IV Раб, который осмелился чувствовать себя человеком

Минуло два года с тех пор, как я вошла в семью доктора Флинта, и эти годы щедро одарили меня тем знанием, которое рождается опытом, хотя для любого иного вида знаний возможностей предоставили мало.

Бабушка была в меру сил матерью осиротевшим внукам. Благодаря упорству и неиссякаемому трудолюбию она стала хозяйкой маленького уютного домика и жила, окруженная необходимыми вещами. Для полного счастья не хватало только, чтобы ее дети могли разделить это с нею. Их оставалось пятеро – трое детей и двое внуков; и все – рабы. Она искренне стремилась создать впечатление, словно такова воля Божия: Он счел уместным поместить нас в подобные обстоятельства, и, хотя они кажутся суровыми, мы должны молиться и быть довольными своей участью.

Прекрасная вера, учитывая, что исходила она от матери, которая не имела возможности называть собственных детей своими. Но мы – я и Бенджамин, ее младший сын, – эту веру порицали. На наш взгляд, Богу было бы угоднее, чтобы наше положение стало таким же, как у бабушки. Мы мечтали о доме, как у нее. Там мы находили животворный бальзам на наши раны. Она была ласковой, сочувствующей! Всегда встречала нас с улыбкой и терпеливо выслушивала горести. Она говорила с такой надеждой, что темные тучи невольно уступали место солнечному свету. А еще в ее доме была огромная печь, где пекся хлеб и готовились чудесные лакомства для всего городка. Мы знали, что для нас всегда припасены самые сладкие кусочки.

Но увы! Даже чары старой печи не могли примирить нас с тяжкой долей. Бенджамин стал высоким, красивым молодым человеком с телосложением сильным, но изящным, и с духом чересчур смелым и дерзким для раба. Мой брат Уильям, которому было двенадцать лет, питал то же отвращение к слову «хозяин», какое было свойственно ему и в семь лет. Я была его наперсницей. Он приходил со всеми бедами. Особенно запомнился один случай. Дело было чудесным весенним утром, и, когда я видела солнечный свет, игравший то там, то сям, его красота казалась насмешкой над моей печалью. Ибо хозяин, которого алчная и порочная натура заставляла рыскать денно и нощно, как дикого зверя, ищущего, кого бы пожрать, только что ушел от меня с язвительными, убийственными словами, что жгли слух и разум подобно огню. О, как я его презирала! Какую радость доставило бы мне, если б однажды, когда он шел по земле, та расступилась и поглотила бы его и избавила сей мир от чумы в человеческом облике.

Когда он сказал, что я создана, чтобы он пользовался мною, чтобы повиноваться во всем, и я всего лишь рабыня, чья воля должна покоряться его, – о, никогда еще в моей хрупкой руке не ощущалось и половины такой силы!

Столь глубоко погрузилась я после этого в тягостные размышления, что не видела и не слышала ничего, пока голос Уильяма не прозвучал за спиною.

– Линда, – спросил он, – отчего ты так опечалена? Люблю тебя, милая сестрица. О, Линда, разве есть хорошее в этом мире? Кажется, все в нем озлоблены и несчастливы.

Жаль, я не умер тогда, когда скончался бедный отец.

На что я ответила, что не все озлоблены или несчастливы; те, у кого есть уютные дома и добрые друзья и кто не боится любить их, – счастливы. Но мы, рабы от рождения, лишенные отца и матери, не можем рассчитывать на счастье. Мы должны быть послушными; наверное, это принесет нам удовлетворение.

– Да, – отозвался он, – я пытаюсь быть послушным, но что толку? Они сами то и дело втягивают меня в неприятности.

А потом Вилли пустился в рассказ о ссоре, случившейся у него днем с молодым хозяином Николасом. По-видимому, брат Николаса тешился, сочиняя об Уильяме небылицы. Николас сказал, что его следует высечь и он сам это сделает, после чего принялся за дело; но Уильям отважно дал отпор, и молодой хозяин, обнаружив, что раб берет над ним верх, решил связать ему руки за спиной. В этом он также не преуспел. Раздавая пинки и тумаки, Уильям вышел из стычки лишь с несколькими царапинами.

Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста.

Он продолжал рассказывать о низости молодого хозяина – о том, как тот сек плетью маленьких мальчиков, но незамедлительно праздновал труса, если вспыхивала потасовка между ним и белыми мальчиками его собственного возраста. В таких случаях он всегда спасался бегством. У Уильяма нашлись в его адрес и другие обвинения. Например, хозяин натирал медные монетки ртутью и выдавал их за четвертаки, расплачиваясь со стариком, который держал фруктовую лавочку[8]. Уильяма часто посылали купить фруктов, и он озабоченно спросил, что ему делать при таких обстоятельствах. Я сказала, что, безусловно, обманывать грешно и долг брата – рассказать старику о подлогах, которые в обычае у молодого хозяина. Я заверила, что он сразу смекнет, что к чему, и на том все и кончится. По мнению Уильяма, кончиться все могло для старика, но не для него. Он выразился в том духе, что не имеет ничего против, но вот мысль, что его будут хлестать плетью, ему не нравится.

Советуя быть послушным и уметь прощать, я сознавала, что в собственном глазу имеется целое бревно. Знание своих недостатков побуждало меня по возможности сдерживать искры той же пылкой натуры, которой Богу было угодно одарить брата. Не зря я прожила в рабстве четырнадцать лет. Я чувствовала, видела и слышала достаточно, чтобы читать характеры людей, окружавших меня, и догадываться о мотивах. Война моей жизни уже началась; и пусть я была одним из самых беспомощных созданий Господних, во мне зрела решимость никогда не стать побежденной. Увы мне!

Если и есть на свете чистый, залитый солнцем уголок, полагала я, то он – в сердцах Бенджамина и еще одного человека, которого я обожала со всем пылом первой девичьей любви. Владелец прознал об этом и стремился всеми возможными способами сделать меня несчастной. К телесным наказаниям он не прибегал, зато не существовало такого мелочного тиранства, изобрести которое способно человеческое хитроумие и которого он бы ко мне не применил.

Помню, как меня впервые наказали. Это было в месяце феврале. Бабушка забрала у меня старые башмаки и заменила их новой парой. Они были необходимы, ибо снег лег слоем в несколько сантиметров и останавливаться не собирался. Когда я ходила по комнате миссис Флинт, их скрип терзал ее утонченные нервы. Она подозвала меня и спросила, что есть у меня при себе такого, что издает столь мерзкие звуки. Я объяснила, что это новые ботинки. «Сними их, – велела она, – и если еще хоть раз наденешь, я брошу их в камин».

Я сняла ботинки, а вместе с ними и чулки. Затем она отослала меня с поручением – путь предстоял неблизкий. Я брела по снегу, и мороз леденил босые ноги. К вечеру я сильно охрипла и отправилась в постель, уверенная, что следующее утро застанет меня совершенно больной, а то и мертвой. Какова же была моя досада, когда, проснувшись, я обнаружила себя вполне здоровой!

Мне представлялось, что, если бы я умерла или надолго слегла, хозяйка ощутила бы угрызения совести за то, что так ненавидела «маленькую чертовку», как она меня окрестила. Только незнание натуры этой женщины могло дать пищу столь неумеренным фантазиям.

Доктору Флинту временами предлагали за меня высокую цену, но он всегда отговаривался словами: «Она принадлежит не мне. Она – собственность дочери, и я не имею права продавать ее». Какой добрый, честный человек! Моя юная хозяйка была ребенком, и у нее я искать защиты не могла. Я любила ее, и она платила ответными чувствами. Однажды я услышала, как отец в разговоре упомянул о привязанности девочки ко мне, а его жена тут же ответила, что это происходит от страха. Это заронило в мой разум неприятные сомнения. Действительно ли девочка изображала то, чего не чувствовала? Или мать ревновала к той крохе любви, которую малышка ко мне питала? Я пришла к выводу, что, должно быть, верна вторая причина. И сказала себе: «Кому и верить, как не ребенку».

Однажды днем я сидела за шитьем, ощущая несвойственный упадок духа. Хозяйка обвинила меня в провинности, тогда как я уверяла, что совершенно невиновна; но по презрительной кривизне губ видела, что она считает меня лгуньей.

Я не понимала, ради какой мудрой цели Бог ведет меня по столь тернистым путям, и не ждут ли меня еще более темные дни. Пока я сидела, уйдя в эти мрачные мысли, дверь тихонько приоткрылась, и через порог ступил Уильям.

– Ну, братец, – спросила я, – что на этот раз стряслось?

– О, Линда, Бен попал в большую беду из-за хозяина! – ответил он.

Первой мыслью было, что Бенджамин убит.

– Не пугайся, – поспешил добавить Уильям. – Я все расскажу.

Оказалось, хозяин Бенджамина послал за ним, а тот не сразу явился на зов. Когда пришел, хозяин был вне себя от гнева и попытался отстегать его плетью. Бенджамин воспротивился. Хозяин и раб стали бороться, и наконец хозяин был повержен. У Бенджамина были все причины дрожать от ужаса: он опрокинул на землю хозяина – одного из богатейших людей в городке. Я в тревоге ожидала последствий.

Той же ночью я тайком прокралась домой к бабушке, и туда же явился без ведома хозяина Бенджамин. Бабушки не было: она на день или два отправилась в гости к старой подруге, жившей в деревне.

– Я пришел, – сказал Бенджамин, – попрощаться с тобой. Я ухожу.

Я спросила, далеко ли.

– На Север, – ответил он.

Я всмотрелась в него, пытаясь понять, не шутит ли. И увидела ответ в его плотно сжатых, твердых губах. Я принялась молить его не убегать, но он не внял моим словам. Сказал, что давно не мальчик и с каждым днем рабское ярмо гнетет его все сильнее. Он поднял руку на хозяина, и за это преступление грозила публичная порка кнутом. Я напомнила о нищете и тяготах, с которыми он столкнется среди незнакомцев. Я говорила, что его могут изловить и вернуть обратно, и одна мысль об этом вселяла в меня ужас.

Мои слова его только раздосадовали, и он спросил в ответ, не лучше ли свобода, пусть и с бедностью и тяготами, чем то, как с нами обращаются в рабстве.

– Линда, – горячо говорил он, – здесь мы – дворовые псы, пыль под ногами, рабочий скот – словом, все, что есть на свете самого низкого. Нет, я не останусь! Хотят – пусть возвращают обратно. Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

Он прав; но как трудно мне было отступиться!

– Иди, – бросила я тогда, – и разбей матери сердце!

Я раскаялась в своих словах, еще не успев их договорить.

– Линда, – ответил он тоном, какого я еще не слышала в тот вечер, – как могла ты такое сказать?! Бедная матушка! Будь добра к ней. И ты тоже, кузина Фэнни.

Кузина Фэнни – бабушкина подруга, которая несколько лет жила с нами.

Мы обменялись словами прощания, и этот умный, добрый юноша, завоевавший наши сердца многочисленными поступками, полными любви, скрылся из виду в темноте.

О подробностях его побега я умолчу. Достаточно сказать, что на пути к Нью-Йорку судно, на котором он плыл, застиг свирепый шторм. Капитан сказал, что придется зайти в ближайший порт. Это встревожило Бенджамина, который сознавал, что объявления о нем будут разосланы по всем портам, ближайшим к родному городку. Капитан заметил его замешательство. Когда судно пришло в порт, объявление не ускользнуло от глаз капитана. Бенджамин был описан настолько точно, что капитан велел схватить его и заковать в цепи. Буря миновала, и они продолжили путь в Нью-Йорк. Незадолго до того, как судно достигло места назначения, Бенджамин исхитрился освободиться от оков и бросился за борт. С судна ему бежать удалось, но за ним была послана погоня, его изловили и отвезли обратно к хозяину.

Он спросил в ответ, не лучше ли свобода, пусть и с бедностью и тяготами, чем то, как с нами обращаются в рабстве.

Когда бабушка вернулась домой и узнала, что младший сын совершил побег, великая печаль охватила ее; но с характерным для нее благочестием она сказала: «Воля Божия да исполнится». Каждое утро она спрашивала, не слышно ли вестей о ее мальчике. И вести не замедлили себя ждать. Хозяин возрадовался, получив письмо, в коем сообщалось о поимке его живого имущества.

Мнится, это было лишь вчера – настолько хорошо я помню тот день. Я увидела, как Бенджамина в цепях вели по улицам в тюрьму. Лицо было мертвенно бледным, однако исполненным решимости. Он упросил одного матроса зайти домой к матери и передать ей просьбу не искать с ним встречи. По его словам, при виде матери в расстроенных чувствах он не сумеет совладать с собой. Она же жаждала видеть его – и все равно пошла, но скрывалась в толпе, чтобы уважить просьбу.

Посетить его нам не дозволили; но мы много лет были знакомы с тюремщиком, человеком добросердечным. В полночь он отпер дверь тюрьмы и тайком впустил нас с бабушкой. Когда мы вошли в камеру, ни один звук не нарушал царившей тишины.

– Бенджамин, Бенджамин, – прошептала бабушка. Нет ответа. – Бенджамин! – снова срывающимся голосом позвала она.

Раздался лязг цепей. Луна едва взошла и бросала неверный свет сквозь решетку окна. Мы опустились на колени и взяли холодные ладони Бенджамина в свои. Мы не говорили ни слова. Слышны были лишь всхлипы, и губы Бенджамина приоткрылись, ибо мать рыдала, уткнувшись ему в шею. С какой живостью память возвращает мне эту печальную ночь! Мать и сын завели разговор. Он просил прощения за страдания, которые причинил. Она отвечала, что ей нечего прощать: она не может винить его за стремление к свободе. Он говорил, что, когда его поймали, он вырвался и готов был броситься в реку, но тут его одолели мысли о ней, и он удержался от этого поступка. А разве о Боге он не подумал, спросила она. Тут мне показалось в лунном свете, что лицо его исказилось яростью. Он ответил:

– Нет, о нем я не думал. Когда человека загоняют, точно дикого зверя, он забывает, что есть на свете Бог и рай. Он забывает обо всем, стараясь лишь сделаться недосягаемым для гончих.

– Не говори так, Бенджамин, – взмолилась она. – Доверься Богу. Будь смирен, дитя мое, и хозяин тебя простит.

– Простит меня за что, матушка? За то, что не позволил ему обращаться с собой как с собакой? Нет! Я никогда не смирюсь пред ним. Я работал на него без малого всю жизнь, а мне платили плетьми да тюрьмой. В ней я и останусь, пока не умру или пока он не продаст меня.

Бедная мать содрогнулась при этих словах. Верно, Бенджамин это почувствовал, ибо когда заговорил снова, голос стал спокойнее.

– Не переживай обо мне, матушка. Я того не стою, – сказал он. – Жаль, что мне не досталось твоей добродетельности. Ты сносишь происходящее терпеливо, словно полагая, что все в порядке вещей. Жаль, я так не могу.

Бабушка возразила, что не всегда была такою; некогда и ее дух был так же пылок, как у него; но, когда тяжкие испытания падали на ее плечи, а ей не на кого было опереться, она научилась взывать к Богу, и Он облегчал ее бремя. И стала молить сына поступить так же.

Мы, забывшись, засиделись дольше отведенного срока, и пришлось спешно уходить.

Бенджамин был в заключении три недели, когда бабушка пошла к его хозяину с целью вступиться за сына. Тот был неумолим. Он сказал, что Бенджамин должен послужить наглядным примером для остальных рабов; его следует держать в тюрьме, пока он не покорится – или не будет продан, если за него удастся выручить хотя бы доллар. Однако впоследствии несколько смягчил суровость. Цепи с Бенджамина сняли, и нам позволили навещать его.

Прошло три месяца, перспектив освобождения или покупки по-прежнему не было. Однажды кто-то услышал, что Бенджамин в камере поет и смеется. Об этом неблаговидном поведении донесли хозяину, и надсмотрщику было велено заново заковать его. Теперь он содержался в камере с другими заключенными, которые укрывались завшивленными тряпками. Бенджамина приковали рядом с ними, и вскоре его тоже стали донимать паразиты. Он трудился над оковами, пока не преуспел в избавлении от них. Тогда он просунул их сквозь прутья решетки с просьбой отнести их хозяину и сообщить, что раб его завшивел.

Эта дерзость была наказана более тяжелыми кандалами и запретом посещений.

Бабушка часто передавала ему чистую одежду. Снятую сжигали. Когда мы в последний раз виделись с Бенджамином в тюрьме, мать все еще просила сына послать тюремщика за хозяином и попытаться вымолить у него прощение. Но ни уговоры, ни споры не могли отвратить его от поставленной цели. Он спокойно отвечал:

Загрузка...