Полуночное полярное солнце, отражаясь в спокойных водах озера Ти́нгватлаватн, удваивает в размерах возвышающийся посередине остров Сáндэй и окрашивает в пурпурный цвет отвесную стену ущелья Áлманнагьяу.
Подняв стакан на уровень глаз, генетик разглядывает огненно-коричневый односолодовый японский виски пятидесятилетней выдержки, когда-то подаренный ему гендиректором североевропейской группы фармацевтического гиганта «Hoffmann-La Roche», – в те времена они еще общались. К счастью, генетик припрятал презент в лодочном сарае и не вспоминал о нем все семь жирных лет, чтобы сегодня вечером отыскать его среди пустых винных бутылок, емкостей со скипидаром и банок со средством для чистки кистей. Кто бы сделал ему такой подарок сегодня?
Он кадрирует простирающийся перед ним вид, выравнивая поверхность виски с поверхностью озера, затем подносит стакан к губам и медленно отпивает, подсчитывая в уме стоимость глотка: на стоящей на столике бутылке выгравировано название напитка на японском и английском языках, а также год розлива (2005) и минимальная цена (¥ 1.000.000).
– Семь миллилитров, десять тысяч йен…
Его пугает звук собственного голоса, неестественно громко отдавшийся в ночной тишине, он не собирался произносить это вслух. Он один здесь, на причале у воды. Невдалеке, чуть вверх за лодочным сараем, в спрятавшемся среди берез дачном коттедже, слышно, как веселятся друзья его четвертой жены, Дóры, вместе с известными личностями из мира СМИ, искусства и развлекательной индустрии, которые пожаловали сюда, на традиционную вечеринку в честь 17 июня[13], только потому, что на пригласительной открытке стояло его имя. Дора в разговорах со старыми подружками называет этих людей своими и его, Хрóульвура, приятелями, хотя те же имена вызывают у нее лишь гримасу презрения, когда встречаются в новостях о премьерах, выставках и концертах, а также на обложках светских журналов. И он завершает свою мысль словами:
– …десять тысяч йен… пятнадцать тысяч крон…
Волна плещется о ржавые рельсы, что тянутся из сарая к воде. На них всё еще стоит тележка, полуразвалившаяся под тяжестью «Бúртны»[14] – отцовской прогнившей гребной лодки. В детстве и юности он с отцом и тремя братьями ходил на этой лодке ловить рыбу, в первый раз – светловолосым пятилетним мальчуганом, в последний – уже взрослым двадцатичетырехлетним интерном. В тот день они вдвоем гребли по озеру, и он, недавний выпускник мединститута, понятия не имел, что делать, когда весла вдруг выскользнули из отцовских рук и безвольное тело мягко повалилось в объятия сына – скоропостижная смерть.
Но даже своим уходом старик превзошел всё, что Хроульвуру когда-либо удалось достичь в жизни: он умер там, откуда открывался вид на место сбора старейшего тинга, на скалу Лёгберг[15] и развалины землянки Снóрри Стýрлусона[16]. Это носило налет историчности и перекликалось с выполнением жизненного предназначения, что стало главным лейтмотивом некрологов об отце – писателе, телеведущем и депутате парламента от партии социалистов, который всегда и во всем ставил свободу страны и народа превыше себя. И вот теперь гниющая лодка стояла как укор, как напоминание обо всех тех часах, которые Хроульвур обещал провести вместе с младшим сыном, конопатя ее, крася и снова спуская на воду, а вместо этого мотался по миру, продавая «заложенное в генах исландцев северное сияние».
– Десять тысяч крон…
Он снова делает глоток, чуть меньше предыдущего, а затем добавляет тоном, предназначеным отсутствующему собеседнику:
– Здесь я стал тем, кто я есть…
Замолчав, генетик бросает взгляд на стоящее рядом с бутылкой записывающее устройство. Это старенький «Nоrelco 95», который он приобрел в субботу, двадцать пятого сентября тысяча девятьсот семьдесят шестого года, – за день до того, как приступил к работе в неврологическом отделении медицинского центра Чикагского университета. Техническое новшество было едва ли по карману молодому студенту, жившему на скромный учебный кредит, но Анна, его тогдашняя (и первая) жена, настояла на приобретении, зная, что он всё равно не успокоится, пока не заполучит этот «ручмаг», чтобы почувствовать себя на равной ноге с главным врачом отделения. Персонал ниже рангом Хроульвуру был до лампочки, не говоря уже о собратьях-студентах, он всегда примерялся к людям на самой верхушке – месту, которое однажды намеревался занять сам. В ту субботу они на поезде доехали до Логан Сквер и в магазине «Abt's Electronics» купили диктофон. Анна и глазом не моргнула, когда он выбрал самый дорогой. Он частенько вспоминал, как легко она его читала, как незаметно, с помощью нехитрых уловок ей удавалось подготовить его к новым ситуациям и удержать от ссор с людьми, не умевшими отличать его научный пыл от агрессивности. В идеальном мире после их развода она бы приняла приглашение стать его секретарем.
Генетик нажимает на кнопку записи и, подтянув аппарат поближе к себе, убеждается, что микрофон направлен в его сторону. Легкое поскрипывание кассеты подстраивается под жужжание последних вечерних мух. Вдалеке посвистывает золотистая ржанка. Словечко «ручмаг» – его собственное изобретение.
– Звук, который здесь слышится, – это трение диктофона о столешницу…
Прокашлявшись, он продолжает:
– Здесь я стал тем, кто я есть сегодня… В этом самом месте, чуть на восток от Сандэй…
Он указывает на озеро в сторону острова.
– Обычно к середине июля там скапливаются огромные косяки арктического гольца, крупного, весом в один, полтора и даже в два килограмма, и семья моего отца, пока жила здесь, в небольшом хуторке, в поросшей лесом долине Блáускогур, каждое лето ловила его сетями. После того как хозяйство заглохло окончательно и последнее поколение перебралось в город, мой отец был единственным, кто сохранил обычай «ходить за гольцом». Так он называл свои поездки за рыбой. Это не были помпезные туристические рыбалки, так популярные сегодня у вскормленных на молоке управляющих средней руки, которых тошнит от одной мысли съесть то, что сопровождающий гид приманил мушкой на их крючки, и мы с братьями, один за другим, присоединялись к отцу, дорастая до нужного умения и сноровки…
Сделав глоток, генетик бормочет себе под нос:
– Двенадцать тысяч крон…
Затем продолжает прежним голосом:
– Итак, я стал тем, кто я есть сегодня, в моем самом первом «походе за гольцом». Когда мы догребли до косяка у восточной оконечности острова, мне было поручено сидеть на носу и руководить всем процессом. Я был очень горд, что папа доверил мне, самому младшему члену команды, такую ответственную работу, а заключалась она в том, что я, тыча пальцем на воду, беспрерывно вопил: «Рыба, рыба!», – в то время как отец и старшие братья затаскивали сеть в лодку. Насколько удачным был тот выход на озеро, сказать трудно, но в моей памяти отложилось, что рыбы было много, очень много. И когда из ячей вывалили серебрящуюся, отчаянно извивающуюся на дне лодки массу, я с ужасом взвизгнул, отдернув от нее ноги. Тогда я впервые увидел, как живой голец борется за жизнь, до этого мы с мамой всегда ожидали отца и братьев на берегу, у лодочного сарая, и когда те выносили улов на берег, все рыбы в нем уже были мертвы.
Братья, посмеиваясь над моими визгами, достали перочинные ножи и точными отработанными движениями принялись «пускать кровь»: вонзали остро заточенные кончики лезвий в верхнюю часть жабер, а затем тянули разрез до самого горла. Рыбу никогда не оглушали, головы должны были быть совершенно целыми, чтобы сохранился их «настоящий» вкус, когда на следующий день после возвращения в город в нашем доме на мысе Лёйгарнес[17] собиралась вся родня из Блаускогура на традиционное отцовское «головное застолье».
Я бросил взгляд на папу: он сидел на корме с зажатой в уголке рта «сигаретой рабочего класса Болгарии» – своим неизменным «Ударником» – и невозмутимо сворачивал сеть. Его молчание и горьковато-сладкий аромат голубого дымка, донесшийся ко мне легким дуновением ветра, подействовали успокаивающе, и я прекратил нытье, хотя к тому времени рыбины уже не просто извивались на дне лодки, а извивались в собственной крови. Пока мы гребли обратно к берегу, подергивание хвостов у моих ног становилось всё реже, и я набрался храбрости и взглянул на эту кучу умирающих рыб с дрожащими жабрами и внезапными предсмертными конвульсиями. Все они выглядели совершенно одинаково, и под ритмичный всплеск весел по воде мне тогда подумалось, что в этом кроется объяснение тому, как…
– Сейчас на записи слышится, как он подтягивает к себе бутылку, открывает ее, снимает со стола, наливает из нее в стакан, затем снова закручивает пробку, ставит бутылку на стол, отодвигает ее и берет в руки стакан…
– Точно! А я знаю, что это за звук! Там рядом пролетают лебеди! Характерный свист крыльев и курлыканье…
Генетик прислушивается к песне летящих над озером лебедей, позволяя виски оставаться во рту до тех пор, пока птицы не исчезают из вида у мыса Рёйдукусунес. Тогда у него начинает щипать язык и он глотает:
– Одиннадцать тысяч крон…
Снова отпивает и снова бормочет:
– Тринадцать тысяч…
Отставив в сторону стакан, он откидывается на спинку стула и потягивается до хруста в лопатках и ключицах. На чем он остановился в истории с рыбой? Ах, да!
– Голец…
Но вместо того чтобы продолжить, генетик резко замолкает, выпрямляется на стуле, расправляет плечи, быстро проводит пальцами по коротко стриженным белоснежно-седым волосам, поглаживает заросшие седеющей щетиной щеки, оглядывается вокруг, хлопает в ладоши, сжимает и разжимает кулаки, пока, наконец, не понимает причину своего состояния: его ладоням и пальцам не хватает прикосновения к поношенной узловатой коже мяча для регби, которым он привык поигрывать каждый раз, когда ему нужно было что-нибудь глубоко и свободно обдумать, – потирая его, раскручивая на пальце и перекидывая из руки в руку, что помогало удерживать тело, этот стареющий мешок с костями, в мире приземленной динамики, в то время как его внутренний человек мог оторваться от низменной обыденности и взлететь в вышину, где разум является доминирующим законом природы.
Опустив взгляд на руки, генетик мысленно рисует очертания мяча в пространстве между ладонями – в соответствии с их положением и изгибом пальцев: итак, что он собирался сказать?
Он бросает воображаемый мяч в трухлявый остов лодки: в чем заключается мораль его истории?
Мяч, бесшумно ударившись о борт лодки, отскакивает от шелушащейся краски, где ветер и непогода стерли всё, кроме последних трех букв названия:.. RNA. Так что же в том походе за рыбой пятьдесят пять лет назад сформировало его таким, какой он есть сегодня?
Генетик ловит отскочивший от борта мяч, и в его голове возникает искаженное название исландской книги: «Рыба всегда одна»[18]. Однако он всё еще не может облечь в слова то, что ему, малолетнему ответственному за улов, подумалось тогда, в момент созерцания окровавленной груды на дне лодки, где все рыбины были абсолютно одинаковы, несмотря на разницу в размерах и оттенках чешуи (как три его брата, о которых все твердили, что они были точными копиями одного человека, их отца, в то время как сам генетик был больше похож на мать), и когда он, наконец, нашел объяснение привычке отца всегда говорить о рыбе в единственном числе, в то время как было очевидно, что имелось в виду множество. Да, будущий депутат-социалист никогда не говорил о рыбах в озере Тингватлаватн во множественном числе – по той же самой причине, по которой никогда во множественном числе не говорил и о людях. Ровно как всё человечество носило имя Человек, все рыбы были одним существом – Рыба, Голец, Форель и так далее. Впрочем, дальше аналогия не шла, так как в отличие от Рыбы, способной идеально существовать как по отдельности, так и множеством, Человек был поражен индивидуализмом, который отличал его от всех других земных тварей, – ему было свойственно патологическое сопротивление инстинкту ставить коллективные интересы выше собственных, делить поровну с другими всё приобретенное, не брать себе больше, чем необходимо, и вносить вклад в общество по самой высшей мере своих способностей. Таким образом, появление Сознания развратило Человека, поскольку у любого дара есть негативная сторона, а негативной стороной Сознания была Власть капитала.
Опрокинув в себя виски на шестнадцать тысяч крон, генетик фыркает:
– Черт побери, как я мог рассуждать в свои пять лет!
– На самом деле на кассете сначала долгое-долгое молчание, заполненное пением птиц, плеском воды и шелестом листьев, а в конце генетик произносит эту единственную фразу: «Черт побери, как я мог рассуждать в свои пять лет!»
И снова летняя ночь, и снова молчит мужчина. И мнет в руках пустоту. Если в тот далекий день он и постиг какую-то правду, она заключалась не в том, что рыба в массе своей была безупречным социалистом или сырьем для супа из голов, нет, ближе всего он приблизился к пониманию «большой истины», когда отец пересел с кормы в центр, взялся за весла, развернул лодку в воде так, что солнце скрылось у него за спиной, и взял курс к губе, к лодочному сараю, к тому месту, где сейчас, почти шесть десятилетий спустя, сидит его младший сын и с содроганием вспоминает внезапно пробивший его озноб, когда отцовская тень упала на коченеющих гольцов и на него самого, съежившегося на кормовой банке. Тогда он подумал, что, пока есть кто-то один, достаточно большой, чтобы покрыть всех своей тенью, не имеет значения, единичны или множественны Человек или Рыба, едины они или разрозненны…
Впрочем, этот вывод генетик не мог предложить журналу в качестве ответа на вопрос, что сделало его, одного из пяти самых известных людей Исландии, тем, кто он есть сегодня. Нет, поворотным моментом в его жизни стало совсем другое событие.
В конце июня тысяча девятьсот шестьдесят второго года тринадцатилетний Хроульвур возвращался из культпохода с работниками Рейкьявикского рыбоморозильного завода, где он тогда подрабатывал. В тот день они сходили на вечерний сеанс «Пожирателя женщин»[19], в котором безумный ученый, доктор Моран, с помощью отпрыска амазонских тропиков, барабанщика Танги, скармливал молодых женщин плотоядному дереву, а из выделившейся при этом смолы изготавливал лекарство, способное воскрешать мертвых. Возле дома, в припаркованном у крыльца зеленом русском джипе «ГАЗ-69», или попросту «Козлике», сидели его родители. Они уединялись в машине каждый раз, когда, по их словам, им нужно было обсудить дела. Ни отец, ни мать никогда бы не признались, что между ними случались ссоры, но братья уже были достаточно взрослыми и замечали, как эти «обсуждения» расстраивали родителей и как всё чаще один из них еще долго оставался в машине после разговора.
Хроульвур почувствовал, как внутри у него всё сжалось, и спрятался за соседним гаражом. Из своего укрытия сквозь запыленное заднее стекло внедорожника он видел силуэт матери, в сжатых кулаках она комкала раскрытую газету и тыкала ею в лицо мужа. Силуэт отца твердо высвободил газетный лист из рук матери, после чего обнял ее и прижал к себе. Спустя продолжительное время она мягко отстранилась от него и вытерла лицо ладонями. Водительская дверь открылась, отец обошел капот, помог жене выйти из машины и подняться по ступенькам крыльца. Когда они вошли в дом, будущий генетик, помедлив мгновение в нерешительности, подбежал к «Козлику» и неслышно в него забрался.
На полу машины валялась помятая «Утренняя газета» – рупор политических оппонентов отца, лживая тряпка, строго-настрого запрещенная в их семье – и первой реакцией Хроульвура было наивное предположение, что ссору спровоцировала мать, принеся газету домой. Он разгладил бумагу. По всему развороту крупными буквами тянулась надпись:
Статью сопровождала фотография двух новорожденных – мальчика и девочки. Они лежали на спине на белой простыне, слегка скособочившись на одну сторону и со склоненными в ту же сторону головами, как часто случается с младенцами, когда их укладывают позировать для фотографии, но вместо рук и ног у них были крошечные культи, а на культях – маленькие плавники, каждый с несколькими пальчиками, больше похожими на перья или бахрому. Один из детей зажмурил в плаче глаза, у другого на лице застыло удивленное выражение.
Две недели спустя мать неожиданно уехала в Данию – на операцию на ноге…
Генетик, подняв стакан, смотрит сквозь виски на озеро и остров Сандэй, сияюще-черный в лучах ночного полярного солнца:
– Тринадцать тысяч…