Но меня уже ждала другая стезя.
Приведя свою тетю в восторг,
Он приехал серьезным, усталым,
Он заснул головой на восток
И неправильно бредил уставом.
Утром встал – и к буфету, не глядя!
Удивились и тетя, и дядя:
Что быть может страшней для нахимовца —
Утром встать – и на водку накинуться!
Вот бы видел его командир!
Он зигзагами в лес уходил,
Он искал недомолвок, потерь,
Он устал от кратчайших путей!
Он кружил, он стоял у реки,
А на клеши с обоих боков
Синеватые лезли жуки —
И враги синеватых жуков![2]
Аудитория поднималась амфитеатром, и он сидел на самом верху.
– Пусть староста еще прочтет! – крикнул он оттуда.
Староста литературного кружка – это я. Я, конечно, знал всех местных знаменитостей. То есть слышал о них, начиная с Гиндина, Рябкина и Рыжова – авторов знаменитой «Весны в ЛЭТИ», на несколько лет затмившей все, происходившее в нашем городе. Но они уже отучились, и все ушли в литературные профессионалы. Из более поздних я слышал, конечно, и о Марамзине, прославившемся своим буйным поведением еще в институте и теперь пишущем гениальные рассказы, которые, естественно, все боятся печатать. Известный уже… хотя бы правоохранительным органам. Просто так запрещать не будут!
Из института мы вышли вместе. Я поглядывал на него. Восточные скулы. Прилипшая от пота ко лбу черная челка. Маленькие глазки его жгли меня насквозь, словно угли. Ну? Что? Так и будем идти? – как бы спрашивал он. Так просто, ровно и гладко, как ходят и живут все, он никогда не жил и не ходил. Мы прошли с ним метров десять вдоль решетки Ботанического сада – видно, это был максимум скуки, на который он соглашался. Но тут терпение его иссякло. Он оторвался от меня и стремительно догнал идущую далеко впереди пожилую тучную женщину в растоптанных туфлях, с двумя тяжелыми сетками в руках.
«Ну вот, увидел какую-то свою родственницу, – решил я. – Сейчас возьмет ее сетки и уйдет с ней. И моя еле наметившаяся связь с большой литературой растает навсегда!»
С замиранием сердца я понимал, что встретил человека исключительного, с которым резко изменится моя судьба. Но к совсем резким изменениям не был готов. Хотя их жаждал. Но новый друг мой сбежал… Нет – не сбежал. И то не родственница! – понял вдруг я. Как-то слишком много и быстро, идя рядом с ней, он говорил и прикасался при этом вовсе не к сеткам. Потом он так же бегом вернулся ко мне и, беззаботно улыбаясь, пошел рядом.
– А, ничего не вышло! – бодро проговорил он.
Я оторопел.
– А что, собственно, тут могло выйти? – удивленно подумал я.
Я, конечно, догадывался, что иногда у мужчин и женщин что-то выходит. Но так – кидаться за первой же и это ей предлагать?! Марамзин, как я чувствовал, никак не был утомлен или огорчен своим неудавшимся марш-броском, их он, как я вскоре увидел, совершал по несколько сотен в день, всегда готовый к победе и ничуть не огорчаясь отказами. Без всякого перехода он с той же энергией заговорил о литературе, с упоением цитировал Андрея Платонова, о котором я раньше и не слыхал, но сразу же был сражен одними только названиями, которыми Володя сыпал, как горохом. «Сокровенный человек», «Усомнившийся Макар», «Впрок», «Ювенильное море», «Луговые мастера», «Река Потудань», «Джан». Володя цитировал огромные куски – я еле успевал их проглатывать, хотя прежде вроде неплохо все схватывал. Надо же, какими густыми бывают фразы и даже слова! При этом я совершенно не мог так стремительно и полностью, как Володя, отдаваться беседе, параллельно я отмечал, что навстречу нам попалось несколько неплохих студенток, а одна даже глянула на нас с интересом и улыбкой и вполне могла бы с нами пойти, в отличие от той пожилой полной женщины, который он абсолютно напрасно отдал столько огня. Но женщины его в тот момент не интересовали – к литературе он относился не менее, если не более, страстно. И самых очаровательных девушек равнодушно пропустил: не в ту минуту явились! Что не исключало, как вскоре понял я, что он, отключившись от литературы, тут же кинется за другой подвернувшейся женщиной. Он их настолько боготворил, что возраст, сложение, социальное положение, внешность не играли для него ровно никакой роли. В каком-то смысле более благородного рыцаря я в своей практике не встречал.
Стремительно разговаривая и столь же стремительно двигаясь, мы перешли Карповку и вышли на Кировский проспект. Здесь, у столовой «Белые ночи», Володя вдруг резко затормозил. Мы разглядели интерьер через витрину, быстро вошли и сели за столик, где два других стула занимали морские курсанты, как оказалось, прежде незнакомые. Володя нервно стучал пальцами по столу, а я прислушался к разговору соседей… вдруг поймаю сюжет?
– Вот я – ни за что не хотел в морское училище, ругался с родителями, чтобы туда не идти! – заявил прыщавый курсант. – Все же заставили, пошел. Теперь глубоко страдаю.
– У меня все наоборот, – усмехнулся второй. – Я жутко хотел в училище. Родители были против. Но я настоял. Результат тот же самый, что и у тебя!
Сочувствуя друг другу, они помолчали. Я кинул вороватый взгляд на Володю. Услышал? Усёк? Украл? То же самое я прочел в злобноватом взгляде Марамзина. Мы с ним, как те два курсанта, учимся одному, об одном страдаем.
– Мы должны напиться! – хмуро и решительно сказал Марамзин.
– Что так?
– Надо! – отрубил он. – А то может не получиться!
О том, что «может не получиться», я боялся даже догадываться. Но «остаться на берегу» я не мог: существуют в жизни моменты, когда надо броситься со скалы, даже не зная зачем, – иначе всю жизнь будешь сожалеть о чем-то непознанном.
Подошла равнодушная официантка. Оба курсанта сделали почти одинаковый заказ, ошеломивший меня: я вообще-то выпивал раньше, но не знал, что бывает так.
– Двести грамм водки. Так? – первый курсант словно бы еще спрашивал у кого-то согласия. – Так! – где-то он находил подтверждение своим мыслям. – Две бутылки пива. Ликер мятный, двести. Сто грамм «Спотыкача». И бутылку клубничной настойки! – закончив заказ, он с облегчением откинулся и улыбнулся коллеге.
Второй заказал примерно то же, но уже более уверенно. Официантка записала это все абсолютно равнодушно. Чем же можно было ее удивить?
– Нам, каждому, – то же самое, что и им! – Марамзин указал пальцем на курсантов.
Видно, считал своим долгом быть со своим народом в трудную минуту. Курсанты на нас совершенно не реагировали, словно нас за столом и не было. Впрочем, и мы скоро перестали различать их, а потом и друг друга, а вскоре и самих себя.
Очнулся я почему-то на Марсовом поле. Узнал пейзаж. Происходил ужасный бой, и мы с Марамзиным принимали в нем самое деятельное участие. Какие-то крепкие, большие люди выталкивали нас из узкого подъезда в большое и светлое пространство, выталкивали так, что мы падали. Марамзин тут же пружинисто поднимался и радостно устремлялся туда, где нас уже привычно встречала плотная, мускулистая мужская плоть. Хоть бы женская была! При одном из штурмов нам удалось нанести несколько хлестких ударов по врагу и получить в ответ удары просто-таки сокрушительные. Потом нам заломили руки и снова выкинули с крыльца. Некоторое время мы отдыхали на траве, и Марамзин снова поднялся. Я шел за ним, челюсти ныли в ожидании новых ударов. «Вот, оказывается, какой он, путь в большую литературу! Кто бы мог этого ожидать?» И – новая яростная стычка. При этом, что интересно, часть мыслей текла спокойно и ровно, как освещенные закатным солнцем кучевые облака, которые я с умилением наблюдал при очередном нашем отдыхе.
– Куда же мы все-таки так рвемся? – проплыла неторопливая мысль.
Видимо, под воздействием побоев я начал постепенно трезветь.
Реальность удалось восстановить значительно позже и далеко не полностью. Оказалось, мы рвались так яростно вовсе не на литературный олимп, а в торфяной техникум, который располагался возле Ленэнерго, в роскошных казармах Павловского полка, построенных гением классицизма Стасовым. Видимо, следуя с Петроградской, мы пересекли Кировский, в прошлом и будущем Троицкий, мост. И шли через Марсово поле, тогда площадь Жертв Революции, где чуть сами не «пали жертвою». Володя, чья чувственность была необыкновенно обострена, сумел сквозь толстые стены учуять в торфяном техникуме танцы и ринулся туда. Неясно, почему эти танцы были под столь могучей охраной дружинников? Почему наши скромные планы встретили столь богатырское сопротивление? Это неважно. Это, как говорится, внутреннее дело торфяного техникума. Главное – я осознал масштаб личности моего нового друга, который в своих устремлениях не желал знать никаких преград! Вот надо «делать жизнь с кого»! Такие и совершали революции. Правда, ошибочные. Но мы-то все сделаем как надо!
И мы сделали это! В какой-то момент ряды защитников торфяного техникума поредели, и мы прорвались туда! Реальность, как всегда, сильно уступала мечте. В тусклом маленьком зале под аккордеон танцевали несколько женских пар, весьма блеклых и далеко не молодых. Мужчин почему-то совсем не было – видимо, все были брошены на битву с нами, теперь на перевязке. Но даже при такой ситуации на появление таких героев, как мы, никто из танцующих абсолютно не прореагировал, никто даже не повернул головы! Мы были оскорблены в «худших своих чувствах»! Эта фраза появилась именно там, хотя использовал я ее значительно позже. Вот так, с кровью, они и достаются! В те годы я фразы больше копил, пока не находя им достойного применения. Но посетили торфяной техникум мы не зря! Правда, мужчины вскоре появились и таки выкинули нас, уже окончательно. Как же тут блюдут нравственность торфяного техникума! Даже трудно себе представить будущее его выпускниц. До прежнего яростного сопротивления мы, достигшие мечты, уже не поднялись и в этот раз оказались на газоне как-то легко.
Тут Володя вдруг радостно захохотал и стал кататься по траве.
– Колоссально! – повторял он.
Эти его мгновенные переходы от ярости к восторгу вселяли надежду, говорили о безграничности его чувств.
– Колоссально! Забыл! У меня ж дома отличная деваха лежит – а я тут кровь проливаю!
И мы захохотали вдвоем.
– Пошли! – он решительно поднялся.
Почему я должен был с ним идти, я не понял, но противиться его энергии мало кто мог. Мы пришли в красивый зеленый двор на Литейном. Большие окна квартир были распахнуты. Какой был вечер! У него оказались две комнаты с балконом на третьем этаже, вровень с верхушками деревьев. Нас действительно встретила высокая, слегка сутулая, хмурая девушка. Как он мог такую к себе заманить?
– Ага! Друга привел! – произнесла она мрачно и многозначительно.
Сладкое предчувствие пронзило меня. Однако Владимир почему-то не уделил ей никакого внимания и, резко убрав ее со своего пути, кинулся к столу. Там стояла маленькая старая машинка с уже ввинченным листом. Без малейшей паузы он стал бешено печатать на ней, со скрипом переводя каретку с конца в начало строки. Вдохновению его не было конца. Девушка, зевнув, закурила. Владимир полностью игнорировал нас.
Я уже устал от этих его резких «поворотов винта». Я ушел в соседнюю маленькую комнатку и там на детском диванчике уснул. Проснулся от ритмических механических скрипов в соседней комнате. Но то была не машинка! Природа этого скрипа сбила с меня весь сон! Я даже сел на диванчике и слушал, замерев. Скрип пружин (а это, несомненно, был он) становился все ритмичнее, учащался. Потом вдруг резко оборвался – и тут же, без малейшей паузы, раздался стук пишущей машинки! И действительно, на что еще, кроме этих двух упоительных занятий, стоит тратить жизнь? Эту простую, но гениальную истину я осознал именно в ту ночь! Через некоторое время стук клавиш замедлился, оборвался – и тут же вновь сменился скрипом пружин. Чем сменился скрип пружин – я думаю, ясно. Вот это человек! Жизнь его совершенна! Наконец-то успокоившись, я счастливо уснул. Утром я застал только девушку – Владимир уже стремительно умчался по своим делам.
– А когда он вернется, не сказал? – ради вежливости поинтересовался я.
– Думаю, он сам этого не знает! – улыбнулась она.
«Надеюсь, он не в торфяном техникуме?» – подумал я.
– …Велел мне вас развлекать до его прихода, – опять хмуро сказала она.
Дождаться Володю у меня не было сил, поскольку я потратил их.
Зимой я вдруг встретил его на улице: он шел стремительно, деловито склонившись, широко размахивая локтями, челюсть его была целеустремленно выставлена вперед, и даже острый нос уточкой, бледный от волнения, казался каким-то целенаправленным.
Я посторонился: похоже, ему было сейчас не до меня. Но он вдруг поднял свои глазки-буравчики, узнал меня, ухватил за рукав, и его бледное лицо, окаймленное узкой черной бородкой и ровной смоляной челкой, просияло.
– Это ты? Как я рад! Как я рад! – открылись редкие острые зубы.
Радость его, при абсолютно случайной встрече со мной, была слегка неожиданной. Честно говоря, я бы не удивился и совсем другим его эмоциям. К примеру, я был не совсем уверен, правильно ли я себя вел, коротая время у него дома после его ухода. Но такие мелочи не волновали его – вряд ли он об этом вообще помнил.
– Я сегодня такой счастливый! – закинув голову, мечтательно закрыв глаза и оскалив зубы, произнес он.
Я тоже считал, что живу неплохо, но такого сильного счастья не испытывал, кажется, никогда.
– Красавицу… встретил? – неуверенно произнес я.
Он глянул на меня недоуменно: о чем я?
– Я написал рассказ!
– А-а!
Я тоже уже знал, что лучше этого не бывает.
– Хочешь почитаю?
Наглый, однако, тип! Я бы тут узлом завязался от волнения – а у него только кончик носа побелел.
– Где? – пробормотал я.
Прохожие толкали нас, рядом грохотали машины. Он глянул на меня, и его смышленые глазки усмехнулись.
– Ну-у, для более секретных дел бывает иногда трудно место найти. И то, как правило, быстро находится. А уж тут! – Цепкие его глазки остановились на входе в стекляшку. – Сюда.
В неуютном кафе мы взяли два граненых стакана кофе, сели за столик, уставленный липкими чашками и блюдцами. Он с бряканьем бесцеремонно их сдвинул, положил листки и с каким-то завыванием перед концом каждой фразы начал читать. Потом, узнав литературу поглубже, я сумел понять, что этот особый заворот фразы он брал у своего любимого Платонова. То был год, когда на нас как грибной дождь обрушилась долго скрываемая гениальная проза. Я, например, ходил под Олешей, с его лаконичной изобразительной роскошью: «девочка ростом с веник». Володю нес на руках Андрей Платонов, умевший повернуть фразу и смысл каким-то причудливым ракурсом, так что любой останавливался в изумленье и слышал что-то, прежде неслыханное.
Рассказ назывался «Я с пощечиной в руке». На мой взгляд, это лучший рассказ Володи. Оголившаяся потом обязательная экстравагантность его сюжетов, платоновские завихрения речи не казались здесь слишком пересоленными, поскольку ворочались в вязкой, точной, неказистой действительности, пытаясь ее расшевелить, приподнять, показать лучше. Инженер бегает по заводу, ища первоисточник своих бед, находит все более и более ранних виновников неприятностей, которые, оказывается, просто делали свои дела, вовсе не думая причинить ему зло, и даже не зная о нем, и даже делая что-то полезное, и просто цепочка последствий так повернулась и хлестнула по герою. Зла никто не планировал, все планировали только добро. А автором первотолчка оказался председатель месткома, героя ближайший друг. Выяснилось, что пощечину, которую герой нес, страстно мечтая ее кому-то влепить, и которая уже «отделилась от ладони и стучала, как дощечка», – некому отдать. И тогда герой подбросил ее, она сделала в воздухе круг и влепилась в щеку самому герою!
Закончив, Володя с облегчением откинулся на стуле, еще больше побледнев и вспотев одновременно.
– Вообще… здорово, – начал бормотать я. Не то что мне не понравилось – я не знал еще, что принято говорить. – Это все… где ты работаешь?
– Да, – рассеянно проговорил он. – Я работаю. На заводе «Светлана». Начальником отдела информации.
Он еще и начальником отдела работает – всего за пару лет до меня закончив вуз! По всем направлениям мчится! А я?
– Отнесешь в издательство? – пробормотал я.
Его блаженство я ощутил с завистью. Вот надо стремиться к чему! Заодно я хотел разведать и практику литературы. Может, никогда больше он не будет так разнежен и добр.
Марамзин между тем абсолютно не реагировал на мои слова. Он сидел, откинувшись на стуле, широко расставив ноги в мохнатых унтах (одевался он солидно, но необычно), и на его монгольском, хоть и очень бледном лице тонкие бледные губы шевелились стыдливо-грешной, но сладкой улыбкой, словно он совершил что-то запретное и счастлив этим.
– А? – слова мои, долго, словно через космос, шли к нему и наконец дошли, но смысла он не понял. Да, как видно, и не хотел понимать – у него уже и так все было для блаженства. Самый счастливый день – а я просто так помог его счастью разродиться. Почему не покидали стекляшку? Жалко было все это терять – много ли будет еще таких мгновений? Не хватало мелочи – подтверждения, что все великолепно. Теперь я знаю по себе, что нужна какая-то затычка, какой-то еще мелкий конкретный факт, подтверждающий счастье. Счастье испаряется, а этот значок-маячок помнится, и, вспомнив его, вернешь счастье того дня.
– Убираю! – раздался сиплый голос сверху.
Володя поднял сияющие глаза. Огромная багроволицая посудомойка в грязном фартуке и серой марлевой чалме нависла над нами. Неужели она подходит для окончательного торжества блаженства? Судя по тому, как стремительно менялось выражение маленьких черных глаз Володи, – вполне. Какая разница – кто? Еще не подозревая о том, что сейчас на нее обрушится, она несколько даже грубо схватила липкие наши стаканы, поставила на поднос и как лебедушка (в смысле, никак не шевеля мощным корпусом) скрылась в дверях подсобки в дальнем углу.
Остановить Володю сейчас не смог бы целый взвод – он бы, даже не заметив его, прошел насквозь. Замелькали его черно-рыжие унты, как два верных пса, и он скрылся за грязно-белой дверью рая. В исходе дела я не сомневался. Думаю, что ликующей ярости писателя не могла бы противостоять никакая чемпионка кунг-фу: нож из сияющей плазмы режет все! Послышался грохот посуды – оборвался. Если бы борьба продолжалась – продолжился бы и грохот, но там наступила тишина. Счастливая его партнерша не успела, я думаю, проанализировать предложение, потому что его и не было: сразу пошла суть. В плане «делать жизнь с кого» можно бы заглянуть туда – но это все равно что глянуть на солнце или заглянуть в рай. И знаешь, что это самое яркое – но страшно глядеть. Главное – недостоин! Я покинул стекляшку.
Вот такой был мне даден пример для жизни, и я благодарен ему. Исключительность писательского существования, презрение к условностям и преградам – норма для нас. Сперва разобьешь лицо, а после – и голову. Но лишь безудержность и приносит восторг. Ослепительное Володино существование долго грело меня. Хотя, почесывая кудри, я осторожно соображал: не слишком ли ослепительной кометой он влетел в тусклый наш мир? Насколько хватит пламени? Надо ли сразу гореть так ярко – хватит ли горючего на самый важный момент? Но это все мелочи, которые можно обдумывать, когда есть главное – огонь.
Опасения мои отчасти подтвердились. Такое самосгорание, наверно, можно включить, когда ты близок к Нобелевской премии, а тебе ее не дают, – а Володя тратил огонь еще даже не на подступах, а гораздо раньше. Помню, как он впервые привел меня в роскошно мраморный Дом писателей, на какую-то встречу молодежи с рядовым писателем, выделенным как пример нам литературным руководством. Не лауреатов же Сталинских премий нам представлять? Ими нам никогда не стать, там уже сложные материи. А вот этот – нам в самый раз. Примеряйте. Высокий, с пепельными встрепанными кудряшками, с лицом острым и значительным, но разжиженным алкоголем до самых бровей, скрипучим голосом он говорил о долге и обязанностях писателя и, как ни странно, о риске профессии – но так скрипуче и скучно, что было видно: все это давно уже не интересует его. Сказали – пришел с тайной целью показать нам, что лишь водка – окончательный смысл всех наших юных порывов. Стулья скрипели, но все слушали терпеливо: понять можно многое, и не только то, что выступающий говорит. Главный, думаю, урок, который мы тут терпеливо впитывали: только скука, и только она, скука в прозе и скука в поведении, может открыть нам дверь в этот храм литературы. Скука усваивалась – с трудом, но и с пониманием. И тут, громко скрипнув стулом, вскочил Марамзин. Как всегда в минуту ярости, он стремительно побледнел – особенно белыми были крылья носа:
– Да пошел ты! – с такой страстью и наслаждением произнес он, что все почувствовали зависть к нему, каждому этого хотелось – да не по зубам. С грохотом опрокинув еще пару стульев, он выскочил, хлопнув дверью.
Наступила тишина. Ведущий долгое время молчал, потом, взяв себя в руки, продолжил свое скучное и скрипучее с того самого места, где был перебит, словно ничего такого и не было. И все покорно набирались тоски, завидуя Володе, но переживая: куда же он так прилетит? То, что он оторвался от скучной «выслуги лет», которую всем предстояло пройти, было ясно. Но на что же рассчитывал он?