Поэт и питер

Россия – страна огромной протяженности, населенная не слишком плотно. Это налагает на неё некоторые географические обязательства – в ней часто города становятся сами по себе культурными феноменами. Безусловно, таким феноменом является Москва, скорее всего, Екатеринбург, я почти уверен, что Владивосток. Но культурный статус всех этих городов вместе взятых не может сравниться с тем, что такое Петербург на культурной карте России и Европы. Петербург становился героем великих романов 19 века, Петербург описывал как отдельного персонажа Гоголь, конечно, никакого Блока не было бы, если бы не Петербург. Странным образом, это город, который в культурном смысле никогда не равен самому себе – город, который всегда больше самого себя. Поэтому мы осмелились в этом выпуске задать такую тему – «поэт и Петербург».

Считается, и в программе это мнение озвучивается, что питерские поэты отличаются от московских, Ахматова и Гумилев от Цветаевой и Пастернака, тем, что питерские поэты гораздо более строгие, тяготеющие к классицизму и ясности формы, а московские поэты – более эмоциональные и расхристанные. В этом смысле Бродский, безусловно, питерский поэт, не только по географии, но и по творческому методу, а Вознесенский, например – московский.

Александр Семенович Кушнер, который украсил собою эту программу, один из, с одной стороны, старейших, а с другой – неумолчнейших российских поэтов, обращается с этой исторической и культурной памятью с царственной небрежностью – он её принимает на равных. Хотя каждый поэт должен быть оборудован ощущением собственного величия, не всякий поэт может себе такое позволить – всё-таки, великие тени гнетут почти всех. В этом смысле интересно, что и для Ольги Баженовой, и для Ольги Логош, юных участников этой программы, стратегиями стало скорее избегание, незамечание. Но особенно интересный способ работы с этим культурным грузом избирает для себя Владимир Беляев, житель Царского села. Беляев начинал как подлинный питерский поэт: с возведением своего почерка к классицизму, с очень чистым и звонким звуком, а потом сам сознательно, по выбору, от всего этого отказался, уйдя в пространство эксперимента, потому, что счёл такой способ использования прежде наработанных техник игрой в поддавки. Двигаться в пространстве без границ, с ободранной кожей и обнаженными чувствилищами дело гораздо более мучительное, гораздо более сложное, и гораздо более результативное. Может быть, не всегда для слушателя, но всегда – для самого поэта.

Александр Кушнер

«Ко мне Он не сходил с Синайской высоты…»

Ко мне Он не сходил с Синайской высоты,

и снизу я к Нему не поднимался в гору.

Он говорил: смотри, Я буду там, где ты

за письменным столом сидишь, откинув штору.

И Он со мною был, и Он смотрел на сад,

Клубящийся в окне, не говоря ни слова.

И я Ему сказал, что Он не виноват

ни в чём, что жизнь сама угрюма и сурова.

Но в солнечных лучах меняется она —

и взгляд не отвести от ясеневой кроны,

что в мире есть любовь, что в море есть волна,

мне нравятся её накаты и наклоны.

Ещё я говорил, что страшен меч и мор,

что ужаса и зла не заслонят листочки,

но радуют стихи и тихий разговор,

что вместе люди злы, добры – поодиночке,

что чудом может стать простой стакан воды,

что есть любимый труд и сладко па́хнет липа,

что вечно жить нельзя, что счастье без беды

сплошным не может быть, и Он сказал: спасибо.

«Долго руку держала в руке…»

Долго руку держала в руке

И, как в давние дни, не хотела

Отпускать на ночном сквозняке

Его легкую душу и тело.

И шепнул он ей, глядя в глаза:

Если жизнь существует иная,

Я подам тебе знак: стрекоза

Постучится в окно золотая.

Умер он через несколько дней.

В хладном августе реют стрекозы

Там, где в пух превратился кипрей, —

И на них она смотрит сквозь слезы.

И до позднего часа окно

Оставляет нарочно открытым.

Стрекоза не влетает. Темно.

Не стучится с загробным визитом.

Значит, нет ничего. И смотреть

Нет на звезды горячего смысла.

Хорошо бы и ей умереть.

Только сны и абстрактные числа.

Но звонок разбудил в два часа —

И в мобильную легкую трубку

Чей-то голос сказал: «Стрекоза»,

Как сквозь тряпку сказал или губку.

……………………………………

Я-то думаю: он попросил

Перед смертью надежного друга,

Тот набрался отваги и сил:

Не такая большая услуга.

«Гертруда …»

Гертруда :

Вот он идет печально с книгой, бедный…

Какую книгу он читал, об этом

Нам не сказал Шекспир – и мы не знаем.

Читал! При том, что сцена грозным светом

Была в то время залита; за краем

Земного мира тоже было мрачно,

Там бледный призрак требовал отмщенья.

И все же – с книгой, с книгой! Как удачно,

Что мы его застали в то мгновенье.

А в чем еще найти он утешенье

Мог, если все так гибельно и дико?

И нам везло, и нас спасало чтенье,

И нас в беде поддерживала книга!

Уйти отсюда в вымысел заветный

Хотя б на час, в другую обстановку.

«Вот он идет печально с книгой, бедный»,

Безумье отложив и маскировку.

Владимир Беляев

«трать слова-слова, бесстыжий мой…»

трать слова-слова, бесстыжий мой,

видишь, как их много стало.

заверни с собой, неси домой —

сигнатуры прячь под одеяло.

травлю звуков, очумелые флажки,

в воздух опрокинутую мнимость.

с музыки отвальной отвали мешки

и чего еще скажи на милость.

воскресенье – голос – птичий куст,

сладкая закваска шила-мыла,

день менялся, мялся, оставался пуст,

и чужая речь тебя кормила.

что прохожий там – от слова легче стал,

даже как-то распрямился.

ну, прости-прости, что я тебя назвал,

а ты посторонился.

я тебя люблю, прохожий мой, —

как зерно твое бежит из клюва,

как ты ходишь, как качаешь птичьей головой,

как скрипит во тьме твоя обува.

«они все проходят через рамки металлоискателей…»

они все проходят через рамки металлоискателей,

не задерживаясь, ускользая, —

площадь светла, безлюдна.

и одетые по форме не знают перед кем извиниться,

кому рассказать, что больше нет государства,

что взор обращенный истаивает, утратив нить подозрения.

красота беспощадна, пойдем домой, – говорит один,

но речь пуста, и прежние связи избыты.

они проходят через рамки металлоискателей,

не задерживаясь, ускользая, —

свет от света, бога истинна от бога истинна.

«скоро меня встретят —…»

скоро меня встретят —

страшная маленькая природа,

извини-извини деревьев,

птицы в разбитую осень окна.

скоро меня встретят

талые сады благодати,

весны полногрудые развалины,

тихоплавное государство.

так и идти к уже настоящему другу,

кто бесплотен и равен,

кто не знал, говорит, твое время войны,

а только мерцание, только мерцание

«…и вот, да, и приходит, и говорит, и темница слагается…»

…и вот, да, и приходит, и говорит, и темница слагается,

и вот она уже – бабочка калек —

пишет узелками над городским, морским, детским,

над помойкой, троллейбусом,

над женщиной в оранжево-черной немоте лета, над трав глазами,

над его внятным возрастом, в котором

голос преувеличивает боль.

Ольга Баженова

«Дробленый, пегий, пергидрольный…»

Дробленый, пегий, пергидрольный

путь, снеголед перестрадальный,

вся соль,

весь тусклый блеск стекольный,

а дальный.

Шевелящийся шестипало,

проеденный аж до костей.

Сон шевелящийся мозольный.

И если в грануле асфальта

облизанная оскорбинка,

даль, вставши полубоком,

даль та —

сама отставленная спинка.

А глянешь – вон он в полушубке.

Как карты грязные, гадальный,

мучительный и лучевой,

обросший шерстью кочевой,

все же осевший и покатый,

в белой брошюрке,

валяющийся на ветру,

не могущий уйти по шпалам,

не различающий мастей

(а волок – облачный, камвольный),

в глупой кошурке

с бедным и хитрым, умным лицом,

бегучей серой жизни гонцом,

а глянешь – дальный:

вон он в размытом полушубке

стоит беспомощный и жуткий.

Кандальный?

Весь кусковой,

а выданный-то головой.

Еще гадательный, гадальный…

«цериевый блеск горбов морских…»

цериевый блеск горбов морских:

царский ветер скифов,

и валких нецинкованых гробов,

и плах морских

(и не слабо!) —

в море умащённое тоски (море масленое)

зыблемых немирных скирд

не плавит,

время царско,

знать, не платит

«слышен…»

слышен

ветер, голос —

сухой бесплотный бросок ветра,

вычерствевшего по мере воли, —

выбравший кирпич и лесок,

все легкое поле,

летную кость, плотную ость,

держащий легкую черствую пропасть,

иногда на ее свинцовом дне – солнце,

чаще – ничего, только легкость, легкость:

ни крошки ее черствого вина

(а каково оно —

как лес, как леска?

как мех вершин деревьев?),

хотя ничто здесь – не по вере моли,

что превращается – и не грызет

«И ласточки – ресницы Бога?.. —…»

И ласточки – ресницы Бога?.. —

Нет, с поперечной полосой.

Но им тепло и неглубоко

в глубоком небе… Дождь босой

чуть тронул – не пошел. А сверху

высоки серые клубы,

не сны, не днища денной верфи,

не купол ангелов, не рвы —

так… чуть серее крыльев стерха,

нежны, далеки и грубы…

«к жестким углам – черного мира…»

к жестким углам – черного мира

здешних братьев – деревьев и трав —

углам черного мига —

к ним время пришло:

в миг время пришлось,

сотлилось, содлилось,

в коре

скороталось,

черно,

такое время классифицируют по размеру,

длиннопламенный уголь мелкий орех,

длиннопламенный рядовой, длиннопламенный, плита

крупная и иные,

нельзя распустить (по домам),

с веток сбить, развернуть,

только сжечь

исчезающий пламень,

глубина его покупная,

пламенное рядно,

где стволы по плечи

(в земле),

где ветви в угле,

где ноги, приведшие к камню,

где лица, глядящие в воду,

эта черная вещь,

к ней

«вразброс по облакам – звери какой-то зари…»

вразброс по облакам – звери какой-то зари,

рыщущие, беззвучно бегающие везде,

«ворон?..» – звезда подлетает к звезде —

Загрузка...