Статистика одних суток шоковой «18-ой реанимации» ГКБ им. С.П.Боткина: пятерых привезли, шестерых перевели (в обычные отделения), двое умерли. Этим двоим запись не просто подтвердили. Они уже в той самой приемной в очереди на суд божий. Поэтому, дыша и осознавая себя здесь, ты еще точно не там. И пока есть время, ты можешь увеличить свой несгораемый капитал – мыслить и молиться. Потому что человек, который приобрел этот капитал, уходит из жизни иным, нежели он родился, нежели он появился на свет. Не ни с чем, а с правом выбора. Это уже не прах и пепел, и не тлен, но новое существо, измененное, подобное Богу, мыслящее. Вот оттого-то и был инициирован Новый Завет, ибо Ветхий уже не удовлетворял человека, повзрослевшего, по сравнению с ветхозаветным откровением.
«Привет 8-ой диагностике», – буркнула насмешливо сестричка в 18-ой реанимации, сдирая с моего пальца обручальное кольцо, которое не снималось с того самого дня. Не смогли его снять и в 8-ой диагностике. А в реанимации нашлись раствор и воля, вследствие чего палец сделался будто тоньше и податливее.
В реанимации ты всегда, как на сцене, под софитами, всегда готов к встрече с ангелами – наг, чист, каким пришел на этот свет, такой и лежишь. Разве что верхняя половина твоего туловища прикрыта специальной манишкой, в которую ты влезаешь с руками, и она длиной заподлицо с пахом, лишний раз подчеркивая твою беспомощность здесь и зависимость от всего и всех, подобную младенческой.
А поскольку речь о взрослых, годится иное определение, в реанимации ты в состоянии, когда уже и не можешь совершить никакого греха, то есть окончательно примиренном. В смысле, здесь для того имеются предпосылки, которые называются – пациент «18-ой реанимации», ее в больнице называют – шоковой.
Пациент, которого уже записали на прием к Богу, чтобы отчитался за прожитую жизнь, но запись о часе приема и порядке очереди в приемной еще не подтвердили. Поэтому, дыша и осознавая себя здесь, ты еще точно не там.
Статистика одних суток 18-ой шоковой: пятерых привезли, шестерых перевели (в обычные отделения), двое умерли. Этим двоим запись подтвердили. Они уже в той самой приемной.
Для меня запись пока не подтвердили, хотя автоматически, с попаданием в 18-ую шоковую реанимацию, заявка ангелам на запись в приемную отправлена.
В реанимации нет дня и ночи. Всегда под потолком горит свет, ночью его чуть меньше, но он никогда не тушится. Всегда на тебе несколько датчиков, сканирующих все необходимые параметры для фиксации, демонстрации и контроля твоего состояния, всегда на левом предплечье через равные промежутки времени мерно вздымающаяся в автоматическом режиме манжета для измерения давления, а через внедренный в вену руки или над ключицей катетер, сутки напролет ты под капельницей (за минусом помывки тела, перемены белья и еды), в тебя вливают препараты, которых иногда случается до трех за раз, на этот счет в катетере есть даже специальные раздаточные краники – на два или три входа; и ты всегда в кислородной маске, потому как иначе эта плоть дышать не должна.
А еще кровать, точнее матрас на кровати, не только принимающий максимально форму твоего тела, но совершающий неуловимые глазу внутренние движения, чтобы помочь тебе справиться с застоем крови, дистрофией мышц, и по возможности напоминать о другой жизни, которая существует до и вполне может существовать после реанимации.
Повторяю, если бы всего этого не сделали в тот момент в отношении меня, диагноз ставить было бы некому.
Конечно, я еще не знал, и не изведал, что такое тотальная диагностика, которая началась в реанимации. Все существующие в больнице средства диагностики были задействованы в сканировании тела на предмет возможного выявления причин тяжелейшего и с каждым часом ухудшающегося состояния. В практически уже неподвижное тело во все существующие отверстия, нос, рот, уши, глаза и пр., залезли пальцами и специальными приборами, разумеется, и в желудок. Взяли пункцию из грудной кости, и порадовали перспективой отрезания куска тазобедренной кости. Несколько раз прогнали через рентген, затем КТ и МРТ.
Искали причины боли, сжирающей мое тело и уже даже личность.
Нашли много такого, о чем я и не подозревал, плохого и не очень. Но, ничего из найденного не могло быть причиной моего крайнего и пока объективно ухудшающегося состояния, невероятной слабости и постоянной жгучей боли в животе, а спустя некоторое время и в области поясницы. И повреждения всех внутренних органов. Что, как следствие, уже на глазах привело к тяжелейшему двухстороннему воспалению легких, вокруг которых стремительно скапливалась плевра (жидкость), осложняющая работу легких, не просто ограничивающая мое дыхание, но делающая его затруднительным без кислородной маски.
Икота началась в первые сутки реанимации. У меня эта напасть с детства, по причине рефлюкса, тогда же отец объяснил, что погасить икоту несложно, достаточно задержать дыхание на минуту или чуть больше. И гарантированный результат. Но в том-то и дело, что к моменту попадания в реанимацию, то есть уже после начала двухсторонней пневмонии легких и роста объемов плевральной жидкости, я уже не мог задержать дыхание более чем на 30-40 секунд (и с трудом). Питьё, разумеется, не помогало, как и в детстве, и в более зрелом возрасте.
Икота полосовала и усиливала страдания, изводила, мучила, изнуряла. Никаких, действительно, сил не хватало. Не помог и укропный чай, которым мы отпаивали наших детей в младенчестве, когда их мучила икота.
Я захлебывался от дополнительной муки. Тело корежило. Препарат от икоты не помогал. Я взмолился о помощи.
Ночью, несмотря на условность времени суток в реанимации, в которой всегда горит свет, ночью все же тише, окружающие больные в большинстве или забывались, или спали, во время одного из провалов в забытье, я очнулся с мыслью о том, что мне поможет лед. Я попросил сестричку налить воды в формочку для льда и заморозить ее для меня в морозилке. Часа через четыре она принесла формочку, я просто разгрыз несколько кубиков льда, икота прошла. Я думал, конечно, о пневмонии. Но с такой икотой невозможно было жить, решил я, а пневмонию, если переживу реанимацию, вылечат.
С тех пор, когда подступала икота, я просил сестру или медбрата принести из морозилки мою формочку, и съедал лед. Икота отступала. Ненадолго. Окончательно она отступит уже только в 42 пульманологии, куда меня переведут после реанимации, то есть еще до постановки диагноза ГЛПС, но уже наличием понятного диагноза – тяжелая двухсторонняя пневмония с плевритом.
В шоковой реанимации, отрешившись от привычных проявлений земных законов природы тела, я ускоренно превратился в уже только думающую плоть, я будто стал эфемернее воздуха, который еще можно сгустить, даже разделить на составляющие его газы. Ибо кроме сознания у меня уже ничего не осталось, мне больше нечем было оперировать. Нечего было делить, ибо сознание неделимо, оно едино, цельно и сущностно, всякое иное состояние ему чуждо, но лишь до того момента, пока оно здесь и сейчас. Это значит, что и отнять у меня больше нечего было, кроме сознания.
Не знаю, не помню, думал ли я так подробно, там, на реанимационной койке, когда тело у меня было отнято болезнью, как я описываю сейчас свои мысли о сознании. Теперь я знаю наверняка, что отнять сознание силой нельзя, иначе бы дьявол не искушал Иисуса в пустыне, вытащив из него разум и душу, которые вместе составляют сознание, личность. «И был Он там в пустыне сорок дней, искушаемый сатаною, и был со зверями; и Ангелы служили Ему» (Ев. Марка, 1:13).
Потому и у меня нельзя было отнять сознание, пока я мыслил, уже в состоянии обездвиженности, в пустыне своего тела. Но в том состоянии вряд ли я думал об этом так технично и подробно. Потому что у меня кроме права и возможности на мысль, на выбор и решение, ничего иного не осталось. Это я понимал и осознавал и сейчас, когда пишу, и там, на реанимационной койке, борясь с искушением поражения.
Моя мысль была дыханием сознания, моей мыслью сознание было живо, а стало быть, и все мое существо, моя личность, душа, духовное начало, мое многострадальное тело, которому досталось больше всех, но которое продолжало верить, надеяться и жить, в жадном стремлении оставаться и быть моим телом.
Но тело меня не слышало, не потому что не хотело или не могло, команд не было.
Потому оно сейчас жило своей внутренней жизнью, системы функционировали, как могли, обезображенные, покореженные, истощенные и напуганные болезнью, но не покорившиеся жестокому и немилосердному врагу, вторгшемуся в пределы тела, которое сопротивлялось во всех своих частях и проявлениях, в надежде на мою победу, победу сознания над забвением, страхами и сомнениями. Сопротивление состояло в том, чтобы жить, несмотря ни на что. Болезнь сжирала тело, мышцы, белок, тромбоциты (красные кровяные тельца), но мысль и сознание, то есть личность, сопротивлялась.
Постепенно теряя навыки слуха, зрения, обоняния, возможно, и чувство боли, потому как в какой-то момент грань между болью и неболью исчезла, поскольку плоть моя превратилась в одну большую единую боль, наконец, я перестал говорить, точнее я произносил слова, но их не понимала даже жена, когда ее в виде исключения пустили ко мне на минуту под присмотром врач, чтобы удостоверилась в том, что я еще жив. Хотя мне теперь кажется, на всякий случай, чтобы попрощалась.
Она стояла рядом, справа от меня, возвышаясь надо мной, но будто вне пространства, в отсутствие пространства, ее вертикальное лицо вверху и мое горизонтальное внизу продолжением диагонали тела, – плавно перемещающегося на мягком матрасе реабилитационной кровати, наполненным чем-то жидким и переливающимся, – оказались на одном уровне моего восприятия. В памяти это так и осталось.
Я могу прикоснуться к ее лицу и сейчас, чуть, деликатно, она боится прикосновения к лицу рук, ладони которых я мог тогда подставить под бусинки жемчужин, которые падали из ее глаз. Но у меня тогда не было сил поднять руки.
Я не удивлялся, не задавался вопросом, в состоянии, когда время и пространство исчезли, даже жемчужины из глаз не казались странными или невозможными. Ведь и у Иисуса вместо с каплями пота и слез когда-то катились капли крови. «И, находясь в борении, прилежнее молился, и был пот Его, как капли крови, падающие на землю» (Ев. Луки 22:44). Но если бы его ученики не спали, они бы видели, что это были крупные красные жемчужины, по форме и цвету, как редкие крупные капли крови, падающие из глаз, вперемешку с жемчугом.
Так, как я и теперь вижу в памяти, как редкие капли жемчужин катятся из глаз моей бесценной жены. Неудивительно, ведь из глаз падают настоящие бело-серебристые жемчужины, по форме напоминающие капли слез, редкими бусинками катящиеся из глаз, вперемешку с жемчугом. Если бы кто-то догадался подставить чашку или поднос, был бы слышен звук падающих жемчужин, а так они вперемешку со слезами приобретали при падении дальнейшее свойство слез.
В какой-то момент, короткий, меня для земной природы не стало вовсе, я был уже под властью числа «8», то есть чуда, а не «7», то есть за рамками законов природы. Но и тогда опорой оставалось сознание, с его правом на выбор, и в этом, только в этом одном, подтверждая свою подобную Богу сущность, какой Бог наделил человека при создании, силой человека, силой выбора.
Отчего я думал тогда и полагаю сейчас, что мысль моя, сознание мое, моя личность, во мне не угасали, проистекая одно из другого? Вот только один пример.
Нужно было часто мерять температуру. Но в реанимации ни разу к моему лбу или уху не подносили электронный термометр, как это было до и будет после реанимации, потому что здесь признавали только рутинный ртутный стеклянный термометр, наполненный ртутью, кончик которого надо было держать под мышкой 5-7 минут, потому что только такой термометр был совершенно точен.
Кажется, окружающие не осознавали до конца степень моей слабости и истощения, На тот момент это был как бы период моего полураспада. Каждые пять минут я забывался, выпадая из мира логики и электрического света, и голосов живых людей, уходя в состояние, граничащее с небытием, находясь там какое-то время, не знаю какое, но недолгое. Потому как с такой же периодичностью я довольно скоро возвращался под спасительные софиты шоковой реанимации, выдираясь буквально из мира безмолвно разговорчивых персонажей, которые, не открывая рта, встречали меня вопросами, предложениями, увлекая реальными и столь важными именно для меня темами, вопросами, предложениями и затеями.
Так вот выпадение, переход из мира реальности в мир квазиреальности, приграничный с реальностью мир, осуществлялся чаще, чем через пять минут, потому что до перехода в состояние морока, я не успевал померять температуру, потому что я разжимал предплечье, терял контроль над телом, когда переходил грань телесной реальности, соответственно, градусник вываливался из подмышки, обнаруживаясь затем в разных местах. Соответственно, когда я возвращался, буквально через минуту или раньше, потому что этого перехода окружающие не замечали, приходилось начинать заново, чтобы вновь чуть раньше пяти минут градусник выпал из подмышки.
И когда подходила сестричка, градусник ничего толком не показывал, и тогда ей приходилось удерживать мою подмышку от разжимания, чтобы та не потеряла градусник.
Такая процедура никому не нравилась, ни мне, ни сестричкам тем более. И я подключил мозг, который один в полной мере подчинялся, я стал считать. Нужно было досчитать примерно до 350-400, чтобы получить аутентичный показатель температуры. Разумеется, считать нужно было в таком режиме – «раз и, два и, три и, четыре и…» и т. д. До «399 и…» хватало с лихвой, в принципе, хватало и до «349 и…», но для верности лучше было добавить еще пятьдесят «…и».
Нервной энергии и просто сил уже не оставалось, чтобы произносить даже про себя – «триста сорок девять и…», потому я считал десятками и сотнями. Такой подход не только давал возможность рационально пользоваться остатками нервной энергии, но и уберегал от сброса всего счета, когда я сбивался.
То есть я досчитывал до «сто и…», которые я запоминал, и, если вдруг я сбивался во второй сотне, у меня точно был в запасе достигнутый результат первой сотни. То же и с десятками, я вынимал из памяти предыдущий результат, когда надо было мысленно артикулировать переходом на следующий десяток.
Так раз за разом удавалось решить задачу.
Одновременно счет помогал мне контролировать и предотвращать окончательный уход в квазиреальность, сделавшись неожиданным помощником. Счет поддерживал сознание.
Такой подход не годился в молитве, нельзя было разложить на составляющие «Отче наш», «Богородица Дево…» или «Верую…». Точнее, можно, и есть даже точное богословское разделение «Верую…» на элементы, но бессмысленно, потому как молитва может быть либо цельной, либо другой, более короткой, когда нет сил или времени на длинную. Такой подход правомочен и в молитве, и молитвенном правиле. Поэтому приходилось по десятку раз заново начинать «верую…», сбившись на любом отрезке пути. А когда сил не осталось, оставить только «Отче наш…» и «Богородица Дево…», когда и на них сил не достало, то есть я уходил в забытие еще до завершения «Отче…», а затем и «Богородицы…», я перешел на «Господи, помилуй!» трижды. Вскорости, когда сил не стало на трехкратную артикуляцию, затем на два слова молитвы, я перешел к прямому разговору с Богом.
Именно там, в реанимации, когда я остался лишь думающей плотью, когда я уже мог только молиться и мыслить, я сделал для себя открытие, может быть важнейшее в своей жизни. Между мыслью и молитвой знак равенства. Это и есть зерно, и оправдание и отличие человека перед Богом, потому что мыслить – это и есть тот самый выбор, который единственный делает человека подобным Богу.
Тогда я сделал еще одно открытие.
Не прав ветхозаветный писатель, который написал о том, что, с чем человек приходит в этот мир, с тем уходит. Принципиально не прав. Потому как рождается человек, не умея мыслить и молиться. Но тот, кто в процессе жизни научился мыслить и молиться, стало быть, приобрел навык, знание, способность и право на выбор перед Богом, свой собственный, личный. Это несгораемый капитал. Это значит, что человек, который приобрел этот капитал, уходит из жизни иным, нежели он родился, нежели он появился на свет. Не ни с чем, а с правом выбора. Это уже не прах и пепел, и не тлен, но новое существо, измененное, подобное Богу, мыслящее. Вот оттого-то и был инициирован Новый Завет, ибо Ветхий уже не удовлетворял человека, повзрослевшего, по сравнению с ветхозаветным откровением.
Даже удивительно, насколько скоро я превратился в говорящую, слышащую и чувствую плоть, постепенно теряя навыки слуха, зрения, обоняния, возможно, чувства боли, потому что в какой-то момент грань болью и неболью исчезла, поскольку плоть моя превратилась в одну большую единую боль, наконец, я перестал говорить, точнее я произносил слова, но их не понимала даже жена, когда ее в виде исключения пустили ко мне на минуту под присмотром врач, чтобы удостоверилась в том, что я еще жив. В итоге я стал лишь думающей плотью.
Размеры моего мира, в котором теплилось сознание, и происходила преимущественно уже только душевная утешительная жизнь, – я любил мою бесценную жену, моих детей, моих близких, я любил мир, – и духовная созидающая жизнь, поскольку Бог, молитва к нему остались последней моей опорой в темноте беспросветного, лишенного цвета, света, запаха, пространства, хаоса, захватившего, почти захватившего меня. Почти! Потому что мысли мои, молитвы мои, – а силы остались исключительно на «Господи! Помилуй!», – любовь моя – это был свет, не отступавший и не отступивший. Я помню это чувство неизмеримой благодарности Богу за это этот последний оплот, последнюю надежду, единственную опору, которые поддерживали огонь моей жизни. Стало быть, терпение. Потому что в какой-то период каждый следующий день был тяжелее, злее, а все еще держался, пока мне не сделалось ясно, что, как нет пределов совершенству, так нет пределов терпению.
Это была последняя битва? Но не было пафоса боя. Последнее искушение? Но не было предложения. Последний взлет? Но не было бездны. А было все довольно буднично.
Я не помню границы, грани, после которой у меня ничего не осталось, лишь яркий свет сознания во тьме, ни тела, ни боли, ни пространства, ни людей, ни цвета, ни запаха, ни звуков, ничего, это даже не пустота, это такой мир, в котором есть только сознание и вокруг ничего, такой мир, не имеющий ни цвета, ни каких-либо когда пространственных проявлений.
В итоге я стал лишь думающей плотью.
Размеры моего мира, в котором теплилось сознание, сузились до размеров душевной жизни, в которой я любил мою жену, детей, близких, я любил мир. И духовной жизни, поскольку Бог, молитва к Нему остались последней моей опорой в темноте беспросветного, лишенного цвета, света, запаха, пространства, хаоса, захватившего, почти захватившего меня. Почти! Потому что мысли мои, молитвы мои, а силы остались исключительно на думание, на мысли о любимых и молитву, которая превратилась в какой-то момент исключительно в разговор с Богом, – это и был свет, не отступавший и не отступивший.
В какой-то, когда уже не оставалось никаких сил, когда боль стала такой, что уже заполонила весь мой мир, я обратился к Богу. «Если я Тебе нужен, возьми меня, я не боюсь. Пожалуйста. Прошу об одном, позаботься о моей семье». – И сделав паузу. «И, пожалуйста, позволь мне осознать изнутри состояние благодарения Тебе за все, чтобы со мной не происходило». И вот сейчас. За то состояние, в котором я нахожусь.
Я не знаю, сколько времени прошло. В тот момент, в том состоянии я не осознавал времени вовсе. Потому что время в тот момент, в том состоянии, перестало для меня существовать. Но что-то, наверное, произошло, потому как спустя какое-то время, не знаю, много-мало, я вдруг понял. Я осознал, что я могу, что мне дано право, дана благодать, осознать, вкусить и сказать Богу – «Спасибо Тебе! Спасибо! За все!»
Я помню это чувство неизмеримой благодарности Богу за этот последний оплот, последнюю надежду, единственную опору, которые поддерживали огонь моей жизни. Стало быть, терпение. Потому что в какой-то период каждый следующий день был тяжелее, злее, больнее предыдущего, а я все еще держался, пока мне не сделалось ясно, что, как нет пределов совершенству, так нет пределов терпению.
Еще я тогда-то понял. Что молитва – это и есть ум, что между молитвой и умом – знак равенства. Потому что ты подобен Богу именно в выборе пути с Богом. А выбор – это и есть ум, но предмет ума в момент выбора Бога – это и есть молитва.
И потому все сторонние молитвы и мысли о человеке, попавшем в жизненную передряги, все, до единого слова, имеют реальную, жизненную силу, передавая энергию страсти и веры, и надежды по назначению.
Было только одно – осознание благодарности Богу за все. Это и был тот самый выбор состояния, выбор смысла сознания, которое в этом выбранном состоянии не знало пафоса, не знало сомнения, не знало боли, не знало искушений, оно или было, или же его не было бы вовсе. Крайнее состояние, либо ты с Богом, либо тебя нет, как личности, как свободной личности, а значит, нет и человека. Может быть, после этого и началось возвращение и собирание, соединение сознания и тела.
Пожалуй, это была центральная точка, искомая точка, возможно, перекресток, после которого я начал возвращение.
Впрочем, был еще момент, отчетливо артикулируемый мысленно.
Может быть тогда что-то сдвинулось, и колесо закрутилось назад. Я просил позаботиться о семье, вот меня и вернули, чтобы я сам и позаботился, и теперь это уже не моя воля, а Его.
Ты просил о семье. Иди! И заботься сам. Так моя семья подарила мне право на возвращение.
«Мы теряем его!» – Истошный, отчаянный, одновременно гневный и протестующий крик разорвал тишину успокаивающейся к ночи реанимации. И был он направлен к человеку, который лежал слева от меня, крайним к входу. Вслед второй голос, слегка запинающийся, словно бы оправдывающийся, – «только что смотрела, все было нормально, как же так». Наконец, третий, знакомый, решительный, зовущий к действию, в приказной манере – «тахикардия нарастает». В бой вступила Л.В., дежурившая в тот вечер, возглавившая бой с нашей стороны. Никакой паники, каждый боец на своем месте, какофония ужаса, вырвавшаяся было наружу, мгновенно сменилась на перечень команд, больше свойственных бою, односложных, ясных, твердых, убежденных, уверенных, решительных. Команды-указания слились в единый фон, слов было не разобрать, похоже, в них не было и нужды. Победа. Откачали. Жив.
Эти несколько человек победного отряда, которые только что порвали в клочья хаос, пытавшийся уволочь в тень забвения душу человеческую, некоторое время стояли, тяжело дыша. Молча смотрели друг на друга, не в силах сдвинуться и говорить, будто безмолвно спрашивая друг другу, «что это было». Минувшие несколько десятков секунд дались им непросто. Какая же это тяжесть – жизнь человека, при движении в обе стороны.
Вот именно после этого сражения, центральный лозунг, крик которого останется на всю жизнь в памяти – «Мы теряем его!», – а мои слова вновь все понимали, – я спросил Л.В., как давно она здесь, но главное, откуда мотивация, силы, чтобы каждый день на протяжении многих лет, выдерживать такое давление, такую ответственность, такое напряжение, свидетелем которого я вот уже невольно являюсь несколько дней?
«Привыкла».
«Привыкла – к чему?»
«Люди. Помогаю. Лечу. Спасаю, по возможности».
«Привыкла спасать людей?»
«Получается».
Героика будней. А они всем там такие. Ошибка в препарате, или пропущенная капельница, инъекция, стоит жизни человеку. Ошибка – смерть.
Давление ответственности и задач чудовищное, ничего не пропустить, все сделать во время, не перепутать очередность. Потому что есть препараты, которые можно вливать только после определенных препаратов, никак не наоборот.
Фантастическая Л.В. Урожденный реаниматолог, врач в четвертом поколении. Ангел-хранитель 18-ой шоковой реанимации. Удивительная женственная, в возрасте счастливой и бесконечной женственности, когда возраст не имеет значения. Русые волосы, необычно и красиво уложенные над висками. Бросающаяся в глаза профессиональная сутулость, она уже больше тридцати лет в постоянно сколоннном положении над больными в реанимационных койках.
Она массировала мне ноги, будто новорожденному, по сути, я таковым и был, поскольку пока еще не научился ходить и себя обсуживать. Она заказывала для меня специальную еду на кухне больничной, чтобы разбудить мой аппетит. Как пахла вареная рыба, специально приготовленная для меня и вареная картошечка в масле к ней. Какими были протертые супы, а солоноватая манная каша на воде, специальным образом приготовленная, оторваться было невозможно. Но я понимал, что все, что дальше двух-пяти столовых ложек, скоро окажется в кювете, срочно запрошенном у сестрички. Это была одна из чудовищных ловушек ГЛПС, о чем тогда еще доподлинно не было известно, – кушать надо, чтобы восстанавливаться, и есть не получается, из-за раскаленной стрелы, которая продолжает в моем животе хаотичный поиск выхода.
В 18-ой шоковой реанимации две буфетчицы, божьи одуванчики, небольшого росточка, про таких говорят – старушки, но по градусу их работы сказать этого было нельзя. Они заботились о каждом, а у каждого практически из лежащих в реанимации, а это примерно, около полутора десятков человек, были проблемы с едой, поскольку подчас это были люди на краю жизни.
Некоторые были столь беспомощны, что не могли, не просто самостоятельно, но и в принципе есть обычную пищу. В этом случае в них через зонд в желудок вливали питательную смесь. «Ого! Там сколько витаминов! Звездная смесь»! – сказали и мне, когда вышел из состояния думающей плоти, жизнь в которой можно было поддерживать исключительно с помощью капельниц, и теоретически уже мог бы начать есть.
Зонд мне был отвратителен, хотя перспектива получать готовую смесь, не парясь особенно, и довольно быстро, – некоторым соседям по реанимации вливали такую еду через зонд, – в какой-то момент даже показалась привлекательной после очередного рвотного упражнения после ложки вкуснейшего протертого супа. Но нет, потому что я понял, это – очередной вызов, на который надо ответить.
Настоятельно рекомендовали и мне зонд и потому, что до того момент, как я превратился только в думающую плоть, и после того, как вновь стал плотью говорящей, съесть я мог лишь пару ложек протертого супа, специально! для меня приготовленного на больничной кухне, в которой обслуживались больные реанимации, и выпить почти полстакана компота и несколько глотков бульона из специального чайничка.
Вкус этой больничной еды одновременно удивлял и восхищал. Но что сверх того сразу вылезало из меня в виде рвоты. Задача кормления усложнялась тем, что я не мог пить молоко, соответственно, есть молочные каши, пить какое и кофе на молоке и пр. Но кисломолочные продукты мог, но, увы, также не хотел, вкуснейшая в моей жизни ряженка довольно скоро превратилась в рвотную массу.
Разумеется, параллельно, и в том числе и оттого, в меня лили-лили-лили через капельницы всё, что только нужно и можно было, чтобы спасти, пока даже не зная отчего.
Такая тактика в итоге окажется совершенно верной. В первые мои два дня реанимации работала буфетчица, которая почти плакала, смотря на то, как я ем, в какой-то момент предложила, хочешь я тебе почищу и порежу яблоко на кусочки. Я ответил, что очень люблю яблоко, но сейчас я не могу есть яблоко, чем сильно расстроил ее.
На четвертый мой реанимационный день утром к завтраку появилась другая буфетчица, сменщица, такого же росточка и конституции, но в белой накрахмаленной шапочке-пирожком, постоянно сползавшей на брови. Довезя до моего места тележку с кастрюльками, контейнерами, хлебом и пр., и, вглядевшись в мое лицо, она оторопела. Потом наклонившись близко ко мне, тихо, чтобы слышал только я, как бы приглашая и ей ответить также тихо, она сказала: «Вам никогда не говорили, что вы похожи на Абрамовича?» Я приобрел черты Абрамовича в процессе написания первой своей книги про Абрамовича «Принцип Абрамовича. Талант делать деньги» (2008), странная похожесть усилилась после написания второй книги «Абрамович против vs Березовского. Роман до победного конца». Так что божий одуванчик попала в десятку.
То есть, мне, действительно, говорили, о чем я и сказал ей также тихо. Она облегченно и ожидаемо кивнула, и пояснила: «Захожу, а тут лежит – Сам».
Принесли письмо от жены. Неожиданный, забытый, и такой трогательный жанр – письмо, тем паче письмо в больницу от любимой жены, жемчужные слезы которой прокапали мне дорогу к жизни. Лист А4 сложенный пополам, исписанный с трех сторон. Принесли в самый разгар дня, когда суета, когда ты под беспощадным светом с потолка и перекрестным прицелом врачебных и сестринских взглядов, а через катетер в тебя вливается зараз до трех разных растворов, один другого спасительнее, и какое-нибудь очередное обследование происходит или еще на очереди, и между ними очередной врач с вопросом о том, что было до или вот уже здесь, после, чтобы прорваться сквозь туман неопределенности, который не дает возможности поставить диагноз. Потому что состояние не делается лучше, потому что технология спасения, запущенная и реализуемая реаниматологами шоковой дает зримые и слышимые, и осязаемые, и буквальные результаты. Тромбоцитопения остановилась – после трех вливаний дорогущей тромбомассы, эстетически невероятно привлекательного препарата! – трех упаковок по виду концентрата апельсинового сока.
Именно в этот день, день письма от жены, наконец, сломав, а точнее, презрев тупое упорство представителя инфекционного отделения, реаниматолог Л.В. настояла на взятии анализа на выявление ГЛПС, результат которого будет только на 4-6 день.
То есть днем не до письма, точнее, не столько – «не до», сколько – хочется таким неожиданным и духоносным посланием насладиться в тишине вечера-ночи.
Вот это письмо.
«Любимый мой! Мы все в тебя верим, любим безмерно, ждем, когда ты к нам вернешься. В., М., К., С., А., А. (имена моих детей. – авт.) – все передают огромный привет. Мама переживает очень, но держится. Л.-сестра молится, плачет, верит в тебя и просит передать, что ты ей очень нужен, без тебя никак. Просили обнять и поцеловать, Ю., С. К. и С. Г., С. из храма (она всем батюшкам передала с просьбой, чтобы молились за тебя). И все наши друзья из храма молятся за тебя (В. и А. и вся их семья, Р., мой брат Е., мама У.). А также Р. и В., Н., Н. и А. Твои коллеги Н.Л. и В.К. (они растормошили всех от Минздрава до зам. гл. врача Боткинской), К. В., А. С., Л. М., Л. Х., Т. З, А. К., С. Ю. и А. (из Рвусфонда) и другие, не могу всех упомянуть, их много.
А еще А.-няня (наша кума, крестная одного из наших детей. – авт.), которая каждый по нескольку раз в день звонит мне, и нашла уже врача в боткинской, который ей рассказывает о твоем состоянии и что с тобой происходит.
Все они думают о тебе, переживают, кто может, молится, и все желают тебе поправиться!!! И верят в тебя!!! (Дальше пропускаю кусок про мои проекты, которые я должен был сдавать, и как раз перед отправкой в шоковую реанимацию, в последний день некоторого просветления, я успел передать жене всю необходимую информацию и перечислил необходимый набор действий, и назвал людей в редакции «Ъ», которые могут поддержать и выпустить мои проекты в ситуации форс-мажора. – авт.)
И все предлагают любую помощь! А родители сразу перевели всю пенсию. Передают тебе огромный привет, думают все время о тебе. Так что ты держись изо всех сил. И мы справимся! Я люблю тебя!!!»
Спустя несколько дней, уже в инфекционном отделении, когда я вновь научусь писать, правда, пока только печатными буквами, я напишу несколько слов: «Жемчужные слезы неба моей бесконечно прекрасной жены».
О чем это я?
В тот день, точнее, в ту ночь, прочтя письмо, написанное с трех сторон на сложенном пополам листе писчей бумаги А4, я его было отложил, вновь взял, перечитал, отложил. Вновь взял и открыл. Не покидало ощущение, что я чего-то не вижу. Точнее, вижу, но не осмысляю. Вновь перечитываю. Не вижу. Но уже не откладываю, потому что понимаю, что вот-вот. Точно. На первом обороте, в правом углу расплывшиеся буквы. Она плакала. Она писала и плакала. Что это!? Это что, слезы прощания и горя?! Что ты лежишь и умираешь?! Борись! Чтобы это были слезы надежды и встречи!
Перехватило горло. Слезы полились из глаза. Лежу и плачу, как идиот. Все эти минувшие дни страха и боли, кошмара падения в запредельное состояние, потеря всего, кроме немного, все вытекало из меня со слезами. Каждая слеза вдохновляла и руководила, наставляя на новый путь, в котором нет страха и ужаса. А есть неизбывная надежда и вера. Это были слезы катарсиса и освобождения от страха и уныния, я теперь точно знал, что я буду бороться до последнего, до последней мысли и последнего чувства. Пусто, тихо, ночь, кто может спит, кто выздоравливает, кто умирает, а я вот плачу. Безмолвно, обильно и неуёмно.
Еще один сильнейший импульс.
Но диагноза еще не было. Пока еще спасали. Не зная от чего.
Как-то поздним вечером, я упросил помочь мне помощницу Л.В. дать мне обезболивающее. К боли в животе добавилась боль в пояснице, всепроникающая, томительная, горькая. Не мог больше терпеть. Я назвал ее по имени, и сделал какой-то комплимент. Она растаяла, ей это было непривычно и неожиданно услышать комплимент от обездвиженной плоти, сохраняющей признаки человека.
Я готов был рассыпаться в комплементах, подмечать лучшее и славное в этих разных людях, врачах и медсестрах, чтобы выдрать свой шанс на спасения, но не счет кого-то, а исключительно, за счет своих ресурсов, умения и воли медперсонала.
Врач в больнице, особенно с позиции реанимационной койки, виден, будто на просвет, кто он и что от него ждать. Ведь поначалу представляется, что ты в полной от него зависимости. Но это не так. Потому что врач – и ты – это на момент лечения и взаимоотношений – две стороны одной медали, это – я и еще раз – я. Так вот составите ли вы команду – мы, зависит не только от врача, но и от тебя.
Хочешь жить – умей жить.
Думай и настраивайся денно и нощно, как помочь врачам спасти вас, оказавшихся на больничной койке, если, конечно, вы настроены вылечиться, уйти домой, а не отправиться по назначению, через запятую с больничным мусором. Когда в лучшем случае, вашу плоть отдадут родственникам, в худшем на разделку в кадаверную лабораторию на разделку в качестве анатомических образцов. Да, хирурги поучатся во славу отечественно здравоохранения, но вам-то что с того.