Телевизор в гостиничном номере работал почти беззвучно. Володя лежал на постели и смотрел на экранное мельтешение. Вот какого чёрта он вспомнил сегодня Алёну, да ещё и перед Серёгой разоткровенничался. Когда-то давно, лет двадцать назад, он частенько эту историю на бис рассказывал пацанам, те слушали, открыв рты, ржали, требовали пикантных подробностей и отпускали соответствующие представлению комментарии. История, обрастая этими самыми подробностями, всё больше напоминала порнографический детектив и убойно действовала на бесконечную череду одноразовых, ну, или чуть больше – двух-трёхразовых – подружек, разных по масти, но одинаково доступных, почти столь же циничных и разогревающихся по мере развития повествования. Это очень веселило и развлекало до одного, такого же тёмного и глухого, как сегодня, февральского вечера, когда во время любимого всеми представления рядом была Лерка. Она слушала молча, смотрела на него сбоку неподвижным взглядом, только на скулах цвели неровные красные пятна. Её брезгливый взгляд жёг ему щёку, сбивал с привычного веселья. Она потушила сигарету и так же молча вышла из комнаты. Вслед ей ухмылялись пацаны, переглядывались и перешёптывались «машки». А он в который раз ощутил странное чувство, к которому добавилось раздражение – опять она демонстрирует презрение то ли ко всей компании, то ли к его рассказу, что угрожает и его авторитету в том числе. Уже не раз пацаны ненавязчиво интересовались, на фига ему эта Лерка: «Вот зуб даём, сдаст она всех». А Джон как-то во время вечеринки даже воткнул в деревянную столешницу финку со словами: «Лерка, если ты хоть кому-нибудь будешь рассказывать, что услышишь здесь, можем пострадать все…» Финка раскачивалась, как маятник, а Лерка прищурилась, глянула на Джона, перевела взгляд на него, Володю, и как обычно опустила глаза. А уже наедине спросила:
– Зачем он это мне говорит?
– Если говорит, значит, надо.
И опять выводов не сделали оба. Он пожал плечами и стал ждать, чем вся эта фигня кончится. Страшно ей было? Наверное, страшно, но Лерка вопросов больше не задавала и своё отношение к происходящему демонстрировать не перестала. Это раздражало всех вокруг, он пытался поначалу делать вид, что так и должно быть, но напряжение нарастало. А кардинальных решений принимать не хотелось, потому что понятно было, что придётся чем-то пожертвовать. И просто наблюдателем оставаться не получалось, всё-таки, ему уже было не двадцать, как тогда, а двадцать пять…
Двадцать ему исполнилось прямо на колпаке. Самым большим достижением перехода в «деды» было то, что в карауле теперь можно стоять только днём, а не сходить с ума ночами на вышке, изнывая от желания бегом, ломая ноги, спуститься по шатающимся на одном гвозде ступенькам крутой лестницы, закидывая за спину опостылевший автомат.
«Дедов» уже не били. Теперь на «духах» отрывался их призыв. Он в этих ежевечерних забавах участвовал редко, ему было просто лень, ведь куда приятнее в неположенное время лежать на кровати и читать. Но он следил за происходящим и приподнимался иногда, чтобы разнять слишком уж увлекающихся, ему достаточно было только подать голос, чтобы порядок в казарме наступал сам собой. На втором году службы он увлёкся Джеком Лондоном, его книг в библиотеке было много. Володю завораживали описания Клондайка, тревожили непривычные американские имена, а индейцы и индианки представлялись в противопоставлении белым янки гордыми жителями неведомой северной страны, которые жирному блеску золота предпочитали бриллиантовый перелив тундрового наста под солнцем. Но и золота хотелось тоже. И трудно было понять, чего больше. Он перелистывал страницы, вчитывался и не понимал, зачем ему это, просто запоминал: «Внезапная опасность, мгновенная смерть – как часто Мэйлмют Кид сталкивался с тем и с другим! Ещё дрожали иглы на ветвях, а он уже успел отдать приказание женщине и кинуться на помощь. Индианка тоже не упала без чувств и не стала проливать ненужные слёзы, как это сделали бы многие из её белых сестёр… Наконец, Кид положил на снег жалкие останки того, что так недавно было человеком. Но страшнее мучений его товарища была немая скорбь в лице женщины и её взгляд, исполненный и надежды, и отчаяния…»[8] А как там было раньше? Отлистнул две страницы, вот: «При этих словах женщина перестала хмуриться, и глаза её засветились любовью к её белому господину – первому белому человеку, которого она встретила, первому мужчине, который показал ей, что в женщине можно видеть не только животное или вьючную скотину…» Надо же, белый господин… На месте Руфи он представлял не черноволосую смуглую индианку, а кукольно-белокурую Алёну, взгляд которой уже несколько месяцев преследовал его не только на поверках. Он видел её во сне, трогательно-нежную, свободную, без робы, хоть и демисезонной – тёплые ватные штаны сменились плотной, хлопающей по икрам ног при ходьбе юбкой; а в чём-то лёгком, прозрачном и летящем. Она прикасалась к нему бережно и ласково, была так близко, что он просыпался с бешено колотящимся сердцем. Тяжело дышал и, засыпая, мечтал, как встретит её однажды у ворот зоны… Он никогда и ни с кем это не обсуждал, какие бы возвышенно-эротические разговоры не велись в казарме. Каждый день на политзанятиях и прочих беседах офицеры им твердили: «Зарубите себе на носу, зэки – это не люди, а зэчки тем более, это просто животные. Звери…» Но, второй год наблюдая нравы в казарме, всё больше убеждался в том, что они ничем не отличаются от порядков в зоне, даже жаргон один и тот же, на все эти базары внимания не обращал…
Влажный верховой ветер плющил и раскачивал кроны огромных сосен, доносил до вышки запахи таёжной весны – терпкой хвои и сладкой прели прошлогодней травы и листьев, гнал по низкому синему небу облака. Володя смотрел им вслед, облака неслись на юго-восток, в сторону дома. Он вздохнул, служить (вот дурацкое слово, кто тут кому служит, непонятно) ещё почти семь месяцев. Долго, ещё очень долго… Он вздрогнул от тычка в бок, опустил глаза на контрольно-следовую полосу – забылся, вдохнув немного весны, засмотрелся на небо. Но неизменный его напарник по караулам Толик заботился вовсе не о несении службы. Он был, как обычно, в приподнятом настроении и жаждал праздника.
– Слышь, Вован, днюху твою как отмечать будем?
Володя неопределённо пожал плечами, он восторга Толика не разделял, отмечать ничего не хотел, но понимал, что откосить от мероприятия не получится.
– А что, есть какие-то варианты?
– Ха, Вован, варианты всегда есть. Можно в казарме забухать, песни попеть, «духов» построить…
– Да ну на фиг, тоже мне, развлечение…
– А можно к Верке-поварихе зарулить, у неё телик, музыка, пожрать всегда есть, подружки тусуются всякие…
– Это к какой Верке? Расконвойнице?
– Ну да, с зоновского пищеблока. Ох, весёлая тётка! Прикинь, две бутылки водки на грудь принимает, и хоть бы хрен по деревне, веселее только становится. Я ей как-то говорю – а три слабо? Она только хмыкнула, мол, мне-то? Ни разу, говорит, не слабо. Я-то выпью, только куда ты, Толечка, щемиться будешь? – Толик, забывшись, весело и звонко заржал, но подавил хохот, вспомнив, что стоит на вышке.
Володя хохотнул, представив картину, как Толик, спотыкаясь, несётся к казарме, поддерживая штаны, а за ним гонится лохматая Верка-расконвойница. Он попытался вспомнить, как она выглядит, но, увы, не вспомнил, расконвоированные вчерашние зэчки были все на одно лицо. Едва глянув, можно было понять, откуда они. Эта зоновская печать не сходила долго… А он и не вглядывался, даже если приходилось с ними выпивать. И не только выпивать…
Он опять стал всматриваться в облака, словно пытаясь увидеть там что-то такое, что приблизило бы его к дому, к Городу, к своей почти забытой жизни. Толик снова ткнул его локтем в бок.
– Вован, глянь, тут такой цирк творится! Это не в честь днюхи твоей? Вот это подарок так подарок!
Ему почему-то стало страшно и очень не хотелось смотреть на «цирк». Он медленно повернул голову туда, куда указывал пальцем Толик. На крыше ближнего к вышке барака происходило небывалое. Несколько женщин скидывали с себя робу, раздевались медленно, словно под музыку, а может, она у них и звучала, только до вышки не долетало ни звука. Толик приплясывал рядом, судорожно дёргая висящий на груди бинокль и прислоняя его окуляры к глазам.
– Вот ни фига себе сеанс! – Его голос от восторга даже срывался на визг.
А Володя стоял неподвижно и смотрел вперёд. Бинокля ему не было нужно – он отчётливо видел в центре живописной группы «свою» красавицу Алёну, которая смотрела на него в упор. Она вышагнула из юбки, потянула снизу вверх рубашку, отбросила её. Белья на ней не было. К ней тут же потянулись чьи-то руки, ощупывали, обнимали безупречное, как будто из мрамора выточенное, тело. Она отвечала на эти ласки, не отрывая от Володи призывного взгляда. А он, застыв на месте, отказывался верить своим глазам и в то, что всё это происходит наяву. Словно видя себя со стороны, он… скользит рукой по ремню автомата, тянет ремень вверх через голову, перехватывает цевьё на уровне груди, снимает с предохранителя, ставя переводчик на автоматический огонь и как в замедленной съёмке, досылает патрон в патронник, отводя затвор до отказа. Все движения были за полтора года так отрепетированы, что он даже не замечал, что делает. Перед глазами полыхало холодное белое пламя, и он не видел ничего, кроме её глаз, казавшихся тёмными провалами на фоне светлых прядей, и целился он ровно между ними, и палец уже прикоснулся к спусковому крючку…
И опять он не понял, что произошло – вот секунду назад он стоял с автоматом наизготовку, а уже сползает по стенке вышки. Это Толик саданул его прикладом по плечу и выплеснул прямо в лицо воду из фляжки. Володя, сидя на дощатом полу, размазывал по лицу тёплую воду, а Толик за шкирку поднимал его и прислонял к стенке.
– Вован, ты охренел совсем, что ли? На кичу захотел? А если бы выстрелил? Полный звездец бы тебе тогда наступил, – причитал Толик, разряжая автомат и вешая ему на плечо ремень. – Сейчас, поди, проверяющие примчатся.
Володя, вцепившись пальцами в звенья сетки-рабицы, смотрел, как надзиратели загоняют в бараки участниц сеанса и не мог понять, чувствует ли сейчас хоть что-нибудь, кроме тошнотворно-брезгливой усталости.
А через несколько часов он мрачно пил водку в хаотично заставленной какими-то коробками и ящиками комнате Верки-поварихи. Неряшливое, неприютное помещение выглядело, как каптёрка зоновского барака. Одноэтажный деревянный барак-общежитие стоял среди таких же старых, серых от старости и вечной непогоды коробок через дорогу от зоны. Расконвоированные поселенки жили здесь годами, а то и десятилетиями – многим некуда, да и незачем было возвращаться на Большую землю. Там их никто не ждал, устроиться на работу было почти невозможно, вот и оставались они в этом крохотном таёжном поселении навсегда, чтобы потом без особых церемоний упокоиться на продуваемом всеми ветрами кладбище на опушке соснового бора. Пока были более или менее молодыми, принимали в гостях замученных беспросветной служивой жизнью и бесконечными драками в казармах солдатиков-срочников с водкой, которым некуда было податься и не с кем просто поболтать о чём-нибудь, кроме обязанностей часового и дурного армейского фольклора. Много пили, быстро старели, печать зоны на лице не исчезала, а проступала всё ярче и объёмнее…
Верке-поварихе было около тридцати, но её раскрасневшееся от выпитого широкоскулое лицо с задубевшей на морозах и ветрах кожей напоминало разрезанный по шву кирзовый сапог. Это впечатление подчёркивали малиновые крашеные кудри химической завивки. Она, прищурившись, смотрела на двух друзей, пришедших к ней отметить день рождения.
– Вы, мужики, козлы все до единого. Тихо! – она жестом остановила пытавшегося возразить ей Толика, – Знаю, что говорю. Я тоже, как дура конченная, тогда на уговоры своего дружочка поддалась и 146 статью на себя приняла.[9] Говорил, дадут трёшечку как максимум, а если в группе пойдём по предварительному сговору, то вся пятнашка… Ага, хрена там, по пункту «в», с причинением тяжких телесных повреждений, десяточку огребла. И где мой дружочек теперь, когда я уже семерик отсидела, а условно-досрочное не дают? Ну, хоть расконвоировали! Всё, вперёд… Давай, наливай! С днём рождения!
Она опрокинула рюмку, выудила из банки маринованный огурец, хрустнула им и повернулась к Володе:
– А ты чего молчишь-то красавчик? Дню рождения не рад? Молодой совсем, всё впереди, живи да радуйся, домой скоро поедешь…
Толик снова сунулся к ней и громким шёпотом поведал ей о случившемся сегодня на колпаке. Верка громко хлопнула ладонью по столу.
– Оба-на! Чуть не расстрелял, говоришь, уродиц этих? Вообще-то, правильно бы сделал, этих тварей только стрелять, иначе с ними никак. Но тебе нельзя, сидеть ещё из-за них… Алёнушка наша опять отметилась? Ну-ну… А с чего она, Вова, вдруг решила покрасоваться? Запал на неё, что ли?
Володя угрюмо взглянул на неё исподлобья и опять выпил, не произнося ни слова. Верка скривилась:
– Запа-а-ал… Ну, не ты первый, не ты последний… Она всегда этот фокус проделывает с парнями, которые на её гляделки ведутся. Так-то чё, она, конечно, красотка. А ты, кстати, Вова, знаешь, сколько ей лет? – Дождалась, когда он отрицательно помотает головой, навалилась грудью на стол, приблизив своё лицо к Володе. – Вот мне двадцать девять, а ей двадцать восемь. – Расхохоталась. – Что, не похоже? Жизнь такая, Вова…
Толик отчаялся уже привлечь к себе внимание, снял со стены гитару и потихоньку перебирал струны, вполголоса напевая какую-то длинную, тягучую и почти бессмысленную дембельскую песню. А Верка, покосившись на него, продолжала, налив себе водки и цепляя из тарелки горсть квашеной капусты.
– А ты, Вова, не парься, не стоит оно того. Она ведь и правда тварь конченная. Я её, можно сказать, с детства знаю. Не удивляйся, мы из одного города, да мало того, из одного района. В садик один ходили, в школе вместе учились. Алёнушка, она ведь никогда ничего открыто не делала, исподтишка такие гнилые подставы творила! Все одноклассники её на дух не переносили за гадостный характер. Но она первая красавица была, парни за ней косяками бегали, стоило ей только глазками сверкнуть, всё, готов. Да ты это на себе понял. Ведь словом с ней не перебросился, так только, посмотрел, да?
Она обернулась к Толику, перебиравшему струны расстроенной гитары, ухватила его за плечо.
– Толечка, сходи до Любани, где она делась, компания неполная, грустно как-то…
Толик поставил гитару у стола, она покатилась, жалобно зазвенела и упала на пол. Толик чертыхнулся, поднял её, бросил на едва застеленную кровать и вышел. Верка повернулась к смотревшему в стол Володе.
– Ну и вот… Кончили мы школу, разбежались в разные стороны, мне вовсе не интересно было, что там с ней, так, слухи всякие ходили. А потом у моей сестры мужик появился, крутой. Бабок немеряно, где уж он их брал и как зарабатывал, не знаю, да это и не важно. Розка счастливая бегает, влюбилась до одури. И тут, как откуда ни возьмись, появляется Алёнушка. То да сё, глазками туда-сюда, и Паша поплыл, как приворожённый. Ну и нашли через какое-то время Пашу, как говорится, слегка неживым. Розка в ужасе, она уже беременная была, ревела-ревела и до выкидыша доревелась…
Потом уже, когда шайку всю взяли, там и на красоту нашу вышли, но это был не первый эпизод, как менты говорят. Доказали три, а сколько уж их было, кто его знает… По слухам – человек десять, говорят, грохнули. А девочка-цветочек у них не просто наводчицей была. Вот представь, идёшь ты вечером, темно, а тут стоит такая малышка и плачет – то ли кошелёк потеряла, то ли заблудилась, а может, обидел кто… И идти ей по темноте страшно, проводи, мол, добрый человек. Ну, кто откажется себя героем почувствовать, помочь бедной девочке?… Но опасность в этот момент тебе угрожала, только ты об этом уж никогда не узнаешь… Потому что выводила стерва прямо на своих дружков, с целью ограбления и жестокого избиения и необратимых тяжких телесных повреждений, а проще говоря – убийства… Рядом всегда стояла, наслаждалась.
В общем, поехала девушка Алёна на двенадцать лет по сто второй[10]… Я как её на зоне увидела, мне аж плохо стало. Думаю, да что ж такое?! И здесь эта падла мне глаза мозолить будет… Грохнуть бы её, да пока не знаю, как. Но я не я буду, если не придумаю. Вот отправят её на кухню ко мне на дежурство, придумается что-нибудь – может током убьёт, а может, ещё какой несчастный случай подвернётся…
Володя катал рюмку по клеёнке. У него было странное чувство, что происходящее не сильно напоминает обычный, необязательный и бессмысленный пьяный разговор. В подёрнутых водочным туманом мозгах эхом отдавался Веркин голос, а его перебивал чей-то другой, похожий на его собственный – а зачем ты, Вера, мне всё это высказываешь, как будто в сообщники меня записываешь? И чем я буду обязан или не обязан тебе, если кому-нибудь об этом расскажу? Что тогда предпримешь ты? Скажешь, так, трепались по пьяни? Он налил себе ещё, выплеснул водку в рот и поднял на неё налившиеся кровью глаза. Верка ухмыльнулась:
– Ладно, Вова, забудь, что видел и слышал. Скоро домой поедешь, всё у тебя хорошо будет. И женщину найдёшь такую, какую тебе надо. Только с уголовщиной не связывайся, себе жизнь сломаешь, ей жизнь сломаешь. Видишь, как оно всё кончается… – она снова подняла рюмку, – Давай-ка лучше ещё выпьем! Вова, сейчас Любаня со смены придёт, развеселит тебя!
Но Володя отрицательно помотал головой, поставил на стол рюмку и встал. Ноги слушались плохо, он, шатаясь, вышел из прокуренного барака и постоял, привалившись к стене, жадно вдыхая тёпловатый влажный воздух. Потом оттолкнулся от стены и медленно пошёл по направлению к казарме. Жидкая жирная грязь громко чавкала под кирзачами, он скользил, проваливался в промытые водой колдобины, увязал в них, взмахивал руками, пытаясь удержать равновесие. Полы расстёгнутого бушлата хлопали по бокам. Он пошарил рукой в кармане и обнаружил там ещё одну бутылку. Сорвал крышку и начал лить водку в рот, задыхаясь и кашляя от обжигающего вкуса.
Среди ночи он проснулся от колотившего всё тело озноба, попытался закутаться поплотнее в одеяло, но почувствовал идущий изнутри жар. Выворачивало все суставы, горло пересохло и горело. Он спустил ноги со шконки, посидел немного, привыкая глазами к предутреннему полумраку. На соседней койке беспокойно ворочался Толян, Володя даже не слышал, как и когда друг вернулся от Верки. Володя встал на слабые ноги и, хватаясь руками за спинки кроватей, почти выполз в коридор, где дремал на посту дневальный. Он, еле продрав глаза, отмахнулся от Володи, мол, что я тебе, скорая помощь? Терпи до подъёма, сходишь в медпункт…
Он вернулся в казарму и снова улёгся, пытаясь согреться и хватая сухим горящим ртом спёртый воздух. Из медпункта его отправили на вовремя подвернувшемся автозаке, шедшем на встречный конвой, в гарнизонную больницу, он едва успел заскочить в казарму за сменой белья, прихватив и серый томик рассказов Джека Лондона. И теперь, одурев от таблеток и уколов, лежал в набитой до отказа огромной палате, почти невидящим взглядом скользя по страницам: «Смех Джой Молино был приятен для слуха, даже когда в нём звучала издёвка. Харрингтон не придал ему значения. Он был приручен уже давно. Да и не он один. Джой Молино терзала подобным образом всех своих поклонников. К тому же она была так обольстительна сейчас – жгучие поцелуи мороза разрумянили ей щёки, смеющийся рот был полуоткрыт, а глаза сверкали тем великим соблазном, сильней которого нет на свете, – соблазном, таящимся только в глазах женщины… Луи Савой вихрем пролетел мимо. Харрингтон поднялся на ноги и увидел, что его соперник мчится через реку к приисковой конторе. В эту минуту он невольно услышал разговор у себя за спиной: «Он? Да, он очень хорошо шёл, – говорила Джой Молино лейтенанту. – Он… как это говорится… задал темп. О да, он отлично задал темп».[11]
Он отбрасывал книжку, потом снова брал её в руки, листал и никак не мог понять, в чём тут дело, почему эти, казалось бы, совсем не относящиеся к нему строки так беспокоят его. А он-то сам что, тоже задал темп и вывалился из упряжки в сугроб? Отлёживается тут, в больничке, а Алёне, наверное, каждый день, каждую минуту грозит опасность. Но продолжал молчать, всё больше чувствуя себя подельником несимпатичной, почти совсем опустившейся Веркой-поварихой. От этих мыслей становилось ещё хуже, и двустороннее воспаление лёгких всё продолжалось, немало удивляя врачей – убойные дозы антибиотиков совсем не приближали выздоровления.
В больнице он провёл почти всё промозглое, дождливое северное лето, болезнь нехотя отступила, и опять потянулись серые дни, наполненные дежурствами, конвоями, политзанятиями. В августе погода наконец-то взялась за ум, почти каждый день светило солнце, набрякшая от дождей тайга просохла, сосны словно пели под южным ветром, порывы которого швыряли на лестницу колпака заряды песка с контрольно-следовой полосы. Володя видел Алёну всего пару раз. Она прогуливалась вдоль стены барака в сопровождении мужеподобных тёток, всякий раз разных, вызывающих гадливое желание смачно плюнуть на них с высоты. Алёна прижималась хорошенькой головкой к плечу спутницы, а сама стреляла глазами на вышку. Он разворачивался в сторону полосы, меняясь местами с Толиком, которому было всё равно, на что смотреть, а на эти прогулки – даже нравилось. Он по-прежнему молчал о том давнем майском разговоре с Веркой, только отводил от неё глаза при редких случайных встречах, а та понимающе ухмылялась и проходила мимо.
И однажды, серым туманным осенним утром, когда внутренний дембельский метроном уже начал отщёлкивать долгожданную стодневку до приказа, в спящую казарму ворвался дежурный, выкрикнув их с Толяном фамилии: «Баранников, Сибирцев, подъём! Срочно в конвой!» Недовольно ворча, они выбрались из кроватей и, одеваясь, поинтересовались, что случилось. Дежурный пожал плечами:
– Да хрен его знает. Шухер опять в зоне. На ночном дежурстве в пищеблоке зашибло кого-то, труп повезёте на базу в морг.
Толик тёр глаза и недовольно ворчал.
– Ну, ваще обалдели. Трупу-то какая разница, на час позже его увезут, или до подъёма…
Володя молчал, он был абсолютно уверен, что в морг они повезут Алёну. Они получили оружие, сухпаёк и забрались в автозак, в одном из отсеков которого уже лежало замотанное в казённые одеяла тело. Машину нещадно мотыляло на грунтовой дороге, Толик, громко матерясь, пытался что-то съесть. А Володя курил, уставившись в окно и избегая смотреть внутрь салона, пытался понять, чувствует ли хоть что-то, словно бродил по тёмным улочкам и закоулкам своей души и всё время натыкался в темноте на стоящую на пути Алёну…
В райцентре, где по обе стороны разбитой улицы возвышались такие же полуразвалившиеся бараки, как вдоль зоны, да пара кирпичных пятиэтажек, автозак тормознул у небольшого здания на задах той самой гарнизонной больницы, которая была его пристанищем больше двух месяцев. Он понял, что пытался здесь укрыться от мучивших его всё это время мыслей. Круг замкнулся. Моргом.
Толик долго стучал в запертую железную дверь. Звуки ударов гулко отдавались внутри помещения. Они уже отчаялись увидеть хоть кого-нибудь, когда в двери щёлкнул замок, и на пороге, качаясь, возник лохматый, серый с перепоя мужик. Он громко икнул, расточая вокруг запах перегара. Стоявший у двери Толик сморщился.
– Вот ни фига себе шмурдячок… Слышь, мужик, патологоанатом где?
Мужик приподнял брови, приосанился.
– Ну, я. Надо чего?
Толик удивлённо осмотрел его с ног до головы, недоверчиво спросил:
– Чё, в натуре? Охренеть. Труп с зоны привезли на вскрытие. Санитаров зови, забирайте.
– Какие санитары, юноша? – Мужик расплылся в улыбке. – Давайте, ручками, берите, несите в секционную. Сами, сами…
Развернулся и пропал в темноте коридора. Толик с Володей переглянулись и пошли к автозаку. Водитель уже открыл заднюю дверь и курил рядом, присев на корточки, прямо как зэк. Помогать им он категорически отказался.
Парни выволокли замотанное тело, перехватили его и понесли, стараясь не думать, что несут. Автоматы, висящие на плече, мешали идти, били стволами о бёдра, да ещё Толик говорил, не переставая:
– Ну, твою мать, тоже мне, армия, трупы какие-то таскай, ещё и разделывать сейчас заставят, не дай бог… Когда это кончится всё… Вот чесслово, неделю пить буду, чтобы забыть и не вспоминать никогда в жизни…
– Толян, хватит, а? Без тебя тошно…
– А мне не тошно? Эти суки там отношения свои сучьи выясняют, а мы их тут таскай…
В конце тёмного коридора был виден квадрат света, в дверном проёме стоял врач в заляпанном тошнотворными пятнами халате. Он жестом указал им на огромный металлический стол, они водрузили тяжеленный свёрток и развернулись к выходу.
– Куда? – Патологоанатом, казалось, наслаждался происходящим. – Одеялки-то снимайте, забирайте с собой. Вещи казённые, подотчётные.
Опять ворча вполголоса, Толян начал разворачивать свёрток, оглянулся, мол, чего ты, Вован, помогай… Откинув последний угол, Володя посмотрел и отвернулся. Это и вправду была она. Обнажённая Алёна со спокойным, безмятежным лицом. Идеальное тело, без единого синяка или раны. И ни одной татуировки! Врач щёлкнул языком, накрутил на пальцы без перчаток белокурый локон.
– Хороша… ну чисто богиня греческая! Есть, с чем работать…
Володя почувствовал, как к горлу подступает горячий комок и бегом бросился к выходу. Его долго насухую выворачивало за углом. Разболелась голова. На слабых в коленях ногах он вышел к машине. Рядом с ней прямо на траве сидели врач с Толиком и пили из стаканов мутную жидкость.
– Ну, – провозгласил врач, – Не чокаясь, за упокой, так сказать. – Выпил, стуча зубами о кромку стакана, утёрся и, налив новую порцию, протянул его Володе. – Давай, парень, надо, самогон хороший, сам гнал…
Он выпил невероятно воняющую жидкость, закашлялся и опять побежал за угол…
А потом он сидел с закрытыми глазами в салоне автозака. Голова больно билась о переборки. Он не чувствовал боли. Только недоумение – почему он оставил её там, наедине с этим пьяным мужиком в заляпанном кровью халате и с грязным скальпелем в руках. Тошнота опять подкатила к горлу, он согнулся. Всё тело ныло, как после побоев на первом году службы.
Через несколько дней Толян сообщил ему на ухо (вот откуда он всё знал?), что по официальному заключению Алёна погибла в результате несчастного случая – ей на голову упала тяжеленная крышка тестомеса. Перелом свода черепа, несовместимый с жизнью. Он молча выслушал и кивнул. Всё было понятно.
Давным-давно он вернулся домой, занимался чем-то, пытался работать, фарцевал, играл в картишки. Много пил, пытаясь сбросить ненужную обузу воспоминаний. Однажды кто-то предложил на водочку глотнуть таблетку, он не отказался и почувствовал, как его отпускает.
Поздним ноябрьским вечером (сколько раз потом он проклинал его!) Ренат привёз в съёмную мансарду ту, о которой говорил уже несколько дней. Слушая его, Володя представлял себе роскошную тёлку, во всяком случае, Ренат отзывался о ней примерно так. Но порог квартиры переступила испуганная и слегка растерянная девчонка с жёлтыми, как у кошки, глазами. И бесконечная череда похожих друг на друга «машек» осточертела вмиг.
Он разговаривал с ней, она что-то отвечала, избегая встречаться с ним взглядом. А, впрочем, этого уже и не надо было. Больше всего ему хотелось подойти к ней сзади и опустить руки на плечи. Он так и сделал. Она вздрогнула и медленно повернула к нему лицо…
И воспоминания об этом вечере давным-давно слились у него с полушёпотом магнитофонной записи:
Он слышал её имя – он ждал повторенья;
Он бросил в огонь всё, чего было не жаль.
Он смотрел на следы её, жаждал воды её,
Шёл далеко в свете звезды её;
В пальцах его снег превращался в сталь…[12]
Экран телевизора давно погас, он и не заметил, когда. Володя закрыл глаза, пытаясь уснуть, но вдруг резко и требовательно зазвенел телефон.