Когда мы, читатели и историки литературы, смотрим на поэтические движения, нам часто кажется, что поэты появляются не поодиночке, а обоймами. Мы предполагаем, что для акмеистов важен был не только их собственный круг, литературное направление, но и та среда в целом, которая сформировала их и которая была сформирована ими.
Эта гипотеза не всегда подтверждается хотя бы потому, что мы знаем примеры великих и абсолютно одиноких поэтов.
В этом выпуске программы мне очень повезло, потому что четыре поэта, которые представили свои стихи и свои соображения, не только принадлежали принципиально разным поколениям, но и реализовывали каждый принципиально иную стратегию. Иван Жданов появился как поэт поколения – его читатели, его подражатели, его товарищи по группе метаметафористов были объединены с ним поколенческими связями. Андрей Родионов появился абсолютным одиночкой. Галина Рымбу сформировала в некотором смысле поколение, сделалась его лицом и лидером, не имея этого в качестве цели – это стало результатом её активной общественной деятельности. Наконец, Полина Репринцева, поздно зазвучавший поэтический голос, в своём поколении не укоренённый никаким образом, если говорить и о поколении биологическом, и о поколении литературном. Те, кто посмотрят программу в интернете увидят, до чего мы договорились. А пока – эти четыре подборки.
Я блуждал по запретным опальным руинам,
где грохочет вразнос мемуарный подвал,
и, кружа по железным подспудным вощинам,
пятый угол своим арестантам искал.
Арестанты мои – запрещенные страхи,
неиспытанной совести воры,
искуплений отсроченных сводни и свахи,
одиночества ширмы и шоры.
Арестанты – уродцы, причуды забвенья
и мутанты испуганной зги,
говорящей вины подставные мишени
и лишенные тыла враги.
И, заблудшим убийствам даруя просторы,
неприкаянным войнам давая надел,
я, гонитель-чужак, на расправу нескорый,
отпустить их на волю свою не сумел.
Я их всех узаконил музейным поместьем,
в каталог арестантов отправил.
Но для них я и сам нахожусь под арестом,
осужденный без чести и правил.
Ничему в арестованном небе предела
не дано никогда обрести.
И какое там множество бед пролетело,
не узнают по срезу кости.
Но растянутый в вечности взрыв воскрешенья
водружает на плаху убийственный трон.
проводник не дает избежать продолженья
бесконечной истории после времен.
Западней и ловушек лихие подвохи
или минных полей очертанья —
это комья и гроздья разбитой эпохи,
заскорузлая кровь мирозданья.
Если б новь зародилась и было б довольно
отереть от забвенья чело…
Но тогда почему воскрешение больно,
почему воскресенье светло?
Лунный серп, затонувший в Море Дождей,
задевает углами погибших людей,
безымянных, невозвращенных.
То, что их позабыли, не знают они,
по затерянным селам блуждают огни
и ночами шуршат в телефонах.
Двери настежь, а надо бы их запереть,
да не знают, что некому здесь присмотреть
за покинутой ими вселенной.
И дорога, которой их увели,
так с тех пор и висит, не касаясь земли, —
только лунная пыль по колена.
Между ними и нами не ревность, а ров,
не порывистой немощи смутный покров,
а снотворная скорость забвенья.
Но душа из безвестности вновь говорит,
ореол превращается в серп и горит,
и шатается плач воскресенья.
Если птица – это тень полета,
знаю, отчего твоя рука,
провожая, отпустить кого-то
невольна совсем наверняка.
Есть такая кровь с незрячим взором,
что помимо сердца может жить.
Есть такое время, за которым
никаким часам не уследить.
Мимо царств прошедшие народы
листобоем двинутся в леса,
вдоль перрона, на краю природы,
проплывут, как окна, небеса.
Проплывут замедленные лица,
вкрикнет птица – это лист падет.
Только долго, долго будет длиться
под твоей рукой его полет.
Область неразменного владенья:
облаков пернатая вода.
В тридевятом растворясь колене,
там сестра все так же молода.
Обрученная с невинным роком,
не по мужу верная жена,
всю любовь, отмеренную роком,
отдарила вечности она.
Как была учительницей в школе,
так с тех пор мелок в ее руке
троеперстием горит на воле,
что-то пишет на пустой доске.
То ли буквы непонятны, то ли
нестерпим для глаза их размах:
остается красный ветер в поле,
имя розы на его губах.
И в разломе символа-святыни
узнается зубчатый лесок:
то ли мел крошится, то ли иней,
то ли звезды падают в песок.
Ты из тех пока что незнакомок,
для которых я неразличим.
У меня в руке другой обломок —
мы при встрече их соединим.
Сидим с женой в аэропорту Кольцово
А тут Мамлеев принял смерть
Пишем сценарий по стихам Пригова Бродского и Рубцова
Они ровесники, а он их старше всех
Длиннее путь его, чем у поэтов был
И дальше пусть бы жил, но видно надо
Мамлеева мне жалко и я его любил
За отношение теплое ко аду
Сегодня ночью проезжал Мытищи
И вдруг увидел я средь множества строений
Давно покинутое мной жилище
Средь хвойных и безлиственных растений
Что там теперь, в той сказочной Перловке,
По-прежнему ли по ночам в тумане
Плывут по Яузе светящиеся лодки
Наполненные бледными тенями
Ехали через ельник
Катя, сегодня сочельник
Когда мы проедем его
Будет уже Рождество
Люди нашего круга,
Волшебники, короли,
Пастухи сказали друг другу
Пойдём в Вифлеем, пошли
Ты сказала утром мне
Знаешь, умер Девид Боуи
И весь день я в тишине
В небеса смотрю на боинги
Девид Боуи поёт
И мне хочется подпеть ему
Самолету самолёт
Все там будем, в Шереметьево
Шёл я вдоль кладбища в Перми,
Вдруг женщина. Простите, мама,
Ответьте мне, плиз, ансвер ми,
А где здесь Кама?
Но женщина на этот микс
Из чёрной ямы
Ответила: здесь только Стикс,
Здесь нету Камы
Сугробики едут в камазике
На снегоплавильный завод,
Идёт себе тихо вдоль Яузы
Нетрезвенький пешеход
Идёт и живой и здоровенький,
А вы поезжайте туда.
Сугробики едут, сугробики,
Сугробики, господа
Я ночью шёл старой Москвой
И видел лофты
Окна светились надо мной,
Эх, лох ты, лох ты,
В моей бутылке булькал спирт,
А в ваших стёклах,
Как будто мир, в горшочках мирт,
Комарик дохлый
Я видел девушку в метро
С повязкою гриппозной,
А под повязкою хитро
Скрыт синячок серьёзный
Но всем беда её видна
Безжалостно и точно,
Как будто ехала она
С пикетом одиночным
Отец последние пару лет жизни пил
В вагончике под Дмитровым, он называл его «вилла»,
Точно в таком же в фильме Килл Билл
Жил брат Билла
Моя жена ему говорила: Вы один в лесу,
Заведите козу, чтоб не спиться,
Отвечал отец – мне нельзя козу,
Я могу влюбиться
«Это не война» – сказал в метро один подбритый парень
другому парню, бритому наголо.
«Нет, не война, – говорят аналитики, – так, кое-какие действия».
«Территория происходящего не вполне ясна», – констатируют в темноте
товарищи.
«Война – это иначе», – сказал, обнимая, ты. «Можно не беспокоиться», —
с уверенностью говорят правительственные чиновники в прямой трансляции
по всем оставшимся телеканалам, но кровь
уже тихо проступает на их лбах, возле ушных раковин —
тонкие струйки, пока изо рта не забьёт фонтан.
Мы договаривались
сидеть тихо, пока не поймём, что происходит. Ясности не прибавилось
и спустя 70 лет, ясности не прибавилось.
Тревога, тревога, оборачивающаяся влечением. Множество
военных конфликтов
внутри, во рту, в постели; в одном прикосновении к этому – терпишь крах.
Настойчиво-красным мигают светофоры, навязчиво-красные флаги
заполнили улицы одной неизвестной страны. Смутные мертвецы,
обмотанные георгиевскими ленточками, сладкие мумии в опустевших барах
и ресторанах
приятный ведут диалог – о возможности независимого искусства и
новых форм,
о постчеловеческом мире, о сыре и вине, которое растопит
наши сердца, сердца «отсталых». Пока вирус окраин, вирус границ
уже разрушает их здравый ум, милый разум. Вот вопрос —
Сколько сторон участвует в этой войне сегодня?
Не больше и не меньше, не больше и не меньше. Прозрачный лайнер
пересекает границы нескольких стран. Внутри – раздувшиеся от жира и
страха правители
смотрят вниз, над чёрными тучами гнева и ненависти,
совершая последний круиз. Те требования, что выдвинуты против нас,
с гулом проваливаются в тёмный пустой пищевод.
Орудия, направленные внутрь себя. Внешние конфликты —
во множественных
разрезах, провалах, паралич памяти, страх рождения – всё собирается
в единый момент.
Мёртвых птичек России и Украины внесли теперь на досках сырых.
Скелеты валют на мёртвой бирже, материя, плотно осевшая
в ночи мира… —
Снова знакомые песни услышу я,
Снова весенние улицы боевых полны антифа.
Снова могу любить тебя,
Снова и снова, пока не исполнится миром ночь мира,
Не откроется наша победа.
они ткут целый день, ткут и ткут снова 14 век,
ткань льется вниз, словно грязь всего времени,
грязно-дымчатое государство.
он бьет по ткани рукой, выбивая круги,
бьет по ткани рукой, получается флаг,
и так, что значение флага говорит одно: по мне били рукой.
он бьет рукой по животу на смутном празднике,
как на собственном юбилее,
куда пришли все родственники, заводские стоят,
закрыв глаза, и дочь несет к столу хрусталь,
полный кислых солений, мокрых кубиков
чуть подпорченной рыбы, воды. в какой-то момент
он говорит как будто бы тост: «чтобы быть живым
я должен теперь взять имя мертвого»
они ткут целый день и ночь уже без людей
в пустом цеху освященном синим сиянием баннеров,
перебежками красных иероглифов на окне, желанием трудящихся,
ткут блестящую ткань без значения,
которую мы носим здесь, из которой сделаем флаг,
он говорит одно: то, что был сделан без участия мыслей и рук.
ты должен держать речь. но я не могу ее удержать, к тому же давно надоел язык,
болтается во рту школьной тряпкой, и не поймешь,
то ли ржешь, то ли треплешься и ешь одновременно,
стоя в луже у супермаркета, уже нигде ни кого не ждешь.
я как бы сказала как бы сказал как все было если чё как бы где…
мощные вязкие ткани плывут из другого мира
в объезд горячих точек, как рулоны войны, также полные форм, существ, насекомых, лежат, сжимаясь, все в пятнах и не новы.
универсальное тело на берегу кокетливо их встречает,
чтобы надеть, завернуться, укрыть,
стать нацией ворса, джинсы, острых катышек,
алый скидочный ковролин уже выстелил новый мир, другое внутри,
друзья «понаехали», вошли в наш дом и легли на пол,
обнялись во сне, спят вздрагивая.
что им снится? стрельба, девушки в джинсах-дудочках,
вплывающие в раскрытый темный гараж,
или свет на рыночном дне,
лучом разбивающий дыни.
разъясняющая всё кровь животных
политика: животные в хижине решают как быть
ветерок в волосах смуглых животных
утробные крики белых слонов
двигаясь внутри экономических систем,
сбрасывая кожу, роняя шерсть
«критика чистого разума» рассечена когтем
половые акты в лагуне, тёмная жидкость, всхлипы…
смерть на острие памяти
старый вожак в утеплённом гробу перенесён через сибирскую степь
на синих фуфайках фрагментарные следы охоты, яростное цветение фонем
чувственные раны на тёплом мясе в глухом сознании овода
в холодные зимы мы собирались сами
звонили из хижины отсутствующим друзьям
создали лес советов, гаремы режимов
и только один вышел жить
этика: хотят есть
свершаясь в мертвенных знаках
Открытый настежь человек сидит на кухне.
Открытый настежь человек считает птиц.
Он скоро рухнет, говорю тебе, он рухнет.
Быть может, вверх. Необязательно, что вниз.
А этот дом к нему прилип – вторая кожа:
Холодный пол, холодный свет, пустой чердак.
И скоро дом очеловечится, быть может.
А человек? Необязательно, что так.
давай, расскажи мне, что изоляция
приносит пользу.
что на мертвом поле сношений
повсюду – гильзы.
что расстояние между людьми —
наш главный козырь.
что принадлежу
к литературнейшей из гильдий.
давай, расскажи, как в группе
анонимного понимания
вскользь обсуждается жизнь,
которую мы не.
но речь – порождение беса,
и в топку такую магию.
поэтому молча ищем
иголку на простыне.
рассказывай однозначней,
я слушаю некрикливо.
все буквы твои черны,
твой рот выпускает кольца.
и там, где упало слово —
прорастает текст торопливо.
и самое страшное,
этому гаду не нужно солнца.
мне дышится очень долго,
а воздух украден – спертый,
и мой домовой с похмелья
зовет себя цифровым.
но прежде чем ты решишься
еще раз восстать из мертвых,
убедись, что тебе
действительно
понравится
быть живым.
Полная остановка времени в терминале
Сверху завял букет из железных прутьев.
Быт сжимается до операции по безналу,
Бытие – до дыхания полной грудью.
Дрожь облаков, турбины протяжный вопль.
Сходит с лица бесполезного грима жижа,
Сколько же нужно выпить сегодня, чтобы
Зеркалом стать, самим себя отразившим.
Скоро покажется из-под крыла пырея
Желтая рябь, угодья сухого стебля.
Глянцевый скальп фюзеляжа как будто преет
В тщетном стремлении слиться со степью.
Ветер завыл, спотыкаясь о каждый камень,
Гимн исчезающим из головы вопросам.
Видишь: вот здесь станцевала однажды Кали,
Так разошлась, что за воздух пришлось бороться.
В полупустыне схлопывается сознание,
Плоскость вальсирует, не оставляя шанса,
Взять и прийти в себя, не повиснув на небе,
И до пылинки крошечной не ужаться
Между песком, рекою да рыбаками.
Город непобежденных, нет, не прошу остаться,
Дай мне сыграть в этот раз небольшое камео,
Прошлое развернув, словно декорацию.
Голоса собачьи бесприютные
Жалобно шкварчат на дне оврага.
Кто бы вас, родные, убаюкал бы?
Мнется корка – снежная бумага,
Под неугомонными подошвами
Тех живых, что трутся вдоль ограды.
Впору землю рыть столовой ложкою:
Пепел к пеплу, черт за черта, брат на брата.
Мимо катится карета ФСИНа,
В ней сидят порядок да закон.
Обожги скорей мне руки, псина,
Розовым колючим языком,
Не скули, отступит непогода,
Потеплеет – сохранишь свой хвост.
Радуйся, метафора народа.
Ведь на то оно и Рождество.