1981 год, июнь Иван Гурьев, студент, начинающий поэт и прозаик

Ливень кончился, словно душ выключили, в один момент, и сразу засияло солнце – такое бывает только в июне и… только, когда тебе двадцать лет – хотел было добавить я, но нет, неправда. Солнце после дождя вспыхивает и в тридцать, и в сорок, и, наверное, в восемьдесят девять. Просто в двадцать лет это бывает как в первый раз, потому что только в двадцать ты, одновременно с солнцем и ливнем, бываешь влюблен – хотя в тот момент еще и сам не осознаешь этого. Просто понравилась девушка. Да, милая, да, очень хорошая, простосердечная, открытая, но – сколько таких девушек уже было на твоем жизненном пути (думаешь ты, дурак), и сколько еще будет!..

А на самом-то деле таких, как оказалось, не будет.

Ты замечаешь еще – со свойственной юнцам гиперсексуальностью: кстати, и подружка у НЕЕ вроде ничего. Немного полная, конечно. Но полнота девушку не так уж сильно и портила. В крайнем случае, помнится, даже успел подумать я в тот момент: есть запасной вариант. И можно за подружкой, если не получится с НЕЙ, приударить. А ОНА тогда взревнует и начнет меня у подружки отбивать. А не начнет, можно и запасной, толстенькой, удовольствоваться. Не высший сорт, конечно, но твердый первый. На четверочку с минусом…

Вы подумайте только! Я уже тогда втрескался в НЕЕ. А думал про расклады с подружкой… Какие только мысли не проносятся в голове у двадцатилетнего парня – даже влюбленного по-настоящему! Знали бы девчонки, о чем парни на самом деле думают! И впрямь – козлы. И кобели несчастные.

После того как ливень кончился, очень естественно получилось, что мы пошагали втроем. Из ДК все шли через дворы одной дорогой – на троллейбусную остановку. А потом ехали до метро «Новослободская» (ни «Савеловскую», ни тем паче «Дмитровскую» тогда еще не провели).

Глубоких луж на асфальте почти не было, а мелкие на глазах испарялись, парок над ними поднимался, озаряемый солнцем.

Вы не заметили, кстати, что раньше в Москве луж было гораздо меньше, чем нынче? И это не старческое брюзжание из серии: «Тогда и трава была зеленее». Нет, это медицинский факт: мокроты на асфальте оставалось в то время мало. По одной простой причине: ливневые колодцы устраивали в ту пору правильно. Потому что новый асфальт клали не гости из солнечного Чуркестана, а, как правило, студенты. И я в их числе. И, ох, как же нас настропаляли начальники на то, чтобы новое покрытие лежало не просто ровно, но еще имело бы едва заметный уклон, причем в правильном направлении – к колодцу ливневой канализации…

Я все разгоняюсь в своем рассказе, хватаюсь за сопутствующие детали и не могу приступить к главному. Потому что – заповедно. Потому что – сокровенно. Потому что эта история до сих пор не окончена. До сих пор она – если уже и не болит во мне острой болью, то – жмет, теснит, сжимает.

Итак, с девушками мы познакомились. Оказалось, ЕЕ зовут Наташей, а подружку – Надей.

Если бы сейчас, спустя почти тридцать лет, я взялся рассказывать, чем ОНА сразу же меня покорила, то, разумеется, первым делом описал бы ее улыбку. Она была ослепительная, самозабвенная. И очень легко переходила в смех. А главной чертой ее психологического портрета я бы назвал простосердечие. Именно так: не сердечность, и не простота – но простосердечие, которое сочеталось в Наташе чудесным (и волнующим) образом с кокетством и женским лукавством.

И еще ОНА сильно выигрывала в моих глазах тем, что решительно не походила на наших поэтесс из литобъединения – анемичных, томных, желанных… Тех дев так и хотелось назвать чахоточными – хотя в Советском Союзе к тому времени туберкулез легких, равно как и практически все другие болезни, был полностью и окончательно побежден. Истеричные, претенциозные, с часто меняющимся настроением поэтессы – на хромой козе не подъедешь! – даже тогда во мне вызывали интерес энтомолога, изучающего забавную и диковинную букашку. И в двадцать лет я уже представлял себе последствия: влюбишься в такую – хлопот не оберешься.

А Наташа твердо и прямо стояла на ногах. Крепкая, плотная, брызжущая румянцем и сверкающая загаром (откуда он у нее успел взяться, всего лишь июнь, лето только началось?). Под простеньким летним платьем угадывалось ее совершенное стройное тело, до которого мне немедленно захотелось дотронуться – или хотя бы мимолетно прикоснуться.

Я не помню, о чем говорили мы в тот, самый первый момент, когда шли от ДК к остановке троллейбуса, но я немедленно стал ее очаровывать. Какие у меня тогда были приемы? Как все нормальные студенты, старался я быть «вруном, болтуном и хохотуном» (как называла Высоцкого Марина Влади). В то время я обладал прекрасной памятью на анекдоты, а уж когда был в ударе и распускал хвост – то вообще берегись. Конечно, основной напор я направил на НЕЕ, Наташу, а подружка Надя болталась где-то сбоку, очевидно, недовольная тем, что оказалась задвинутой на задворки, и криво усмехалась моим анекдотам и шуткам. За время, пока мы продвигались к остановке, Наташа, которую ужасно легко было пробить на смех, хохотала уж по меньшей мере раз пятнадцать – причем в положенных местах, а не случайным образом, как это делают провинциальные дурочки.

А когда мы подошли к троллейбусной остановке, толстенькая Надя – вот радость! – вдруг неуверенно объявила:

– Ну, я пошла? – словно ожидая, что кто-то из нас станет ее удерживать. Она, помню, еще взглянула на меня испытующе: вдруг я на самом деле не определился с выбором? Вдруг мое внимание к Наташе – лишь маскировка? И я просто умело скрываю свои чувства к ней?

– Да, увидимся послезавтра, – не стала удерживать ее МОЯ Наташа.

– Может, ты зайдешь ко мне за той книжкой? – Подружка явно проверяла на прочность наш едва намечавшийся союз. И пыталась обломать нам кайф.

– Нет, меня дома ждут, потом как-нибудь.

– Ну, тогда пока. Смотри, чтоб не так, как в тот раз, – таинственно заметила подруга, благополучно преданная нами, и печально побрела на противоположную сторону Бутырской улицы.

Мне пояснила потом Наташа: Надя жила, по московским меркам, совсем недалеко – всего в трех остановках в противоположную сторону, ближе к окраине. И по поводу загадочного «того раза» я тоже не преминул спросить. Девушка легко рассказала мне, что заболталась на перроне с подружкой и села не на ту электричку – и я сделал вид, что поверил. Какое право я имел ЕЕ ревновать! Пока – никакого.

И о Наде, и о «том разе» мы мимоходом проговорили в троллейбусе. А основное содержание разговора было прежним: я распушал перья, обрушивая на НЕЕ всю силу своего обаяния, она смеялась… В кармане у меня из мелочи оказалось лишь шесть копеек, две монетки по три, и она добавила к ним еще одну – тоже трехкопеечную. В итоге мы заплатили за проезд не восемь, а девять, копейку переплатили. «Двушки» были дефицитом, никто не хотел опускать их в кассу, их копили и экономили, как иначе позвонишь по телефону-автомату? Я помню эти детали еще и потому, что, когда она передавала мне монетку, впервые коснулся ее руки, а потом троллейбус качнуло, и я придержал ее за плечо… Магнетическая связь между нами превращалась в физическую. И когда мы выходили у метро, я подал ей, как джентльмен, руку – и она оперлась на нее, не царственно – символически, как практиковали обычно наши поэтессы, а весомо: я чувствовал, что действительно помог девушке, а она еще, высвобождая кисть, с милым кокетством молвила: «Спасибо».

Словом, к моменту, когда мы ступили на эскалатор, спускающийся в прохладное чрево витражной «Новослободской», я уже был совершенно очарован ЕЮ, и если и не в тот миг, то пятнадцатью минутами позже, когда мы поднимались по эскалатору «Комсомольской».

В сей промежуток времени уместился наш диалог.

– Я провожу тебя.

– О-о, не надо, – улыбнулась она.

– Почему?

– Это трудно и долго. Настоящее испытание.

– Я не боюсь испытаний. Тем более ради тебя.

– Нет-нет. Я очень далеко живу.

– В Орехово-Горохово, что ли?

– Дальше, много дальше.

– В Ленинграде?

Снова простосердечный смех.

– Ближе. Но не намного.

– В Бологом? Кстати, знаешь анекдот про балерину в поезде Москва – Петербург и поручика Ржевского?

– Нет, не слышала.

И я рассказал, и она, не чинясь, не конфузясь, искренне хохотала. Пикантные анекдоты, кстати, являлись великолепнейшим способом проверить девчонку: если понимает двусмысленности – умна, если смеется где надо – имеет чувство юмора, если не кривится и не чинится – совсем не ханжа… И все три летучих теста Наталья выдержала на «пять с плюсом»: да, вдобавок к красоте и здоровью – умна, не ханжа, понимает юмор…

Да какие там тесты! Какие проверки! Я уже погружался в нее, тонул с головой в ее глазах, улыбке, смехе. И все продолжал настаивать на провожании: «Говорят, преступность растет, вдруг на тебя нападут пьяные хулиганы?»

– Ни в коем случае.

– Но почему?

– Говорю же: я живу на самом краю света.

– Я готов и на край света. – И значительно добавил: – За тобой.

Я словно чувствовал, что наш роман с ней окажется недолгим, и форсировал события.

– Уже поздно, как ты назад-то доберешься? – отнекивалась Наталья.

– Возьму такси.

– А потом скажешь, что я тебя разорила? Нет и еще раз нет. В крайнем случае, только до электрички.

Ну, и на том спасибо, для первого-то раза. В самом деле, подумалось мне тогда, если она живет где-нибудь в Солнечногорске или Пушкине – мне ж и правда придется после ритуала провожания тащиться в полном одиночестве назад. И ради чего? Эфемерно-прощального поцелуйчика на крыльце?..

Ах, если б я знал, сколь решительно изменила бы мою жизнь та поездка с нею! И как бы она, может, перевернула наши судьбы!..

А пока мы вышли из метро в сторону Ленинградского вокзала и направились к электричкам. Я умолк, все ломал голову, как бы ее не отпустить, куда пригласить на первое свидание, и ничего не мог с ходу выдумать подходящего – а тут уже и перрон, и электричка дожидается, следующая аж до Калинина[1]. Я не знал, куда моя Наташа едет, в какой город, в какой пригород – билеты она в кассе не брала, расписание не смотрела. Наверное, у нее проездной – а может, она рискует и путешествует зайцем.

И только у открытых дверей электропоезда – не знаю, что на меня нашло, по-моему, я впервые в жизни был столь откровенен с девчонкой, во всяком случае, при первой встрече – я чуть не прокричал, даже не собираясь этого делать, просто вдруг с удивлением отметил, что я говорю:

– Послушай! Не уезжай! Давай погуляем! Сходим в кино. В «Октябре» идет «Каприкорн-ван», отличный штатовский фильм, пойдем!

– Нет-нет, меня ждут.

– Ах, да кто там тебя ждет? Дети малые?

– А если и так? Что тогда? Убежишь?

– Возьму тебя вместе со всем выводком.

– Сам ты не знаешь, что говоришь, Ванечка. «О, она назвала меня Ванечкой!» Извини, но мне правда надо. Завтра у мамы день рожденья, я обещала ей помочь приготовить.

– Что ж, причина уважительная. «Ладно, не буду я тебя ни о чем умолять». Как мы с тобой встретимся в следующий раз?

– Судьба сведет.

– Судьба, ты знаешь, индейка. И злодейка. Оставь свой телефон.

– У меня нет домашнего телефона.

– А на работе?

«Интересно, она трудится или еще студентка?»

– А на работу мне звонить нельзя.

«Раз работает – значит, старше меня, или, может, просто в вуз не поступила».

Мысли проносились вихрем, чувства были обострены, и я все напирал:

– Господи, ну дай телефон, я не знаю чей, соседки, подружки… Скажи, где оно, то дупло, через которое мы с тобой будем, как Маша с Дубровским, сношаться…

Она опять хохочет.

– А у тебя самого, что, тоже нет телефона?

– Есть.

– Запиши мне, я сама позвоню.

– Да, конечно.

И я лихорадочно – до отправления поезда остаются две минуты – лезу в свой полиэтиленовый пакетик (в те годы парни часто ходили с пакетиками, и никто не видел в том ничего зазорного, а если пакет фирменный, то вообще являл собой предмет гордости). Так вот, я достаю из него ручку, тетрадь с чужими конспектами по научному коммунизму, в дерматиновом переплете, девяносто шесть листов, безжалостно вырываю страницу, крупными цифрами пишу свой телефон: 373-… и так далее, ниже, еще более крупно, свое имя, протягиваю, она берет листок, аккуратно складывает, сует в свою сумочку.

– Ну, мне пора. Спасибо, что проводил.

– Нет, подожди!

Мой номер на клочке – ниточка крайне ненадежная. Она может его потерять, забыть, просто не позвонить.

– Какой запасной канал связи? – пытаюсь я вернуться в рамки деловитого и одновременно шутливого общения.

Она опять смеется и легко впрыгивает в вагон.

– Мы репетируем по средам и пятницам, с шести до восьми.

– Послезавтра придешь?

Но двери уже шипят, закрываются. Я не слышу, что она отвечает.

– Что, что ты говоришь?

Она несколько раз кивает сквозь пыльное стекло.

И поезд трогается, я поднимаю приветственно руку, а она простосердечно и весело, как почти все, что она делает, машет мне. А я ей, конечно же, отвечаю.

И, когда электричка отчаливает, я вдруг замечаю, что вокруг меня будто бы все потускнело, посерело, набежали тучи – хотя, как и прежде, мягко светит позднее вечернее солнце…


Какой уж тут, спрашивается, коммунизм? Да еще научный? Даже если экзамен – завтра? Даже если он – последний в сессии? И решается, какую тебе ближайшие семь месяцев будут платить стипендию? Получишь «отлично» – заработаешь стипуху повышенную, сорок шесть рублей. Если «хор.» – сороковник. А коли тройку или того хуже – вовсе вспомоществования не дадут… Сорок «рэ» солидная, между прочим, сумма – если учесть, что обед в студенческой столовой стоит тридцать копеек, а бутылка пива – тридцать восемь.

И все равно: я валялся на кровати, мусолил чужие конспекты, пытался писать «шпоры» – а мысли улетали к НЕЙ. Солнечная, веселая, красивая, черноглазая… И еще я с замиранием сердца бросался к телефону после каждого звонка – вдруг ОНА? И хоть рассудок говорил: вряд ли позвонит, наверняка не позвонит, тем паче что у мамы ее, она сказала, день рождения – все равно сердце замирало: а вдруг?

Но нет – звонили «в праздной суете разнообразные не те». Звонили друзья: просили конспекты, набивались в гости. Звонил родителям – те отсутствовали, вместе с младшей сестренкой были на даче (пустая квартира, чистый флэт – что за счастье для четверокурсника!) Звонила даже моя нынешняя подружка, и по всему было видно, что она не прочь встретиться и даже приехать ко мне – но я, не колеблясь, отказал. Завтра, дескать, экзамен, а после него, соврал, уеду на дачу.

Я и без того подругу свою не очень-то баловал, рассматривал ее лишь как отмычку в мир большого секса, и не более того – а теперь и вовсе, вгорячах после встречи с Наташей, решил чуть ли не покончить с нею навеки: потому как любить ее казалось мне немыслимо, а врать – стыдно.

И заниматься окончательно бросил, поставил на стереофоническом проигрывателе «Аккорд» недавнюю пластинку с записью спектакля Театра имени Ленинского комсомола «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты». Бродил по квартире, подпевал музыке Алексея Рыбникова, словам Пабло Неруды в переводе Павла Грушко:

Я твоя свобода,

Я твоя звезда,

На устах горячих

Чистая вода.

А потом – наплевать, что назавтра экзамен – вдруг собрался и бросился вон из квартиры…


Тогда район метро «Ждановская[2]», где мы с родителями проживали, представлял собой совершенно тихое место. Ни рынка тебе, ни магазинчиков, ни палаток. Ни хаотичного движения машин, стихийных парковок, носильщиков, фур, частных торговцев… Все эти лохматые грибы капитализма много позже проросли сквозь существовавший уже тогда городской пейзаж: многоэтажки, дорожки, деревья… Как опята, доброкачественные, а, может, и ложные прорастают на пнях.

А тогда были мир и покой. Трое-четверо прохожих. Пара мам с колясками. Редкая оставшаяся в городе пацанва гоняет мяч на школьном стадионе. Шумят тополя, успевшие разрастись с момента заселения домов в семьдесят втором. Уютно постукивает электричка. Словом, успокоенность и нега, как во всех окраинных микрорайонах в середине рабочего дня, да еще и летом: взрослые трудятся, статью за тунеядство никто не отменял, большинство детей – у бабушек и в пионерлагерях… И у метро – никаких тебе рынков, никаких магазинов, толпы, лишь три киоска: газетный, сигаретный, мороженое, да будочка: чистка и ремонт обуви.

Невозможность усидеть на месте сорвала меня в центр города… Почему? Зачем? Любовный зуд не давал мне покоя – и я решил подготовиться к свиданию, которое, как бабушка надвое сказала, еще состоится ли…

Беготня по общаге (занять денег), по культурно-массовым точкам и местам общепита притомила – и успокоила меня. И к ночи мне пришлось-таки вернуться в квартиру и учить проклятый научный коммунизм. А завтра была уже пятница – а, значит, шанс увидеть ЕЕ. Вдохновленный, окрыленный, я одной левой сдал экзамен – кстати, на «пять», подумаешь, научный коммунизм, не высшая алгебра, наболтал чего-то идейно выдержанного, язык-то подвешен, – отверг все соблазнительные предложения друзей – поиграть в футбол, звали одни, расписать пулю в общаге – другие, а третьи и вовсе намеревались устроить сейшен на моем чистом флэте… И – я отправился туда, где был единственный шанс встретить ЕЕ…

…Сейчас ты всегда на связи. Благодаря мобильному телефону (а теперь еще и Интернету) постоянно на крючке. Любой человек и любая институция – друзья, нынешние и бывшие, работа, налоговая, милиция, пресса – могут достать тебя в любой момент времени. Ты никогда не свободен и никогда не одинок.

А в те времена… Ты вырывался из привычного круга – и никто не знал, где ты, никто не мог претендовать на тебя. Ты чувствовал себя восхитительно свободным…

В тот день я мечтал, рвался, горел, предвкушал. Разумеется, я пребывал в неизвестности и потому в некотором волнении: ведь ее мог встречать кто-то другой… у нее мог быть парень в хоре… наконец, ОНА могла просто не прийти на репетицию… А еще мне надо было купить цветов – изрядная проблема в восемьдесят первом, сколько бы денег ни имелось в твоем кошельке – цветочный киоск на «Авиамоторной» закрыт, на «Новослободской» его вовсе нет. Но не случайно ангелы благоволят пьяным и влюбленным, и у метро «Новослободская» нашлась вдруг частная и потому преследуемая милиционерами бабулька. И она продала мне за тридцать копеек роскошный букет пионов.

И вот я уже у дверей полутемного зала ДК имени М. Горького, и заглядываю внутрь – а там, прямо на сцене, репетирует хор, и я немедленно начинаю с замиранием сердца искать ЕЕ – и нахожу: ОНА во втором ряду, вторая с правого краю, старательно выводит вместе с другими чистым, хрустальным, строгим голосом:

Вы слышите, грохочут сапоги

и птицы ошалелые летят,

и женщины глядят из-под руки,

вы знаете, куда они глядят…

Обыкновенно эта военная песня наполняет мою душу волнением и состраданием, ее очень любят исполнять в художественной самодеятельности – вроде, с одной стороны, и военно-патриотическая тематика, а с другой – лирика, Окуджава, и получается не столь официозно-бравурно, как «День Победы» Тухманова, эдакое мягкое диссидентство. Но теперь мне не до стихов Окуджавы, не до песен – я испытываю только радость – радость оттого, что увидел ЕЕ. И вот репетиция подходит к концу, никто мою девушку, кажется, не поджидает, а парни, что в хоре распевают, вообще ниже всякой критики и конкуренции: один жирный, другой очкастый, третий хилый, соплей перешибешь. Да и какой, спрашивается, нормальный мужик станет голосить в полутемном зале в июньский свежий вечер, в пятницу, когда столько соблазнов? Ну а от толстенькой подружки Нади – вон она, стоит рядом с Наташей, и тоже старательно распевает – мы уж как-нибудь избавимся, что-нибудь придумаем… А вскоре – только они спели, тоже в миноре: «Раненая птица в руки не давалась, раненая птица птицей оставалась» – репетиция закончилась. Самые примерные окружили дирижера – лысого дядьку в черном пиджаке, – а большинство потянулось к выходу, ОНА в том числе… Я отошел чуть поодаль в пустом и гулком фойе, спрятал букет за спину. Выходившие певички обращали на меня внимание, ощупывали недоуменными и порой вопросительными взглядами: «Уж не ко мне ли ты явился, прекрасный принц?» – «Нет, нет, не к тебе, ступай себе с богом…»

И вот появилась из дверей ОНА, с подружкой под ручку, и сразу заметила меня, словно ждала, и сделала несколько шагов навстречу, и глаза ее засияли, а подруга осталась на месте и проводила Наталью завистливым взглядом.

– Ну, здравствуй, это я, – сказал я цитатой из песни Высоцкого (я уже говорил, что тогда мы, от донышка до горла, были набиты стихами) и протянул ей пионы.

Она приняла букет и неожиданно для меня, а может, и для самой себя, чмокнула в щеку. А потом расхохоталась и стерла с моей щеки легкий след помады.

Много лет спустя, когда Наташа уже первый раз исчезла из моей жизни, я в приступе жесточайшей ностальгии описал тот момент в стихах:

Приняла букет, поцеловала,

Засмеялась, стерла поцелуй…

Дальше дело не пошло, подходящих слов не нашлось, а вот то мгновение – приняла букет, поцеловала, засмеялась, стерла поцелуй – осталось запечатлено в моей памяти навеки.

И опять все устроилось. Наташа сбросила с хвоста подружку, и Надя печально отвалила. А потом – когда мы ехали в троллейбусе – выяснилось, что получилось, в общем-то, неудобно, потому что Наталья приехала на выходные пожить у нее. «Удобно, удобно! – вопило все мое существо. – Получилось великолепно!» Наталье не надо сегодня возвращаться в свое Подмосковье, и можно гулять хоть всю ночь напролет… Впрочем, от моего немедленного приглашения «посмотреть, как я живу», она отказалась решительно и наотрез, зато согласилась сходить со мной в кафе в Большом Комсомольском переулке, напротив ЦК ВЛКСМ (не зря же я вчера готовился к свиданию – нас там ждали). А потом – уже стемнело – мы до одури целовались на лавочке на Петровском бульваре, однако все мои попытки проникнуть к ней под одежду Наташа ласково, но твердо пресекала. А когда мы вернулись чуть ли не последним троллейбусом к одинокой Надежде на Тимирязевскую, и я со своими приставаниями последний раз был Натальей послан у полутемного подъезда и испытывал жутчайшую физиологическую неудовлетворенность – которая, впрочем, перекрывалась волной счастья: просто оттого, что ОНА рядом, и я ей, кажется, совсем не безразличен… А потом я долго ловил такси, упрашивал отвезти «за два счетчика», ехал на другой конец города по совершенно темной Москве – и душа пела…

Когда ты счастлив – кажется, что это естественное, обычное состояние, и так будет всегда…

Назавтра мы снова должны были встретиться. На следующее свидание я предложил ей программу, от которой ни одна девушка в твердом уме не могла бы отказаться (не зря же я в четверг провел тщательную подготовительную работу!). Я пригласил Наталью в Ленком, на прогон спектакля, который еще не вышел, но о котором уже говорила вся столица: настоящая рок-опера, «Юнона» и «Авось». Билеты без мест, пусть всего лишь контрамарка на два лица, но все равно я отвалил за нее жучку за углом театра целых пятнадцать рублей.


И когда завтра мы встретились в шесть у Пушкина, свидание превзошло мои самые смелые ожидания…

Правда, ранее мне пришлось выдержать настоящую осаду со стороны моих друзей – и институтских, и из литобъединения, и даже школьных, – которые непременно хотели использовать мою квартиру для вечеринки. А потом еще позвонила мама – надо же, не поленилась пройти пять километров до почты – и стала выспрашивать, почему я вчера не доехал, как обещал, до нашей дачи. Не заболел ли, и нормально ли сдал экзамен, и почему не собираюсь приехать даже сегодня – и лишь когда, наконец, я рявкнул, что влюбился, она сочла причину уважительной и даже не стала выяснять никаких подробностей…

Мы встретились с Наташей у Пушкина и пошли в Ленком на «Юнону»… Я не буду описывать рок-оперу – за минувшие тридцать лет только совсем уж дремучие и ленивые ее не видели – скажу лишь, что я опасался: вдруг спектакль окажется не так хорош, как говорят, но он – оправдал ожидания, и даже больше. И восторг, меня охвативший, когда актеры, отдав залу все, что могли, и, дурачась, исполняли финальное «Аллилуйя любви, аллилуйя!» – объяснялся не только тем, что я смотрел спектакль рядом со своей любимой, а тем, что рок-опера была и впрямь чудо как восхитительна. Молодой Караченцов, молодой Абдулов, юная Шанина, эффектный Смеян… И на поклоны выходят как будто отстраненные Захаров, Рыбников, Вознесенский…

А потом, когда мы с Наташей вышли в еще не стемневший город, случилось другое чудо – на которое я, грешным делом, даже и не рассчитывал. Она согласилась поехать ко мне домой!!! Да, я убалтывал ее, убеждал, что покажу альбом Сальвадора Дали (привезенный контрабандой дядей-журналистом из Парижа), я обещал дать ей послушать диск с «Хоакином Мурьетой», и том Фолкнера, и ту самую переписанную от руки тетрадь с Мандельштамом – но все равно не слишком надеялся на успех. Но она согласилась, и пусть делала вид передо мной, а, главное, перед собою, что едет только ради альбома, диска, книги… Но главное – она ехала!

Там, в своей панельке на «Ждановской» – одни углы и закоулки, сорок шесть квадратов площади, – я не стал форсировать события, накрыл стол. Достал шампанское (подготовка, друзья, главное в нашем деле подготовка!), открыл баночку икры и конфеты (надеюсь, родители простят меня за разбазаривание их стратегических запасов). Они получили их в заказе и приберегали к празднику – но ведь у меня как раз праздник!

А после я читал ей стихи. В том числе и те, что мы этим вечером слышали со сцены Ленкома. Вознесенскому уже удалось опубликовать их в «Литературке». В той подборке не было пометки, что тексты входят в либретто рок-оперы. Но я знал их еще с прошлой зимы, они мною безо всякого усилия выучились наизусть. И сейчас я проникновенно декламировал для Наташи:

Белый шиповник, страсти виновник,

Разум отнять готов…

А потом:

…Для любви не названа цена,

лишь только жизнь одна…

И:

Ты меня на рассвете разбудишь,

Проводить необутая выйдешь,

Ты меня никогда не забудешь,

Ты меня никогда не увидишь…

Она прослушала последнее стихотворение, смахнула слезинку. Я предложил выпить за любовь, и Наталья подняла бокал, а потом, когда мы выпили, потребовала прочесть еще раз, и стала подпевать моей декламации, запомнив с первого же раза мелодию:

Эту воду в мурашках запруды,

Это Адмиралтейство и Биржу

Я уже никогда не забуду

И уже никогда не увижу…

Впоследствии я не раз думал: ох, как же зря я взялся читать ей в ту ночь именно эти стихи! Они ведь оказались пророческими. И может, если б я не стал декламировать их, мы бы – кто знает! – не расстались? Как говорится: не называй беду по имени. И не буди лихо, пока оно тихо.

Заслонивши тебя от простуды,

Я подумаю: Боже всевышний!

Я тебя никогда не забуду,

Я тебя никогда не увижу…

Господи, ну зачем, зачем я сам напророчил нам такое?!

С тех пор всегда – и, наверное, до конца моей жизни – слезы наворачиваются у меня на глаза, когда я слышу эту песню. (И теперь, по прошествии почти тридцати лет – тоже.) Поэтому при первых же аккордах, которые слышу по радио, я его просто выключаю.


Я очнулся уже на даче, в шезлонге… Яркость сегодняшнего дня ни в какое сравнение не шла с яркостью моих воспоминаний…


Воспоминания – моя профессия. Как и вся моя жизнь в целом. Я откусываю от своего бытия кусочки и бросаю их на потеху толпе.

В конце концов я все-таки стал писателем.

Впрочем, я этого слова не люблю. Достоевский – писатель. И Чехов. И Булгаков. И в этом ряду в России называть себя писателем… Большую для того смелость надо иметь. Если не сказать – наглость.

Поэтому в лучшем случае я – беллетрист.

Хотя издательство в своих пресс-релизах величает меня мэтром, корифеем, и даже порой звездой.

Я не возражаю. Понимаю: это – правила игры. Если от того, что меня обзывают мэтром, продастся дополнительно хотя бы десяток моих книг, я не против.

К тому же мои коллеги по цеху меня мэтром и корифеем как раз не считают. Ведь сейчас как заведено: тот, кого читает публика, – и вправду НЕ писатель. Писатель – это тот, кого штудируют литературные критики. А Зоилы мои книжки не открывают. И на меня внимания не обращают. В лучшем случае какая-нибудь красноречивая собака тебя облает, обгадит походя – и побежит дальше восхищаться клочьми скуки и нагромождением ужасов…

Я пишу низкий жанр – детективы. Я люблю их писать. И читать. И современные, и старые. И даже те, что еще не изданы.

Мои сетевые литературные френды знают об этом и частенько нагружают меня – прочти, отрецензируй, выскажи мнение – своими самоновейшими авантюрными, приключенческими, криминальными романами, повестями, рассказами. Знают о том и в издательстве и тоже подсовывают мне рукописи. И я никому, кроме явных графоманов, не отказываю. Прочитываю. И даже высылаю коротенькие рецензии.

Я мечтаю хоть кому-нибудь из начинающих хоть чем-то помочь, как помог мне в свое время писатель и критик Т-ский, и тем отплатить судьбе добром за добро.

За читку этих мемуаров я брался неохотно, очень уж странный по нынешним временам жанр – однако в издательстве меня заверили, что рукопись стоит того: «Подлинный детектив. И автор интересный, двадцать пять лет в органах проработал… Давайте подумаем вместе, Иван, под каким соусом это издать».

Загрузка...