск. Три или четыре дня мы там были. Страшно было очень. Нас часто бомбят. Когда бомбят, мама мне говорит, чтобы я возле двери сидела. Я сижу. А тогда очень сильно бомбили, и нас увезли. С родителями. А кошка в окно выпрыгнула. У нас есть кошка Ночка, она чёрная. Я её очень люблю. Мы вот тут живём, в пятиэтажке, рядом, и когда нас увозили, Ночка в окно выпрыгнула и гуляла. Потом мы вернулись, и она тоже вернулась. Сейчас по ночам снова гремит. Страшно.
Я обратила на неё внимание, потому что у неё были выбритые виски. Словно рок-звезда среди солдат, подумала я, невозможно красивая. Попросила сфотографировать. Она сняла зелёную камуфляжную кепку и улыбнулась, и стала ещё лучше, только не рок-звезда, а русская такая девчонка, с нежными щеками, глазами (драгоценными камушками) и ртом, срывающимся в улыбку.
– Ты откуда? – спросила я.
– Из Иркутской области, – ответила она.
Я удивилась: у неё было мягкое фрикативное «г», как у местных.
– А я привыкла, – засмеялась она. – Уже и шокаю, и гэкаю, будто тут и родилась.
Её звали Лида, позывной почему-то прилип – Зоя, непонятно почему, прилип и прилип. Она приехала в начале 2015 года, ей тогда было двадцать пять лет. До того работала медсестрой. Своего дома не было, родители умерли. Переезжала, искала, где лучше. Возила с собой дочку; с мужем развелись, остались друзьями. Когда приехала, дочку оставила бабушке и дедушке, родителям мужа.
Добрый, командир батальона, потом говорил:
– Мы с ней два месяца, наверное, переписывались. Я сначала всерьёз не воспринял. Думал: молодая девчонка, дочка есть, мужа нет, – наверное, мужика искать едет. Но она меня донимала, и я сдался. И она такая молодец оказалась. Словно тут и было её место.
– Когда сюда приехала, ни секунды об этом не пожалела, – продолжала Лида. – Тут дом. Тут всё по-настоящему. Привязало меня к этому месту крепко.
Она с детства мечтала пойти в армию, жизнь сложилась иначе. И она стала санинструктором в «Призраке». Потом было много всего – например, командовала снайперским отделением. Сейчас исполняет обязанности старшины миномётной батареи.
К нам подбежал спаниель. Он размахивал смешными мягкими ушами и тыкался в Лидину ногу. Лида погладила его.
– Купила за тысячу рублей, – похвасталась Лида.
– Бывает тут вообще страшно, или ты уже привыкла? – невпопад спросила я, глядя на эту умилительную, почти мирную картину: красивая девушка тискает породистую собаку.
– Да, конечно, – удивлённо ответила она, – под каждым обстрелом страшно. Иногда такие бывают, что голову поднять не можешь. Сидишь, куришь и думает: это уже наступление и по нам сейчас танками пройдутся или ещё нет?
Она помнила своего первого раненого. Это было 3 марта 2015 года. Он вёл «Урал», подорвался на фугасе. Его оттащили от машины, она бежала к нему в грязи по колено.
– Он лежит на одеяле, ноги все перебиты, вывернуты. Жгуты уже были наложены. Я его обколола, закрыла все раны. Отвезли в госпиталь на таком же «Урале». Страшно было очень. Страшно что-то не то сделать.
Потом она узнавала: остался жив.
– Своего первого «двухсотого» я тоже помню. Подрыв на растяжке. Вскрытие показало, что его нельзя было спасти, он кровью истёк. Помню: тогда уже не было трясучки в руках.
Здесь, говорила она, всё по-настоящему. Проблемы, которые казались невероятно важными в прежней, довоенной жизни, сейчас отошли на второй план. Что там казалось таким уж ключевым? Деньги? Накраситься?
– Я раньше всегда в платьях ходила, на каблуках, – призналась Лида. – Иногда и сейчас хочется красиво одеться. Маникюр делаю, вот месяц назад шеллак сняла.
Я смотрю на её коротко остриженные волосы и ногти.
– Прическа у тебя тоже очень стильная, – говорю.
– Это чтобы голову мыть быстро, – смеётся она.
Лида мало говорила о себе, о своём боевом опыте, это я уже потом – не от неё – узнала, как она командовала снайперами на Желобке, где расстояние до украинских позиций ещё тогда было метров триста. А она объясняла, как привыкла к войне.
– Самое тяжёлое – это моральная усталость. Когда хочется не видеть никого, а нет такой возможности. Когда одни и те же лица вокруг, одни и те же обязанности, одни и те же «трёхсотые», «двухсотые». Но ничего. Побесишься какое-то время, потом проходит.
Ещё дома, до войны, она разговаривала с одним знакомым, воевавшим в Чечне. Он говорил: после 2–3 месяцев на войне надо будет выехать домой, отдохнуть.
– Иначе война затянет, она затягивает. Я не понимала, как это – война затягивает. И вот как раз через пару месяцев на войне я поехала на день рождения к дочке – и уже на следующий день после дня рождения сумка у меня была собрана обратно. Я была как неприкаянная. В этом мире мне чего-то не хватало.
Потом уже, в другой раз, выезжала на полгода, операцию делали. Вернулась. В первый же день услышала гул обстрела и поняла: этого-то мне и не хватало.
Это всё говорилось, когда где-то в стороне тоже гудят мины, но ничего, ничего, она привыкла. И скоро лето.
Отцветали уже абрикосы.
Моего собеседника звали казак Эдуард, по должности старшина. Ничего необычного, просто казак Эдуард. Фамилия у него тоже была выдающаяся – Цупка. И внешность у него была подходящая: с одной стороны – какая-то несуразная папаха и грязная тельняшка, с другой – он был красив какой-то иконописной, по-настоящему русской красотой.
Он был местным, воевал с самого начала донбасского восстания. Ну то есть как начала: эту дату многие называют по-разному. Для казака Эдуарда восстание началось 5 марта 2014 года, когда он стоял в уличной палатке под флагом с Алексеем Мозговым. 5 апреля был захват СБУ, в котором Эдуард тоже участвовал.
– Легко было, – сказал он мне. – Они все влёгкую сдавались, охотно. Только оружейный склад был заминирован. Но наших, видно, заранее предупредили, так что ничего не случилось, только сапёров долго ждали.
Стоит пояснить: он рассказывал мне об этом на действующей позиции. Позиция не на первой линии обороны – глубже, спряталась среди абрикосов, маленький домик. Вот и казак Эдуард зашёл послушать, о чём я беседую с его товарищем, залюбопытствовал, присел насторожённой птицей и остался.
Его первый бой случился в мае 2014-го у Томашовского моста – он был перекинут через Северский Донец, соединял города Рубежное и Новодружеск. Он не помнил числа, я потом нашла: 22 мая.
– У нас тогда только стрелковое было, а у них – бронетехника, – сверкая голубыми глазами, наивными, как у ребёнка, рассказывал мне казак Эдуард. – У нас – автоматы, ну ещё «Шмели», «Мухи», РПГ. На нас две БМП выскочило. Первую захватили, я потом на ней на стеклянный завод ехал. Второй бак пробили. Бросили, думали, на следующий день заберём, но её к следующему дню уже утащили.
Украинские войска двигались в сторону Лисичанска, с Рубежного на Новодружеск – ну а ополченцы, среди которых был и Эдуард, их и встретили.
– Как вы отбились, стрелковым против бронетехники? – спросила я.
Эдуард не знал.
– Потом к ним ещё две «вертушки» присоединилось, – продолжил он. – Мы начали по ним лупить со всего, что было. Не знаю, попали или нет, врать не буду, но одна, когда уходила назад, начала крениться.
Я подумала, что «лупили со всего, что было», – это, в общем, описывает тактику ополчения 2014 года, людей, до этого не имевших дела с войной, удерживавшихся в основном на личном мужестве, на русском авось, на беспримерной какой-то отчаянности.
Он упомянул также, что пленных вэсэушников посадили на автобус и отправили восвояси, а там, мол, их расстреляли «айдаровцы», не знаю, правда ли это, – тогда ходило много подобных слухов.
Потом мы пили чай, и казак рассказывал, как оставляли Лисичанск. Это было через два месяца: 22 июля войска ополчения под командованием Мозгового ушли из города.
Ну то есть оставляли Лисичанск другие, а он не знал даже, что войска уходят из города. Он лежал в больнице с тяжёлой контузией. Мимо него прошёл даже тот факт, что большинство «тяжёлых» вывезли из Лисичанска за сутки. Он очнулся утром от грохота разрывов в полупустой больнице – словно кадр из зомби-апокалипсиса.
– Валили «Грады» по городу, валила арта. Я вышел – везде пусто. Увидел на стоянке свою машину и ещё одного пацана, он тоже не знал, что делать. Мы сели – и рванули на выезд. Я вижу, там шесть разбитых машин стоит. Дорога простреливается. Что делать – непонятно, – всё так же бесхитростно сверкая глазищами, поведал Эдуард. – Ну, я по газам. Пули по машине, стёкла сыплются. Но мы прорвались. Чудом, я ж говорю, шесть машин там, на выезде, и осталось.
Трещала рация. Эдуард рассказывал.
Прилетел он в Кировск, оказалось, что Мозговой – в Алчевске.
– Я к нему в Алчевск приехал и отдал икону, что у меня в машине висела. Ведь это она нас спасла! Шесть машин там осталось, а мы вырвались, – говорил Эдуард.
И ни одного дурного слова о тех, кто оставил его в лисичанской больнице.
– Полтинника тоже никто не предупредил тогда, они там ещё дня три воевали, – добавил Юрий Константинович, офицер, с которым я приехала. – А дядя Вова, есть такой у нас, он вообще партизанил.
Эдуард, сияя, закивал.
– Устаю, – сказал. – Ножки тоненькие, слабые, пять лет на них до дома иду – не дойду.
А голос был весёлый и глаза хитрые.
Дом у него был на той стороне линии разграничения – на украинской. Вот и шёл, шёл, всё никак не мог дойти.
– Абы сказали: отам нимець стоить, делай что хочешь, – он ужасно легко переключался с украинского на русский, – я б дошёл. А то запрещают.
– Он бы дошёл, – подтвердил его товарищ. – Как там про тебя сказано? «В плен не брать, особо опасен, владеет всеми видами холодного и огнестрельного оружия».
– Действительно владеете? – уточнила я.
– Та шо, я такой дурачок? – удивился дядька Вова.
Движения у него были лёгкие, совсем не сочетающиеся с остальным обликом – на вид ему было лет шестьдесят. Он не сидел на месте: то складывался пополам, словно длинные ноги у него телескопические, то распрямлялся. Я такую пластику видела однажды у тренера по йоге.
– Владеет, владеет, – подтвердил товарищ.
– Та не, я на старости лет с хворостинкой, – заверил дядька Вова.
Хворостинка – это даже не автомат. Дядька Вова предпочитал пулемёт. Недавно он попал в украинский блиндаж из крупнокалиберного пулемёта «Утёс».
Я смотрела, как он легко покачивался на носках, сидя на корточках, а под пяткой у него лежала граната. Я показала на неё, мол, осторожно.
– Да ты не бойся, она ручная, – засмеялся дядька Вова, укладывая гранату в карман. – Всегда её с собой ношу. Цэ тришечки для сэбэ. Хотя нет, не всегда, вру. И хорошо. В ноябре мина рядом легла – мне осколками лицо посекло. Не было лица. Сплошное месиво. Смотрю и не вижу. Думал, ослеп. Хорошо, что гранаты рядом не было, а то бы подорвался – кому я нужен, старый, слепой, на чужбине.
– Но всё обошлось? – зачем-то уточнила я, хотя было и так понятно.
– Обошлось, – кивнул дядька Вова. – Было абсолютное зрение, теперь на одном глазу единица, на втором – 0,9. Обошлось.
Он мог бы быть пенсионером, спокойно жить в своём доме, держать на руках внуков, но пенсия не пригодилась, а внуки родились уже после того, как он покинул дом.
– Домой хочу. Мне бы на рыбалку. Помню первый свой день войны. Я на рыбалку пошёл, перемёты проверил – два сома. Один вот такой, – показывает от земли до пояса. – Другой вот такой, – показал от земли до плеча. Достал их. И тут БТР начал работать. О, думаю, началось. Тогда окружили их, разоружили, БТР забрали. А сомы так и остались. Не повезло.