Доктор Флинт, врач нашей округи, женился на сестре моей хозяйки, и теперь я была собственностью их маленькой дочери. Не без ропота готовилась я к переезду в новый дом; и печаль усугублял тот факт, что брата Уильяма купила та же семья. Отец как по природе своей, так и по привычке к ведению дел был умелым мастером, и потому чувства его были ближе к чувствам человека вольного, чем раба. Брат был мальчиком вспыльчивым и, будучи воспитан под таким влиянием, отзывался о хозяине и хозяйке с ненавистью. Однажды случилось отцу и хозяйке одновременно позвать его, и он замешкался, озадаченный, не зная, к кому бежать, ибо не понимал, кого обязан слушаться в первую очередь. Наконец решил идти к хозяйке. Когда отец попрекнул его, он оправдался так:
– Вы оба позвали меня, и я не знал, к кому первому должен идти.
– Ты – мое дитя, – ответил отец, – и когда я тебя зову, должен идти немедля, хоть сквозь огонь и воду.
Бедный Вилли! Теперь ему предстояло усвоить первый урок повиновения хозяину. Бабушка пыталась подбодрить нас словами надежды, и они находили отклик в доверчивых юных сердцах.
Явившись в новый дом, мы были встречены холодными взглядами, словами и обращением. Мы радовались, когда наступала ночь. На узкой постели я стенала и рыдала от отчаяния и одиночества.
Я прожила в хозяйском доме почти год, когда умерла моя любимая подруга. Я слышала, как рыдала ее мать, когда комья земли падали на гроб единственной дочери, и отвернулась от могилы, ощущая благодарность за то, что у меня пока есть кого любить. На похоронах я повстречала бабушку, которая сказала: «Идем со мной, Линда». По ее тону я поняла, что случилось некое печальное событие. Она отвела меня в сторону и сказала:
– Дитя мое, твой отец умер.
Умер! Как в это поверить? Он скончался столь скоропостижно, что я даже не слышала, чтобы он болел. Вместе с бабушкой мы пошли к ней домой. Сердце бунтовало против Бога, который отнял у меня мать, отца, добрую хозяйку, а теперь и подругу. Бабушка пыталась утешить меня.
– Неисповедимы пути Господни, – говорила она. – Возможно, по доброте своей Он избавил их от тяжелых дней[4].
Годы спустя я много думала об этих словах.
Бабушка обещала быть матерью внукам, насколько ей будет позволено; и, укрепив силы ее любовью, я вернулась к хозяевам. Я думала, они позволят мне наутро пойти к дому отца; но мне велели идти за цветами, дабы украсить дом хозяйки к званому вечеру. Я провела день, собирая цветы и сплетая из них гирлянды, в то время как мертвое тело отца лежало в каком-то километре от меня. Что за дело до этого владельцам? Ведь он всего лишь собственность. Более того, они полагали, будто он избаловал детей, научив их считать себя человеческими существами. То была еретическая доктрина, которую не следовало преподавать рабам, дерзостная с его стороны и опасная для хозяев.
На следующий день я провожала его останки к скромной могиле; он упокоился рядом с моей бедной матерью. Присутствовали лишь те, кто знал ему истинную цену и уважал его память.
Теперь в доме стало еще мрачнее, чем прежде. Смех маленьких детей-рабов казался грубым и жестоким. Эгоистично было испытывать подобные чувства при виде чужой радости. Мой брат ходил с самым мрачным лицом. Я попыталась утешить его словами:
– Мужайся, Вилли; будет и на нашей улице праздник.
– Ничего ты не понимаешь, Линда, – отвечал он. – Все праздники нам суждено провести здесь; мы никогда не будем свободны.
Я возразила, что мы становимся старше и сильнее и, наверное, вскоре нам будет дозволено, как отцу, трудиться на свое усмотрение, уплачивая определенную сумму хозяевам. Тогда мы сумеем заработать и выкупить свободу. Уильям на это ответил: проще сказать, чем сделать; более того, выкупать свободу он не намерен. Дня у нас не проходило без споров на эту тему.
Питание рабов в доме доктора Флинта никого особенно не заботило. Кто успел перехватить кусок на ходу, тому повезло. Я не особенно тревожилась на этот счет, ибо, отправляясь по разнообразным поручениям, пробегала мимо дома бабушки, которая всегда находила, чем угостить. Мне не раз грозили наказанием, если буду заходить к ней; и бабушка, дабы не подвергать внучку опасности, часто поджидала меня у калитки, приготовив что-нибудь на завтрак или обед. Это ей я обязана всеми благами жизни, духовными и мирскими. Это ее трудами пополнялся мой скудный гардероб. Как живо вспоминается мне платье из грубого сукна, которое дарила каждую зиму миссис Флинт! Как я его ненавидела! Оно было одним из символов рабства.
В то время как бабушка помогала мне, поддерживая на долю из своих скудных заработков, триста долларов, которые она ссудила хозяйке, так и не вернулись. Когда хозяйка бабушки умерла, ее зятя, доктора Флинта, назначили душеприказчиком. Бабушка обратилась к нему с просьбой о выплате, но он сказал, что наследство признано банкротом, а в этом случае закон воспрещает какие-либо выплаты. Однако закон не воспретил самому доктору Флинту оставить себе серебряные канделябры, которые были куплены на эти деньги. Полагаю, они так и будут передаваться по наследству в этом семействе из поколения в поколение.
Питание рабов в доме доктора Флинта никого особенно не заботило. Кто успел перехватить кусок на ходу, тому повезло.
Хозяйка неоднократно обещала, что после ее смерти бабушка освободится и в завещании это будет. Но когда вопрос с поместьем решили, доктор Флинт заявил верной старой служанке, что при сложившихся обстоятельствах ее необходимо продать.
В назначенный день вывесили обычное объявление, в котором говорилось, что состоятся «публичные торги движимого имущества: негров, лошадей и пр.». Доктор Флинт зашел к бабушке сказать, что не желает ранить чувства верной служанки, выставляя ее на аукцион, и что предпочел бы сбыть ее с рук на частной распродаже. Она видела лицемерие и очень хорошо понимала, что мужчина стыдится своих дел. Бабушка была женщиной весьма пылкой, и коль скоро доктору хватило низости продавать ее, после того как хозяйка намеревалась дать ей свободу, хотела сделать этот факт общеизвестным.
Долгие годы она снабжала множество местных семейств крекерами и вареньем; как следствие, «тетушку Марти» знали все и почитали за разумность и мягкий характер. Долгая и верная служба семейству была также общеизвестна, как и намерение прежней хозяйки дать ей свободу. Когда настал день продажи, она заняла место между невольниками и при первом же объявлении лотов вспрыгнула на аукционный помост. Множество голосов возгласили: «Позор! Позор! Кто собирается продавать тебя, тетушка Марти? Не стой там! Тебе там не место!» Не говоря ни слова, она спокойно ожидала судьбы. Никто не предложил за нее цены. Наконец слабый, дребезжащий голос произнес: «Пятьдесят долларов». Слова были сказаны старой девой семидесяти лет от роду, сестрою покойной хозяйки. Она сорок лет прожила под одним кровом с бабушкой; знала, как верно служила та владельцам и как жестокосердно была обманом лишена своих прав; и преисполнилась решимости защитить ее. Аукционист ждал более высокой цены; но желание почтенной женщины уважили: никто не стал набавлять цену против нее. Она не умела ни читать, ни писать; и когда была выправлена купчая, подписала ее крестом. Хотя какое это имело значение, коль скоро у нее было большое сердце, преисполненное человеческой доброты? Она подарила старой служанке свободу.
В то время бабушке было всего пятьдесят лет. С тех пор год за годом трудилась она, не покладая рук, и теперь мы с братом стали рабами человека, который обманом лишил ее денег и пытался лишить свободы. Одна из сестер моей матери, тетушка Нэнси, тоже была рабыней его семьи. Нэнси всегда была доброй, ласковой тетушкой, а хозяйке служила и домоправительницей, и личной горничной. По сути, весь дом на ней и держался.
Миссис Флинт, как и многие южанки, отличалась полным отсутствием жизненной энергии. У нее не было сил надзирать за делами хозяйства; зато нервы были столь крепки, что она могла сидеть в мягком кресле и смотреть, как секут плетью какую-нибудь женщину, пока кровь не начинала струиться по телу после удара. Она была прихожанкой церкви; но принятие Вечери Господней[5], кажется, не привило ей христианского расположения духа. Если случалось в воскресный вечер замешкаться с подачей ужина к столу, она приходила в кухню, дожидалась, пока его разложат по тарелкам, а затем поочередно плевала во все кастрюли и сковороды, использовавшиеся для готовки. Делала она это, чтобы кухарка и ее дети не пополняли собственную скудную трапезу остатками подливы и прочими поскребками. Рабы не имели права есть ничего, кроме того, что она решала дать. Всю провизию мерили фунтами и унциями по три раза на дню. Могу уверить, миссис Флинт не давала невольникам ни единого шанса полакомиться пшеничным хлебом из ее бочонка с мукой. Она знала, сколько выходит бисквитов из кварты муки и какого именно размера те должны быть.
Доктор Флинт был истинным гурманом. Кухарка, посылая ужин к его столу, всякий раз пребывала в страхе и трепете; ибо, если случалось сготовить блюдо не по его вкусу, он либо отдавал приказ выпороть ее плетью, либо принуждал съесть неугодное блюдо до последней крошки в его присутствии. Вечно недоедавшая бедная женщина, возможно, была бы не против такого прибавления к столу; но не так, чтобы хозяин запихивал еду ей в глотку, пока она не начинала давиться.
У Флинтов был комнатный песик, докучавший всем. Как-то раз кухарке велели приготовить для него индийский пудинг. Тот отказывался есть, а когда его ткнули в еду мордой, жижа потекла из носа в миску. Через считаные минуты он издох. Когда пришел доктор Флинт, то сказал, что каша была плохо сварена и по этой причине животное отказывалось есть. Он послал за кухаркой и заставил ее съесть собачью еду. По его мнению, желудок женщины должен быть крепче желудка собаки; но ее мучения впоследствии доказали, что он ошибался. Бедная кухарка вынесла немало жестокостей от рук хозяев; иногда ее наказывали, запирая на целый день и ночь и не давая кормить грудного ребенка.
Я прожила в семье пару недель, когда в городок по приказу хозяина привезли одного из рабов с плантации. Случилось это ближе к ночи, и доктор Флинт велел отвести его в работный дом и привязать к балке, так что ступни несчастного самую малость не дотягивались до земли. В таком положении он должен был ждать, пока доктор завершит чаепитие. Я никогда не забуду тот вечер. Никогда прежде в жизни я не слышала, как человеку наносят сотни ударов плетью подряд. Его стоны, слова «молю, не надо, масса»[6] звенели в моих ушах долгие месяцы. Догадок о причинах этого ужасного наказания строилось множество. Одни говорили, будто хозяин обвинил раба в краже кукурузы; другие утверждали, что он ссорился с женой в присутствии надсмотрщика и обвинял хозяина в том, что тот был отцом ее ребенка. Оба родителя были чернокожими, а ребенок – очень светлым.
Никогда прежде в жизни я не слышала, как человеку наносят сотни ударов плетью подряд.
На следующее утро я пришла в работный дом и увидела плеть из воловьей кожи, все еще мокрую от крови, на всех половицах тоже запеклась кровь. Бедняга выжил и продолжал ссориться с женой. Пару месяцев спустя доктор Флинт продал обоих работорговцу. Истинный виновник положил их стоимость в карман и получил удовлетворение от знания: теперь их не будет ни слышно, ни видно. Когда мать ребенка передавали в руки торговца, она сказала: «Вы обещали обращаться со мной хорошо!» На что он ответил: «Ты слишком распустила язык; будь ты проклята!» Она забыла, что для рабыни говорить, кто отец ребенка, – преступление.
Наказание в подобных случаях бывает не только от хозяина. Как-то раз я видела, как молодая рабыня умирала, только что родив почти белого ребенка. В муках она кричала:
– О Господь, приди и забери меня!
Хозяйка стояла рядом и насмехалась, словно была воплощенным демоном.
– Ты страдаешь, верно? – восклицала она. – Как я рада! Ты заслужила все это – и много большее!
Мать девушки сказала:
– Ребенок мертв, слава тебе, Господи, и надеюсь, мое бедное дитя вскоре тоже будет на небесах.
– На небесах?! – возразила хозяйка. – Нет в раю места для подобных ей и ее ублюдку!
Бедная мать отвернулась, рыдая. Умирающая дочь слабым голосом позвала ее, и, когда та склонилась, я услышала слова:
– Не печалься, матушка; Бог все видит, и Он смилуется надо мною.
После страдания стали столь сильны, что даже хозяйка почувствовала неспособность оставаться их свидетельницей. Но когда выходила из комнаты, презрительная улыбка по-прежнему кривила ее уста. Семеро детей называли ее матерью. А у бедной чернокожей женщины была всего одна дочь, чьи глаза при ней смежила смерть, в то время как она благодарила Бога, что забрал ее, избавив от дальнейших жизненных тягот.