Оглянувшись с досадой на председателя, Иван Латов не догадывался, что Ерофей Фомич ждет со дня на день его ареста. В том, что они не ладили, ничего удивительного для деревенских мудрецов не нашлось. В Синеве испокон веку такое между соседями повелось. Всяк норовил ухватить что-нибудь у другого – забор отодвинуть, захапать кусок земли. Кур ли подпустить для прокорма в чужой огород или помои слить по наклону в соседскую сторону. Зато через дом, бывало, дружили, и крепко.
Еще до председательства Ерофей Фомич то норовил отхватить у Латовых угол усадьбы, то лужок за домом подчистить. Бывало – схватывались. Но для лютой вражды причина нашлась другая.
Когда Манька Алтухова, добрая, ласковая, безотказная, умевшая утешить и ободрить, ушла к Ивану, Ерофей Фомич занемог. Грозился. Но и Манька характер показала. Дала понять, что не нужен ей старый козел. А с Латовым у нее все впереди, можно и замуж выйти.
Ерофей Фомич локти кусал из-за того, что по глупости и упрямству не отпустил Ивана учиться. Дальше носа не видел, даже был доволен собой. «Ишь, – приговаривал, – белая кость. Нам тут навоз копай, а он будет в бумажках цифирки подсчитывать. Математик!» Теперь время было упущено.
– Баба без жалости – страшное дело, – говорил он, подбадриваясь. – Ну ничего! И мы не лыком шиты.
Дождался случая.
Посылая Маньку на курсы счетоводов, он крепко рассчитывал, что за месяц много переменится. Когда Ивана не станет, Манька умерит свой характер. Ерофей Фомич очень на это надеялся.
Ему смешно и досадно стало, когда Латов, не ведая своей судьбы, пришел просить у правления лошадь. Мечтал вывезти из лесу дрова. Затаив усмешку, Ерофей Фомич отказал. А заодно припомнил Ивану поломанный осенью трактор, не вывезенное с Лисьих Перебегов сено. Хотя насчет сена была не Иванова промашка, а председательская.
Колька Чапай, член правления, молчавший во время председательского разноса, сказал, закуривая на крыльце:
– Сам конюх. И лошадь просишь? И-и-и…
Иван порвал заявку и решил, что сегодня же ночью сгоняет на Орлике в лес за дровами. Тут Чапай прав. Чтобы сапожник, да без сапог… Потом пусть судят. Если докопаются.
А Ерофей Фомич продолжал негодовать и этим как бы оправдывал себя:
– Лошадь им каждому подавай. Что же я фермы без кормов держать буду?
Накурившись до дури во время заседаний, он воротился домой к исходу дня. Цыкнул на жену, сбросил на лавку тулуп и зябко повел плечами. Домашнее тепло не сразу взыграло. Нагнулся к рукомойнику. В кусочке зеркала отразился лютый взгляд подо лбом, торчащий над ухом задорный чуб. За все прожитые годы и волнения не убавилось волос на голове. «Я тебе покажу, “старый козел”», – подумал он про Маньку.
Бороденка давно курчавилась серебром, а на голове ни одного седого волоса. Фомич иногда радовался, но в целом не любил, когда молодили. При его должности требовались суровость и опыт. А как его докажешь без суровости? Вон и Параскева со своей белой куделью быстрее задвигалась. Тоже понимает, кто в доме хозяин. А без лютого взгляда с ним и считаться перестанут.
Остричь короткую бороденку – и вышел бы из Ерофея пацан пацаном – приплюснутый нос сапожком, блеклые голубые глаза, в которых вечная напряженность, готовая развеяться в дурашливой улыбке, если собеседник окажется крепок. Может, напряженность эта происходила от трудностей жизни, а скорее всего от давешнего страха и нужды, когда испуганным мальцом ходил вместе с погорельцами, держась за выношенный материнский подол.
Подрастал хилым и слабым. Да и откуда сила возьмется, когда после погорельства они с матерью хлеба досыта не ели много лет.
Зато самолюбия накопился целый воз. Им, как отмычкой, он давил в любую щель, где можно было пролезть или поживиться. Но и страх не пропал, сдерживал, оберегал от опасностей.
Нехватку силы он больше замечал в детстве, получая тумаки от сверстников. Потом научился приноравливаться, быстро угадывать сильнейшего, принимать его сторону. И немалую выгоду изымал. Чем нестерпимее казались обиды, тем больше накапливалось тихой мстительной злобы. Себя уважал, и в армии пригодилось – через это уважение стал самым лучшим солдатом. Кому надо выступить против нарушителей, разгильдяев, вялых, промазывающих? – даже просить не надо. Только намекни, командир! Ероха тут же, как хорошо натасканная борзая, кидается по следу – и добивает, добивает! Не было в нем жалости, никогда не числилось этого недостатка. Трудное детство, голодное существование выработало в нем не жалость к людям, не понятливость, как полагалось по букварям, а жестокость и равнодушие. Ко всему, что не касалось его семьи и близких. Для близких – сделай, хоть расшибись, для остальных – и пули не жалко. Но пока пули нету, пока она в стволе – нужна маскировочка, простоватый подкупающий взгляд, заискивающий даже – чего изволите! И бороденка для этого.
Но бороденка позже взялась, чтобы скрыть худобу и злобство, которое, как ни крути, проступает в очертаниях стянутых завистью скул, воинственно выдвинутого вперед носа. В армии, когда старшиной назначили, услыхал однажды кликуху свою, припечатанную новобранцами, – Лютый. Не подосадовал, но и не удивился. Мнение серой солдатни не имело никакого значения. Эту массу надо было мять и ломать, чтобы вышли из нее одинаковые человечки. И Ерофей нутром чуял – понимал, как это делается. Поэтому на каждом собрании говорил про светлую дорогу и грядущий завтрашний день.
Слуха не имел, но пел громче всех. Пусть для серой солдатни лютый зверь, зато для начальства – любимец и пример. Никто не удивился, когда к третьему году службы его послали на командирские курсы. Он и сам воспринял это как должное. Стал бы майором или полковником, ничего уже не казалось дальним и запретным, есть в молодые годы такая пора, когда веришь в себя по-особому. Да и то сказать – ума накопил, ошибок не сделал. Что-нибудь да сбылось бы! Любое препятствие мог превозмочь. Не превозмог лишь самую малость. Комиссия медиков какое-то затемнение в легких нашла. Отчислили Ерофея. Поломали с таким трудом налаженную жизнь, отняли, можно сказать, судьбу. И невесту найденную.
Увольняясь из армии и памятуя о неполученных чинах, он хотел взять себе фамилию Майоров, но ему не дали, и он остался Пиндяшкиным.
Когда Фомич появился в Синеве – старенький пиджак и солдатские галифе, мало кто качнулся в приветствии. Но его жадность, энергия, а главное, великая охота выступать по каждому поводу расшевелили молву. Когда он начинал выступать на собраниях, люди затихали. Сперва от неожиданности, потом из уважения. Знали – непременно какую-нибудь закавыку найдет. Можно будет и посмеяться, и посочувствовать. Когда он стал неожиданно заместителем Демьяна, а потом и председателем, никто не удивился. Только доярка Таисия Парамонова обронила как-то:
– Ишь, выскочил! Оглянуться не успели.
Отчего Демьян порулил на север, известно было только Ерофею Фомичу. Такую же штуку он проделал с Иваном и не мог понять: отчего тот гуляет до сих пор?
Заметив всегдашнее необъяснимое мужнино недовольство, Параскева выставила графинчик. Слова не проронила. Седая прядь совсем закрыла лицо. Поэтому Ерофей Фомич, люто глянув, сдержался. Молча отпил полстакана. Не пошло. Завалился на кровать и стал глядеть на месяц, вынырнувший в стекле сквозь пушистую морозную вязь.