Банкет государя (1818–1831)

Среди нас так же не было председателя, как не бывает законного короля на банкетах (пиршествах), которые устраивают в день Богоявления.

Каде де Гассикур. Процесс Общества так называемых Друзей свободы печати (1819)[26]

Глава 1 Знаменитый банкет в «Бургундском винограднике»

Порядок не был нарушен на проезжей части в окрестностях ресторана «Бургундский виноградник», где вчера вечером состоялся объявленный в газетах большой банкет. Многочисленные патрули, отправленные в этот квартал, не заметили скопления народа вокруг дома. Из рапортов следует, что число любопытствующих, наблюдавших за происходящим снаружи, ни разу не превысило восьми десятков. Трапеза, судя по всему, закончилась в половине девятого вечера, а в десять ресторан уже опустел. Из заведения доносились звуки рукоплесканий, одобряющих то ли тосты, то ли куплеты, но разобрать слова было невозможно. Любопытствующие, кажется, остались равнодушны к цели этого собрания. Правда, при прибытии первых экипажей кое-кто закричал: «Да здравствуют депутаты, да здравствует Хартия!», но большинство любопытствующих хранили молчание. Сколько можно судить, они не были осведомлены о причине этого собрания; одни говорили, что сюда приехали депутаты, чтобы посовещаться, другие – что здесь собрались на обед 200 депутатов и 500 избирателей. Можно предположить, что любопытствующих было немного из‐за плохой погоды.

Одним словом, с точки зрения полицейского комиссара, в четверг 1 апреля 1830 года в ресторане «Бургундский виноградник» не произошло ничего исключительного и ничего тревожного: ни мятежных возгласов, ни нарушения порядка в публичном пространстве[27]. Чтобы узнать больше, нам следует проникнуть внутрь, а для этого обратиться к описаниям банкета, которые в ближайшие дни напечатали на своих страницах либеральные газеты: «Конституционная», «Национальная», «Земной шар», «Французский курьер», «Парижская газета», «Время» – органы печати, представители которых, по всей вероятности, входили в число участников банкета. К счастью, их оказалось довольно много и описания их хотя и не противоречат одно другому, но и не во всем совпадают: итак, можно с довольно большой точностью восстановить, как проходил этот патриотический праздник, призванный, по словам либералов, «запомниться надолго». Следует познакомиться также с недоброжелательным отзывом, опубликованным ультрароялистской еженедневной газетой «Белое знамя», сотрудники которой, насколько можно судить, были очень хорошо информированы: ибо, если два крупнейших органа правых монархистов, «Ежедневная», считавшаяся очень близкой к правительству князя де Полиньяка, и «Французская газета», не скрывавшая симпатий к его предшественнику Виллелю, ограничились комментарием к отчетам, опубликованным в либеральных газетах, «Белое знамя» наверняка пользовалось сведениями от очевидца, возможно, полицейского агента.

Ресторан «Бургундский виноградник», расположенный на улице Предместья Тампля, был выбран организаторами собрания потому, что ресторатор Шарлье, по-видимому, сочувствовал их идеям, а главное, потому, что на тот момент это было самое просторное из парижских заведений такого рода: натянув тент над соседним садом, чтобы уберечь гостей от солнечного зноя или, напротив, от дождя, вполне вероятного в это время года, можно было поместить на свежем воздухе столько же человек, сколько в главной зале, или, как тогда говорили, салоне, и принять одновременно семь сотен гостей: депутатов, избирателей, а быть может, и будущих избирателей. В противоположность тому, что утверждала в последующие дни роялистская пресса, «Бургундский виноградник» вовсе не принадлежал к числу «кабаков за заставой»[28]: никто бы не решился пригласить представителей парижской политической элиты в заведение, посещаемое чернью. Впрочем, «Бургундский виноградник» в самом деле не славился отменной кухней, а цены здесь были очень умеренными (не то что в «Трех провансальских братьях», у Вери и у Вефура – этой гастрономической троице Пале-Руаяля) – иначе и не могло быть в заведении, располагавшемся в двух шагах от «бульвара преступлений», где действовало большинство столичных театров, рассчитанных на простолюдинов и мелких буржуа[29]. Иными словами, в этом ресторане редко бывали представители высшего общества, привыкшие посещать большие кафе на самом модном, Гентском бульваре, зато почтенные буржуа охотно устраивали здесь свадебные или, как тогда говорили, «корпоративные» обеды[30]. Например, несколькими неделями раньше здесь состоялся ежегодный банкет выпускников Политехнической школы.

Первые гости прибыли к пяти часам, многие, должно быть, в омнибусе, кое-кто в экипажах, как и депутаты немного позже. Кто были эти гости? Если верить либеральным журналистам, «лучшие представители парижского населения»; если же верить газетам, верным правительству, «лучшие представители» в это время собрались во Французском институте, на другом конце Парижа, чтобы послушать господ Кювье и Ламартина… так что из тех семи сотен, которые явились на этот «либеральный пикник», от силы сотня значилась в списках избирателей, «остальную же массу составляли приказчики, подмастерья и несколько политических писак». В данный момент мы не будем анализировать состав собравшихся, но уже сейчас заметим, что на банкет в «Бургундском винограднике» получили доступ лишь те граждане, которые предварительно внесли по подписке огромную сумму в 20 франков: между тем большая часть парижан не зарабатывала столько и за неделю, а на обед тратила меньше 1 франка в день; иными словами, так называемым «лавочникам», как справедливо говорилось в другой ультрароялистской газете, пришлось бы пойти ради этого банкета на серьезные жертвы. Все сказанное позволяет предположить, что подписчики были люди зажиточные, принадлежавшие к состоятельной парижской буржуазии, пусть даже некоторые из них еще не достигли тридцатилетнего возраста и потому, согласно тогдашнему законодательству, не имели права голосовать. «Гости могли дождаться начала трапезы в нарочно для того приготовленных залах, но большинство из них предпочли выстроиться по бокам широкой лестницы и в вестибюле, чтобы приветствовать господ депутатов. О прибытии каждого из них возвещали во весь голос, а его проход сопровождался криками „виват!“»[31].

За стол уселись около шести вечера, как было принято в Париже в то время; шестьдесят комиссаров банкета, с синей ленточкой в петлице, проводили каждого гостя к его месту, где его ждала брошюра с регламентом. Деревья в саду, украшенные цветами и зеленью, исполняли роль колонн, а зала была тщательно декорирована гирляндами и гражданскими коронами числом двести двадцать одна. «Над креслом председателя помещался девиз „Слава нашим депутатам“; под девизом располагался текст Хартии. Большой оркестр приветствовал появление каждого депутата фанфарой». За десертом председатель, г-н Руссо, бывший мэр третьего округа столицы, произнес единственный тост: «За единение трех властей: конституционного короля, палаты пэров и палаты депутатов!» Зал отвечал рукоплесканиями и возгласом: «Да здравствует Хартия! Да здравствует конституционный король!» Затем молодой либеральный адвокат Одилон Барро поднялся и обратился к депутатам департамента Сена, а равно и к их собратьям, присутствующим в зале, от имени парижских избирателей и всего населения Парижа. Перечислив все завоевания либерального большинства после победы на выборах осенью 1827 года, он поблагодарил депутатов за твердость, проявленную ими во время кризиса, начавшегося летом 1829 года, когда Карл Х сразу после окончания парламентской сессии уволил председателя правительства Мартиньяка и назначил на его место своего друга князя Жюля де Полиньяка, а тот возглавил новое «плачевное министерство», куда включил ультрароялиста Лабурдонне, в 1815 году в «бесподобной палате» ратовавшего за «кандалы, палачей, казни»[32], и бывшего шуана Бурмона, изменившего Наполеону накануне Ватерлоо. Кризис этот перешел в острую фазу в ходе голосования за адрес королю: в ответ на тронную речь, традиционно открывавшую парламентскую сессию, группа депутатов в составе двухсот двадцати одного человека (все они присутствовали в «Бургундском винограднике») со всем почтением известила государя, что они не могут сотрудничать с таким министерством, политическая религия которого, сказал Одилон Барро, «заключается в том, что мы живем, дышим, обладаем человеческим достоинством только потому, что нам сделали уступку, и которое прежде всего заявило: никаких уступок!» Барро также похвалил за мужество независимую прессу, а затем заверил депутатов в том, что в случае, если палата будет распущена и король назначит новые выборы, поддержка избирателей им обеспечена. Оратора несколько раз прерывали одобрительные крики, но настоящий гром аплодисментов последовал за его финальным восклицанием: «Слава избирателям, слава мужеству граждан, слава законным ассоциациям!», а его самую последнюю фразу: «Да хранит Господь Францию!» – хором повторила вся зала.

После этого от имени своих собратьев из департамента Сена генерал Матье Дюма поблагодарил собравшихся и оратора и призвал их, ни в коем случае не выходя за рамки законного порядка, означенного в Хартии, сохранять верность своим убеждениям и сознавать, насколько важна преследуемая ими цель для Франции и всей Европы. Его тоже наградили бурными рукоплесканиями, а затем ему, так же как и Одилону Барро, пришлось выйти в сад и там повторить свою речь, которую часть собравшихся расслышала плохо. Наконец, «вскоре после восьми г-н председатель объявил банкет оконченным, и гости разошлись, почтительно давая дорогу уходящим депутатам и провожая их приветственными возгласами. Господам Лафайету, Дюпону из Эра, Казимиру Перье, Жаку Лаффиту, де Шонену, Сальверту, генералу Ламарку и проч., и проч. избиратели и граждане засвидетельствовали живейшее сочувствие…»[33]. Одним словом, этот «истинно патриотический праздник», несмотря на дождь, который не пощадил гостей, находившихся в саду («Белое знамя» утверждает даже, что «гости, спасаясь от дождя, прикрывали головы салфетками и тем придавали себе вид весьма комичный»), прошел совершенно гладко, и либеральные газеты даже хвалили полицию и жандармерию за негласную поддержку.

Как же следует в конечном счете относиться к этому недолгому – длившемуся меньше трех часов – собранию нотаблей, которое протекало так мирно и во время которого не было произнесено никаких подстрекательских речей? Можно ли не разделить оценку писателя Жана-Луи Бори, высказавшегося об этом эпизоде три десятка лет назад? Бори, писавший свою книгу вскоре после мая 1968 года, счел, что Одилон Барро «упивался морализаторской риторикой» и что во всем мероприятии «не было ничего угрожающего. Эпитет законный повторялся слишком часто, чтобы власти могли испугаться всерьез»[34]. Хотя мы и знаем, что кризис, начавшийся с адреса двухсот двадцати одного депутата, привел четыре месяца спустя к неуклюжей попытке государственного переворота, а затем к восстанию парижского населения, баррикадной борьбе и установлению нового режима – Июльской монархии, при первом чтении нам трудно объяснить, отчего этот банкет, осмеянный роялистскими газетами и кажущийся нам довольно безобидным, в течение всего XIX века упоминался исключительно с прибавлением эпитетов «знаменитый» или «прославленный». Зато мы прекрасно понимаем, отчего этот эпизод обойден молчанием во всех историях эпохи Реставрации и революции 1830 года, появившихся за последние полвека, за исключением двух коротких упоминаний[35]. О банкете в «Бургундском винограднике» не говорится ни слова в недавнем превосходном исследовании Эмманюэля де Варескьеля и Бенуа Ивера[36]; не упомянут он и в труде более старом, но до сих пор считающемся авторитетным, – «Реставрации» Гийома Бертье де Совиньи. То же самое относится и к тóму, который посвятил революции 1830 года американский историк Дэвид Пинкни…

Ничего удивительного во всем этом нет: прежде всего нужно напомнить, что политическая история того периода, который располагается между великой эпохой Революции и Империи и введением всеобщего избирательного права для мужчин после революции 1848 года, долгое время мало интересовала историков. События были давным-давно описаны, институции изучены, политика кабинетов и парламентская борьба исследованы, биографии главных действующих лиц опубликованы. Вдобавок, нужно сказать откровенно, консервативные цензовые режимы Франции не казались особенно увлекательными большинству историков, которые видели в них лишь интермедию – олигархическую, если говорить о правительстве, или архаическую, если говорить о народном протесте – между эпохами с гораздо бóльшим демократическим или революционным потенциалом. Если Июльский режим все-таки вызывал какой-то интерес, поскольку именно тогда начали возникать социальные проблемы, порожденные индустриальной революцией, и именно тогда родились первые социалистические доктрины (утопические, как их именовали снисходительно и свысока), то эпоха Реставрации не интересовала вообще никого. Что же касается Июльской революции, значение которой для многих французских историков сводилось к тому, что она «привела к власти крупную буржуазию», с ней связан любопытный историографический казус: это единственная революция во Франции XIX века, лучшие исследования которой все без исключения написаны по-английски…

Таким образом, редким французским историкам, занимавшимся этим периодом, приходилось с трудом отыскивать аргументы, оправдывающие их интерес к эпохе Реставрации – эпохе безнадежно устаревшей, плохо известной публике, за исключением нескольких обветшавших лубочных картинок патриотической и республиканской направленности: казнь маршала Нея и четырех сержантов из Ла-Рошели, исключение Манюэля из палаты депутатов, похороны генерала Фуа[37] и, выражаясь словами Беранже, «коронование Карла Простака»; наконец, июльские баррикады, положившие конец трухлявому режиму. Немногие исследователи эпохи Реставрации утверждали, вослед Гийому Бертье де Совиньи, что их цель – лучше изучить и лучше понять реставрированную монархию и напомнить, что в конечном счете после десятилетия имперского деспотизма она сыграла большую роль в обучении французов парламентаризму. От этого до перехода к апологии режима Реставрации оставался всего один шаг, и многие историки этот шаг делали; они стремились показать, что конфликт между законной монархией и новым обществом, порожденным революцией, не был неизбежен. Предположение вполне разумное, но исключающее интерес к противникам этого умеренно реакционного режима. Напомню, что единственный обобщающий труд, посвященный либеральной партии в эпоху Реставрации, – работа Поля Тюро-Данжена, выпущенная в 1876 году, а французский читатель, желающий составить четкое представление о карбонариях, до сих пор дожидается перевода книги Алана Шпитцера, вышедшей более тридцати лет назад[38]. Наконец, как бы снисходительно ни относились историки эпохи Реставрации к графу д’Артуа, ставшему королем Карлом Х, но и они, дойдя до лета 1829 года и назначения Полиньяка главой кабинета, опускают руки перед подобным политическим тупоумием, коротко упоминают об адресе двухсот двадцати одного депутата, объясняют его цель и cмысл, а затем забывают о внутренней политике и переходят к политике внешней, а именно приготовлениям к военной экспедиции в Алжир, успех которой (следует подчеркнуть, совершенно неожиданный) в конечном счете оказался наиболее значительным вкладом эпохи Реставрации в историю Франции. Законная монархия «покончила с собой» самостоятельно, без помощи своих политических противников. Ввиду всех этих обстоятельств неудивительно, что банкет в «Бургундском винограднике» оказался полностью забыт.

Между тем современники не считали этот эпизод незначительным; так думал не один Одилон Барро, который, если учесть сыгранную им роль, был лично заинтересован в том, чтобы о банкете помнили. Нужно подчеркнуть, что весной 1830 года о банкете писала вся пресса, причем не только парижская; между тем это совсем не разумелось само собой, поскольку тогдашние ежедневные газеты вовсе не гонялись, в отличие от нынешних, за самыми свежими новостями. В ту эпоху новости распространялись медленно; типографский набор, а во многих случаях и печать осуществлялись вручную и, следственно, тоже очень медленно, и потому газеты отводили свои полосы в основном доктринальным рассуждениям и политической полемике. Они сообщали о постановлениях министров и комментировали их; воспроизводили речи, произнесенные в обеих палатах, потому что этого требовали институциональные и культурные рамки политической жизни; однако подробным описанием событий, свершившихся вне этих рамок, таких как банкеты, журналисты занимались довольно редко и обычно ограничивались несколькими строками, самое большее – несколькими десятками строк. Впоследствии к ним не возвращались вовсе, разве что намекали на них в рассуждениях на более общие темы. С учетом всего этого не следует недооценивать то место, какое отвели банкету в «Бургундском винограднике» апрельские газеты 1830 года. «Конституционная», безусловно самая крупная французская газета того времени (более двадцати тысяч экземпляров ежедневно), первой рассказала о банкете в номере от 2 апреля 1830 года, причем отвела этому рассказу целую полосу, а затем коротко возвращалась к нему и в следующих номерах. Ее примеру последовали все другие столичные либеральные газеты, а равно и газеты провинциальные. Роялистские ежедневные газеты: «Белое знамя», «Французская газета» и «Ежедневная», – поначалу делавшие вид, что не принимают случившееся всерьез (подумать только! Банкет первого апреля, как смешно!), нехотя также заговорили о происшедшем. А «Консерватор Реставрации», менее известный ультрароялистский орган, который выходил с меньшей периодичностью и потому мог себе позволить сформулировать некоторые общие соображения, посвятил банкету довольно пространное рассуждение.

Можно, конечно, предположить, что современники проявили близорукость и раздули из мухи слона. В самом деле, среди событий весны 1830 года, о которых писали газеты и которые волновали тогдашнее общественное мнение, немало таких, которые нам представляются совершенно незначительными: например, два месяца спустя в Анжé префект вывел на улицу войска, чтобы воспрепятствовать подготовленной либералами торжественной встрече двух из двухсот двадцати одного депутата, и дело едва не окончилось кровавым бунтом. Но этот случай был немедленно забыт, и ныне о нем знают только историки города Анже. С банкетом в «Бургундском винограднике» все обстоит совсем иначе: насколько мне известно, он упомянут во всех историях эпохи Реставрации и Июльской монархии, опубликованных в XIX веке, когда бы они ни были написаны: по свежим следам или же через двадцать, тридцать, пятьдесят лет, и каковы бы ни были политические симпатии их авторов. Это тем более любопытно, что мемуары современников касаются рассматриваемого эпизода лишь вскользь: разумеется, сказанное не относится к Одилону Барро, который во всех красках расписывает свое участие в банкете, тем более что в тот день он произнес свою первую большую политическую речь. Но Гизо, например, об этом банкете вовсе не упоминает, Рамбюто тоже не говорит о нем ни слова, герцог де Брой ограничивается несколькими строками, Ремюза высказывается очень лаконично и уточняет, что с тех пор не принимал участия ни в одном политическом банкете, Дюпен-старший сообщает, что 1 апреля уже выехал из Парижа, а если бы не уехал, на банкет бы все равно ни за что не пошел[39].

Июльская революция 1830 года стала для всех ее участников и современников потрясением такой силы, что многие из них испытали потребность кто просто запечатлеть свое свидетельство, кто восстановить последовательность событий – славных или прискорбных, смотря с какой точки зрения на них смотреть – и их проанализировать. Лучшие из этих историй, написанных по свежим следам, – выпущенная в 1832 году «Хроника 1830 года» Луи Розе, который, судя по всему, вращался в либеральных кругах еще до Июльской революции, а в 1832 году продолжал сочувствовать партии «движения», и вышедшая в 1833 году «История Реставрации и причин, приведших к падению старшей ветви Бурбонов» Жана-Батиста Капефига, сочинение убежденного легитимиста, впрочем весьма сурово отзывающегося об упорстве Карла Х и слепоте Полиньяка. Так вот, несмотря на разницу в политических симпатиях, оба считают банкет в «Бургундском винограднике» существенным этапом мобилизации общественного мнения накануне избирательной кампании весной 1830 года. В банкете, так же как в состоявшемся чуть раньше, сразу после создания кабинета Полиньяка, триумфальном путешествии Лафайета в Овернь, Дофине и Лион, оба видят предзнаменование огромной важности – доказательство того факта, что политика короля не находила никакой поддержки в обществе, за какие бы доводы ни цеплялись члены кабинета, стремясь доказать обратное.

До выхода больших историй эпохи Реставрации было еще далеко. Только через полтора – три десятка лет вышли такие основополагающие труды, как «История двух Реставраций вплоть до воцарения Луи-Филиппа» Ашиля Тенайя де Волабеля, затем «История парламентского правления во Франции» Проспера Дювержье де Орана. Первый из них, родившийся в 1799 году, в 1830 году принадлежал к тем молодым прогрессивным либералам, которые входили в общество «Помоги себе сам, и Небеса тебе помогут», а затем сделались республиканцами. Он печатался в газете «Национальная», но, судя по всему, сторонился активной политической деятельности и посвятил все свои силы своему главному произведению – истории Реставрации, первый том которой появился в 1844 году, а последние – в конце Второй республики. В промежутке, осенью 1848 года, он в течение нескольких месяцев занимал пост министра народного просвещения в кабинете генерала Кавеньяка. Второй из этих историков, чье имя уже прозвучало в связи с руанским банкетом (он единственный заслужил снисхождение Максима Дюкана), родился в Руане в 1798 году; до июля 1830 года он печатался в газете «Земной шар» и опубликовал там целый ряд очень интересных статей о британской политической жизни. При Июльской монархии он стал депутатом и долгое время был ближе к Гизо, чем к Одилону Барро, возглавлявшему династическую оппозицию. Сделавшись затем сторонником избирательной и парламентской реформы, он не присоединился к республиканцам, но оставался убежденным, несгибаемым либералом. Его история Реставрации была написана и опубликована при Второй империи, после того как он поневоле прекратил всякую политическую деятельность; по названию его труда видно, что вначале он хотел довести свой рассказ до 1848 года и что, живя в государстве, которое так же мало уважало общественные свободы, как и прерогативы парламента, он с ностальгией вспоминал парламентское правление и дух июльских установлений. Оба умные, оба прекрасно информированные, Волабель и Дювержье де Оран имели возможность перечесть газеты и брошюры описываемой эпохи, собрать многочисленные свидетельства (тот и другой, разумеется, имели немало знакомых среди политиков и журналистов) и не только подробно рассказать о событиях своей юности, но и осмыслить их. В их трудах, которые легли в основу либеральной историографии эпохи Реставрации, несколько страниц посвящены банкету в «Бургундском винограднике»[40]. Но еще примечательнее вот что: истории легитимистской направленности, а именно «История Реставрации» Альфреда Неттмана, появившаяся при Второй империи, и монументальный труд Луи де Вьель-Кастеля, завершенный в самом начале Третьей республике, также не обходят молчанием этот банкет… Конечно, их описания достаточно стереотипны и чаще всего воспроизводят отчеты, опубликованные в газетах 1830 года; верно и другое: масштабы сочинения графа де Вьель-Кастеля (двадцать томов, более одиннадцати тысяч страниц…) позволяли ему вести подробный рассказ о событиях, ничего не опуская (он один не обошел своим вниманием даже то происшествие в Анже, о котором я упомянул чуть выше). Но для нас существенно то, что все эти авторы, принадлежавшие к одному и тому же поколению[41], были уверены: речь идет о событии по-настоящему важном, достойном чего-то большего, чем мимолетное упоминание.

Из всех современников не уделил достаточного внимания банкету в «Бургундском винограднике» только Луи Блан в своей «Истории десяти лет»[42], первое издание которой появилось в 1841 году. Но из этих историков он единственный обосновался в Париже и начал свое приобщение к политической деятельности уже после Июльской революции. Луи Блан родился в 1811 году в Мадриде; детство и юность его прошли в Родезе, в католической роялистской семье; среднее образование они с братом смогли получить только благодаря стипендии правительства. Итак, когда юноша прибыл в столицу, он не был не только республиканцем, но даже и либералом; он сделался таковым позже, после того как поступил воспитателем в семью аррасского промышленника и воочию увидел, в каких нищенских условиях живут рабочие, а также познакомился с республиканцем, сотрудником газеты «Пропагандист Па-де-Кале» Фредериком Дежоржем[43]. Поэтому он мог живо и достоверно рассказывать об эпохе, последовавшей за Июльской революцией, но был вовсе не готов понимать и оценивать по справедливости то, что произошло накануне этой революции. А его республиканские информаторы стремились прежде всего указать на трусость буржуа, которые, по их мнению, не осмелились даже открыто бросить вызов монархии и произнесли тост за короля[44]. Июльское восстание народа, а затем присвоение плодов революции Орлеанской династией постфактум подтверждали проницательность и решимость юных республиканцев, возглавляемых Годфруа Кавеньяком. Тот факт, что Луи Блан недооценил значение банкета в «Бургундском винограднике», оказал немалое воздействие на последующую историографию; историки Третьей республики, находившиеся под его влиянием и нередко сочувствовавшие социализму, например Жорж Вейль и Себастьен Шарлети, упоминали этот банкет или, скорее, претензии к единственному произнесенному там тосту лишь как символическое рождение республиканской партии, группировавшейся вокруг Годфруа Кавеньяка, который участвовать в банкете отказался. Но это ничуть не уменьшает значения банкета самого по себе. Все данные, которыми мы располагаем, включая стремление республиканцев преуменьшить роль банкета в «Бургундском винограднике», заставляют считать, что весной 1830 года наблюдатели политической жизни воспринимали его как событие первостепенной важности.

Какое у нас право полагать, что люди XIX века ошибались? Конечно, историкам, осведомленным о дальнейшем ходе событий, легко демонстрировать ретроспективную проницательность и подчеркивать значение детали, ускользнувшей от внимания современников, но содержавшей в себе предвестие будущего. Например, мы имеем полное право назвать первостепенным историческим фактором основание весной 1828 года, по инициативе безвестного лионского ткача Пьера Шарнье, ассоциации взаимопомощи, которая в ближайшие несколько лет сделалась первой массовой организацией рабочих в континентальной Европе и положила начало движению мютюэлизма. Но у нас нет никаких оснований распространять на всех людей первой трети XIX века те, мягко говоря, скептические оценки, какие мы даем способности к политическому анализу Карла Х или Жюля де Полиньяка[45]. Очевидно, что и Капефиг и Неттман с легитимистской стороны, и Волабель, Дювержье де Оран или Ремюза со стороны либералов 1830 года слов на ветер не бросали. И если они придавали некоему событию первостепенное значение, мы обязаны к ним прислушаться. Раз они так поступали, значит, у них наверняка были для этого резоны, сформулированные открыто или только подразумеваемые. Осталось понять, что это за резоны. Для этого, как мне представляется, необходимо совместить несколько подходов: прежде всего, разумеется, восстановить политический контекст весны 1830 года, сегодня почти полностью забытый, дабы объяснить присутствие или отсутствие на банкете тех или иных лиц; разгадать намеки, скрытые в речах, с тем чтобы уяснить, какой стратегии или каких стратегий придерживались организаторы, понять, насколько верно угадали эту стратегию их противники, и, наконец, оценить, какую роль сыграло это мероприятие в мобилизации общественного мнения против министерства Полиньяка – мобилизации, которую в то время проводили либеральные круги. Однако мне кажется, что необходимо взглянуть более широко, перечесть истории, архивы и газеты эпохи Реставрации, чтобы увидеть в банкете в «Бургундском винограднике» не только самоценный эпизод или предвестие июльских баррикад (последнее не подлежит сомнению), но и завершение длительного процесса: банкет 1 апреля 1830 года был далеко не первым, который либералы устроили в эпоху Реставрации. До него и в Париже, и в департаментах люди участвовали во многих других банкетах. Выявить их, описать, создать их историю – все это, надеюсь, поможет лучше понять, что же произошло весной 1830 года.

Глава 2 Время молчания (1818–1820)

В старых либеральных историях эпохи Реставрации, в частности тех, что написаны Волабелем и Дювержье де Ораном, встречаются мимолетные упоминания кое-каких политических банкетов в департаментах. Но более или менее подробного описания, сопровождающегося некоторыми комментариями, удостоились только два банкета, устроенные в Париже. Первый состоялся на двенадцать лет раньше банкета в «Бургундском винограднике», во вторник 5 мая 1818 года: это был обед (или собрание, или банкет; тогдашние тексты употребляют все эти термины в одном и том же значении) в заведении «Радуга» на Больничном бульваре. Второй, так называемый банкет на улице Горы Фавор, прошел чуть менее чем через два года, 5 февраля 1820 года. Оба имели одну и ту же особенность, которая шокировала часть современников, но на которую не обратил внимания ни один из историков эпохи Реставрации: за столом не было произнесено ни одного тоста, ни одной речи; гости вели только частные разговоры между собой. Это молчание, которое тогдашние роялистские газеты считали «нелепым», – любопытное начало для политической формы, которая впоследствии неизменно сопровождалась бурными потоками красноречия. Оно нуждается в комментариях, а для этого нам придется выяснить, при каких обстоятельствах весной 1820 года либералы наконец прервали свое молчание, но сначала придется ответить на другие вопросы, и прежде всего вот на какой: зачем собираться, чтобы ничего не сказать? Какой смысл имели эти политические собрания без речей?

Обед в «Радуге» и его отзвуки в провинции

Вот что писала на следующий день «Коммерческая газета», одна из двух ежедневных парижских газет, которая развивала идеи так называемых независимых – тогдашних крайне левых либералов:

Поскольку сессия 1817 года близка к закрытию, три сотни парижских граждан, почти все принадлежащие к числу избирателей, собрались сегодня, чтобы дать прощальный обед в честь некоторых депутатов, выказавших на национальной трибуне свой талант и патриотизм. Банкет состоялся в «Радуге» на Больничном бульваре. Среди приглашенных были замечены господа Граммон, Трею де Монтьерри, Шовлен, Дюпон (из Эра), Биньон, д’Аржансон, Мартен (из Грэ), Савуа-Роллен, Сонье, Троншон, Казимир и Огюстен Перье.

Это представительное собрание состояло из четырех сотен гостей, сидевших за одним столом; трапеза проходила в безупречном порядке и в обстановке самого искреннего веселья. По подписке, открытой по случаю этого патриотического праздника, была собрана сумма для выкупа трех заключенных из долговой тюрьмы.

Все расходились, желая процветания отечеству, конституционному монарху и свободе.

Многие депутаты уже покинули Париж, в том числе господа Белле, Неель, Комартен, Эрну, Жобез, Понсар, Паккар, Рюперу и Ревуар.

В этой невинной заметке наводит на размышления только одно – место, отведенное ей в газете. Она помещена в самом конце четвертой полосы; следует, однако, уточнить, что остальные материалы этого ежедневного листка – как и все прочие, с весны 1818 года подлежавшего цензуре, – посвящены одной-единственной теме – заседанию в Альби апелляционного суда по делу убийц судьи Фюальдеса; этот эпизод судебной хроники живо интересовал современников из‐за своей предполагаемой политической подоплеки[46]. Итак, для либеральной ежедневной газеты обед, которому она отвела процитированные нами пятнадцать строк, представлял единственную новость дня, достойную внимания; отсюда нетрудно сделать вывод, что она выходила за рамки привычного. Правда, отчет, появившийся несколько дней спустя во «Французской Минерве», крупном либеральном полупериодическом издании первых лет эпохи Реставрации[47], которое цензуре не подвергалось, выглядит почти таким же невинным. Он сообщает, что гостей было четыре сотни, и прибавляет к списку депутатов, не сумевших присутствовать на обеде, еще несколько имен; отметим полемическую шпильку, призванную, по-видимому, оправдать организацию банкета. Этьенн пишет, что «господа парижские мэры и заместители мэров»[48] устроили несколько дней назад «большой обед в честь министров, префектов, председателей судов, генеральных прокуроров и большого числа государственных служащих», тогда как – иронически замечает журналист – депутатам-патриотам принесли дань уважения одни лишь простые «предприниматели, негоцианты, юристы и литераторы».

Отчего же это мирное собрание четырех сотен граждан могло представляться либералам событием важным, а их противникам – скандальным? Если верить следующему выпуску «Минервы», этот обед, устроенный в честь нескольких депутатов, «в последние несколько дней служил темой всех разговоров». Конечно, мы не обязаны верить «Минерве», но полемика разгорелась и на страницах газет. Две недели спустя, 19 мая, «Коммерческая газета» сочла своим долгом защитить «гражданский банкет» от нападок роялистских газет, прежде всего «Газеты прений» и «Ежедневной», и с этой целью поместила на первой странице в качестве передовицы большую статью о банкете, а рядом письмо одного из читателей, входивших в число организаторов собрания. В общей сложности обсуждение длилось около двух месяцев: Леон Тьессе, сотрудник «Нормандских писем», другого листка, близкого к независимым, 25 июня выражал надежду, что кладет ей конец[49]. Восстановить ход дискуссии не так просто, поскольку из‐за цензуры журналисты ежедневных газет использовали для выражения своих мыслей весьма причудливые формы: у представителей каждой точки зрения имелись свои посредники в британской прессе, которая поступала в Париж и активно там читалась[50]. Ультрароялисты высказывали то, чего не могли напечатать на родине, на страницах The Morning Chronicle, сторонники министерства – в The Courier, The Times или The Star, а либералы – в The Sun[51]. Тем не менее можно утверждать, что в центре дискуссии были два вопроса. Первый, к которому мы вернемся позже, касался того, что было сказано на обеде или, парадоксальным образом, того, что там сказано не было; второй был связан с самим собранием, с тем фактом, что оно состоялось.

В самом деле, обед в «Радуге» был новинкой. После нескольких лет Белого террора впервые случилось так, что несколько сотен людей, симпатизирующих либеральной оппозиции, собрались в публичном месте, чтобы отдать дань почтения «независимым» депутатам, тем, кого «Минерва» называет защитниками Хартии, а точнее сказать, тем, кто почти не скрывал, что питает очень мало уважения к династии Бурбонов. Те два десятка имен, которые приводят «Коммерческая газета», Этьенн в «Минерве» или Тьессе в «Нормандских письмах», сегодня совершенно забыты, многие неизвестны даже специалистам по этому периоду, между тем читатели 1818 года знали их очень хорошо. В этом перечне недоставало только банкира Лаффита – быть может потому, что его прошлогодняя речь в палате, восхваляющая английскую революцию 1688 года, снискала ему репутацию экстремиста[52]. Устраивая в честь этих депутатов обед по подписке, либеральные избиратели желали прежде всего выразить им благодарность за их поведение на подходившей к концу сессии парламента, поздравить их с тем, как они выступали и как голосовали, в частности, отстаивая свободу печати, и попросить действовать таким же образом и в дальнейшем. Но не менее важным было и влияние, оказанное этим собранием на самих его участников. Ибо, как напоминала «Минерва», еще двумя годами раньше «друг едва осмеливался ‹…› довериться другу, встреча трех человек считалась скоплением народа, а встреча с глазу на глаз казалась подозрительной, сегодня же четыре сотни человек сходятся на обеде и говорят друг с другом без боязни». Что же касается Волабеля, он, рассказывая об этом банкете тридцать лет спустя, подчеркивает удивительное впечатление, которое произвело на либеральных избирателей сознание, что их так много: «Хотя гости по большей части не были знакомы друг с другом, они знали, что имеют одни и те же убеждения; воодушевленные общением, ободренные своей многочисленностью, уверенные в своей мощи, они легко согласились с необходимостью объединить усилия ради общей цели – сопротивления тем, кто желает возродить старый порядок»[53]. Итак, этот гражданский и патриотический праздник был чрезвычайно важен сам по себе.

Именно поэтому роялисты так сильно стремились развенчать его в глазах общества. Собрание в «Радуге» не могло и не должно было восприниматься наравне с официальными банкетами, вроде того, который парижские мэры и их заместители, все сплошь верноподданные роялисты, устроили для высокопоставленных государственных служащих, дабы заручиться их поддержкой, на что иронически намекал в своей заметке Этьенн. Роялисты стремились показать, что это собрание родственно либо анархии революционных времен, когда граждане регулярно собирались без какого бы то ни было контроля властей, либо самым тревожным проявлениям современного британского радикализма – большим, шумным народным демонстрациям в парке Спа-Филдс, в которых полутора годами раньше приняли участие десятки тысяч лондонских ремесленников и рабочих, матросов и солдат и которые едва не вылились в восстание. В ответ либералы иронизировали над претензиями к банкету в «Радуге»: конечно, если среди участников «было немало миллионеров, а чернь прибывала туда в экипажах», такое собрание нельзя не назвать скопищем мятежников. Среди гостей, кроме нескольких пэров Франции, фигурировали «большинство людей, являющих собою украшение искусств и литературы, торговли и юриспруденции, банковского дела и армии», «множество выдающихся литераторов и молодых писателей, обещающих принять активное участие в борьбе за независимость». Не только высокое положение участников, но также их внешний вид и безупречный порядок, в каком проходило собрание, доказали, что можно быть «другом свободы и равенства, не греша той грубостью нравов, тем дикарским поведением, какие слишком часто встречались в эпоху, когда революция выродилась в анархию гражданскую и нравственную».

Эта полемика о составе участников банкета впоследствии повторялась не однажды в течение эпохи Реставрации, да и позже – при Июльской монархии и даже при Второй республике, что доказывает, что она затрагивала нечто очень важное. Но главным для либералов, собравшихся в «Радуге», было то обстоятельство, что здесь впервые встретились несколько сотен человек, по большей части видевшие друг друга впервые в жизни и не знавшие прежде об общности своих убеждений – тех убеждений, которые в палате, единственном в ту пору публичном месте, где царила ничем не ограниченная свобода слова, высказывали редкие независимые депутаты. В первый раз сообщество до той поры невидимых парижских подписчиков, абонированных на полупериодические или ежедневные либеральные издания, в частности «Минерву», «Историческую библиотеку», «Нормандские письма», «Коммерческую газету», показывало себя на публике. Поэтому необходимо было, чтобы все прошло в полном порядке, чтобы – ввиду осенних частичных выборов – не был скомпрометирован политический образ «независимых» (одной из целей собрания было, как говорится в «Нормандских письмах», «выразить признательность депутатам и пожелать им успеха на ближайших выборах»[54]). Но поскольку гости до этого дня не были знакомы друг с другом, нельзя было гарантировать, что в число приглашенных не проникнут провокаторы: «Знаете ли вы, что ультраминистерские писатели ставят в вину либералам? Их спокойствие, их мудрость! Они ожидали беспорядков, они, возможно, и сами пытались их разжечь», – пишет Этьенн. Итак, молчание на банкете оказалось для его организаторов единственной гарантией успеха: «Мы предпочли молчать ‹…› и таким образом обезоружить всех профессиональных провокаторов, всех платных истолкователей чужих мыслей».

По какой причине мог разгореться скандал? После банкета наемные роялистские публицисты, те, кого либералы называли «платными истолкователями чужих мыслей», наверняка нашли бы в любом тосте, к чему придраться.

Как же так? – говорят они. – Ни одного тоста, ни одного куплета; значит, у этих людей нет никаких желаний? Есть желания, которые таятся в сердцах всех друзей конституционной монархии и представительной системы, а если нам приходится их сдерживать, то лишь оттого, что вы горазды отыскать в их выражении преступные задние мысли. ‹…› Если бы, например, мы произнесли тост за армию, вы бы закричали, что мы имеем в виду старую армию, а за новую на самом деле пить не хотим; если бы мы произнесли тост за соратника Вашингтона, вы бы немедленно обвинили нас в подстрекательстве к установлению республики; если бы мы помянули возвращение изгнанников[55] – о, тогда мы бы тотчас были причислены к мятежникам, мы бы косвенно выступили против меры, одобренной монархом, и на такой тост следовало бы по меньшей мере обратить внимание исправительной полиции[56].

Совершенно очевидно, что ни один тост, произнесенный участниками банкета в «Радуге», не вызвал бы единодушного одобрения прессы. Но мне кажется, что Этьенн скрывает проблему еще более важную: даже среди участников банкета ни одному тосту не было гарантировано единодушное одобрение – во-первых, потому, что в число участников могли затесаться предатели, а во-вторых, потому, что гармонию грозил нарушить тот тост, который, по тогдашней традиции, должен был произноситься первым, – тост за короля. Независимые прекрасно знали, чего не хотят ни за что на свете, – возвращения Белого террора или Старого порядка, но относительно мер, которые нужно предпринять в ближайшем будущем, у них единодушия не было. Одни полагали, что можно поддерживать восстановленную династию, при условии что она выразит готовность уважать Хартию и волю нации; так писала – поскольку об этом можно было говорить, не боясь цензуры, – «Коммерческая газета». Другие, знавшие, что граф д’Артуа вот-вот может взойти на престол, не верили в осуществимость этого варианта и выступали за иные решения: за возведение на престол либо принца Оранского, либо герцога Орлеанского, на чей конституционный патриотизм они полагались; за умеренную республику под председательством Лафайета; за восстановление Империи на пока еще не определенных условиях. Можно ли было рассчитывать, что в такой многочисленной аудитории все пройдет без сучка без задоринки? Поэтому тосты отменили вовсе – в том числе и тост за короля. Впрочем, многие заметили, что отчет в «Коммерческой газете» пытается скрыть отсутствие тоста за здоровье короля, ведь все понимали, что это «нелепое молчание» само по себе выглядит крайне вызывающе. Роялистская пресса громко протестовала, но «независимые» считали, что эти протесты – наименьшее зло.

Важное последствие собрания в «Радуге» – из старых историков Реставрации на это обратил внимание только Дювержье де Оран – заключалось в продолжениях, которые оно очень быстро получило в провинции[57]. 3 июня письмо из полиции или из префектуры департамента Кот-д’Ор предупреждало полицейского комиссара города Бон: «У вас 10 числа сего месяца повторится обед в „Радуге“. Наши депутаты, которым здесь устраивают серенады, должны присутствовать на этом собрании, в котором, как говорят, примут участие восемьдесят человек, а пройдет оно у Буле»[58]. Затем, узнав, что депутат Вуайе д’Аржансон прибыл в собственное поместье «Вязы», неподалеку от Пуатье, «самые видные жители Пуатье» в воскресенье 21 июня устроили обед в его честь; в следующее воскресенье их примеру последовали восемьдесят нотаблей города Шательро. Назавтра в Ренне состоялся банкет на сто сорок персон в честь Шарля Дюнуайе, одного из сотрудников «Европейского цензора», другого крайне левого полупериодического издания; реннский суд накануне оправдал Дюнуайе от обвинений в клевете на одного дворянина из Витре. Прежде чем возвратиться в столицу, он, судя по всему, стал героем чествования в этом небольшом городе. Гренобльские либералы 6 июля собрались в пригородном трактире «Райское местечко», и этот банкет, кажется, доставил немало тревог местным властям; мы к нему еще вернемся. Затем в начале сентября, пока Вуайе д’Аржансона чествовали в Верхнем Эльзасе, нормандские депутаты Виньон и Дюпон из Эра стали героями двух банкетов; один, на сто персон, состоялся в Лез-Андели 10 сентября; второй, на триста персон, – неделю спустя в Руане. Наконец, 18 ноября «большое число избирателей дижонского округа, к которым присоединились многие жители города, собрались устроить банкет в честь господ депутатов из Кот-д’Ора перед их отъездом на сессию, и господа депутаты приняли приглашение». По такому случаю двести тридцать человек собрались в трактире «Красная шапочка». По словам сотрудника местного либерального листка, хотя трактир выбрали очень просторный, некоторым подписчикам, также желавшим выразить свое почтение трем независимым депутатам департамента – Комартену, Эрну´ и Шовлену, – пришлось отказать[59].

Депутат и его избиратели

К этой полудюжине провинциальных банкетов можно было бы, вероятно, с помощью более тщательных разысканий добавить и еще несколько отдельных мероприятий сходного типа. Хотя, по правде говоря, мне это не кажется очень правдоподобным, так как география банкетов в точности совпадает с тем, что нам известно о распространении очагов либерализма в первые годы эпохи Реставрации. В общей сложности «патриотических», или «гражданских», банкетов насчитывается около десятка. Какую информацию мы можем из них извлечь, в каком отношении они могут считаться основанием традиции, пусть даже в следующем году их число, по-видимому, не слишком увеличилось?

Либеральным банкетам 1818 года присущи три главные характеристики политического банкета – характеристики, изучением которых обычно занимается не столько политическая наука, сколько антропология. Банкет – это прежде всего праздник, который устраивают нотабли того или иного города, чаще всего в честь одного или нескольких человек, как правило их депутата или депутатов, но нередко также для того, чтобы отметить какое-либо событие или его юбилей. К этому мы вернемся в следующей главе. Но – и второй критерий в данном случае следует признать решающим – такой праздник организуется по подписке. Определенное число граждан (несколько десятков или даже сотен в эпоху Реставрации) сдают заранее определенную сумму, одну и ту же для всех, нескольким участникам, обычно именуемым «комиссарами» банкета, которые берут на себя материальную организацию празднества. Напротив, те люди, в честь которых устраивается банкет, как правило, не принимают никакого участия в подготовке: банкет – дар, знак благодарности. Наконец, поскольку большая часть политических банкетов или по крайней мере те, что повторяются более или менее регулярно, устраиваются в честь парламентариев, их календарь очень тесно связан с парламентской сессией: банкеты в очень большой мере – предприятие сезонное. С этого последнего пункта и начнем.

При конституционной монархии, то есть до 1848 года, парламентская сессия длилась обычно от четырех до семи месяцев. Открывалась она в конце осени или в начале зимы с обсуждения адреса государю и голосования за него, а заканчивалась в начале лета после голосования за бюджет. Этот ритм более или менее совпадал с расписанием светской жизни: известно, что парижские нотабли покидали город и уезжали в свои замки, поместья или просто дома в провинции в конце весны, а возвращались только к осени[60]. Студенты из провинции, учившиеся в Париже, на лето возвращались к родителям. Поскольку город пустел, большие театры делали перерыв в представлениях, интеллектуальная и политическая жизнь затухала, и даже журналы с трудом отыскивали подписчиков и авторов. Поэтому совершенно логично, что избиратели и, как тогда говорили, простые граждане из департаментов выбирали этот период для того, чтобы устроить празднество в честь своего депутата, чаще всего сразу после его возращения домой или накануне его отъезда в Париж. Напротив, в Париже в этот парламентский мертвый сезон устраивать банкеты не имело смысла, разве что парижский депутат и его самые влиятельные избиратели остались бы на лето в столице, но такой случай был крайне маловероятен. По правде говоря, график парижских банкетов был еще более жестким, чем расписание банкетов провинциальных, так как считалось, что представитель нации должен действовать в парламенте свободно, полагаясь только на собственное разумение, и любой банкет, устроенный в его честь во время парламентской сессии, рисковал показаться косвенным давлением на его позицию, а следовательно, поставить под подозрение его порядочность. Пока сессия не подошла к концу, пока в палате еще обсуждались важные вопросы, не могло идти речи о том, чтобы чествовать депутатов: ведь они еще не полностью доказали верность своему мандату, да и не смогли бы принять приглашение на банкет в свою честь; именно поэтому банкет на улице Горы Фавор 5 февраля 1820 года прошел практически без участия либеральных депутатов. А между тем поводом для него послужила годовщина принятия закона Лене о выборах[61], который эти депутаты старались защитить в палате от министерства, решившегося его ограничить; тем не менее они сочли бы, что порочат свое членство в палате, если бы приняли приглашение на банкет, устроенный простыми гражданами[62]. А по окончании сессии времени для банкетов оставалось очень мало: Лафайет стремился как можно скорее вернуться в свое поместье Лагранж (в департаменте Сена и Марна), Казимир Перье – в свои земли в департаменте Об, Вуайе д’Аржансон – в свое поместье «Вязы» в департаменте Вьенна или на свой металлургический завод Обербрюк в Эльзасе… Поэтому нужно было торопиться, тем более что устроители банкета хотели чествовать не только столичных либеральных депутатов, но и некоторых представителей департаментов, испытывавших вполне законное желание поскорее возвратиться к своим семьям, друзьям и избирателям.

Банкеты в честь либеральных депутатов после сессии следовало считать выражением признательности. «Мы с вами трудимся безвозмездно. Единственной наградой нам служит выражение общественного мнения; но мы должны вести себя в этом отношении особенно щепетильно»[63], – утверждал Вуайе д’Аржансон в ответном письме к мэру Шательро, стремившемуся изобразить как нечто совершенно незначительное банкет, который жители подведомственного ему города, к его великому неудовольствию, устроили в честь либерального депутата. Так же как и мэр, но в гораздо большей степени, чем он, депутат бесплатно тратил силы, время, состояние; напомним, что до 1848 года парламентарии не получали никакого вознаграждения, а мандат обходился довольно дорого, поскольку депутату приходилось от пяти до семи месяцев проживать в Париже. Приличное жилье в столице стоило больших денег, а работа в палате практически полностью отнимала у депутата, особенно провинциала, возможность заниматься собственным делом. Это обстоятельство, между прочим, было одним из аргументов в пользу введения достаточно высокого ценза для избираемых, что в эпоху Реставрации сводило число потенциальных депутатов примерно до двадцати тысяч. Депутаты Вуайе д’Аржансон, Шовлен, Эрну, Биньон, Дюпон из Эра много сделали для королевской власти, но, будучи «независимыми», скорее всего, очень мало от нее получили: следовательно, вознаградить их своей признательностью предстояло избирателям. Между тем если люди первой половины XIX века это только предчувствовали, то мы, изучающие эти явления почти два века спустя, знаем это точно со времен Марселя Мосса: всякий дар обязывает и требует ответного дара.

Но и ответный дар обязывает в свой черед, и люди, которые его принимают, тоже превосходно это чувствуют. По этой причине в конце молчаливых банкетов в Руане и Лез-Андели в сентябре 1818 года почтенные депутаты Биньон и Дюпон из Эра все-таки ненадолго взяли слово, чтобы поблагодарить собравшихся и «уверить их в готовности ревностно защищать интересы отечества и требовать полного исполнения Конституционной хартии». Нетрудно вообразить продолжение: в следующем году в конце сессии Биньон и Дюпон, а также Эрну, Комартен и Шовлен, исполнившие пожелания нормандских или бургундских избирателей, получили право на новый праздник в свою честь, что в самом деле и произошло[64]. В конечном счете по окончании мандата депутаты, ревностно защищавшие интересы своих избирателей, были вправе ожидать от них награды в виде переизбрания. Напротив, члены верхней палаты, поскольку они назначались королем и от избирателей не зависели, почти никогда не становились адресатами банкетов; это касалось даже откровенно либеральных пэров, таких как герцог де Брой[65].

Поскольку Вуайе д’Аржансон был несравненно более богат, чем граждане, которые его чествовали, устроенный ими банкет мог восприниматься только как выражение признательности, а не как попытка подкупа. Но не все депутаты могли похвастать таким же состоянием и таким же бескорыстием, да и убеждения не у всех отличались той же твердостью. Если бы устройство банкетов в честь либеральных депутатов сделалось общераспространенным, они рисковали бы навлечь на себя обвинение – очень мало обоснованное, но губительное для их репутации – в том, что все они подкуплены своими избирателями. Риск был тем более велик, что за годы обучения парламентской политической жизни умножились случаи пиров, против которых либералы, вначале смотревшие на это безучастно[66], очень скоро начали решительно протестовать, ибо поняли, какой опасностью они грозят. Дело в том, что министры, и прежде всего глава кабинета Деказ, задавали обеды депутатам большинства, по преимуществу тем, кому политические убеждения отнюдь не мешали пользоваться щедротами власти; к таковым относились в первую очередь депутаты левого центра, чьи голоса могли оказаться решающими в этот период, когда каждые новые выборы усиливали лагерь «независимых», хотя и не слишком ослабляли лагерь ультрароялистов. Поэтому Деказ широко практиковал эту меру – не слишком элегантную, но безусловно эффективную, на что «Конституционная» жаловалась еще в феврале 1820 года: «Министры знают, как безгранична власть хорошей кухни»[67]. Обеды эти были роскошны, а готовивший их повар, служивший в доме сотрудника Деказа, принадлежал к числу лучших в Париже.

Именно этой ситуации мы обязаны одной из самых прославленных политических песен эпохи Реставрации, сочиненной Беранже. Она называется «Пузан, или Отчет г-на М*** о сессии 1818 года перед избирателями департамента…»:

Избирателям – почтенье!

Вот правдивый мой рассказ,

Как трудился, полон рвенья,

Я для родины, для вас.

Я вернулся толст, румян…

Разве то – стране изъян?

У министров я бывал,

Пировал,

Пировал,

С ними вина я пивал…[68]

Исследователь творчества Беранже истолковал эту песню как «яркий вклад в антологию примитивного антипарламентаризма», поскольку портрет, нарисованный поэтом, «мог относиться к любому депутату, независимо от его политических взглядов»[69]. С этим утверждением невозможно согласиться. Речь идет вовсе не обо всех депутатах, но об определенных депутатах с зыбкими убеждениями, поддерживавших кабинет министров во время сессий 1818 и 1819 годов, о тех людях, которые располагались в палате в самом центре, далеко от крайне правых ультрароялистов, но еще дальше от крайне левых либералов. Существует по крайней мере еще одна песня, вышедшая из другого лагеря и упрекающая этих депутатов в тех же прегрешениях. Сочинил ее некто Казенов; под названием «Оптимизм, министерская песня» она напечатана в феврале 1819 года в «Белом знамени»:

Кухня старая иль новая,

Для меня различий нет.

Тот министр всех толковее,

Что устроит нам обед.

Голодают пусть другие,

Мне до них и дела нет.

Я наелся и напился,

До других мне дела нет[70].

Что эти песни впоследствии могли быть поняты как выражение примитивного антипарламентаризма и использованы в этом смысле, не подлежит сомнению. Но первоначально они значили совсем иное; «пузан», который в другой песне Беранже («Пузан на выборах 1819 года») объясняет своим избирателям:

Как депутат – в том нет секрета –

Я ел прекрасно целый год.

Стол накрывают… Жду ответа:

Быть иль не быть мне им вперед?[71]

полная противоположность «верному депутату», любимцу независимых избирателей (и нет никаких оснований полагать, что Беранже, близкий друг Манюэля, думал иначе), который в палате произносит грозные речи против министерства и не боится давать отчет в своих действиях перед теми, кто его избрал. Или, вернее, ему незачем объяснять свои действия, потому что его избиратели уже читали в газетах его речи, произнесенные в течение сессии, одобрили его позицию и желают выразить ему свою признательность, давая в честь него банкет. Впрочем, ясно, что это не отменяло путаницы. В последние годы эпохи Реставрации, когда, как мы увидим, практика банкетов, устроенных в честь либеральных депутатов в департаментах, сделалась всеобщей, роялистские листки охотно намекали на то, что часть чествуемых депутатов – не землевладельцы, а адвокаты или публицисты – стремились таким образом получать стол и кров от провинциальных избирателей[72]. Некоторые либералы, хорошо знающие британские обычаи, кажется, почувствовали, чем все это грозит, и начали высказывать нешуточные опасения[73]. В самом деле, в Великобритании политические банкеты накануне выборов устраивались очень часто и представляли собой скрытую форму подкупа избирателей кандидатами, а поскольку порой могло случиться и так, что обед, напротив, давали избиратели в честь своего кандидата, отсюда было недалеко до полного смешения банкетов обоего типа и отождествления политического банкета с коррупцией. Любопытное – и гораздо более позднее – свидетельство этой настороженности по отношению к банкетам находим в одном из доводов, который выдвигал Альфонс де Ламартин в 1847 году, объясняя своим близким, почему после исключительно успешного банкета в Маконе он отказывался принять бесчисленные приглашения от организаторов реформистских банкетов: его, говорил он, вовсе не прельщает перспектива прослыть паразитом, питающимся от щедрот нации; возможно также, что он боялся ограничить свою свободу[74]. Однако нападки, судя по всему, не достигли цели, а опасения остались невысказанными: с одной стороны, в эпоху Реставрации во Франции коррумпированность политиков очень сильно уступала британской. Хотя отсутствие поименного голосования в палате депутатов (голосовали в ту пору белыми и черными шарами) позволяло министрам в сложных случаях тайно покупать голоса, голосование избирателей в округах тоже не было публичным, и легко могло оказаться, что деньги на подкуп потрачены впустую. С другой стороны, если еще можно вообразить подкуп министром одного или нескольких депутатов, то подкуп депутата избирателями представляется совершенно невероятным: ведь его роль в том и состоит, чтобы представлять в палате и защищать их интересы, которые, согласно политическим понятиям того времени, отождествлялись с интересами нации!

Таким образом, сравнение с британской политической жизнью не нанесло вреда практике банкетов – слишком уж разным был контекст в обеих странах, и проницательным наблюдателям это было хорошо известно[75]. Конечно, префекты и министерские кандидаты могли в преддверии выборов держать открытый стол, на что справедливо сетовала «Минерва»[76]; обеды у министров могли подкупать депутатов в течение сессии; но трудно понять, каким образом подписчики, цвет нации, могли подкупить своих «честных и порядочных» представителей, когда по окончании сессии устраивали обед в их честь. В противоположность тому, что утверждали в 1830 году то ли по неведению, то ли по злому умыслу сторонники Полиньяка, дело было не в том, за столом или не за столом делается политика; не в том, что «роялизм сохранил свои нравы, а демагогия – свои»; не в том, что «эта последняя всегда шумела, пела, а главное, пила»[77]: дело было в том, кто задумывал пир и кто его оплачивал – власть или граждане.

Интерпретация молчания

Вернемся к «нелепому молчанию», царившему на либеральных банкетах, начиная с того, который состоялся в «Радуге» 5 мая 1818 года, и кончая тем, который прошел на улице Горы Фавор 5 февраля 1820 года. Что могли значить эти мероприятия, смысл которых не был разъяснен в тостах, произносимых сотрапезниками? Не претендуя на раскрытие всех нюансов, я полагаю, однако, что могу утверждать: смысл у этого мероприятия имелся и по крайней мере части современников он был совершенно понятен, а искать его нужно в отчетах об этих банкетах, как бы поверхностны они ни были. Когда свободе грозят многочисленные опасности, все самые незначительные элементы банкета оказываются значащими. Мне могут возразить, что, действуя таким образом, историк рискует поддаться соблазну гиперинтерпретации. Я иду на это сознательно, потому что, на мой взгляд, лучше зайти слишком далеко в интерпретации, чем считать, что все эти детали несущественны, что споры между либералами и ультрароялистами шли по пустякам, и, таким образом, полностью пренебречь особенностями политической культуры прошлого. Вот, например, «Молва» описывает банкет на улице Горы Фавор, призванный отпраздновать «день, когда был принят закон о выборах» и прошедший в обстановке «самой открытой сердечности, самой безупречной учтивости, самой безукоризненной благопристойности», и замечает: «Поэтому всякий раз, когда оркестр переходил от мелодий малозначительных к ставшему национальным мотиву „Где лучше, чем в кругу семьи?“, единодушные рукоплескания показывали, насколько все присутствующие проникнуты одними и теми же чувствами, воодушевлены одними и теми же принципами». Как нам понять эту фразу? Мелодия, о которой идет речь и которая в ту пору пользовалась огромной известностью, – это квартет из одноактной и уже довольно давней (1769) комедии Гретри на слова Мармонтеля. Если верить Пьеру Ларуссу, этот трогательный квартет один обеспечил пьесе успех. Но для людей 1820 года он имел четкий политический смысл. В самом деле, начиная с 1814 года он играл роль национального гимна, потому что в нем видели своего рода перевод на язык музыки фразы, якобы сказанной графом д’Артуа при въезде в Париж: «Во Франции ничего не изменилось, в ней лишь стало одним французом больше». В ту пору эта мелодия символизировала возвращение эмигрантов, и прежде всего королевского семейства, на родину и всеобщее примирение. Спеть или сыграть этот квартет на банкете ультрароялистов или на официальной церемонии в 1816 году означало, что, невзирая на все трудности и даже несмотря на интермедию Ста дней, вынудившую Бурбонов снова покинуть отечество, страна возвратилась к нормальной жизни и законный государь вновь пребывает в кругу своей семьи и в окружении своих подданных (которых властям приятно было считать верноподданными). Однако в 1820 году на либеральном банкете этот мотив, встречаемый рукоплесканиями, обретал совсем иной смысл: аплодировавшие ожидали возвращения отнюдь не Бурбонов, а политических изгнанников, в частности цареубийц – членов Конвента, голосовавших некогда за казнь короля; это возвращение было одним из главных требований либералов. Теперь, когда территория Франции была полностью свободна от иностранных оккупантов, можно ли было не желать, чтобы национальное примирение довершилось и на родину, в большую французскую семью, вернулись те, кого осудили на изгнание после Ватерлоо по так называемому закону об амнистии? Единодушные рукоплескания восьми сотен или тысячи сотрапезников, присутствовавших на банкете на улице Горы Фавор, обретали в точности тот же смысл, какой имел бы скандальный тост «За возвращение изгнанников!», который, однако, произнесен не был. А роялисты не могли ни к чему придраться, потому что мелодию эту они тоже считали своим неофициальным гимном…

Итак, смысл банкета мог скрываться в исполненной на нем музыке; этому можно привести немало других доказательств. Но то был далеко не единственный способ передавать информацию, минуя тосты. Конечно, очень значимо было украшение залов, однако на этот счет относительно ранних банкетов у нас очень мало информации; зато мы можем присмотреться к другим вещам: к личности чествуемого депутата, к дате банкета и даже к блюдам, подаваемым гостям; все это может быть исполнено смысла и подлежать более или менее правдоподобной интерпретации.

Чествование депутата

Первым депутатом, который удостоился восторженного приема и банкета в свою честь, стал весьма своеобразный персонаж, потомок древнего и знатного рода Марк-Рене-Мари де Вуайе, маркиз д’Аржансон. Ему, точно так же как и Лафайету, по причине благородного происхождения и аристократических родственных связей (он был приемным отцом молодого герцога де Броя, одного из двух пэров Франции, участвовавших в банкете в «Радуге») был гарантирован со стороны местных властей уважительный прием, граничивший с безнаказанностью. Итак, те, кто чествовал Вуайе д’Аржансона – граждане Пуатье и Шательро в июне 1818 года, а затем, в сентябре, жители Верхнего Эльзаса, имели все основания ожидать, что его покровительство обеспечит им защиту от префектов, и те в самом худшем случае в грубой форме выскажут свое неудовольствие, но не пойдут на более жесткие меры. В то же время в лице Аржансона участники банкетов чествовали, разумеется, не великого оратора, каковым тот никогда не был, но человека абсолютной личной порядочности, администратора, который, занимая несколько лет назад пост префекта департамента Устье Эско, принял сторону своих подопечных, рискуя навлечь на себя гнев императора, а главное, был единственным, кто осенью 1815 года имел мужество с трибуны «бесподобной палаты» осудить резню протестантов на юге Франции; резню эту совершали фанатичные банды под руководством Трестайона при полном бездействии местных властей и при полном же молчании цензурируемой прессы. Во Франции не было ни одного либерала и ни одного протестанта, которые бы об этом не знали. Аржансон был живым символом неприятия Белого террора и религиозной нетерпимости ультрароялистов[78].

Узнав о приезде Аржансона в его поместье «Вязы», «самые достойные жители Пуатье» решили в воскресенье 21 июня дать в его честь обед, о котором нам ничего не известно, кроме того факта, что он сопровождался «щедрыми изъявлениями самых достойных чувств, самого чистого патриотизма и самого полного единения» и что не были забыты и бедные, которым назавтра раздали четыре тысячи фунтов хлеба. В следующее воскресенье восемьдесят нотаблей Шательро последовали примеру жителей Пуатье. Об этом банкете нам известно чуть больше благодаря реакции мэра города: он, протестант, назначенный префектом, разумеется, стремился в первую очередь доказать, что не имеет никакого отношения к этому нелепому и неуместному чествованию депутата от оппозиции. В письме в «Газету прений» он подчеркивает, что отказал устроителям банкета в предоставлении муниципального помещения и сделал все возможное, чтобы уменьшить число избирателей-протестантов, входящих в число гостей (ему трудно было повлиять на общее число участников, если учесть, что в конце концов обед был устроен на территории публичного гулянья). Наконец, сообщал он, «не наблюдалось ни иллюминации, ни энтузиазма со стороны народа, порядочные представители которого смотрели на это собрание с живейшим неодобрением». Выражение он подобрал бесспорно неудачное, на что и указал в своей реплике, исполненной сокрушительной иронии, Вуайе д’Аржансон[79].

Либеральная пресса 1818 года описывает и два других больших банкета: они были устроены в честь двух нормандских депутатов, Биньона и Дюпона из Эра, в Лез-Андели 10 сентября и в Руане неделей позже[80]. За несколько месяцев до этого Биньон взял слово в палате, чтобы потребовать возвращения тех, кто был отправлен в изгнание во время Белого террора: накануне отбытия из Франции последних иностранных оккупационных войск это было одним из главных требований «независимых». Со своей стороны, Дюпон из Эра потребовал отмены цензуры и восстановления свободы печати. В ту пору об их выступлениях знали все; точно так же, как в Пуатье и Шательро, не было никакой необходимости упоминать об этом в тостах. Все же в самом конце трапезы почтенные депутаты ненадолго брали слово, чтобы поблагодарить собравшихся и заверить избирателей «в своей готовности неустанно защищать интересы страны и добиваться точного следования Конституционной хартии».

Выбор даты

Совершенно очевидно, что дата, на которую назначен банкет, не может считаться незначащей. В самом деле, люди первой трети XIX века отличались обостренной чувствительностью к датам и юбилеям, причем это касалось всех слоев населения. В своем исследовании народных протестов во Франции в 1789–1820 годах Ричард Кобб замечает между прочим, что во время Революции бунты и резня совершались не в любой момент, а в строго определенное время: таким образом, всякому добросовестному полицейскому достаточно было ознакомиться с общенациональным и местным политическим календарем, чтобы заранее быть готовым противостоять тем, кто станет мстить за кровь, пролитую прежде[81]. Впрочем, и образованные люди придавали датам ничуть не меньшее значение: так, Бордо был для всех современников «городом 12 марта» (подразумевалось 12 марта 1814 года, когда герцог Ангулемский торжественно въехал в порт, жители которого не могли простить Наполеону континентальную блокаду). Следует также напомнить, что по меньшей мере до Второй республики в отсутствие четко определенного главы правительства разные кабинеты обозначались не именами главного министра, но датой назначения того или иного кабинета: кабинет Полиньяка именовался министерством 8 августа (1829 года), кабинет Казимира Перье – министерством 13 марта (1831 года). Что же касается двух последних правительств Июльской монархии, кабинетов Тьера и Гизо, публицисты и историки середины XIX века говорили о них только как о кабинетах 1 марта (1840 года) и 29 октября (того же года).

Поскольку гости, приглашенные на банкет, в эпоху Реставрации были, как мы покажем ниже, сплошь более или менее состоятельные нотабли, то есть люди, в полной мере располагавшие своим временем, собрать их в количестве сотни или полутора сотен человек в любой, не обязательно воскресный день не составляло никакой проблемы. Быть может, тот факт, что 5 февраля 1820 года, годовщина принятия закона Лене, приходилось на субботу, позволил еще нескольким провинциалам прибыть в столицу, чтобы присоединиться к либералам, требующим сохранения этого закона, но состоявшееся на 21 месяц раньше собрание в «Радуге» было, судя по всему, ничуть не менее многочисленным, хотя 4 мая 1818 года пришлось на вторник. Во всяком случае, если верить либеральным газетам, устроителям всех больших банкетов приходилось отказывать многим желающим из‐за недостатка места. Таким образом, как мы надеемся показать на двух примерах, выбор определенной даты зависел не столько от публики, на которую можно было рассчитывать в этот день, сколько от смысла, который вкладывался в эту конкретную дату.

Для начала вернемся к банкету в «Радуге». Почему он состоялся именно 5 мая? Либеральные газеты не говорят об этом ни слова; «Минерва», как мы уже видели, ограничивается тем, что представляет этот банкет как своеобразный ответ на банкет официальный, который несколькими днями раньше муниципальные деятели столицы устроили в честь высокопоставленных роялистских должностных лиц. Между тем этот банкет в самом деле был ответом, но на совсем другую церемонию: как подчеркнул тридцать лет спустя Волабель[82]

Загрузка...