1

Наш дом увезли в кузове самосвала. Это произошло летом 1979 года. Мы все вчетвером – мама, папа, моя старшая сестра Эльфрида и я – стояли посреди дороги и смотрели, как он исчезает из виду. Наш бывший дом, одноэтажное бунгало из кирпича, дерева и штукатурки, медленно ехал прочь, мимо A&W[1] и кегельбана, в сторону двенадцатого скоростного шоссе. Я его вижу, твердила сестра, пока это и вправду было так. Я его вижу. Я его вижу. Я его ви… Все, больше не вижу, сказала она.

Этот дом папа построил своими руками, когда они с мамой только поженились. Тогда им обоим еще не исполнилось и двадцати и у них были большие мечты и надежды. Мама рассказывала нам с Эльфридой, что они с отцом были такими юными, что буквально кипели энергией, и жаркими летними вечерами, когда папа возвращался из школы, где работал учителем, а мама заканчивала все домашние дела, они выходили к себе во двор и со смехом носились туда-сюда под струями садовых разбрызгивателей, не обращая внимания на ошеломленные взгляды и поджатые губы соседей, полагавших, что юным супругам-меннонитам негоже скакать полуголыми на виду у всего города. Годы спустя сестра скажет, что для наших родителей это были мгновения «Сладкой жизни» с садовым разбрызгивателем вместо фонтана Треви.

Я спросила у папы: Куда его повезли? Мы стояли посреди улицы, прямо на проезжей части. У нас больше не было дома. Папа приложил руку козырьком ко лбу, защищая глаза от слепящего солнца. Он ответил: Не знаю. Он не хотел знать. Мы с Эльфридой и мамой уселись в машину и стали ждать папу. Он еще долго стоял, глядя в пустоту, на том месте, где раньше был дом. Стоял целую вечность, как мне показалось. Эльфрида ворчала, что нагревшееся сиденье обжигает ей ноги. Наконец мама не выдержала и легонько нажала на клаксон, чтобы не напугать папу, но заставить его обернуться и вспомнить о нас.


Лето выдалось жарким. У нас оставалось еще несколько дней, прежде чем можно будет въезжать в новый дом, который был точно таким же, как старый, за тем исключением, что папа его не построил своими руками, с любовью и неустанным вниманием к каждой детали вроде крытой веранды, где можно сидеть, наблюдая за грозами, и не бояться промокнуть, и поэтому родители решили свозить нас с Эльфридой в кемпинг в заповеднике Бэдлендс в Южной Дакоте.

Казалось, мы только и делали, что обустраивались на месте и тут же с него срывались. Сестра ворчала, что это не настоящая жизнь, а какой-то дурдом, где психи бродят как неприкаянные с единственной целью: выжить и сохранить энергию. Да, дурдом как он есть. Или лагерь для беженцев, или зал ожидания, или санаторий для выздоравливающих невротиков – что угодно, но только не жизнь. Она не любила ходить в походы. Мама заметила, что такой опыт способствует расширению нашего восприятия мира. Париж тоже способствует, ответила Эльфи. Или ЛСД. На что мама сказала: Да ладно. Зато мы все вместе. Давайте жарить сосиски.

Из пропановой плитки вытекло масло. Пламя взвилось на высоту в четыре фута и опалило деревянный стол для пикника. Пока все это происходило, Эльфрида плясала вокруг горящего стола и пела «Солнечные дни» Терри Джекса, песню о человеке, который всю жизнь прожил белой вороной, а теперь умирал и прощался со всем и вся, а наш папа выругался впервые за всю историю («Что за черт?!») и шагнул еще ближе к огню с явным намерением что-то сделать, но что? Что было делать? Мама буквально тряслась от смеха, не в силах вымолвить ни слова. Я крикнула, чтобы они отошли от огня, но никто не сдвинулся с места, словно шла съемка сцены для фильма, и пожар был бутафорским, и если бы кто-то пошевелился, то дубль был бы испорчен. Я схватила полупустое ведерко с мороженым, сбегала к водопроводной колонке на другой стороне лужайки, набрала воды, прибежала обратно и выплеснула всю воду на пламя, но оно поднялось еще выше, впитав в себя ароматы ванили, клубники и шоколада, прямо к ветвям нависавшего над столом тополя. Одна ветка вспыхнула, но ненадолго, потому что на небе внезапно сгустились тучи, хлынул дождь с градом, и мы наконец-то спаслись. Хотя бы от огня.

В тот же вечер, когда буря прошла, а испорченная печка отправилась в мусорный бак с защитой от пум, папа с Эльфи решили пойти на лекцию о черноногих хорьках, прежде считавшихся вымершими. Лекция проходила в открытом каменном амфитеатре на территории кемпинга, и они объявили, что, наверное, останутся и на вторую лекцию – по астрофизике. О природе темной материи. Что это такое? – спросила я у сестры, и она ответила, что не знает, но, кажется, это какое-то вещество, которое составляет большую часть Вселенной. Эта материя невидима, сказала Эльфи, но мы ощущаем ее воздействие. Вроде бы ощущаем. Она злая? – спросила я. Сестра рассмеялась. Я хорошо помню, как она смеялась, стоя в своих джинсовых шортах и полосатом коротком топике на фоне темных, изъеденных временем скал. Она запрокинула голову к небу, так что ее длинная шея напряглась под белым кожаным чокером с синей бусиной в центре, ее смех был как очередь предупредительных выстрелов в воздух, как вызов миру: приди и возьми меня, если посмеешь. Они с папой пошли к амфитеатру, и мама крикнула им вдогонку: Изображайте звуки поцелуев, чтобы отпугнуть гремучих змей! – и, пока они слушали умные лекции о невидимых силах и вымирающих животных, мы с мамой сидели возле палатки и играли в «Который час, мистер Вольф?» в лучах закатного солнца.

По дороге домой из кемпинга мы почти не разговаривали друг с другом. Сначала мы два с половиной дня ехали, что называется, в никуда – в направлении прочь от Ист-Виллиджа, – пока наконец наш отец не сказал: Ладно. Наверное, уже пора возвращаться домой. Как будто он долго раздумывал, пытаясь прийти к какому-то решению, а потом просто сдался. Мы сидели в машине, торжественно глядя на темные зубчатые очертания большого Канадского щита[2]. Сурово, – прошептал папа почти неслышно, и, когда мама спросила, что это значит, молча указал на скалы. Мама кивнула, но как-то неубедительно, как будто надеялась, что он имел в виду что-то другое, что-то, с чем они запросто справятся вместе, вдвоем. О чем ты думаешь? – шепотом спросила я у Эльфи. Все окна в машине были открыты, ветер растрепал нам волосы, у нее – черные, у меня – золотисто-пшеничные. Мы с ней сидели на заднем сиденье, привалившись спинами к дверцам и вытянув ноги вперед. Лицом друг к другу. Эльфи читала «Трудную любовь» Итало Кальвино. Если бы ты сейчас не читала, то о чем бы ты думала? – снова спросила я. О революции, – сказала она. Я спросила, о какой революции, и она сказала, что когда-нибудь я все пойму, а сейчас об этом нельзя говорить. Это какая-то секретная революция? – спросила я. Эльфи сказала, повысив голос, так чтобы ее слышали все: Давайте не возвращаться. Ей никто не ответил. Ветер по-прежнему дул. Ничего не изменилось.

Папа хотел посмотреть древние охряные рисунки аборигенов на скальных уступах у озера Верхнего. Эти рисунки таинственным образом сохранились почти в первозданном виде, неподвластные солнцу, воде и времени. Мы выбрались из машины и спустились к озеру по узенькой каменистой тропинке. Там везде были таблички: «Опасная зона!» И предупреждения шрифтом поменьше, что неосторожных туристов неоднократно смывало волнами со скал и что мы сами несем ответственность за свою безопасность. С каждой новой табличкой тревожные складки на папином лбу становились все глубже, и наконец мама не выдержала и сказала: Джейк, расслабься. А то доведешь себя до инфаркта.

Уже внизу стало понятно, что для того, чтобы увидеть наскальные «пиктограммы», нужно пройти по скользкому от влаги гранитному выступу, нависающему над вспененной водой, ухватиться за толстый канат, закрепленный на вбитых в скалу металлических скобах, и наклониться над озером чуть ли не горизонтально, почти касаясь волосами воды. Папа сказал: Ну, стало быть, не судьба. Он прочел надпись на табличке в конце тропы, надеясь, что ее содержимого будет достаточно. Тут написано, что геолог, обнаруживший эти рисунки, назвал их «забытыми снами». Он обернулся к маме: Слышишь, Лотти? Забытые сны. Он достал из кармана крошечный блокнот и записал эту подробность. Однако Эльфи заворожила идея повиснуть над бурной водой на веревке, и никто даже не понял, как она оказалась на самом краю гранитного выступа. Родители кричали ей вслед, чтобы она немедленно возвращалась, и была осторожнее, и не делала глупостей, и слушалась старших, и хоть иногда думала головой, а я застыла на месте, в ужасе глядя на то, что, как мне представлялось, станет концом для моей бесстрашной сестры. Свесившись на веревке, она рассмотрела недоступные нам рисунки, а потом рассказала, что видела: в основном это были какие-то странные угловатые существа и другая загадочная символика некогда гордого и процветавшего племени.

Когда мы все же вернулись в наш маленький городок на западной оконечности каменистого Канадского щита посреди синего неба и желтых полей, мы не испытали желанного облегчения. Теперь у нас был новый дом. Папа часами сидел на шезлонге в саду и смотрел сквозь деревья на пустырь с другой стороны от шоссе, где когда-то стоял старый дом. Отец не хотел никуда переезжать. Это была не его затея. Но владелец автомобильного салона, располагавшегося по соседству с нашим прежним участком, собирался расширить свою стоянку и наседал на отца, чтобы тот продал ему землю: уговаривал, убеждал, чуть ли не угрожал и всячески давил, пока наш отец не сломался и не продал ему дом с прилегающей к нему землей практически за бесценок. Отдал почти задарма, как выразилась мама. Просто бизнес, Джейк, – сказал продавец автомобилей, когда они с папой встретились в церкви в следующее воскресенье. – Ничего личного. Ист-Виллидж был основан как благочестивое убежище от всех мирских пороков, но со временем религия и коммерция незаметно слились воедино, так что самые богатые горожане становились и самыми набожными, как будто религиозное рвение вознаграждалось развитием бизнеса и приростом денежных средств, а прирост денежных средств считался делом почетным, богоугодным и осененным Божественной благодатью, и, когда наш отец отказался продать свою землю владельцу автосалона, в воздухе явно запахло общественным неодобрением, словно своим нежеланием потакать алчным стремлениям ближнего папа выказал себя недостаточно добрым христианином. Это как бы подразумевалось. А папе, конечно, хотелось быть добрым христианином. Мама его убеждала, что надо бороться, надо послать этого автоторговца в известную даль, а Эльфрида, которая была старше меня и более-менее понимала, что происходит, попыталась собрать подписи горожан под петицией с требованием запретить расширение бизнеса за счет частной собственности соседей. Но ничто не могло одолеть папино чувство вины и его стойкое ощущение, что он совершит тяжкий грех, если будет бороться за принадлежащее ему по праву. Он и так был в Ист-Виллидже белой вороной: этакий странный чудак, тихий, меланхоличный мечтатель, любитель долгих прогулок по загородным полям, свято веривший, что учение – свет, а книги и разум дают пропуск в рай. Мама боролась вместо него (но до определенных пределов, поскольку она была, как ни крути, верной меннонитской женой и совсем не стремилась перевернуть с ног на голову всю домашнюю иерархию), но она была женщиной, и ее слово не значило ничего.

Теперь, в новом доме, мама стала рассеянной и беспокойной, папа целыми днями гремел инструментами в гараже, я строила земляные вулканы на заднем дворе или бродила по окраинам нашего городка, как шимпанзе по периметру клетки, а Эльфи работала над «повышением своей узнаваемости». Ее вдохновили наскальные рисунки у озера: окружавший их флер непроницаемой тайны, в которой соединились надежда, благоговение перед вечной загадкой бытия, дерзновенный дух противоречия и неизбывное одиночество. Она решила, что тоже оставит свой след в этом мире. Она придумала надпись, составленную из ее собственных инициалов – ЭФР (Эльфрида фон Ризен), под которыми стояла аббревиатура ВМНП. Последняя П располагалась чуть выше строки, и декоративная черточка под ее левой ножкой как бы перечеркивала три предыдущие буквы. Эльфи показала мне свой эскиз в блокноте с желтыми линованными листами. И что это значит? – спросила я. Она объяснила, что ее инициалы – это и есть ее инициалы, а ВМНП означает «Все мои ничтожные печали», причем «печали» пронизывают собой все. Она сложила правую руку в кулак и ударила им по ладони левой руки. В те годы у нее появилась привычка подкреплять все свои гениальные идеи звонким ударом в ладонь.

Ну, да… Ты сама это придумала? – спросила я. Эльфи сказала, что это цитата из стихотворения Сэмюэла Кольриджа, который определенно был бы ее парнем, если бы она родилась в подходящее время. Или если бы он родился в подходящее время, – сказала я.

Она сообщила, что собирается нарисовать этот символ на разных природных объектах по всему городу.

Каких природных объектах? – не поняла я.

Например, на заборах и водонапорной башне.

Я спросила: Можно внести предложение? Она прищурилась с явным сомнением. Мы обе знали, что мне нечего ей предложить в плане того, как оставить след в мире, – это как если бы кто-то из учеников Иисуса вдруг сказал: Тоже мне чудо! Накормить одной рыбой и двумя хлебами всего-то пять тысяч голодных? А вот зацени-ка такой вариант! – но она была очень довольна своей задумкой и поэтому великодушно кивнула.

Не надо писать свои инициалы, – сказала я. – Потому что тогда все узнают, что это ты, и адское пламя прольется на нас полыхающим ливнем. Ну, в общем, ты понимаешь.

В нашей маленькой меннонитской общине не одобряли символов надежды и индивидуальных отличительных знаков. Однажды наш церковный пастор обвинил Эльфи в том, что она упивается страданиями, происходящими от ее собственных невоздержанных эмоций, на что Эльфи ответила, изобразив преувеличенно низкий поклон: Mea culpa[3], ваше преосвященство. В те годы она только и делала, что затевала общественные кампании. Как-то раз она обошла все дома в Ист-Виллидже и провела опрос мнений, просто чтобы узнать, сколько в городе наберется людей, которые согласятся переименовать Ист-Виллидж в Шангри-Ла. Она собрала больше ста подписей, убедив незадачливых горожан, что это название взято из Библии и означает «земля без гордости».

Ну… может быть, – сказала она. Наверное, достаточно и одного ВМНП. Так будет даже загадочнее. Более je ne sais quoi[4].

Э… Да, наверное.

Но тебе нравится?

Нравится, сказала я. И твой парень, Сэмюэл Кольридж, тоже был бы доволен.

Она изобразила что-то похожее на удар карате по воздуху и настороженно замерла, склонив голову набок, словно услышала где-то вдали грохот вражеской канонады.

Да, сказала она. Это как объективная скорбь, но другое.

Что другое? – не поняла я.

Йоли, сказала она. Все, что тождественно этой скорби, но является чем-то иным. Что здесь непонятного?

Да, точно. Я так и подумала.


Ее красные надписи «ВМНП» сохранились в Ист-Виллидже по сей день, хоть и заметно поблекли. Они выцветают гораздо быстрее, чем охряные рисунки аборигенов, послужившие для них источником вдохновения.


У Эльфриды свежая рана на лбу, прямо над левой бровью. На рану наложены швы. Семь стежков черной ниткой. Жесткие концы нитки торчат, словно крошечные антенны. Я спросила, где она умудрилась пораниться. Эльфи сказала, что упала в ванной и рассекла бровь. Кто знает, правда это или нет. Мы уже взрослые женщины. Мне чуть за сорок, ей под пятьдесят. Многое произошло, многое не сбылось. Эльфи просит в следующий раз принести ей ножницы, чтобы было чем открывать упаковки таблеток, которые ей выдают здесь, в больнице. Вот это точно неправда. Я доподлинно знаю, что она не будет принимать таблетки – разве что в таких количествах и комбинациях, чтобы от их совокупного действия у нее прихватило бы сердце, – так что ножницы ей не нужны. К тому же упаковку таблеток можно открыть и руками. Но свои руки она бережет.

Эльфрида – концертирующая пианистка. Когда мы были детьми, она иногда разрешала мне переворачивать для нее ноты, если играла какую-то быструю пьесу, которую еще не запомнила наизусть. Переворачивать ноты – тоже своего рода искусство. Надо следить за мелодией и переворачивать страницу, опережая игру музыканта буквально на долю секунды; переворачивать быстро, но по-змеиному плавно, чтобы ничего не замялось, не хрустнуло и не залипло. Ее собственные слова. Она заставляла меня практиковаться почти каждый день и слушала, склонившись ухом к нотной тетради. Все равно слышно, как шелестит, говорила она. Мне приходилось переворачивать страницы туда и обратно, пока она не убеждалась, что я не издаю ни малейшего звука. Но я не роптала. Мне нравилось, что я хоть в чем-то опережаю сестру. И я очень гордилась, что создаю для нее сглаженные переходы от одной страницы к другой. Если я пропускала нужный момент и переворачивала страницу слишком рано или слишком поздно, Эльфрида прекращала играть и выла в голос. На последнем такте! Только на самом последнем такте! Потом роняла руки и голову на клавиши и нажимала ногой на педаль удержания звука, чтобы зловещее эхо ее страданий разнеслось по всему дому.

Вскоре после поездки на озеро Верхнее и Эльфридиного рейда по городу с баллончиком красной краски – она все же оставила в мире свой след – к нам домой заявился архиерей (альфа-меннонит) с дружественным визитом, как он сам это назвал. Иногда он называл себя старшим ковбоем, а такие визиты – починкой заборов. Но если по правде, это было скорее вторжение. Операция по захвату. Он приехал в субботу в сопровождении свиты старейшин, причем каждый из этих старейшин прибыл на своей собственной машине (они всегда ездят именно так, по отдельности, потому что длинная вереница черных автомобилей смотрится гораздо внушительнее и страшнее, чем тринадцать или четырнадцать одинаково одетых мужчин, набившихся в две-три машины). Мы с папой наблюдали в окно, как они паркуются у нашего дома, выбираются из машин и неспешно идут к нам, выстроившись паровозиком, словно усталые пожилые танцоры. Мама мыла посуду на кухне. Она знала, что у нас будут гости, но решила проигнорировать их «визит» как досадное, но мелкое неудобство, которое не должно помешать ей заняться своими делами. (Это был тот же самый архиерей, который когда-то отчитывал маму за ее слишком пышный свадебный наряд. К чему эти суетные излишества? – вопрошал он.) Сестра была где-то в доме. Может, работала над своим образом Черной пантеры, или прокалывала себе новые дырки в ушах, или играла с демонами в гляделки.

Папа открыл дверь и впустил мужчин в дом. Они расселись в гостиной и уставились в пол, лишь иногда поглядывая друг на друга. Папа остался стоять посреди комнаты, нервно стреляя глазами, – в окружении, в осаде, как единственный оставшийся на поле участник странной игры в вышибалы. Маме было положено незамедлительно выйти в гостиную, изобразить приветливую хлопотливую хозяйку, предложить гостям чай или кофе и домашнюю выпечку, приготовленную по рецепту из книги «Сокровищница меннонита», но она даже не выглянула из кухни. Она гремела посудой и что-то тихонечко напевала с нарочитой беспечностью, бросив папу сражаться в одиночку. Я слышала, как родители спорили накануне. Джейк, говорила мама отцу, если они к нам заявятся, просто скажи, что сегодня они не вовремя и пусть зайдут как-нибудь в другой раз. У них нет права бесцеремонно врываться к нам в дом. Папа ответил, что он так не может. Просто не может. Мама сказала, что, если не может он, сможет она и что таких гостей надо гнать прямо с порога, и папа долго ее умолял так не делать, и она все-таки согласилась, но заявила, что не будет скакать на цырлах перед этой компанией, которая придет распинать нашу семью на кресте позора. Конкретно этот визит старейшин был связан с решением Эльфи поступать в музыкальный университет. Ей тогда было всего пятнадцать, но старейшинам кто-то донес, что Эльфи «выражает неблагоразумное желание покинуть общину» и получить высшее образование, к которому «лучшие люди» города относились с опаской и большим недоверием – особенно к высшему образованию для женщин. Девушка с книгой была для них врагом номер один.

У нее появятся всякие мысли, сказал один из старейшин, засевших в нашей гостиной. Папа не знал, что на это ответить, и только кивнул, вроде бы соглашаясь, и с тоской посмотрел на дверь в кухню, где мама гоняла мух полотенцем и отбивала телятину для шницелей на обед. Я тихонько сидела рядом с отцом на колючем диване и впитывала исходивший от мрачных гостей «дух презрения», как однажды выразилась мама. Потом я услышала, как мама зовет меня в кухню. Она сидела на разделочном столе рядом с мойкой, болтала ногами и пила яблочный сок прямо из пластиковой бутылки. Где Эльфи? – спросила она. Я пожала плечами. Откуда мне знать? Я тоже уселась на стол, и мама передала мне бутылку с соком. Из гостиной до нас доносился приглушенный гул голосов, смесь английского языка и немецко-платского диалекта, не имеющего своей письменности средневекового языка, отдаленно напоминающего голландский, на котором в Ист-Виллидже говорят все старики. (На немецко-платском диалекте меня зовут «Йоланди от Джейкоба фон Ризена», а мама, когда представляется новым знакомым, говорит о себе, что она «при Джейкобе фон Ризене».) Прошло еще две-три минуты, и мы услышали вступительные аккорды рахманиновской прелюдии сольминор, опус 23. Теперь стало понятно, где Эльфи. В свободной спальне рядом с прихожей, где стояло пианино и где в основном проходила вся ее жизнь. Мужчины в гостиной умолкли. Музыка сделалась громче. Это было любимое произведение сестры. Может быть, саундтрек для ее тайной революции. Она работала над этой пьесой два года без остановки с преподавателем из Виннипегской консерватории, который сам приезжал к нам домой дважды в неделю, чтобы давать ей уроки, так что мы с мамой и папой уже давно были знакомы с каждым ее нюансом, с ее агонией, исступленным восторгом и безоговорочным уважением к хаотичному бреду внутреннего монолога. Эльфи нам все объяснила. Вообще-то пианино в Ист-Виллидже были запрещены: слишком уж сильно они ассоциировались с кабаками, подпольными барами времен сухого закона и прочим разнузданным весельем. Но наши родители все равно приобрели пианино и тайком пронесли его в дом, потому что врач из соседнего города настоятельно рекомендовал дать «творческий выход» энергии Эльфи, если мы не хотим, чтобы она «впала в неистовство», что могло бы иметь весьма пагубные последствия. Людям с вольной душой и неистовым сердцем трудно найти себе место в маленьком городке, где превыше всего ценится послушание. После нескольких лет укрывательства контрабандного пианино, которое наспех забрасывалось одеялами и простынями, когда к нам приходили с визитом старейшины, родители оценили музыкальный талант Эльфи и иногда даже просили сыграть что-нибудь для души, например «Лунную реку» или «Когда улыбаются ирландские глаза». Старейшины все же прознали, что мы прячем в доме нечестивый инструмент. Конечно же, началось долгое разбирательство, зазвучали угрозы о трехмесячном, если и вовсе не шестимесячном отлучении нашего папы от церкви, но папа сразу сказал, что готов понести любое наказание, и в итоге старейшины постановили, что пусть все остается как есть (когда наказуемый даже не ропщет, наказание теряет смысл), при условии что родители проследят, чтобы Эльфи использовала пианино исключительно во славу Божью.

Мама тихонечко напевала, раскачиваясь из стороны в сторону. Мужчины в гостиной притихли, словно им сделали выговор. Эльфи заиграла громче, потом чуть тише, потом снова громче. Птицы прекратили петь, мухи на кухне перестали биться в оконные стекла. Даже воздух как будто застыл. Эльфи стала той осью, вокруг которой вращается мир. В эти мгновения она взяла под контроль свою жизнь. Это был ее дебют в качестве взрослой женщины и – хотя мы об этом еще не знали – ее дебют в качестве пианистки с мировым именем. Мне нравится думать, что в эти мгновения мужчины, засевшие в нашей гостиной, окончательно поняли, что им ее не удержать. После такой демонстрации ярких страстей и смятения чувств, для того чтобы ее удержать, им пришлось бы похоронить ее заживо или сжечь на костре. По-другому никак. В эти мгновения Эльфи покинула нас навсегда. В эти мгновения наш отец разом утратил все: одобрение старейшин, свои полномочия главы семьи, свою старшую дочь, которая стала свободной, а значит, опасной.

Музыка смолкла. Мы услышали, как захлопнулась крышка над клавишами пианино, как скрипнули по полу ножки отодвигаемой банкетки. Эльфи пришла на кухню. Я передала ей бутылку с соком. Она выпила все, что там было, выкинула пустую бутылку в мусорное ведро, ударила себя кулаком по ладони и сказала: Вот теперь я довольна. Мы стояли втроем у кухонного окна и смотрели, как вереница суровых мужчин в черных костюмах покидает наш дом. Тихо закрылась входная дверь. Незваные гости расселись по машинам и уехали прочь. Мы ждали, что папа придет к нам на кухню, но он ушел в свой кабинет. Я до сих пор не уверена, знала ли Эльфи, что в гостиной сидели старейшины во главе с городским архиереем, или просто так совпало, что она выбрала именно этот момент, чтобы исполнить свою любимую пьесу Рахманинова с таким яростным совершенством.

Но вскоре после визита старейшин Эльфи нарисовала картину, вставила в старую раму, которую нашла в подвале, и повесила в гостиной прямо над скрипучим диваном. Вернее, это была не картина, а красиво оформленная цитата:


Я доподлинно знаю, что гордый, надменный, корыстолюбивый, самовлюбленный, порочный и любострастный, склочный, завистливый, своенравный, погрязший в идолопоклонстве, вероломный и лживый, нечистый на руку, всегда готовый облить грязью ближнего, злоречивый, кровожадный, мстительный и безжалостный человек не может быть настоящим христианином, будь он хоть сто раз крещен и не единожды зван на Господню вечерю.

Менно Симонс


И зачем это, Эльфи? – спросила мама.

Пусть висит, сказала Эльфи. Это слова Менно Симонса! Мы же вроде как следуем его учению.

Новое произведение Эльфи провисело в гостиной неделю, а потом папа спросил: Скажи мне, малыш, ты уже изложила свою точку зрения? Мне бы правда хотелось повесить обратно мамину вышивку с пароходом. К тому времени ее праведный гнев уже выдохся, как это обычно всегда и бывало.

Загрузка...