Вижу вашу кривую усмешку, мой друг, вы снисходительно пожимаете плечами, услыхав о том, что я намерен угостить вас неким домотканым трактатом: вам знакомо моё пристрастие к философствованию. Русскому писателю, скажете вы, растекаться по древу как-то не к лицу, да. пожалуй. и не по зубам. Русский писатель, как и читатель, не питает симпатий к отвлечённым материям, нам подавай нечто реальное, что-нибудь, что можно потрогать руками, узреть собственными глазами Живая жизнь, действительность – вот наш пароль, вот единый и единственный предмет нашего внимания. Не мудрствуй лукаво, показывай, а не рассказывай. И не слишком распространяйся о себе и своих изделиях.
Но есть потребность поразмыслить о своём замысле, отворить ворота, быть может, открыть секрет мастерства. Короче, сделаться собственным комментатором. И, однако, не стала ли самоозабоченность литературы разумеющейся ещё со времён Флобера, манией западного романиста, интегрировать рефлексию в ткань прозы, превратить самоанализ в художественный приём. Дальше всего ушёл в этом направлении австриец Роберт Музиль. К чему всё это привело? Мне приходилось – вы помните – писать о торжестве и крахе эссеизма. Но – поговорим о другом.
Когда ныряешь, зажмурившись, в катящийся навстречу, как прилив на морском берегу, вал памяти, другими словами, погружаешься в стихию времени, – хочется отдать себе отчёт, что, собственно, мы подразумеваем под этим ключевым словом – время?
Первым делом, само собой, вспоминаешь Августина (Исповедь, XI, 10–30): «Пока меня никто не спрашивает, что такое время, я понимаю и нисколько не затрудняюсь, но если кто-то попросит объяснить, что оно такое, я не знаю, что ответить».
И дальше: «Неточно выражаются те, которые говорят, что есть три времени: прошлое, настоящее и будущее. Точнее, по-видимому, было бы сказать так. Имеются три времени: настоящее, относящееся к вещам прошлым; настоящее, относящееся к вещам настоящим, и настоящее, относящееся к вещам будущим. Поистине эти объекты существуют только в душе нашей… Настоящее вещей прошедших в воспоминании, настоящее предметов настоящих – в созерцании, настоящее вещей будущих – в ожидании».
Невозможно, конечно, обойти молчанием и первоисточник рассуждений о времени – диалог Платона «Тимей». Охваченный чувством беспредельности Космоса во времени и пространстве, Афинянин высекает знаменитое определение Времени как подвижного образа Вечности.
Столетия спустя находим в нелёгких для чтения «Эннеадах» старшего неоплатоника Плотина размышления о божественном Всеедином, незримо присутствующем во всех существах, независимо от того, каким образом постигается это присутствие. Мир, таким образом, принадлежит Божеству. Вечность – атрибут Бога.
Итак, превыше всего, по Плотину, стоит верховное Начало – единое и абсолютное. От него происходит Ум, начало единомногое. Мир, не доступный нашему зрению, есть лишь его подобие. Это мир платоновых вечных идей, тени, скользящие по дну пещеры, Не о том ли поёт мистический хор Гёте в финале второй части «Фауста»: «Всё преходящее есть лишь подобье».
Довольно об этом. Нерешённым остался вопрос: предусмотрена ли для нас, людей, другая возможность причаститься вечности? Да, возможна.
Если позволить себе вклиниться в сей глубокомысленный дискурс. Что я осмелился бы к нему прибавить? Прежде всего, отказался бы от попыток объективировать время. Пусть это и покажется не новым. Будь что будет! Идея времени для меня – изобретение моего собственного ума, вечность – призрак. И, однако, вопреки Афинянину я начинаю думать, что существует всё-таки возможность победить тиранию времени. Это и значило бы отворить врата вечности. Я говорю о трёх путях. Это – сон, память и любовное соитие.
Припоминаю «Земляничную поляну», шедевр Ингмара Бергмана. Перед рассветом пожилой профессор медицины Исак Борг видит сон. Он оказался в незнакомом городе, бродит по безлюдным улицам и натыкается на столб с часами, На циферблате отсутствуют стрелки. Время исчезло.
А потом, прежде чем окончательно погаснет экран, выясняется, вспоминается, что и любви настоящей, с полной самоотдачей, – за всю жизнь не было.
Время, какими бы метафорами его ни оснастить: текучая вода, колесо дня и ночи, песок в песочных часах, юность, старость, кругооборот светил, – время порабощает. Карусель событий одуряет, лавина эфемерных новостей валит с ног, время властвует над нами везде, жизнь современного человека – это безостановочная суета и спешка, отчаянные попытки устоять, не слететь с вращающегося круга. Стук колёс, уносящих в будущее, имя которому – смерть. Грохот состава, который ведёт безглазый машинист. Но существует вечность.
Что же это такое: нечто сущее на самом деле или изобретение мозга? Спор никогда не будет решён, его и не надо решать. Существует переживание вечности, Вечного Настоящего, ослепительная догадка, что время – временно и этой временности противостоит нечто пребывающее.
Скажут: мистический экстаз, Пожелают связать это чувство с религиозной верой. На мой взгляд – сомнительное дело. Религия обещает личное бессмертие. Вечность, однако, вечность вовсе не означает вечную жизнь. Вечность – сама по себе.
Вера. Какая вера? Вера сгорела в печах. Унеслась с дымом в пустые небеса. Я не могу спорить с учёными богословами. Они станут доказывать, что Всевышний наделил человека свободой воли, стало быть, люди сами виноваты: предпочли зло добру. А я думаю, что всесильное и благое Верховное существо, о коем, впрочем, лучше помалкивать, допустившее гибель шести миллионов ни в чём не повинных людей, мало того, что дискредитировало себя в глазах жертв и тех немногих, кто уцелел. Оно поставило под сомнение своё собственное существование. Это было самоубийство Бога! Пускай теперь пастыри пытаются выгородить своего кумира. Мы, всё наше поколение, чувствуем себя на поминках.
Перечитываю по ночам записные книжки Мишеля Чорана и чувствую, как родственна его весть моей душе. Тянет последовать его примеру, – отсюда эти летучие строки.
Сон ошеломляет неопровержимым реализмом жутких, подчас напоминающих Виктора Браунера видений. В Москве, теперь уже много лет назад, но знаю, помню отчётливо, накануне обыска, когда отряд поганцев из Прокуратуры похитил у меня роман и утащил все бумаги, мне приснилось: в полуоткрытую дверь протиснулась рожающая лошадь. Голова рожала жеребёнка.
Вновь о том же… Человеку дано причаститься вечности, всем своим существом ощутить чувство вечности. Чувство это нисходит свыше или, лучше сказать, восходит снизу. Не могу устоять против искушения процитировать, несколько переиначив, фразу Новалиса о том, что плотское вожделение низводит избранника вниз, погружая в чашу любимой женщины, и возносит из пучины экстаза. И, высвобождаясь, полузадохнувшийся, смежив веки, из чрева матери, он беспомощен, словно новорождённый, и навстречу ему вспыхивает метафизический свет.