Миражи

На мужчине ничего не было, кроме очков, одна дужка которых была обмотана грязной тряпочкой, бывшей некогда бинтом. И никто не воспринял это чем-то из ряда вон выходящим – в этом пекле всё могло быть, никто, кроме Ирочки Беловёрстовой, единственной из трёх мужчин и четырёх женщин всё ещё не привыкшей к обыденности естественного бытия, то ли по молодости, то ли не избавившись от пут пуританского воспитания: первая ученица в школе, пример на улице, олицетворение скромности. Она не сдержалась, ахнула, но глаз уже не прикрыла, продолжая изучать угольно-чёрную, задубевшую фигуру с поджарым торсом, узкими бёдрами и мускулистыми ногами, мощь которых отсюда, с подножия бархана, поражала ещё и потому, что выцветшее небо за этими широко расставленными ногами делало их неправдоподобно осязаемыми.

Гурьев скинул рюкзак и сел, только его голова торчала в миражном озере.

И Кира Евсеевна задохнулась от зависти, словно не знала, что Гурьев сидит на полке зверски, до сердцебиения, натопленной бани, первой присела рядом, обжигая гортань, ноздри.

А потом и Надя, и Сирош, и Еремей Осипович, и разбитная Войкова, верная подруга каждого из трёх мужчин, последовали их примеру. Только Ирочка Беловёрстова, словно парализованная, всё ещё стояла, уставившись на мираж, и Гурьев понял, что она постигает тайну красоты мужского тела.

– Ну, – сказал он, с трудом выпаривая эти звуки из пересохшей глотки и чувствуя пьянящий привкус крови из треснувшего языка, добавил: – Догулялись до чёртиков… Уникальный пейзаж… Мечта идеализированных баб…

– Не так грубо, – прохрипела Кира Евсеевна. – Рядом дамы…

– Все мы дети песков, – вычертил пальцем круг на песке Сирош, потом подул, пытаясь остудить коричневый ноготь.

И Войкова, как заевшая патефонная пластинка, проскрипела:

– Ах, где мои осьмнадцать, растуды…

Гурьев потянул рюкзак, сунул руку в обжигающую холстину кармашка, морщась перехватил дужку очков там, где она была обмотана бинтом и не так жгла, поднёс очки к глазам, надеясь, что увидит привычный безжизненный пейзаж, и зажмурил глаза… Из-за бархана рядом с фигурой мужчины, пока невидимая невооружённым глазом (или уже индивидуальная галлюцинация?), из зноя и песка поднималась вверх узкоплечая фигура то ли подростка, то ли женщины. Он подался вперёд, стараясь угадать по медленно проявляющимся очертаниям, кто это может быть, и вдруг услышал бесцветный голос Киры Евсеевны:

– А ведь это ваш двойник, Гурьев…

– Точно… – обрадовалась Войкова и ткнула пальцем в сторону миража. – По очкам признала, а так ни за что, вот что значит – примелькался…

Ирочка Беловёрстова испуганно-ревниво взглянула на неё, наливаясь неведомой и необъяснимой ненавистью.

И мельком – на Гурьева, по-детски искренне удивляясь своему открытию, готовая сказать нечто несвойственное ей, но не успела. Всё тот же бесстрастный голос Киры Евсеевны заставил её вновь повернуться к бархану и застыть с открытым ртом и в ужасе вскинутыми к лицу руками: рядом с мужчиной манила юной непорочной красотой фигура женщины с лицом Ирочки Беловёрстовой.

Сирош присвистнул.

– Я думаю, будет массовый стриптиз, – всё также безучастно произнесла Кира Евсеевна. В это время ещё одна нарождающаяся фигура копировала её самое, со всеми тайными прелестями и изъянами.

Войкова хихикнула неожиданно смущённо.

Еремей Осипович разглаживал свои рыжие, редкие, только начавшие пробиваться усики и ломал глаза, чтобы видеть одновременно Ирочку Беловёрстову и её образ на бархане, катастрофически заливаясь румянцем, страдая и мучаясь от безвыходности.

Только Надя лежала на песке, прикрыв глаза и слизывая с горлышка фляги последние капли воды, божественно вкусные и стремительно испаряющиеся на губах.

– Если всё-таки Джоконда – это и есть Леонардо да Винчи?

Сирош произнёс это, окидывая взглядом кисейное марево небес, ни к кому не обращаясь.

Но все мысленно повторили вопрос.

«Если Джоконда – это и есть Леонардо?»

И губы всех, кроме Нади и Еремея Осиповича, сходящих с ума от своих мыслей, проговорили эту абсурдную догадку, словно она была ключом к тому, что продолжало развёртываться перед ними. Вот уже фигуры с лицами и Войковой, и Сироша, а там и Еремея Осиповича восставали из песка, вглядываясь в своих двойников и улыбаясь загадочной гримасой Джоконды…

– Боже, какие прекрасные будут экспонаты, – тихо произнесла Надя, опуская раскалённую флягу на песок и глядя куда-то вдаль. – Идеальные, высушенные, без миллиграмма влаги скелеты…

– Очнись, девочка, – отреагировала Кира Евсеевна. – Полюбуйся лучше на это лицедейство…

– Если человечество сохранится и будет кому искать, – покачиваясь, бездумно продолжала Надя.

И Гурьев достал кусок чистого бинта, приложил к горлышку фляги, потряс её, поднёс чуть увлажнившийся бинт к её губам, и она зачмокала, слабо сжимая его кисть.

– Натяните палатку, – приказал он, поглаживая Надю по горячей спине.

Сирош и Еремей Осипович поплыли в мареве, закрывая от сжигающего солнца пятачок, в центре которого покачивалась кудрявая Надина голова.

– Они исчезают…

Ирочка Беловёрстова сообщила это с сожалеющим удивлением. По сути она была ещё ребёнком, не верящим, что всё когда-то кончается. И каждый отметил про себя, что это огорчение свидетельствует о её падающей нравственности. Только Войкова коротко хихикнула, но тут же исправилась:

– Вот так и видики закордонные, поглядишь и ничего интересного, одна голь…

– Ну что, начальник? – Сирош подсел к Гурьеву.

– Скоро двинемся, – произнёс тот, с трудом веря, что у них найдутся силы подняться и идти по этому пеклу дальше, искать засыпанный колодец, обетованную оазисную землю; а что если истина сейчас – в Надиных словах и они останутся здесь навсегда? – Отдохнём и двинемся, – уверенно и жёстко повторил он, отнимая свои пальцы от Надиной обжигающей ладони.

Сирош помог ему натянуть тентом палатку, и теперь Надя лежала в центре теневого пятна. Гурьев опустил рядом с её головой свою, гудящую и тяжёлую, а в остатках тени по-жирафьи спрятали головы все остальные. Только Ирочка Беловёрстова всё продолжала стоять на солнцепёке, совсем не ощущая импульсов, исходящих от нервничающего Еремея Осиповича.

– Гурьев, ты будешь фараоном, а меня, скорее всего, примут за твою наложницу, – безлико сказала Надя, обжигая его щеку своим дыханием.

– Пусть принимают, – послушно согласился он.

– А почему любовниц любят больше?

– Отдохни… Не думай ни о чём…

– А я хочу, чтобы и потом знали, что я была твоей женой…

– Пустыня чудес, – раздался голос Ирочки Беловёрстовой.

И Еремей Осипович не выдержал, поднял голову, взглядом обнял девичью фигуру и лишь потом заметил то, чем восторгалась Ирочка Беловёрстова.

– Ничего себе, – с хрипотцой резюмировал он. – Представление продолжается…

– Ну уж увольте меня от этой порнографии, – ворчливо проскрежетала Кира Евсеевна и, не в силах совладать с любопытством, тоже выдвинулась из тени.

Тяжело, неприлично всхрапнула Войкова.

– Гурьев!

Голос Киры Евсеевны был тревожным.

– Гурьев, взгляни!..

Гурьев неохотно пополз ногами вперёд в огнедышащую печь, не найдя в себе сил чертыхнуться, сел, закрыв глаза, пережидая, пока оттечёт ударившая в голову кровь. Но Кира Евсеевна неожиданно энергично тряхнула его, и он открыл глаза: Ирочка Беловёрстова, узкобедрая, длиннорукая, коротковолосая, ждущая, неожиданно засветилась золотыми линиями на фоне пепельно-чёрной, стремительно расползавшейся во все стороны тучи.

– Гурьев, это не мираж! – Голос Киры Евсеевны пресёкся. – Гурьев, это…

Поднялся Сирош, глубоко втянул ноздрями воздух. Узкие азиатские глаза его превратились в две тонкие щели, но Гурьев разглядел в них то, что должно было быть и в его глазах, – тревогу.

– Рюкзаки – в серёдку, женщины, устраивайтесь вокруг Нади, быстро, – приказал Гурьев и бросился стаскивать рюкзаки.

Следом заторопились Сирош и ничего не понимающий Еремей Осипович, а Кира Евсеевна уже заталкивала под полог удивлённую Ирочку Беловёрстову, бесцеремонно перевернула лежащую Войкову и сама стала расставлять рюкзаки кругом, словно сооружая шутейную крепость.

Туча расширяющимся гигантским языком уже приблизилась к солнцу, и Гурьев, оглядывая потемневшие, безмолвно-напряжённые барханы, вспомнил сказку о проглотившем светило крокодиле, которая пугала его сейчас так же, как в детстве.

– Не выдержит, – негромко произнёс Сирош, кивая на прижатые рюкзаками углы тента.

Гурьев лёг на угол, обернул конец палатки вокруг себя, а Сирош и всё ещё ничего не понимающий Еремей Осипович вслед за ним легли в двух других углах, изображая собой бессильные здесь колья.

Кира Евсеевна выпотрошила рюкзак, накинула его на бредящую Надю, сунула Войковой и Ирочке Беловёрстовой что-то из бабьих интимных вещей, сама крепко зажала в руке ослепительно белый купол бюстгальтера. Тут тонкое пение уже начавшего двигаться песка сменилось рёвом, и они исчезли в гудящей обрушившейся на них черноте.

– Лицо, лицо закрывайте! – прокричал Гурьев, хрустя песчаным воздухом, и уткнулся в полотно, рвущее кверху его тело…

…Он пытался думать о работе, о том, что принесёт ему эта экспедиция, о своём заставленном книжными полками кабинете. Но в голову лезло то, о чём он старался забыть вот уже пять лет и что порой по ночам будило его, заставляя в мягком свете ночника наклоняться над Надей, осторожно касаться её, убеждаясь в её существовании. И как в снах, он молча плакал сейчас от страха, а песчаный поезд над головой всё мчался не кончаясь, и тело разрывалось, желая одновременно и прикрыть Надю, и сровняться с землёй…

«Зачем?! Зачем?!»

…Надя била его по щекам, когда состав пронёсся и Гурьев потащил её вниз с насыпи, упирающуюся, безумную, не чувствуя боли от этих пощёчин и кривясь от боли иной, не имеющей ничего общего с его плотью…

«Гурьев, я пустоцвет… – Она говорила это, не глядя на него, не отходившего в те дни от её постели. – Гурьев, я не продолжу твою нить, ты не будешь бессмертен… Тебе нужна другая женщина, тебе нужны дети… Отпусти меня…»

Он только молчал в ответ, не соглашаясь с ней…

…Его вдруг потянуло вверх, в гудящий мрак, и он, ещё сильнее вжимаясь в песок, сквозь рёв и темень услышал крик Киры Евсеевны:

– Полог!

И далёкий голос Ирочки Беловёрстовой:

– Я сейчас…

А потом тело его потяжелело, опять слилось с песком, и он догадался, что четвёртой опорой их защиты от адовой круговерти стала Ирочка Беловёрстова.

Вдруг стало тихо.

Привыкая к тишине, он ощутил саднящее от колотых песчаных ран тело.

Потом открыл глаза, увидел рядом со своим лицом широкий, оголившийся зад Войковой, а за ним острое Надино плечо, и замер, не решаясь отпустить полог и стремясь прикоснуться к этому плечу.

Закашлял Сирош, надрывно, рвотно.

– Пронесло, – глухо сказал он, откашлявшись. – А может, пауза…

– Ой, дождик… – услышал Гурьев голос Ирочки Беловёрстовой. – Дождик!

Хлопнул полог, светлый клин лёг на Надю, и Гурьев наконец-то дотянулся до неё, не обращая внимания на охнувшую под его весом Войкову.

– Как ты? – тихо спросил он, и Надя настороженно вскинула глаза.

– Неужели дождь?

– Во, аттракцион… – Войкова натянула на бёдра рубашку. – Чужой мужик по мне лезет, и хоть бы что.

Она выползла из-под полога к стоящей с воздетыми руками Ирочке Беловёрстовой, пытавшейся собрать нечто падающее с небес, похожее на изморось, перемешанную с песком. И следом за ней поползли Еремей Осипович, Кира Евсеевна, Сирош, полог опал, лёг на рюкзаки, и Гурьев, поцеловав Надю в сухие губы, выполз следом, в светлеющий на глазах узнаваемый мир.

– Ну и чудеса в решете, – сказала Войкова, стараясь забыть только что пережитое. – Рассказать – не поверят.

– И не только тебе, – строго отозвалась Кира Евсеевна. – Чёрт знает что… Довели матушку-природу, доигрались в прогресс…

Гурьев окинул взглядом горизонт: падающая изморось на глазах таяла, унося короткую прохладу, песчаные барханы вновь упирались в иссушенное небо, поддерживая ослепительное испепеляющее солнце.

– Не нравится мне это, – вполголоса произнёс Сирош, и Гурьев кивнул, доверяя его опасениям.

– Надо идти, – сказал он, заражаясь от Ирочки Беловёрстовой беззаботностью неопытности.

Солнце уже выпарило влагу, сделав песок вновь горячим. Гурьев опять шёл впереди, остужая следы для идущей за ним Нади, как та – для Ирочки Беловёрстовой, а та, в свою очередь, – для Еремея Осиповича, и дальше – для Киры Евсеевны, Войковой, Сироша…

Когда первому становилось больно, они менялись. И так много раз, пока спустя несколько часов, а может быть и дней, не увидели песчаные стены, колючее серо-зелёное пятно, и только убеждённость Сироша заставила их поверить, что это не мираж.


Они напились вдоволь и вдоволь выспались. Тогда Гурьев понял, что это был третий день, и решил на этот день остаться у колодца. Выспавшийся и сытый от воды, он тем не менее чувствовал себя уставшим.

И смертельно уставшей показалась сама себе в этот день Ирочка Селивёрстова.

Палатка стояла за песчаными стенами и колючим кустарником, в приподнятых её сторонах гулял ветерок, от колодца иногда тянуло влагой, но Ирочку Беловёрстову это не радовало. Она лежала под пологом и наблюдала, как Надя бродит возле выступаюших из песка стен, Еремей Осипович беспрестанно обливается водой, впитывая её кожей, словно иссохшей коричневой губкой, Кира Евсеевна записывает в толстенную тетрадь свои впечатления, или, может быть, научные выводы, Войкова пытается из таблеток сухого спирта и прутиков кустарника разжечь костёр, а Гурьев и Сирош поодаль о чём-то беседуют.

– Этого колодца я не знаю, – говорил Сирош.

– Сбились?

Сирош кивнул.

– Куда идти, знаешь?

Сирош кивнул, но не сразу.

Надя наклонилась, что-то разглядывая.

Словно здесь ещё что-то могло быть.

Вдруг в глазах Ирочки Беловёрстовой и она, и Гурьев, и все остальные поплыли, стали отдаляться, колыхаясь в потоках восходящего тепла, и она вскрикнула, потому что надеялась и боялась, что этот поток поднимет лёгкую Надю и унесёт её далеко-далеко… Она стала напрягать глаза, пытаясь удержать взглядом того, кто был ей дороже всего, но душная, изгибающая её тело волна накатывалась откуда-то снизу, и её стало рвать… Потом она увидела Гурьева совсем рядом и обрадовалась этому.

Глаза у него были испуганные:

– Ирочка, миленькая, что с тобой?

– Пусти-ка. – Войкова оттеснила Гурьева, бесцеремонно подняла Ирочкин подбородок, оглядела лицо. – Фу-ты, а я уж думала, нагуляла девка от вас… – Окинула оценивающим взглядом всех, включая побледневшего Еремея Осиповича, и заботливо спросила: – Может, отравилась чем? А то, может, того, период такой, бывает…

– Что же ты, девонька? – присела подле Ирочки Кира Евсеевна. – Перегрелась… Ничего. Сейчас компрессик – и поспать…

Она обмакнула в протянутую Надей кружку бинт, положила на лоб Ирочке, и та неохотно прикрыла глаза, обижаясь на самоё себя и борясь с новым приступом…

Её рвало ещё несколько раз, и намеченный на вечер выход пришлось отложить.

Гурьев с Сирошем всё же собрали рюкзаки, готовые в любую минуту вновь уйти в пески.

Еремей Осипович, в полночь добровольно сменивший женщин подле Ирочки, заботливо и часто менял компрессы и не стесняясь помогал Ирочке справляться с постоянно накатывающейся тошнотой. Лишь под утро она забылась сном, да и то коротким, от которого слабость стала ещё больше, и Ирочку пошатывало, когда она уходила за стену, стесняясь мужских взглядов сейчас больше, чем прежде, когда в этих провожающих взглядах было совсем иное…

Необычно тихой проснулась в это утро Кира Евсеевна. Ежедневно она своим старшинским голосом помогала Гурьеву переходить от безмятежности сна к заботам суетного бдения, и сейчас, увидев её, неторопливо бредущую к колодцу, он стал протирать очки, не веря себе. Но прежде поискал глазами Надю, уже куда-то упорхнувшую.

– Кира Евсеевна! – крикнул он. – Доброе утро!

И та кивнула, не оборачиваясь, плеснула в лицо воды, потом так же неторопливо подошла к Гурьеву.

– Что-то не то, Вадим… – Она пристально вгляделась в него, преодолела головокружение. – У меня тоже… Перегрелась…

Гурьев помолчал.

Потом пошёл к Ирочке Беловёрстовой.

Молча оглядел её.

Сел рядом.

– Плохо?

Она кивнула, опять обижаясь на себя и радуясь до слёз его заботе.

Гурьев отвёл Сироша в сторону.

Они говорили на этот раз недолго, и Сирош стал собираться в дорогу.

…Эта болезнь была непонятна Сирошу, он уходил, унося в душе тоску и тревогу. На последнем гребне, с которого ещё можно было увидеть палатку, он остановился и посмотрел назад: среди росших из песка стен фигурки оставшихся казались игрушечными. И только память всё ещё хранила их живыми, с запахом, цветом, присущим каждому. Он заскользил вниз, отрубив то, что осталось позади, и живя тем, что было впереди, а оставшиеся долго ещё видели его силуэт, сохранённый тёплыми потоками. Первой забыла о нём Надя, направляясь к останкам древнего города (так она думала, принимая песчаные стены за городские).

Еремей Осипович, держа руку Ирочки Беловёрстовой в своей ладони, наслаждался счастьем, которое от преступно-героических мыслей казалось ещё слаще, ещё небеснее.

Кира Евсеевна растерянно жаловалась зевающей Войковой на свои глаза, перед которыми плывёт какая-то пелена.

Гурьев постоял рядом с ними и пошёл вслед за Надей, в падающую ночь, ничего не желая и ничего не понимая, мечтая верить в потусторонние силы, в благую предначертанность всего происходящего.

Он нагнал Надю у стены, она склонилась над тёмным провалом, невесть откуда взявшимся, уже собираясь спуститься вниз. Гурьев окликнул её, отчего-то пугаясь, что она не послушается, цепко ухватил её за локоть, и тут перед глазами поплыли круги и его затошнило. Он держал Надю за руку и, стыдясь своей слабости, исторгал не принятое его телом, с тоской думая об этой странной болезни, а его всё выворачивало наизнанку, пока он не упал на колени, догадываясь, что Надя поддерживает его. И, боясь, что его сейчас увидят другие, стал прятаться за неё, торопя темноту.

Наконец приступ кончился.

На непослушных, подгибающихся ногах он медленно побрёл к палаткам, не отвечая бесконечному Надиному:

– Что с тобой? Миленький мой… Да что же это такое…

Он опустился рядом с Ирочкой Беловёрстовой, забывшейся в неспокойном сне возле полубодрствующего Еремея Осиповича, и подумал о Сироше, которому, если он тоже болен, никто не поможет. А он, в свою очередь, не сможет помочь им. Эта мысль была неожиданной, словно удар в спину, расценивающей, помимо его воли, болезнь Ирочки, Киры Евсеевны, а теперь и его болезнь, не как исключение, а скорее как закономерность.

Ему стало страшно, и он застонал.

– Ты устал, – сказала Надя, заставляя его лечь, проглотить какие-то таблетки. – Успокойся, я с тобой. Засыпай…

Что-то неразборчивое сонно пробормотала Войкова и снова задышала спокойно, глубоко.

Гурьев стал убеждать себя, что это всего лишь обычное расстройство, что утром он будет здоров, и, словно винясь за своё состояние, благодарно погладил Надю по коричневой ноге.

– Нам с тобой обязательно надо войти туда, – прошептала она, глядя в ночь перед собой.

И Гурьев не сразу догадался, куда войти.

А когда понял, торопливо произнёс:

– Там ничего нет.

– Нас ждут, – загадочно продолжала Надя. – Я знаю…

– Что ты знаешь? – спросил Гурьев, подавляя тошноту и отпивая из кружки тёплую мутноватую воду. – Что там может быть? Обыкновенный зыбун. Его завтра затянет.

– Я знаю, – настойчиво повторила Надя и положила ладонь на его лоб. – Тебе нужно хорошо отдохнуть…


…Ирочка Беловёрстова проснулась от яркого света звёзд.

Купол над головой был усеян множеством светящихся точек – ей никогда в жизни не приходилось видеть звёзды так близко и в таком количестве, и, глядя на них, она стала припоминать картинки из учебника астрономии, которую не любила, а поэтому учила лишь для того, чтобы сдать и забыть. И вот теперь она пыталась вспомнить дорогу в этом море огней, но, кроме Большого Ковша, ничего не нашла и, огорчённая своей забывчивостью, стараясь не разбудить прикорнувшего у её ног Еремея Осиповича, поднялась и пошла к колодцу.

Под неземным светом остывающая пустыня покрылась пятнами неразличимой живности, и эти медленно или стремительно скользящие по барханам тени забавляли Ирочку и сладко пугали. Один раз, когда чья-то тень пронеслась совсем рядом, она вскрикнула. Но тут же испугалась ещё больше исчезновению всего, что её окружает, и поспешно зажала рот ладошкой, как делала дома, когда, запершись в своей комнате, смотрела видеофильмы с вурдалаками, оборотнями, мертвецами, развратными женщинами и мужчинами и прочими ужасами, от которых, сколько себя помнит, её бдительно оберегали родители.

Вода в колодце отражала звёзды, но здесь их было гораздо меньше, и, проводя пальцем линии, Ирочка нашла созвездие Скорпиона, и Водолея, и Рака, и Близнецов. Хотя они и не могли уместиться в этом маленьком квадрате, но она нашла их и обрадовалась этой своей маленькой победе, отчего вернулась к палатке в приподнятом настроении, уверенная в себе настолько, что присела на корточки рядом с Гурьевым, коснулась пальцами его потного лба, щеки, сухих шершавых губ, нашёптывая приходящие впервые ласковые и незнакомые ей слова…

И так сидела долго-долго, забыв обо всём на свете, пока чья-то тень не легла на лицо Гурьева. Подняв глаза, она увидела между звёздами и песком обнажённую фигуру. Она была тонкой и длинной, соединявшей в себе и мужские, и женские линии, и Ирочка Беловёрстова стала с любопытством наблюдать за ней, запрокинувшей лицо к звёздам, неподвижно застывшей на гребне, окружённой переплетающимися, движущимися тенями, которых становилось всё больше и больше. Ещё мгновение – и эти тени, слетаясь со всех сторон, закрыли бы фигуру, но та неторопливо шагнула, осветив тени вокруг, стала спускаться к палатке, и Ирочка Беловёрстова поняла, что это Надя.

Она скосила глаза, отметив неподвижных, спящих Еремея Осиповича, Киру Евсеевну, Войкову, а Надя была уже совсем рядом. Теперь можно было отчётливо разглядеть и острые плечи, и маленькую грудь, и впалый живот. Ирочка Беловёрстова опустилась на песок, тем самым отдаляясь от Гурьева, ничему не удивляясь и чувствуя сестринскую любовь к остановившейся напротив Наде.

– Правда, чудесная ночь, – сказала та, и Ирочка Беловёрстова согласно кивнула, понимая, что не видела тела красивее, и позабыв пожалеть себя.

Надя присела рядом, обняла её.

Ирочка Беловёрстова не стала плакать, а только тяжело вздохнула, греясь у этого тела, и озноб, охвативший её, постепенно уходил.

Звёзды стали тускнеть. Их становилось всё меньше, словно кто-то закрывал их непроницаемыми колпачками, и Надя накинула сарафан, но от этого не убавилось тепла, идущего от неё. Ирочка Беловёрстова уже совсем не дрожала, а, прикорнув к плечу Нади, засыпала, чувствуя себя уютно и хорошо.

Надя смотрела в сторону стены, куда уходили тени и где они бесследно исчезали, потом перевела взгляд на Гурьева. Солнце уже ощупывало своими лучами горизонт, и капельки пота на лбу Гурьева розовели. Она накрыла их своей ладонью и когда убрала, лоб был сухим и белым.

Зашевелилась Войкова, потянулась с хрустом, встала, отошла в сторонку… Потом взялась разводить костёр, проклиная и пустыню, и Гурьева, уговорившего её поехать в эту экспедицию, вспомнила узкоглазого чёрта Сироша, пожелав ему лёгкой дороги, вернулась к палатке.

– Может, болтушку сделаем?.. Это разве мыслимо в таких условиях… Не спала, что ли?

– Лучше лепёшек. Давай помогу.

Надя осторожно уложила причмокнувшую во сне Ирочку Беловёрстову рядом с Еремеем Осиповичем, взяла у Войковой мешочек с мукой.

– Мы много напечём сегодня лепёшек…

– В таком пекле кваску бы, и ничего более… Ну, под вечер, по прохладце, интереса ради – мужика. – Войкова хохотнула. – Этот, чёрт узкоглазый, поди, дошёл уже…

– Много напечём, – сказала Надя. – Чтобы на дорогу хватило.

– Эх, вернёмся, сварю борщец, из-за стола не встанете…

Войкова вдруг поперхнулась, сглотнула несколько раз, поморщилась.

– Тошнит чего-то…

Надя с удивлением взглянула на неё. И проснувшаяся Кира Евсеевна с испугом уставилась на Войкову.

– Ты это, девка, не от чёрта узкоглазого? – предположила она, всё ещё надеясь избавиться от тревоги.

– Разве в прожекте, – недовольно буркнула Войкова. – С вами девственницей опять станешь.

Кира Евсеевна выпила воды, прислушалась к себе, экономной походкой прошла к костерку, достала тетрадь, в которой делала рабочие записи, и не только.

– Водички бы нагреть, постираться, – сказала она, ни к кому не обращаясь. – Пока мужики спят, займёмся туалетом, женщины мы или нет…

Надя прикрыла лицо спящего Гурьева от лучей восходящего солнца тенью от рюкзака, послушно пристроила на костёр котелок.


Гурьев проснулся, когда все уже позавтракали и Еремей Осипович рассказывал Ирочке Беловёрстовой о своих Новосёлках, затерянных где-то на Псковщине, среди озёр и лесов. Озёр таких глубоких, а лесов таких густых, что если их перенести на этот песок, станет не то что прохладно – надо будет надевать свитер или даже тёплую куртку. Ирочка Беловёрстова внимательно слушала и верила ему.

Поодаль лежали Кира Евсеевна и Войкова и тоже слушали Еремея Осиповича.

Гурьев видел всё сквозь какой-то туман, поэтому их лица казались одним большим лицом. Он пугался этого, потому что более всего боялся непонятного, необъяснимого, не поддающегося осознанию. Он торопливо поднялся, несколько раз прикрыл глаза, пока линии общего лица не разделились на два совершенно непохожих, пошёл к умирающему костру, и Надя стала кормить его, подавая маленькие бутербродики: тушёнку на кусочках пресной обгоревшей лепёшки. Он послушно ел их, запивая кипятком, и всё чего-то ждал, бездумно глядя на разложенные на песке женские вещи и пытаясь разделить сливающиеся лица.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила Надя.

Он покивал:

– Лучше.

Она пристально посмотрела на него.

– Мне нужно, чтобы ты был сильным.

Он вскинул глаза.

– Ты обещал мне, – сказала она. – Нам обязательно надо попасть ТУДА сегодня…

– Ты… Ты имеешь в виду эту дыру?

Он попытался скрыть волнение.

Он не хотел верить своей догадке.

– Не думай только, что я – сумашедшая. – Надя помолчала. – Просто я видела… – Она осеклась. – Нас ждут.

Гурьев подумал, что Сирош должен был уже дойти. Если…

– Пойдём. – Надя поднялась, протянула ему несколько лепёшек. – Это с собой.

Он машинально взял их, побрёл следом за ней…

Провал, как надеялся Гурьев, не исчез. Он полого уходил под стену. Проход оказался неожиданно широким, так что Надя шла почти не пригибаясь, а ему приходилось лишь чуть-чуть наклонять голову. Чернота впереди резала глаза. Надя нащупала его руку, он обхватил её ладонь, послушно шагнул в эту черноту, противясь всему, что происходит, но не зная, что делать, и подчиняясь уходящей вниз руке, теряя ощущение времени и пространства. Вдруг яркий свет ударил в глаза, на мгновение ослепив, и он чуть было не вырвал свою руку из внезапно потяжелевшей, потянувшей его вниз Надиной руки…

Они скользили куда-то, Гурьев не чувствовал опоры, и порой казалось, что тела их несёт этот ослепляющий свет; он до боли сжимал Надину руку, более всего боясь сейчас потерять это единственное реальное ощущение, и не заметил, как свет сменился полумраком, в котором также ничего не было видно.

И тут они остановились. Стало слышно ровное шуршание песка за спиной, пытающегося сдвинуть его тело.

– Гурьев?.. Гурьев, ты слышишь?

Он сжал Надину ладонь.

– Я, кажется, ударился обо что-то, – пожаловался он, ощупывая шишку на лбу. – Столько звёзд увидел…

Надя подползла ближе, коснулась его лба пальцами.

– Ничего, сейчас пройдёт, сейчас пройдёт, я знаю, Гурьев, ты верь мне…

Боль стала слабее.

Глаза привыкли к полумраку, и теперь Гурьев различал что-то похожее на стены слева и справа, и ничего не видел впереди.

– Ты уже была здесь? – глупо спросил он, но ему показалось, что Надя кивнула.

– Всё будет хорошо, Гурьев, пойдём потихоньку.

Он послушно поднялся, шагнул, подчиняясь её руке, не стараясь даже понять, куда они идут, не в силах более ничему удивляться, и когда полумрак сменился светом дня, ничего не спросил, а Надя всё так же уверенно шла вперёд мимо расплывчато-белых стен. Наконец остановилась.

– Узнавай, Гурьев…

Она подтолкнула его вперёд, отступая в сторону.

И Гурьев увидел, что стоит подле стены дома с маленькими окнами-бойницами, и услышал за этой стеной какие-то звуки, напоминающие журчание воды, женские перешёптывания и шорох неторопливых шагов.

– Узнавай, Гурьев, – повторила Надя, настойчиво подталкивая его ближе к стене, и он вдруг увидел дверь с золотистой ручкой-кольцом и, не понимая, зачем, коснулся его, шагнул в солнечный прямоугольник, на мгновение отметив, что не чувствует больше Надиной руки, но тут же увидел её впереди, закутанную в длинные пёстрые одежды, но не успев удивиться, услышал её странно зазвеневший голос:

– Ты здесь жил, Гурьев, много-много лет назад. Ты здесь…


…Она опустила на лицо чёрную густую сетку, легко скользя голубыми, прошитыми серебром туфельками с загнутыми носками, побежала за фонтан, поднимающийся вверх посреди двора, скрылась под белоснежными арками широкого, со множеством входов, дома, и Гурьев увидел спешащего к нему мужчину в платье, напоминающем костюмы из восточных музеев. Мужчина нагнулся, приложив руки к груди.

– Мой господин, – услышал он, – вас ждут…

– Кто? – недовольно спросил он.

Не ожидая ответа, быстро пошёл вперёд, раздражаясь от жары, от потного тела, от того, что не удастся сейчас опуститься в голубой бассейн, насладиться свежестью изумрудной воды.

Он прошёл в дом, сбросил халат, накинул длинную лёгкую рубаху, радуясь минуте прохлады. Щёлкнул пальцами, отпуская слугу, и пошёл к гостю.

Гость ожидал его в айване[1], где лёгкий ветерок делал жару не столь нестерпимой, полулёжа у дастархана[2].

– Ты опять провёл весь день возле киссахана[3]?

Гость спросил это, прикрывая глаза поседевшими ресницами.

Он кивнул, опустился напротив.

– Чем же он так тебя привлекает? У тебя есть всё, что достойно внимания. А что есть у него?

– Это странный киссахан. То, что он говорит, нигде не написано. Я спросил его, почему так. Он сказал, что помнить надо сердцем, и отказался переписать мне. Вот я и хожу, чтобы запомнить строки этого человека.

– Неужели его стихи равны богатству наших почтенных поэтов?

– Послушайте, устад[4]. Вот что я запомнил сегодня:

Управляется мир Четырьмя и Семью.

Раб магических чисел – смиряюсь и пью.

Всё равно семь планет и четыре стихии

В грош не ставят свободную волю мою!

Те, что веруют слепо, – пути не найдут.

Тех, кто мыслит, – сомнения вечно гнетут.

Опасаюсь, что голос раздастся однажды:

«О невежды! Дорога не там и не тут!».

Тот, кто следует разуму, – доит быка,

Умник будет в убытке наверняка!

В наше время доходней валять дурака,

Ибо разум сегодня в цене чеснока.

Милосердия, сердце моё, не ищи.

Правды в мире, где ценят враньё, – не ищи.

Нет ещё в этом мире от скорби лекарства.

Примирись – и лекарств от неё не ищи.

Что вы на это скажете?

– И кто же автор этих строк?

– Некто Хайам…

– Разве можно сравнивать эти строки и божественную поэзию Фирдоуси или Хафиза? В них нет красоты. В них грубость простолюдина. Они пресны, как лепёшка. Что с тобой, Хатем? Неужели слухи, дошедшие до меня, верны?

– О чём вы?

Хатем взял персик, повертел его в руках, положил обратно на блюдо.

– Ты один из лучших моих учеников. Уважаемый и богатый ныне человек. Но говорят, что ходжа[5] Хатем перестал чтить обычаи и уподобляется нечестивым фарангам[6].

– Вы имеете в виду мой харам[7]? – Хатем усмехнулся. – Да, конечно, это непривычно, когда мужчина отказывается от жён. Но попробуйте понять меня, в моём сердце есть место только для одной, зачем же я буду обманывать остальных?

– В моём сердце тоже бывает только одна женщина, иногда очень долго, но я должен давать счастье и другим.

– Разве счастье – проводить ночь с той, что не нравится?.. Простите, устад. – Хатем потупил взгляд.

Гость отпил из пиалы, провёл ладонью по серебристой бороде.

– Ты мог бы не говорить об этом… Никто не запрещает тебе так думать, но своим словом и действием ты опозорил не только себя.

Хатем молча склонил голову. Он понимал, что спорить с досточтимым Кахланом бессмысленно.

– Но не это огорчило меня. – Устад помедлил, внимательно глядя на Хатема. – Ты перестал чтить Коран. Уподобляясь самому непочтенному киссахану, ты рассказываешь небылицы, заставляя почтенных людей думать о твоём слабоумии.

– Вот что привело вас ко мне… – Хатем открыл банановый плод. – Продолжайте, ходжа Кахлан, я внимательно слушаю.

– И вот этот Хайам. Ты запомнил стихи, которые не стал бы слушать любой разумный правоверный. Ты говоришь, что Бог иноверцев – тот же Аллах. Ты утверждаешь, что все люди произошли по воле одного Всемогущего и никто не может считать себя лучше другого. Ты сравниваешь Коран и Библию, о, прости меня, Аллах… – устад вскинул руки, – утверждая их равенство…

– Да, это так. – Хатем вытер руки, движением ладони отослал муваккала[8]. – Да, я убеждён, что создатель у нас один, будь то я или вы, правоверный ходжа Кахлан, или неверный фаранг. Я убеждён, что чудотворец Муса и библейский Моисей похожи, как воскрешающий мёртвых Иса похож на Иисуса неверных. Я думаю, что придёт время и книга мира будет одной для всех.

– Что ты говоришь! – вскричал устад. – Ты хочешь, чтобы я поверил в твоё безумие?

– Разве я похож на безумца? Или ходжа Кахлан под этим словом подразумевает иное мышление?

– Я имею в виду болезнь, ходжа Хатем, страшную болезнь души, из которой уходит Аллах…

Старик поднялся, оправил платье.

– Подумай об этом. Ибо я боюсь, что теряю своего ученика. Ты знаешь, какова участь нечистого… Шейх и его мюриды[9] ожидают от тебя благоразумия. Не медли.

– Я подумаю, – наклонил голову Хатем, пряча улыбку.

Он проводил гостя, раскланялся и почти бегом устремился к хаузу[10].

Прохладная вода отвлекла его от неприятных мыслей. Он плескался и жалел о том, что это блаженство не может вместе с ним разделить Нушафарин. Его единственная Нушафарин. Устад ушёл бы в полной уверенности в его безумии, если бы знал, как проводят время они наедине. От этой мысли Хатему стало весело и захотелось скорее увидеть Нушафарин.

Он торопливо вышел из хауза, накинул на плечи люнги[11] и поспешил в покои Нушафарин.

Теперь, когда все его бывшие жены переселились к своим новым мужьям, в женской стороне дома было необычайно тихо. И хотя можно было выбирать любую из комнат, Нушафарин осталась в своей, в которую когда-то вошла младшей женой ходжи Хатема.

Она полулежала на суфе[12], играя рассыпанными жемчужинами. Она была в лёгкой накидке, охлаждающей тело и совсем не скрывающей его, и Хатем замер на мгновение, подумав, как ужаснулся бы устад, увидев такое бесстыдство. Он присел рядом, обнял её за плечи, свою Нушафарин, «происходящую из источника сладости», закрыв глаза, глубоко втянул запах благовоний и опьянел от охватывающего его чувства.

– Я действительно безумец, – прошептал он. – Я не прочёл устаду ещё одно четверостишие этого проницательного Хайама:

Мы похожи на циркуль, вдвоём, на траве:

Головы у единого тулова две,

Полный круг совершаем, на стержне вращаясь,

Чтобы снова совпасть головой к голове.

Тебе нравится?

И он коснулся губами горячих ждущих губ.

Но тут какой-то шум раздался во дворе, он становился всё громче, грозно приближался, и Нушафарин, испуганно вскрикнув, прижалась к нему, потом вскочила, бросилась к двери. И Хатем, не понимая, что её так испугало, выглянул во двор, удивился этому множеству чем-то разгневанных людей, но не успел ничего приказать слугам, маленькая рука обхватила его ладонь и потянула за собой…


– Господи, да что же это такое, ласочки вы мои, – приговаривала Войкова, всплёскивая руками и глядя на неподвижно лежащих.

Над Гурьевым, упавшим навзничь у самой стены, стояла на коленях, раскачиваясь, Ирочка Беловёрстова. Она и нашла их утром и сейчас никому не смогла бы объяснить, что привело её именно на это место.

Надя лежала недалеко от Гурьева и, казалось, пыталась дотянуться до него: её рука почти касалась его руки.

– Что же это делается, – причитала Войкова, искренне жалея вместе со всеми себя. – Ох, мамочка-мамулька…

Она приподняла Надю, взвалила её на плечо, оглянулась на Ирочку Беловёрстову, вздохнула: не помощница – и пошла к палатке, откуда, еле передвигая ноги, приближался бледный Еремей Осипович, никакой уж мужик. Она так и сказала Кире Евсеевне, опуская Надю рядом с ней. И та, кремень-баба, хоть сама еле живая, пробасила: «какого дьявола, гулять надумали…» – стала хлопать Надю по щекам, заставляя отпить из кружки тёплой мутной воды, и добилась-таки своего, Надя охнула, задышала, не открывая глаз.

– Ну, я пошла, – сообщила Войкова, уважая эту худую как доска бабу, и двинулась обратно, где Еремей Осипович то пытался тащить неподвижного Гурьева, то приподнимал всё ещё сидящую Ирочку Беловёрстову.

– Подсоби, – сказала Войкова, подхватывая Гурьева под руки.

И Еремей Осипович засуетился, засновал вокруг, не зная, что делать, пока она не приказала:

– Ноги подымай, ноги…

Они потащили Гурьева по песку, оставляя округлый след, и Ирочка Беловёрстова наконец поднялась, пошла за ними, блестя большими глазами.

– Сдохнешь тут с вами, – не выдержала Войкова, когда Гурьева дотащили и передали Кире Евсеевне, начавшей делать с Гурьевым то же, что только что она проделывала с Надей. – Дохлые все, жуть…

И отошла в сторонку, потому что тошнота делала её слабой…

Гурьев открыл глаза.

Долго водил ими по сторонам, пока не увидел Надю, уже сидящую, обхватившую лицо ладонями. Коснулся пальцами её бедра и только потом попил из кружки.

– Оклемались, – недовольно произнесла Кира Евсеевна. – Нашли время гулять.

– Сирош?.. – спросил Гурьев. – Приступ?..

– А что Сирош? Этот злыдень чай, поди, хлещет, – вернулась Войкова. – Сидит ваш Сирош в тенёчке и в ус не дует…

– Обморок, – сказала Кира Евсеевна. – От слабости. Скрутило нас чего-то…

Гурьев попытался подняться.

Еремей Осипович стал помогать.

Ирочка Беловёрстова страдающе смотрела на них.

– Вот и всё, – произнесла Надя, ни к кому не обращаясь.

Вставший Гурьев положил ей на плечо руку.

– Тебе лучше? – спросил он.

Надя кивнула.

– Ты меня вытащила?

Она молчала.

Гурьев обвёл взглядом пустыню, стену…

– Завтра Сирош должен прийти. Завтра, – твёрдо сказал он. – Это радиация. Мы хватанули рентгены…

– Я поняла это, – сказала Кира Евсеевна. – Я поняла это ночью.

– Чего хватанули? – Войкова наклонилась над Кирой Евсеевной. – Какой заразы?

– Атомов, – буркнула та. – Таких малюсеньких, невидимых…

– Это что, как в больнице?

– Раз в сто, а может, и больше.

Войкова выпучила глаза.

– Я слыхала, мужики – того, никуда потом, не стоит…

– Мужики… – произнесла Кира Евсеевна и поджала губы.

И Ирочка Беловёрстова не удивилась этой пошлости Войковой, а лишь взглянула на испуганного Еремея Осиповича, не понимая этого испуга, но жалея его.

– Во, влипли… – выдохнула Войкова и неожиданно подмигнула Гурьеву: – А то, может, проверим, а?.. – То ли засмеялась, то ли заплакала и поплелась вслед за Еремеем Осиповичем, уходящим за барханы.

И Кира Евсеевна крикнула ей вслед:

– Пригляди за мальчиком.

– Надо ждать, – сказал Гурьев. – Надо ждать и беречь силы.

Он лёг, спрятав голову в тень.

И Надя легла рядом, положив ему на грудь руку, а Ирочка Беловёрстова прижалась к нему с другой стороны.

Только Кира Евсеевна осталась сидеть, наблюдая за Войковой и Еремеем Осиповичем и думая, что если те упадут, она не сможет их притащить. Потому что у Войковой вес – как у хорошего мужика…


Светящиеся ободья покатились из пустыни под утро.

Сначала они были маленькие и странно подпрыгивали, и Ирочке Беловёрстовой это показалось страшно смешным. Потом стали увеличиваться, превращаться в шары, и это её уже насторожило. Но, поглядев на спящих, она не решилась их будить и, положив подбородок на колени, стала наблюдать за шарами уже неотрывно.

Они метались по пустыне, исчезали, вновь появлялись, наконец засветились совсем рядом. И тогда она разбудила Киру Евсеевну.

Кира Евсеевна подумала, что Ирочке Беловёрстовой стало совсем плохо, и, преодолевая собственную слабость, попыталась уговорить её выпить воды, припасённой с вечера, – единственного лекарства, что у них ещё осталось. Но та упрямо отворачивалась, указывая в темноту. Наконец Кира Евсеевна разобрала её шёпот. Она поднялась и тоже увидела шары. И услышала гудение, то пропадающее, то возникающее вновь. И впервые за все эти кошмарные дни Кира Евсеевна испугалась. Она поняла, что эти галлюцинации – последнее на пути к запредельности и ей уже не доведётся увидеть своего внука, только перед экспедицией начавшего распирать живот невестки. И стало страшно обидно, потому что во внуке она предчувствовала родственную душу, которую безрезультатно прождала всю жизнь. И вот теперь, когда эта душа появилась, примиряя её с миром, мужем и таким чужим сыном, она уходила…

Кира Евсеевна заплакала сухими и безмолвными слезами, обхватив голову Ирочки Беловёрстовой, поглаживая её длинные, шуршащие от песка волосы, жалея и её тоже. Голос Нади долго пробивался сквозь плотную завесу её собственных дум, поэтому она не сразу поняла смысл:

– Вот и кончается всё. Это за нами, – сказала Надя, осторожно вытаскивая руку из-под головы Гурьева. – И мы больше ничего не узнаем.

– Ты тоже видишь? – спросила Кира Евсеевна, удивляясь общности предначертанного и начиная сомневаться.

Надя не ответила.

Гурьев открыл глаза.

Он не мог вспомнить, спал или нет, тело тянуло к песку, оно не хотело подчиняться, становясь всё более самостоятельным, независимым от него и его желаний. Лёжа с открытыми глазами, он сначала навязал ему свою волю, добился подчинения и лишь потом присмотрелся к трём неподвижно застывшим фигурам, стоящим лицом к пустыне. И первой узнал Надю. Потом остальных, чем-то озабоченных, напряжённых.

Неловко переваливаясь, встал на колени, выставил правую ногу, опёрся рукой, и, выпрямляясь, увидел вдали огни, так похожие на фары. А когда замер, вглядываясь, услышал и звук мотора.

Он хотел обрадоваться. Хотел крикнуть, что их нашли, что теперь будет всё хорошо, но помедлил, желая удостовериться. И тут рядом вытянулся Еремей Осипович. Качаясь, словно незрелый бамбук, он неожиданно быстро пошёл в сторону огней, и все услышали его:

– Наши, наши…

И, вкладывая в это слово иной, непривычный смысл, следом повторила Ирочка Беловёрстова, потом Кира Евсеевна, и Гурьев прошептал его, думая, что Еремей Осипович – совсем ещё мальчик, не успевший отвыкнуть от детских жестоко-безобидных игр.

Они карабкались по бархану, и впереди скоро оказалась Войкова, хотя спала до последнего, её разбудил крик Еремея Осиповича. Она гребла песок большими и крепкими руками, извивалась широким телом, первой встала на вершине бархана и доложила:

– Вездеход. С дулом. Может, танк.

Она не могла разглядеть, тьма ещё только уходила, и фары стали лишь чуточку бледнее. Но оказалось, что угадала: на песок попрыгали люди в пятнистой форме, и один из них, с чёрными-пречёрными усами, с красным лицом под каким-то балахоном, безошибочно нашёл Гурьева и сначала сказал давно уже вертевшееся на языке:

– Какого чёрта занесло сюда?

А потом приказал:

– Брать только представляющее ценность.

– Как же?.. Приборы, имущество…

– И быстрее, как можно быстрее! Хотя вам…

Он не договорил, махнул рукой, зашагал к своим подчинённым, помогающим подняться в машину женщинам.

И тогда Гурьев увидел Сироша, в таком же, как остальные, балахоне, вытащил из рюкзака дневник, записи, таблицы, карту. И тут рядом опять возник черноусый:

– Это представляет ценность?

– Это то, что мы успели сделать…

– Хорошо.

Черноусый распахнул блестящий мешок, протянул руку в перчатке. Гурьев послушно отдал ему бумаги, и они тут же исчезли в мешке.

Он пошёл к машине.

Сирош ждал его. Подал руку, тоже в перчатке, молча указал на овал двери-люка, и Гурьев вошёл в неё, отметив, что машина странная, он никогда таких не видел, по-видимому, специального назначения. Так оно и оказалось, потому что внутри, в металлическом чреве, всё напоминало подводную лодку, и Сирош, подталкивая, провёл его по каким-то отсекам. Пригнув голову в проёме, Гурьев шагнул ещё в один и в дымчатом свете увидел всех, но на всякий случай стал проверять, не забыли ли кого, и не сразу понял, что сказал Сирош.

– Раздевайтесь, – сказал он. – Догола. Одежду бросайте сюда, – показал на высокий ящик в углу. – Так надо.

И исчез, захлопнув металлическую дверь.

И Гурьев первым стал стягивать рубашку, понимая, что и в самом деле так надо.

Скоро они все, в чём мать родила, стояли, плотно прижавшись друг к другу, а сверху полилась вода, липкая на ощупь. Полилась обильно, неэкономно, и Кира Евсеевна не выдержала, проворчала:

– Что же они так открыли…

А Войкова тут же прыснула, шлёпнула пониже спины Ирочку Беловёрстову:

– Во, бабы, прям оргия… Только все квелые, как покойники…

– Помолчала бы, – сказала Кира Евсеевна, поворачиваясь и раздвигая бёдрами Еремея Осиповича и Надю. – Сколько на нас всего…

– А Сирош ничего, – оптимистично произнесла Войкова. – Бравенький. Значит, и мы в порядке будем. Не знаю, как мужики, с ихними пистолетами, а мы, бабоньки, всегда справными будем.

И она опять хихикнула, словно всхлипнула.

И Гурьев подумал, что у неё может начаться истерика, и погладил ладонью по литой спине.

Войкова замерла.

Он ещё несколько раз провёл сверху вниз, из-за жидкости не чувствуя пальцами её кожи, и вспомнил тот давний мираж.

– Это было предупреждение. Знамение, – прошептала Надя. – Это – мы сейчас…

Кто-то всхлипнул.

Потом ещё раз.

И тело Еремея Осиповича затряслось, стало соскальзывать вниз. Кира Евсеевна и Ирочка Беловёрстова подхватили его под руки, помогая выплакаться, понимая и прощая. Только до Войковой не дошла причина, и она хотела выразить презрение, но тут вода перестала литься, дверь открылась.

Сирош протянул им нечто похожее на халаты, все одинаковые, и они стали закутываться в них.

Выходили, садились на скамейку вдоль борта, не чувствуя облегчения, но довольные относительной прохладой.

Машина тронулась, закачалась на барханах.

Сирош указал на свисающие упругие петли, и каждый вцепился в них, стараясь не задевать соседей. А Гурьев наклонился к Сирошу, спросил:

– Ты-то как?

– Есть маленько… – кивнул тот. – Знаешь, о чём я?

– Да. – Гурьев помолчал. – Все знают.

– Там у них всё есть, оборудование, всё как надо, мне уже делали, ещё будут…

– Это облако, буря…

– Испытания, – согласно кивнул Сирош. – А здесь – могильник. Постоянный уровень.

– Крепко хватанули, – произнёс Гурьев и, откинувшись, прикрыл глаза.

Опять навалилась слабость. Тошнило и ничего не хотелось. Даже вспоминать то, что когда-то учили об облучении, рентгенах, уровнях, болезни… Свободной рукой он приобнял Надю. Покачивался в этой странной машине и видел перед собой то пронизанный солнцем знойно-зелёный двор Хатема. То маленькую квартирку, с полочками книг, телевизором, широкой кроватью, прикрытой вышитым покрывалом. То подземную станцию с пультом во все стены… Видения проносились стремительно, не давая возможности ничего осмыслить. Но он и не пытался это сделать. Хотел пожалеть о случившемся, но что-то мешало…

Много лет назад, в свою первую экспедицию, он, увидев мираж, долго не мог поверить, что это несуществующее, но потом постепенно привык – и миражи стали частью его жизни. И всё, что произошло в эти дни, он тоже отнёс к своей жизни, не деля на реальность и ирреальность.

Они ехали, по-видимому, долго, он несколько раз проваливался в зыбучий сон. И Надя спала, положив голову на его плечо и просыпаясь от толчков. Остальные тоже молчали, закрыв глаза. Наконец качка прекратилась, машина пошла быстрее, с лёгким шуршанием, и довольно скоро остановилась.

Сирош распахнул двери-люк, они по очереди спустились на чистую, влажную бетонную дорожку и по ней потянулись за черноусым к приземистому зданию без окон, с массивными огромными металлическими дверьми, а навстречу спешили люди в белых халатах. Главный из них, молодой, с высоким гладким лбом и совершенно лысой головой, отделил их от людей в форме и Сироша, исчезающих за дверью.

– Ну вот, видите, как всё прекрасно получилось…

Они молча окружили лысого, не зная, чего они ожидают, а он, зная это, медлил, бесцеремонно вглядываясь в каждого, и ни один мускул на его лице не дрогнул, а голос остался таким же уверенно-благожелательным.

– Мы вас проверим, подлечим, у нас здесь хорошо, отдохнёте…

Здесь действительно должно было быть хорошо. За поразительно высокими и густыми сочными деревьями, словно их не окружала пустыня, виднелись белоснежные здания с большими, весело отсвечивающими окнами. Неощутимый ветерок шелестел листвой, и это было гораздо приятнее шуршания песка.

– Сейчас вы пройдёте соответствующую обработку, и мы снова встретимся…

Он ещё постоял, покачался, поглядывая на них, потом круто развернулся, пошёл обратно, и белохалатный шлейф потянулся за ним.

Гурьев первым сдвинулся с места, направился к двери, и она неожиданно распахнулась. Он увидел коридор, выложенный белым с розовыми прожилками мрамором, с отходящими вправо и влево кабинками, и это ему напомнило санаторий, в котором он был два года назад, когда разболелся желудок.

Навстречу им шагнула женщина в прорезиненном халате и маске, пошла впереди, распахивая двери, и они по одному заходили в маленькие комнатки. Сразу у входа на спускающемся сверху шнуре висел пакетик, а дальше комнатка закруглялась в овал, с нависающим большим блестящим диском.

– Одежду бросьте сюда. – Женщина указала на небольшое окошечко в стене. – В пакетике всё необходимое.

– А женского ничего нет? – Войкова подкинула ладонью обвисшую в халате грудь.

– Есть всё необходимое, я ведь вижу, куда кого направляю…

Женщина, наверное, улыбнулась, но из-за маски увидеть это было невозможно.

Гурьев закрыл дверь, сбросил халат, встал в овал, и тут же сверху, снизу, со всех сторон в него ударили струйки. И опять это была не просто вода. Но и не такая жидкость, как в машине. Она пахла сиренью…

Вода отключилась автоматически, его тут же обдул тёплый воздух. Наконец и он стих. Подождав ещё немного, Гурьев надорвал пакет, в нём оказались белая рубашка и лёгкие брюки. Одевшись, он почувствовал себя бодрее и вышел в коридор, глупо улыбаясь.

Откуда-то вывернулся Сирош, в таких же брюках и рубашке:

– Как тебе? – спросил он жизнерадостно. – Ничего, здесь лечат как в сказке, на высшем уровне…

Из кабинок выходили остальные, и Гурьев отметил, что выглядели они сейчас получше. На Еремее Осиповиче были такие же рубашка и брюки, немного большеватые для него, на женщинах довольно элегантные халатики бело-розовой расцветки.

– Идёмте за мной.

Женщина пошла по коридору дальше, открыла белую дверь, пропустила их вперёд, и тут, в начале нового коридора, ослепительно светлого, с окнами по обеим сторонам, их ждала такая же солнечная, светловолосая женщина, уже без маски, в приталенном и коротком, чуть прикрывающем трусики, халатике-платьице, и, улыбаясь, повела дальше.

За переходом коридор расширился, слева за окнами всё так же зеленели деревья, справа стену разбивали редкие двери. В одну из них они и вошли. Здесь, в просторном кабинете, охлаждённом кондиционером, их ждал знакомый лысый доктор.

– Генерал, – шепнул Гурьеву Сирош. – Здесь все военные. А этот – мировое светило…

Доктор опять оглядел их, увидев Сироша, сказал:

– Вы можете идти, ваша палата свободна. Друзей ваших мы разместим рядом.

Сирош потоптался и вышел.

– Ну вот… – Доктор побарабанил пальцами по крышке белого полированного стола. – Начнём с того, что ответим на вопрос, что с вами приключилось… – Он помолчал. – Я вижу, вы догадываетесь сами. Да, вы попали под облучение. Как и я в своё время. – Он провёл ладонью по лысине, улыбнулся, и все заулыбались в ответ.

Войкова не выдержала:

– А жена у вас сейчас есть?

– Жена есть, – продолжая улыбаться, ответил доктор. – Всё как положено.

Войкова подбадривающе поглядела на Еремея Осиповича.

– Вот видишь, – произнесла она. – И у тебя будет, не переживай, дурачок.

– Прекрасно, – подвёл итог своим мыслям доктор. – Я побеседую с каждым из вас позже, нам нужно будет многое обсудить. Есть ли среди вас женатые?

– Есть, – торопливо ответила Войкова. – Вот только они у нас одинокие, – показала на Еремея Осиповича и Ирочку Беловёрстову. – А у нас у всех есть, а вот они – оба здесь, муж и жена…

Доктор пристально посмотрел на Гурьева, потом на Надю.

– Вы хотите быть вместе?

– Да, – кивнул Гурьев.

– Хорошо… Прошу ответить врачу на те вопросы, которые она вам задаст, и назвать ваши домашние адреса.

Доктор надавил на белую кнопку в углу стола, вошла уже знакомая беловолосая девушка.

– Маечка, устройте их… Вот этих вместе, – показал на Гурьева и Надю.

…Палата была светлой, просторной, с установленными в нишу телевизором и книжным шкафом. Книги – новенькие, пахнущие типографской краской. Гурьев полистал их…

Две кровати разделяла тумбочка с настольной лампой и вазочкой. В вазочке рдели яблоки.

– Кажется, мы попали в санаторий, – сказал Гурьев и прилёг на кровать, источающую слабый и волнующий запах сирени.

Надя присела на краешек, положила голову ему на грудь.

– Гурьев, – тихо сказала она, – хочешь, я расскажу, что будет дальше?

Он подумал.

– Скажи, ты давно научилась этому?

– Гурьев, ты не обижайся на меня, но нам надо было туда спуститься… Когда ты потерялся, я испугалась. Я чуть не умерла. Гурьев, я никогда тебя не оставлю, слышишь…

– А это… это всё сейчас не мираж? – спросил он.

– Мираж.

Она провела по его лицу пальцами.

– А мы – мираж?

Надя не ответила.

Она касалась кончиками пальцев его лба, он старался не забыть этих ощущений и погружался в сладкий сон, в котором все они: он, Сирош, Кира Евсеевна, Ирочка Беловёрстова, Еремей Осипович, Войкова, Надя – поднимаются все выше и выше, и вот уже далеко внизу остаётся Земля, с её голубыми океанами, белыми извилинами гор, зелёными лесами и жёлтыми пустынями, покрытая, словно язвами, нарушающими эту гармонию и единство, пятнами городов. И Гурьев ищет глазами среди пятен одно, маленькое, почти забытое, но как ни старается, не может разглядеть. А Земля всё отдаляется, и он знает, что так уже было и он вернётся сюда…


Сноски.

Загрузка...