Посвящается Изабел, ибо она ничего не губит и не повторяет, но все создает и обновляет

Шел один человек на виселицу; другой повстречал его и спрашивает: «Что случилось, сеньор, почему идете вы таким путем?» А приговоренный в ответ: «Я не иду, эти люди ведут меня».

Падре Мануэл Вельо[1]

Je sais que je tombe dans l’inexplicable, quand j’affirme que la réalité – cette notion si flottante, – la connaissance la plus exacte possible desêtres est notre point de contact, et notre voie d’accè aux choses qui dépassent la réalité.

Marguerite Yourcenar[2]

Дон Жуан, пятый носитель этого имени[3] в списке португальских королей, отправится нынче ночью в опочивальню жены своей, доны Марии-Аны-Жозефы, каковая более двух лет назад прибыла из Австрии, дабы подарить инфантов португальской короне, и все еще не забеременела. Уже идут разговоры и во дворце, и за его пределами, что, может статься, чрево королевы неплодоносно, недоброе предположение, не предназначенное для ушей и языков доносчиков, им делятся только с близкими людьми. О том, что виноват король, и думать нечего, во-первых, потому что бесплодие – недуг, поражающий не мужей, но жен, по сей причине и отвергают их так часто, а во-вторых, есть тому и доказательство вещественное, буде таковое понадобится, ибо в королевстве немало незаконных отпрысков королевского семени, что правда, то правда. Вдобавок не король, а именно королева без устали молит небо ниспослать ей дитя, и причин тому также две. Первая причина та, что ни один король, а тем более португальский, не просит того, что дать властен только он и никто другой, а вторая причина та, что поскольку женщина есть по природе своей сосуд приемлющий, то ей самой природой определено быть просительницей и молить Бога как во время девятидневных стояний, так и от случая к случаю. Но нет прока от упорства короля, каковой дважды в неделю, не жалея сил, исполняет свой монарший и супружеский долг, отступаясь лишь в случае религиозного запрета либо физического недомогания, нет прока от терпеливости и смирения королевы, каковая не только молится, но и принуждает себя к полной неподвижности после того, как супруг покинет тело ее и ложе, дабы должным манером соединились общие их соки, у королевы скудные по недостатку охоты и потому что пора не подоспела, и еще из-за христианнейшей нравственной ее сдержанности, а у монарха обильные, как и положено мужчине, которому еще двадцати двух не сравнялось, и однако ж ни молитвы, ни старания супруга покуда не помогли доне Марии-Ане понести. Но Господь велик.

И почти по мерке Господней велик римский собор Святого Петра, что возводится королем. Возводится это сооружение без котлована либо фундамента, прямо на столешнице, которая могла бы и не быть столь мощной, дабы выдержать сей груз, груз собора в миниатюре, покуда еще разъятого на составные части, вставляющиеся одна в другую по древней системе «встык» и почтительно подносимые королю четырьмя дежурными царедворцами. Ларец, из коего их достают, благоухает ладаном, и пунцовый бархат, в который они обернуты по отдельности, дабы лик какого-нибудь изваяния не поцарапался о ребро какого-нибудь пилястра, поблескивает при свете громаднейших восковых свеч. Работа близка к завершению. Все стены уже прочно вставлены в пазы, колонны подпирают карниз, по которому бегут латинские буквы, возвещающие имя и сан Павла V из рода Боргезе[4] и давно уже не останавливающие на себе внимания короля, хотя очам его приятно созерцать порядковое число, сопутствующее имени папы, ибо оно такое же, как и у самого короля. Для монарха скромность была бы недостатком. Он втыкает в специальные отверстия на верхней части карниза фигурки святых и пророков, и придворный кланяется всякий раз, когда, развернув драгоценный бархат, подает ему на ладони статуэтку, пророка, лежащего кверху задом, святого, лежащего вперед ногами, но никто не обращает внимания на невольную сию непочтительность, тем паче что король сразу же восстанавливает порядок и торжественность, подобающие при священнодействии, расставляя по местам изваянных стражей. Но видят они с высоты не площадь Святого Петра, а короля португальского и прислуживающих ему придворных. Видят пол балкона, служащего королю молельней, видят занавеси, которыми задернут вход в королевскую часовню, а назавтра, в час заутрени, если не вернутся они, закутанные в бархат, в ларец, увидят короля, набожно повторяющего слова святой литургии в окружении свиты, в состав которой уже не войдут дворяне, прислуживающие ему сейчас, ибо неделя кончается, и новые заступят на дежурство. Под балконом этим есть еще один, он тоже выходит в каплицу либо молельню за занавесями, но там ничего не сооружают, там уединяется королева во время богослужения, однако даже святость места не помогает ей забеременеть. Осталось только поместить купол Микеланджело, сей претворенный в материю экстаз, в данном случае поддельный и хранящийся из-за чрезмерной своей громоздкости в особом ларце, и поскольку возведение собора на этом заканчивается, действие сие производится с особой помпезностью, и все споспешествуют королю, и с превеликим грохотом выступы входят в соответствующие пазы, и дело завершено. Если мощный стук, прогремевший на всю часовню, донесся, миновав залы и длинные переходы, до покоя или опочивальни, где ждет королева, пусть узнает она, что супруг ее направляется к ней.

Пусть подождет. Покамест король еще готовится к ночи. Камердинеры раздели его, облачили в костюм, подобающий для ложа и отвечающий духу времени, предметы одежды при этом передавались из рук в руки с той же почтительностию, с коей отроковицы вверяли бы друг дружке реликвии святых угодниц, и все это свершается в присутствии прочих слуг и пажей, этот выдвигает ящик, тот отдергивает занавеску, один поднимает свечу повыше, другой прикрывает огонек ладонью, двое стоят не шевелясь, еще двое следуют их примеру, но что делать множеству других, неизвестно, и неизвестно, зачем вообще они здесь находятся. Наконец общими усилиями король облачен, один дворянин расправляет последнюю складочку, другой расшитое жабо, и мига не пройдет, как дон Жуан V отправится в покои королевы. Кувшин ожидает, когда к нему пожалует источник.

Но вот входит дон Нуно да Кунья, епископ-инквизитор, а с ним старик францисканец. Между моментом их прихода и моментом, когда будет изложена цель визита, сложные поклоны и приветствия, оба замирают, пятятся, соблюдая ритуал, в подробности коего мы входить не будем, поскольку епископ торопится, а монах объят священным трепетом. Дон Жуан V и инквизитор отходят в сторону, и говорит инквизитор, Этот монах, брат Антонио ди Сан-Жозе[5], поведал я ему о печали вашего величества из-за того, что нет детей у госпожи нашей королевы, и просил я его молить Господа о ниспослании наследников вашему величеству, и отвечал он мне, что будут у вашего величества дети, коли вы, государь, того пожелаете, и тогда спросил я его, что хочет сказать он такими темными словами, ибо всем ведомо, что желает ваше величество иметь детей, и отвечал он мне на то ясно и понятно, коли ваше величество даст обет возвести монастырь в селении Мафра, пошлет вам Бог наследников, и, сообщив это, умолк дон Нуно и кивком подозвал францисканца.

Спросил его король, Правда ли то, что узнал я сейчас от его преосвященства, стало быть, если дам я обет возвести монастырь в Мафре, будут у меня дети, и монах ответил, Правда это, государь, но в том лишь случае, если будет монастырь францисканским, и снова спросил король, Откуда вы знаете, и брат Антонио отвечал, Знаю, а откуда, и сам не ведаю, я лишь уста, коими глаголет истина, коли веруешь, больше и ответить нечего, постройте, ваше величество, монастырь, тогда будут дети, а не будете строить, все в воле Господа. Мановением руки отпустил его король, а затем осведомился у дона Нуно да Куньи, Добродетелен ли этот монах, а епископ ответил, Добродетельней никого у них в ордене не сыщешь. Тогда дон Жуан, пятый носитель сего имени, удостоверившись, что не зря возьмет на себя обязательство, возвысил голос, дабы ясно слышали все присутствовавшие и наутро стало бы известно обо всем в столице и в королевстве, Даю обет, и вот мое королевское слово, что построю своим радением францисканский монастырь в селении Мафра, если в течение года, считая с нынешнего дня, королева родит мне ребенка, и все сказали, Да услышит Господь слова вашего величества, и никто не мог взять в толк, кто же или что в сем случае подвергнется испытанию, то ли сам Господь Бог, то ли добродетель брата Антонио, то ли мужская сила короля, то ли покуда не проявившаяся способность королевы к деторождению.


Дона Мария-Ана беседует со своей главной камеристкой, португалкой маркизой ди Уньян. Они уже обсудили благочестивые дела за нынешний день, поговорили о посещении монастыря Непорочного Зачатия, что в Кардайсе, принадлежащего ордену босоногих кармелиток, и о девятидневных стояниях в честь святого Франциска Ксаверия, которые начнутся завтра в церкви Святого Роха, разговор, достойный королевы и маркизы, душеспасительный и в то же время слезливый, когда произносят они имена святых, сокрушенный, когда заходит речь о мученичестве либо об особых покаяниях, кои налагают на себя монахи и монахини, пусть это всего лишь тяготы поста или тайные муки, причиняемые власяницею. Но король уже повелел доложить о себе, он идет к супруге, и дух его распален, взбудоражен мистическим сопряжением плотского долга и обета, что дал он Богу через посредничество и по предстательству брата Антонио ди Сан-Жозе. Вместе с королем вошли два камердинера, они освободили его от лишних одежд, маркиза таким же манером помогла королеве, как женщина женщине, ей пособила еще одна дама, графиня, да вторая главная камеристка, не менее именитая, прибывшая из Австрии, в опочивальне сущая ассамблея, их величества приветствуют друг друга, церемониям нет конца, но вот камердинеры удалились в одни двери, дамы в другие, камердинеры будут ожидать в передней, дабы проводить короля в его покои, принадлежавшие во времена короля-отца королеве-матери, и тут пускай себе приходят дамы, дабы получше укрыть дону Марию-Ану пуховиком, который она тоже привезла из Австрии и без которого не может спать ни зимою, ни летом. Из-за этого самого пуховика, удушливо-жаркого даже в холодную февральскую пору, дон Жуан V и не проводит всю ночь возле королевы, хотя вначале проводил, покуда новизна превозмогала ощущение неудобства, и неудобства немалого, ибо король был весь в поту, своем и королевином, а королева, укутавшись с головой, прела в смеси запахов и испарений. Дона Мария-Ана приехала не из жаркой страны, она не переносит здешнего климата. Она с головой накрывается широченным и пышнейшим пуховиком и замирает, свернувшись клубочком, точно крот, наткнувшийся на камень и раздумывающий, в какую сторону повести дальше подземную галерею.

Король и королева облачены в длинные сорочки, волочащиеся по полу, сорочка короля касается пола вышитой каймой, сорочка королевы стелется по полу на добрую пядь, дабы не было видно кончиков ног, большого пальца или прочих, из всех известных проявлений бесстыдства это самое рискованное. Дон Жуан V ведет дону Марию-Ану к кровати, держа ее за руку, словно кавалер даму во время танца, и прежде чем по ступенькам взобраться на ложе, оба, каждый со своей стороны, преклоняют колени и читают молитвы, необходимая мера предосторожности, дабы не умереть без покаяния во время плотского совокупления, а также дабы эта новая попытка увенчалась успехом, и в этом смысле у дона Жуана V есть двойная причина надеяться, он уповает на Бога и на собственную силу, а потому с удвоенной верой молит Господа о наследнике. Что же касается доны Марии-Аны, надо полагать, она просит тех же милостей, если только нет у нее особых причин не желать таковых, но это уже тайна исповеди.

Вот они возлегли. На кровать, доставленную из Голландии, когда королева прибыла из Австрии, кровать заказал сам король, она обошлась ему в семьдесят пять тысяч крузадо[6], ибо в Португалии нет столь изощренных искусников, а если б и нашлись, им бы, само собой, столько не заплатили. Неискушенному оку и не распознать, точно ли из дерева сие великолепное сооружение, обтянутое роскошным штофным шелком, затканным и расшитым золотыми цветами и замысловатыми узорами, а о балдахинной ткани и говорить нечего, хоть на облачение для самого папы. Когда кровать поместили в опочивальне, клопы в ней еще не завелись, она ведь была новешенькая, но потом появились, оттого что ею стали пользоваться, от телесного тепла, пробрались из других дворцовых покоев либо из города, поди знай, откуда берутся эти твари, а поскольку кровать сработана из таких дорогих материалов и так изукрашена, нельзя было опалить ее с помощью горящей тряпки, дабы выжечь нечисть, и осталось одно только средство, да и то бесполезное, платить святому Алексию пятьдесят реалов в год, может, избавит королеву и всех нас от бича сего и от расчесов. В те ночи, когда приходит король, клопы начинают истязать королеву попозже, потому что, пока он здесь, тюфяки колышутся, а эти насекомые любят покой и спящих людей. А на ложе короля другие клопы дожидаются причитающейся им порции крови, которая, по их суждению, не лучше и не хуже, чем кровь других жителей, будь она голубая или естественного цвета.

Дона Мария-Ана протягивает королю потную и холодную ручку, которая, даже согревшись под пуховиком, тотчас же остывает на ледяном воздухе опочивальни, и король, который уже исполнил свой долг и вполне полагается на свою веру и на плодотворность трудов своих, целует ей ручку – как королеве и будущей матери, если только брат Антонио ди Сан-Жозе не заврался. Дона Мария-Ана дергает шнурок сонетки, с одной стороны входят камердинеры, с другой стороны дамы, в тяжелом воздухе застоялись разные запахи, один из них вошедшим легко опознать, без этого запаха невозможны такие чудеса, как то, которое ожидается сегодня, ибо другое чудо, чудо бестелесного оплодотворения, свершилось единожды и больше не повторимо, и свершилось затем лишь, чтобы все знали, Господь, коли захочет, может обойтись без мужчин, но без женщин никак нельзя.

Хотя духовник королевы постоянно твердит, что совесть ее может быть покойна, дона Мария-Ана терзается в таких случаях великими душевными муками. Когда король и камердинеры уже удалились и легли спать дамы, прислуживающие ей и охраняющие ее сон, королева всегда думает, что ей бы следовало встать, дабы прочесть последние молитвы, но поскольку, по словам врачей, она должна хранить неподвижность, точно сидящая на яйцах наседка, она довольствуется тем, что без конца их бормочет, перебирая четки все медленнее и медленнее, покуда наконец не засыпает посереди Богородице, Дево, радуйся, Благодатная, ей-то легко было, благословен плод чрева Твоего, и она думает о плоде собственного чрева, таком долгожданном, только бы был ребенок, Господи, только бы был ребенок. Она никогда не признавалась на исповеди в этой невольной гордыне, такой отвлеченной и такой невольной, королева могла бы со всем чистосердечием дать присягу, что она всегда взывала только к Богоматери и к Ее чреву. Все это извивы королевского подсознания, к ним относятся также и сны, которые всегда снятся доне Марии-Ане после того, как король посетит ее опочивальню, попробуй-ка объясни эти сны, ей снится, что идет она по Террейро-до-Пасо[7] в ту сторону, где бойни, приподняв спереди юбку и скользя по жидкой и липкой грязи, пахнущей каким-то мужским запахом, а в это время инфант дон Франсиско, ее деверь, обитавший прежде в ее нынешних покоях, пляшет вокруг, взгромоздившись на ходули, словно черный аист. Об этом сне она тоже никогда не рассказывала на исповеди, да и что духовник мог бы сказать в ответ, в книге, что учит, как нужно исповедовать, об этом ничего не говорится. Пусть спит себе спокойно дона Мария-Ана, невидимая под пуховой горой, а клопы тем временем выползают из щелей, из складок, а то бросаются вниз с высокой спинки, для скорости.

Дону Жуану V в эту ночь также приснится сон. Приснится ему, что из его плоти возросло древо Иессеево, ветвистое и все заселенное предками Христа[8], и сам Христос тут же, наследник всех царств, а затем рассыпалось древо, и на месте его воздвигся во всей мощи, с высокими колоннами и колокольнями, и куполами, и башнями, монастырь францисканский, как это видно по облачению брата Антонио ди Сан-Жозе, который распахивает настежь церковные врата. Темперамент такого склада не слишком распространен среди королей, но Португалии на королей всегда везло.


И на чудеса тоже везло. Еще не время говорить о том, которое лишь назревает, впрочем, не такое уж это и чудо, просто подарок свыше, милосердный и благосклонный взгляд, устремленный долу, на бесплодное чрево, подарок, состоящий в рождении инфанта в положенный срок, нет, пора повести речь об истинных и засвидетельствованных чудесах, каковые предвещают благо королевскому обету, ибо были явлены не где-нибудь, а в неопалимейшей купине францисканской.

Вот, к примеру, знаменитая история смерти брата Мигела да Анунсьясан[9], каковой был избран отцом-провинциалом от третьего ордена святого Франциска и избрание какового, скажем попутно, но вполне к месту, сопровождалось ожесточенной войной, а начали оную клирики приходской церкви Святой Марии Магдалины и повели ее против самого отца Мигела и избрания его на пост отца провинциала, все из какой-то непонятной зависти, но воевали они так яростно, что тяжбы преследовали брата Мигела до самой смерти, и неизвестно, когда суд рассудил бы их и когда бы они прекратились, ведь только вынесут приговор, как, глядишь, и обжалован, только суд состоялся, как, глядишь, апелляция, если бы дела не прекратила сама смерть, как оно и случилось. Разумеется, умер брат Мигел не от разбитого сердца, а от злокачественной лихорадки, то ли брюшной тиф, то ли сыпной, то ли еще какая-нибудь безымянная горячка, обычное завершение жизни в городе, где так мало источников питьевой воды и водоносы-галисийцы без зазрения совести наполняют бочонки на конских водопоях, вот оттого провинциалов и косит незаслуженная смерть. Однако же брат Мигел да Анунсьясан был нрава столь сострадательного, что даже после смерти отплатил добром за зло, и если при жизни вершил благие дела, то покойником творил чудеса, и первое из них состояло в том, что он опроверг суждение лекарей, опасавшихся, что тело начнет быстро разлагаться, а потому настаивавших на сокращенном обряде похорон, но телесные останки отнюдь не разложились, напротив того, на протяжении трех дней они наполняли нежнейшим благоуханием церковь Пречистой Матери Иисусовой, где стоял гроб, сам же труп не окоченел, но, наоборот, все члены сохраняли мягкость, словно у живого.

Последовавшие затем удивительные явления, не менее важные, оказались чудесами в полном смысле слова, столь явными и знаменательными, что со всего города сбежался люд поглядеть на диво и попользоваться оным, ибо засвидетельствовано, что в означенной церкви слепым возвращалось зрение, а увечным – ноги, и таково было стечение народа, что ко входу пробивались, пуская в ход кулаки, а то и ножи, вследствие чего иные расстались с жизнью, каковая не вернулась к ним и чудом. А может, и вернулась бы, да только, поскольку смута была великая, по истечении трех дней тело тайком вынесли из церкви и тайком предали земле. Лишившись надежды на исцеление, покуда не явится еще один блаженный, на том же самом месте немые и безрукие, отчаявшиеся, обманутые в вере своей, учинили потасовку, тут и рук хватило, и голоса зазвучали, чтобы орать и поносить всех святых, сколько их есть, пока наконец не вышли отцы и не благословили сборище, и на том за неимением лучшего все разбрелись.

Но наш край, созна́емся в том, откинув стыд, есть земля воров, как говорится, все, что видит глаз, хватай тотчас, и как ни сильна вера, хоть и не всегда вознаграждаемая, но куда сильнее бесстыдство и нечестивость тех, кто грабит церкви, как то случилось в прошлом году в Гимараэнсе, опять же в церкви Святого Франциска, каковой, презрев при жизни все великие блага, соглашается, чтобы и в вечности все у него забирали, не то что святой Антоний с его рачительностью и неусыпностью, этот не очень-то потерпит, чтоб обчищали его алтари и часовни, будь то хоть в Гимараэнсе, о котором уже шла речь, хоть в Лиссабоне, о котором речь пойдет ниже.

Стало быть, отправились в Гимараэнсе воры на дело и для того забрались в окно, тут святой Антоний и выйди им быстренько навстречу, чем нагнал на них такого страху, что один вор свалился кулем с самого верху лестницы, правда, костя целы остались, но паралич разбил его на месте, шевельнуться он не мог, и когда приятели захотели унести его оттуда, потому как и среди воровской братии попадаются люди добросердечные и в дружбе верные, они ничего не смогли поделать, случай, впрочем, не первый, ибо то же самое произошло с Инес, сестрою святой Клары, в те времена, когда святой Франциск еще разгуливал по сей земле, пятьсот лет тому, в году тысяча двести одиннадцатом, но тогда дело было не в краже, вернее, в краже, но украсть-то хотели саму угодницу у Господа. А нынешний вор так и остался лежать, словно распластала его по полу длань Божия либо лапа дьявольская придерживала из преисподней, и пролежал он до утра, когда обнаружили его священнослужители той церкви и отнесли, причем без труда, ибо теперь весил он свой природный вес, на алтарь святого, дабы сей исцелил параличного, и чудо свершилось на весьма мудреный лад, ибо на глазах у всех деревянная статуя святого Антония покрылась обильным потом, и выделялся пот столько времени, что успели явиться судейские чиновники и нотариусы, но всем правилам засвидетельствовавшие чудо, состоявшее в том, что дерево выделяло пот, а вор исцелился, когда провели ему по лицу полотенцем, смоченным благословенною влагой. И таким образом остался тот человек жив-здоров да к тому же раскаялся.

Однако же не во всех преступных делах удается добраться до истины. В Лиссабоне, например, чудо было не менее явное, а доныне неизвестно, кто же участвовал в грабеже, хотя кое-какие подозрения дозволены, да, к счастью, грех с подозреваемых снят, потому как в конечном счете двигали ими благие намерения. Случилось так, что в монастырь Святого Франциска, что в Шабрегасе, проникли жулики, либо один жулик проник через слуховое окно часовни, смежной с часовнею Святого Антония, и добрались они, либо он один, до главного алтаря, и три лампады, что там висели, исчезли тем же путем в одно мгновение ока. Снять лампады с крюков, протащить их для пущей предосторожности в полной темноте с риском споткнуться и упасть, а может, даже упасть и наделать шуму, каковой никого бы не всполошил, тут можно либо заподозрить чудо, либо соучастие какого-нибудь сбившегося с пути святого, когда б не то обстоятельство, что церковный колокол и трещотка по обычаю загремели во всю мочь, поднимая братию на первую заутреню. Потому-то вор и сумел убраться подобру-поздорову, а подними он еще больше шуму, никто бы все равно не услышал, из чего явствует, что грабитель хорошо знал обычаи монастыря.

Входят братья в церковь, а там темень. Брат, отвечавший за лампады, уже смирился с тем, что понесет наказание за оплошность, которую он и объяснить-то не смог бы, когда вдруг удостоверился, на ощупь и по запаху, что не хватает не масла оливкового, оно на пол пролито, а самих лампад, лампады же были серебряные. Святотатство свершилось недавно, ибо цепи, к коим подвешены были украденные лампады, еще покачивались тихонько, приговаривая на металлическом своем языке, Было дело, было дело.

Вышли тут несколько монахов на близлежащие дороги, разбились на отряды, и схвати они вора, неизвестно, что с ним содеяли бы в своем милосердии, но не обнаружили и следа его либо шайки, если шайка орудовала, но тут дивиться нечему, ибо уже перевалило за полночь и луна пошла на убыль. Запыхались братья, набегавшись по окрестностям рысцою, и вернулись наконец в монастырь с пустыми руками. Меж тем другие монахи, решив, что вор по изощренной своей хитрости спрятался в церкви, обрыскали ее сверху донизу, от хоров до ризницы, и вот, когда шныряли они там в переполохе, оттаптывая друг другу сандалии и полы сутан, поднимая крышки сундуков, роясь в поставцах, вытряхивая ризы, один из братьев, старец, известный добродетельной жизнью и твердостью веры, заметил, что руки жулика не коснулись алтаря святого Антония, хоть на нем и много было серебра, массивного, искусной выделки и высокой пробы. Подивился тому благочестивый муж, да и мы бы подивились, окажись мы там, ибо ясно было, что вор проник через то самое слуховое окно и направился к главному алтарю, чтобы похитить лампады, а раз так, он должен был проследовать мимо часовни Святого Антония, находившейся как раз посередине. Тогда брат, пылавший рвением, поворотился к святому Антонию и стал корить его, словно раба, пренебрегшего своими обязанностями, да ведь и было за что корить-то, Что же вы, святой угодник, только о своем серебре печетесь, а остальное дозволяете унести, так вот в отместку за это никакого у вас серебра не останется, и, произнеся поносные сии слова, пошел он к часовне и давай ее очищать, не только серебро унес, но даже покровы забрал и украшения, да не только из часовни, у самого святого, расстался тот с нимбом, что был съемный, и с крестом, даже с младенцем Иисусом, что на руках у него сидел, расстался бы, но тут другие братья набежали и вступились, это уж слишком было бы, младенца-то надо оставить в утешение наказанному бедняге. Поразмыслил немного монах над этими словами и заключил, Пускай младенец останется за него поручителем, покуда святой не возвратит лампады. И поскольку шел уже третий час пополуночи, вон сколько времени ушло на поиски, а потом на карательную меру, о коей мы поведали, сбились братья стадом и отправились на боковую, хоть некоторые и опасались, что святой Антоний поквитается за оскорбление.

На другой день, часов этак в одиннадцать, постучался в монастырскую привратницкую один студент, а надобно сказать, он давно уже домогался чести надеть рясу францисканца и с большим усердием наведывался в монастырь, и сведение это сообщается, во-первых, потому что оно истинное, а истина всегда на что-нибудь да сгодится, а во-вторых, в помощь тому, кто засядет за решение головоломного сего дела, да и всякой иной головоломки, какая подвернется, так вот, постучался студент в привратницкую и сказал, что надобно ему поговорить с настоятелем. Проводили его к настоятелю, поцеловал студент ему руку, а может, опояску, а может, край сутаны, точно неизвестно, и объявил, что, как узнал он из городских слухов, лампады обретаются в монастыре котовийском, принадлежащем братии из Общества Иисусова[10], за Байрро-Алто-ди-Сан-Роке. Усомнился настоятель прежде всего потому, что вестник явно не внушал почтения, всего-навсего студент, мошенником его, правда, не назовешь, уж очень рвался он в монахи, хотя нередко одно другому не мешает, но слишком неправдоподобно показалось настоятелю получить в Котовии то, что было украдено в Шабрегасе, места эти в разных концах города и на большом расстоянии одно от другого, да и между обоими орденами мало общего, расстояние, если считать по прямой, почти целую милю составит, одни монахи в черном ходят, другие в коричневом, да не в этом только дело, как говорится, вкус плода по виду не узнаешь, отведать надо. Однако же благоразумие требовало проверки донесения, и вот один надежный монах вместе с упомянутым студентом отправились из Шабрегаса в Котовию пешим ходом, вошли в город через ворота Святого Креста, и если для полной точности важно знать, как дальше следовали до цели, скажем, что миновали они церковь Святой Стефании, затем прошли мимо церкви Святого Михаила, а оставив позади церковь Святого Петра, вошли в ворота, носящие его имя, а затем спустились к реке проходом Графа де Линьяреса, потом, взяв направо, через Морские ворота двинулись к Пелоуриньо-Вельо, от всех этих мест и названий ныне только воспоминания и остались, обошли стороной Новую Купеческую улицу, потому что монах был человек степенный, а в тех местах и по сей день ростовщичеством занимаются, миновав Россио[11], вышли к переходу Сан-Роке и оказались близ монастыря котовийского, куда, постучавшись, вошли, и, когда привели их к настоятелю, молвил монах, Этот студент, что пришел сюда со мною из Шабрегаса, говорит, что здесь у вас наши лампады, вчера в ночь украденные, Так и есть, по всем признакам, вчера часа этак в два, постучали с большим грохотом в привратницкую, и когда спросил привратник, что надобно, ответил голос, чтоб он открыл не мешкая, ибо принесено то, что должно быть возвращено владельцам, и когда сообщил мне привратник про необычный сей случай, приказал я открыть дверь, и увидели мы эта самые лампады, малость только помятые и кой-где обломавшиеся, вот они, если чего не хватает, нам их такими и принесли, А видели вы того, кто постучал, Видеть никого не видели, братья даже на дорогу выходили, но никого не нашли.

Лампады вернулись в Шабрегас, а теперь каждый из нас волен думать, что ему вздумается. Может, сам студент, жулик и проходимец, замыслил стратагему эту, чтобы проникнуть в монастырь и облачиться в рясу францисканца, в которую он в конечном счете и облачился, и с этой целью он украл лампады и передал их отцам-иезуитам, уповая на то, что за благость намерения будет ему прощена в Судный день мерзость греха. Может, святой Антоний, совершивший доныне столько разнообразных чудес, содеял и это чудо, когда отнято у него было серебро братом, который, распалясь священным гневом, отлично знал, на кого ополчился, как знают лодочники и моряки с Тежо, которые в тех случаях, когда святой не выполняет их желаний и не вознаграждает за обеты, карают его, погружая головой в речные воды. Дело тут, скорей всего, не в неудобном положении, ибо святой, заслуживающий этого названия, в равной степени может дышать воздухом с помощью легких, как все мы, или с помощью жабр в воде, каковая для рыб все равно что рай небесный; но угоднику стыдно, оттого что выставлены напоказ смиренные подошвы ног его, либо он падает духом, оттого что остался без серебра да в придачу чуть было не остался без младенца Иисуса, и по этим причинам святой Антоний оказывается величайшим чудотворцем из всех святых, наипаче когда надобно сыскать утерянное. Как бы там ни было, да снимется со студента это подозрение, коль скоро не навлечет он на себя другое, столь же малопочетное.

При таких прецедентах, поелику францисканцы располагают средствами, позволяющими изменить, перевернуть вверх тормашками или ускорить естественный ход вещей, даже неподатливое королевино чрево должно будет повиноваться неотвратимости чуда. Тем более что монастыря в Мафре орден Святого Франциска домогается с тысяча шестьсот двадцать четвертого года, португальским королем был в ту пору один из испанских Филиппов[12], а потому, надо думать, весьма мало помышлял о здешней братии и за семнадцать лет своего царствования так и не дал согласия. На том, однако, хлопоты не кончились, в дело вмешались со своим вспомоществованием благородные жертвователи из самой Мафры, но, казалось, отделение францисканского ордена из провинции Аррабида, притязавшее на монастырь, порастратило свои силы и поистощило настойчивость, ибо еще вчерашнего дня, так можно сказать о событии, имевшем место всего лишь шесть лет назад, в тысяча семьсот пятом году, Высший Королевский суд ответил отказом на новое прошение, и притом весьма дерзко, хуже того, непочтительно по отношению к материальным и духовным интересам церкви, ибо составители отказа посмели заявить, что основание нового монастыря является, мол, нежелательным, как по той причине, что королевство и без того весьма обременено монастырями нищенствующих орденов, так и по причине многих других неудобств, кои противны людскому благоразумию. Судейским чиновникам виднее, какие такие неудобства противны людскому благоразумию, но теперь придется им проглотить язык и затаить недобрые мысли, ибо брат Антонио ди Сан-Жозе сказал уже, что, коли будет монастырь, будет и престолонаследник. Обет дан, королева родит, францисканский орден, снискавший столько мученических венцов, будет увенчан еще и венцом победы. Сто лет ожидания не такой уж тяжкий испытательный срок для тех, кто рассчитывает жить вечно.

Мы видели, как в итоге было снято со студента подозрение в краже лампад. Теперь нечего рассказывать, что аррабидские францисканцы узнали о беременности королевы ранее, чем она сообщила об этом королю, лишь потому, что исповедник нарушил тайну исповеди. Теперь нечего рассказывать, что дона Мария-Ана, будучи весьма набожной сеньорой, согласилась молчать, пока не появится в качестве глашатая избранный орденом добродетельный брат Антонио. Теперь нечего рассказывать, что король будет считать луны, прошедшие с той ночи, когда был дан обет, до того дня, когда родится инфант и счет сойдется. Теперь нечего рассказывать, ибо все уже было рассказано.

Так что да снимется с францисканцев сие подозрение, коль скоро ни разу не навлекли они на себя других, столь же малопочетных.


В обычные дни года всегда найдутся люди, которые умирают оттого, что объедались в течение всей жизни, по этой причине апоплексические удары следуют один за другим, первый, второй, третий, и, бывает, достаточно одного удара, чтобы отправить человека в могилу, а коли выживет, то будет у него парализована одна сторона тела, рот перекосится, останется он без голоса да и без надежды на то, что спасут его какие-то средства, если не считать кровопусканий, каковые прописывают дюжинами. Но много и таких, которые умирают, и притом смертью более легкою, оттого что в течение всей жизни недоедали либо довольствовались жалким рационом, состоящим из риса да сардин, да еще салата-латука, отчего жители португальской столицы получили кличку «салатники», а мясо они пробовали лишь в день рождения его величества. Угодно Господу, чтобы река кишела рыбою, возблагодарим же за то Отца, Сына и Святого Духа! И угодно Ему, чтобы латук и прочие овощи доставлялись в переполненных корзинах, навьюченных на осликов, которых приводят в столицу крестьяне из окрестных деревень, прозванные «салойо» либо «салойа»[13], в зависимости от пола, ведь выполняют эту работу и мужчины, и женщины. И угодно Ему, чтобы нехватка риса не была совсем уж нестерпимою. Но у города этого в большей мере, чем у других, рот особого склада, с одного бока жует слишком много, с другого слишком мало, а потому нет промежуточного звена между полнокровным двойным подбородком и исхудалой шеей, между мясистым носом и заострившимся, между пышными ягодицами и плоскими, между набитым пузом и животом, присохшим к позвоночнику. Но Великий пост как солнышко, когда народится, так уж для всех.

Прошумел карнавал по здешним улицам, кто смог, объелся курятиной и бараниной, пончиками и хворостом, натешились по углам любители передернуть в картишках, шутники прицепляли хвосты к поясницам бегущих, брызгали в лицо встречным водою из клистиров, неосмотрительных вздули связками лука, винопийцы допились до икоты и до рвоты, разбивались вдребезги горшки, слышались звуки волынок, и если не слишком много народу валялось кверху брюхом по переулкам, площадям и тупикам, то потому лишь, что город нечист до омерзения, куда ни ступишь, везде экскременты, отбросы, шелудивые псы, бродячие коты, грязные лужи, даже когда нет дождя. Пришло время расплачиваться за излишества, изнурять душу, дабы тело притворилось, что раскаивается, мятежное тело, непокорное тело, заморенное и замаранное тело, обитающее в грязной свинарне, имя которой Лиссабон.

Вот-вот появится процессия кающихся. Мы наказали плоть постом, теперь будем умерщвлять ее самобичеванием. Скудость пищи очищает гуморы телесные[14], страдание выметает мусор из закоулков души. Кающиеся, сплошь мужчины, идут в голове процессии, вслед за монахами, несущими хоругви с изображением Приснодевы и Распятого. За ними появляется епископ под богатым балдахином, а затем изваянья святых на носилках и несчетное воинство священников, членов религиозных орденов и братств, и все размышляют о спасении души, одни убеждены, что не погубили свою, другие мучаются сомнениями, которые разрешит лишь последний приговор, а кто-то, может быть, думает втайне, что мир безумен от рождения. Шествует процессия меж толпами народа, и при ее приближении падают на колени мужчины и женщины, одни царапают себе лица, другие рвут на себе волосы, и все хлещут себя по щекам, а епископ осеняет крестным знамением то одну сторону, то другую, в то время как служка помахивает кадилом. В Лиссабоне пахнет мерзко, пахнет падалью, ладан придает зловонию смысл, больны тела, а душа благоуханна.

Возле окон только женщины, таков обычай. У одних кающихся оковы на ногах, другие несут на плечах толстые железные прутья, за которые закидывают руки, словно распятые, а третьи хлещут себя по спине плетками из шнуров, заканчивающихся восковыми шариками, из которых торчат осколки стекла, и те, кто истязает себя подобным образом, гвоздь праздника, ибо они являют глазам зрителя настоящую кровь, стекающую по хребту, и вопят истошно, как от боли, так и от явного наслаждения, каковое показалось бы нам непонятным, если бы мы не знали, что на некоторых глядят из окон возлюбленные, вот почему участвуют они в процессии не столько ради спасения души, сколько ради услад телесных, обретенных либо обещанных.

На высоких колпаках кающихся, а то и прямо на плетках красуются разноцветные ленточки, у каждого свой цвет, и если избранница, изнывающая у окна от тревоги, от жалости к страждущему любовнику, а то и от удовольствия, которое мы лишь гораздо позже научимся называть садистским, не сможет узнать возлюбленного по лицу или по фигуре в толчее грешников, в мельканье хоругвей, среди снующих повсюду людишек, молящихся или испуганных, в гуле молитвословий, между покачивающихся не в лад балдахинов и внезапно клонящихся долу изваяний, по крайней мере распознает по ленточке, розовой, либо зеленой, либо желтой, лиловой, а то и алой либо лазурной, вот он, ее мужчина, ее поклонник, он посвящает ей яростный удар плеткой и, поскольку не может говорить, ревет, как распаленный бык, но если остальным женщинам, глядящим на улицу, да и ей самой показалось, что удару не хватило силы и плетка не врезалась в тело, не оставила знаков, которые можно было бы разглядеть сверху, тогда все они хором гомонят яростно, требуют, чтобы кающийся ударял изо всех сил, хотят слышать свист плети, хотят, чтобы кровь струилась, как струилась кровь Спасителя, и между тем возбуждение их нарастает. Стоит кающийся на улице, внизу, под окном любимой, а она глядит на него сверху, при ней мать, может статься, или кузина, или кормилица, или снисходительная бабушка, или ожесточеннейшая тетушка, но все они прекрасно знают, что происходит, по недавнему опыту либо по отдаленным воспоминаниям, они знают, Бог тут ни при чем, все это сплошной блуд, и, дело возможное, дама и кавалер одновременно испытывают удовольствие, он внизу, стоя на коленях, нанося себе яростные судорожные удары и вскрикивая от боли, она наверху, глядя во все глаза на поверженного самца и разинув рот, словно для того, чтобы высосать из него кровь и все остальное. Процессия простояла достаточно времени, для того чтобы акт завершился, епископ благословил его и освятил, женщина упивается блаженной расслабленностью во всем теле, мужчина прошел вперед, думает с облегчением, что теперь ему незачем хлестать себя с такой силой, пускай это делают другие мужчины в усладу другим женщинам.

При таком умерщвлении плоти истязаниями и постною пищей неудовлетворенные желания телесные, казалось бы, должны присмиреть до пасхального освобождения, а требования природы подождать, покуда просветлеет лик Матери-Церкви, ибо приближаются Страсти и Успение. Но, может статься, фосфор, коим богата рыба, горячит кровь, а может, все дело в том, что по обычаю в великопостные дни женщинам разрешено ходить в церковь без мужчин, в противоположность остальным дням года, когда сидят они дома взаперти, конечно, речь не о женщинах из простонародья, у тех дверь из дома ведет прямо на улицу, а иные на улице, можно сказать, живут, взаперти сидят дамы из благородных, про этих говорится, что они выходят из дому только чтобы отправиться в церковь, да и то три раза в жизни, когда должны их крестить, венчать и отпевать, для всего остального есть домашняя часовня, может статься, обычай этот показывает, как тяжко переносить Великий пост, вся великопостная пора предупреждение о неминучей смерти, уведомление, каковое должно пойти нам на пользу, вот мужчины и полагают, чистосердечно либо притворно, что женщины заняты только лишь делами благочестия, как сами уверяют, а женщина единственный раз в году обретает свободу, и если идет она не одна, дабы не оскорбить приличий, то спутница ее испытывает те же желания и ту же потребность утолить их, а если женщина между двумя церквами встретилась с мужчиной, кем бы он ни был, то служанка, к ней приставленная, за соучастие требует в уплату соучастия, и когда обе вновь сходятся у следующего алтаря, знают обе, что никакого Великого поста не существует, а мир блаженно безумен с самого рождения. На улицах Лиссабона полно женщин, все они одеты одинаково, в мантильях, голова прикрыта подолом верхней юбки, только щель оставлена, чтобы подать знак глазами или губами, условный язык, выученный в потаенности запретных чувств и наслаждений, на улицах Лиссабона церковь на каждом углу и в каждом квартале монастырь, и по улицам этим несется ветер весны, от которого кружится голова, а если ветра нет, его заменяют вздохи, они слышатся в исповедальнях и в укромных местах, пригодных для другой исповеди, для исповеди прелюбодейной плоти, балансирующей между адом и наслаждением, столь притягательными в эту пору самоистязания, алтарей, лишившихся обычных своих убранств, обязательного траура и вездесущего греха.

Между тем, если время дневное, мужья-простаки или прикидывающиеся таковыми, скорее всего, отсыпаются после обеда, а если время вечернее, когда улицы и площади полнятся толпами, пахнущими луком и лавандой, и из распахнутых настежь церковных дверей доносится бормотанье молитв, если время вечернее, мужьям становится спокойнее на душе, ждать осталось недолго, вот стукнула входная дверь, послышались шаги на лестнице, хозяйка беседует фамильярно, еще бы, со служанкой или с черной рабыней, если брала ее с собою, сквозь щели пробиваются пляшущие огоньки светильника или канделябра, муж делает вид, что проснулся, жена делает вид, что разбудила его, и если спросит он, Ну как, то нам уже известно, что она ответит, мол, умирает от усталости, ступни как чужие, коленки как не свои, но зато душе утешение, и назовет таинственную цифру, В семи церквах побывала, и говорит это с такой страстью, что либо набожность ее велика, либо велика провинность.

Но таких отдушин нет в распоряжении у королев, особливо если они уже в тягости, да еще от своего законного повелителя, каковой возвратится к ним лишь по истечении девяти месяцев, правило это принято также среди простонародья, хотя и нарушается, не без того. У доны Марии-Аны есть и добавочные причины беречься, тут и маниакальная набожность, привитая ей австрийским ее воспитанием, и причастность к уловке францисканцев, таким образом королева показывает или дает понять, что дитя, развивающееся у ней во чреве, в равной мере обязано жизнью как королю Португалии, так и самому Господу Богу в обмен на монастырь.

Дона Мария-Ана очень рано собралась ко сну, помолилась перед тем, как лечь, в сопровождении бормочущего хора прислуживающих ей дам, а затем, уже под своим пуховиком, снова принимается за молитвы, молится до бесконечности, дамы начинают клевать носом, но борются со сном, как положено мудрым, хоть они и не девы[15], а затем ретируются, в опочивальне бодрствуют лишь огонек ночника и дама, которая проведет ночь на низеньком ложе, она не преминет заснуть, пусть снится ей все что угодно, неважно, что привидится ей под сомкнутыми веками, нас занимают трепетные мысли, еще волнующие на пороге сна дону Марию-Ану, в Страстной четверг она отправится в церковь Пресвятой Богородицы, там увидит Святую Плащаницу, монахини сначала развернут ее перед королевой, а уж потом покажут верующим, на Плащанице явственно видны будут отпечатки тела Христова, это единственная и подлинная Святая Плащаница, какая существует в христианском мире, мои почтенные дамы и почтенные сеньоры, все прочие тоже единственные и истинные, а то бы их не показывали в один и тот же час в столь разных местах Земли, но поскольку эта находится в Португалии, она из всех самая подлинная и воистину единственная. Когда еще в преддверии сна доне Марии-Ане представляется, что она склонилась к святейшей ткани, ей не удается узнать, облобызала ли она ее со всей набожностью, ибо она вдруг засыпает, и вот она уже в карете, возвращается во дворец, уже стоит темная ночь, при ней ее лейб-гвардейцы, и вдруг появляется всадник, он возвращается с охоты, при нем четверо слуг на мулах, пушная и пернатая дичь свисает в плетенках с луки седла, всадник поворачивает к карете, в руках у него ружье, конь высекает копытами искры из камней, из ноздрей у него клубится пар, и когда всадник, прорвавшись сквозь охрану и с трудом сдерживая коня, оказывается у самой кареты, свет факелов озаряет ему лицо, это инфант дон Франсиско, знать бы, из каких тайников сна пришел он и почему будет еще приходить так часто. Конь испугался, понятное дело, колеса кареты и копыта лошадей так грохочут по камням мостовой, но, сравнивая этот сон с предыдущими, королева замечает, что с каждым разом инфант оказывается все ближе к ней, знать бы, чего хочет он да и она чего хочет.

В пору Великого поста одни грезят, другие бодрствуют. Миновала Пасха, она разбудила весь люд, но женщин спровадила в сумрак комнат и в мир бабьих хлопот. По домам стало больше мужей-рогоносцев, но они вполне способны разгневаться, случись грех в неурочную пору. И поскольку мы добрались до весны, а где весна, там и птицы, пора нам послушать канареек, которые, обезумев от любви, поют в своих клетках, разубранных цветами и лентами и висящих в церквах, а священники с амвонов тем временем проповедуют и толкуют о вещах, кои почитают самыми священными. Ныне четверг Вознесения, возносятся к сводам церкви птичьи песни, а молитвы к небосводу то ли вознесутся, то ли нет, если не пособят птицы молитвам, надежды мало, а может, лучше было бы, если бы все мы смолкли.


Этот молодчик, что удалым обличьем, привычкой поигрывать шпагой и несуразной одежонкой смахивает, хотя и бос, на солдата, не кто иной, как Балтазар Матеус, по прозванию Семь Солнц. Его из армии уволили за негодностью к службе, после того как ампутировали ему по самое запястье левую руку, в которой засела пуля, было это под Херес-де-лос-Кавальерос[16], когда в октябре прошлого года перешли мы испанскую границу, предприняв большое наступление с армией в одиннадцать тысяч человек, каковое закончилось потерей двухсот наших, а уцелевшие бежали врассыпную под напором конницы, посланной испанцами из Бадахоса. Стянулись мы всей ратью в Оливансу, разграбив перед тем Баркарроту, да только нам от того мало вышло радости, потому как нет смысла отшагать десять миль в одну сторону, чтобы потом пробежать столько же в другую, оставив на поле такое множество убитых да руку Балтазара Семь Солнц. Ему еще повезло, а может, ладанка помогла, которую он на груди носит, не началась гангрена в солдатской ране и жилы не порвались, когда жгут ему закручивали, и хирург попался искусный, не стал пилить кость пилою, просто вылущил из сустава. Наложили на культю заживляющие травы, и такие крепкие были мышцы у Балтазара Семь Солнц, что через два месяца он выздоровел.

Поскольку от жалованья у него немного осталось, просил он милостыню в Эворе, чтобы подкопить денег для уплаты кузнецу и шорнику, раз уж захотелось ему обзавестись крюком, который заменил бы руку. Так и прошла зима, половину сбора он откладывал, половину другой половины приберегал на дорогу, а прочее уходило на еду и вино. Уж весна пришла, когда шорник, с которым он рассчитывался понемногу, в рассрочку, с последней выплатой вручил ему крюк, а еще клинок, тоже заказанный Балтазаром Семь Солнц, которому взбрело в голову обзавестись двумя левыми руками. Шорные работы выполнены были отменно, железные части прочно выкованы и закалены, и ремешки прилажены к ним на славу, и были они разной длины, одни закреплялись над локтем, а другие на плече, чтобы крепче держались. Странствие свое предпринял Семь Солнц в ту пору, когда стало известно, что войска, расквартированные в Бейре, не желают покидать квартиры и двигаться на выручку Алентежо, потому что в той провинции было до крайности голодно, еще хуже, чем в других, где тоже народ голодал. Солдаты ходили оборванные и разутые, грабили землепашцев, отказывались идти в бой и дезертировали, кто перебегал к неприятелю, кто к себе на родину, прячась в глухих местах вдали от дорог, добывая еду грабежом, насилуя женщин, если те попадались им в одиночку, одним словом, взимали долг с тех, кто ничего им не был должен и терпел столь же безысходные муки. Семь Солнц брел, искалеченный, в Лиссабон проезжей дорогою, ему тоже задолжали левую его руку, часть ее осталась в Испании, другая часть в Португалии, и всему причиной война, которая должна была решить, кто воссядет на трон Испании, то ли австриец Карл, то ли француз Филипп[17], но уж точно не португалец, какой от португальцев прок, что от двуруких, что от одноруких, что от двуногих, что от одноногих, единственное, на что годятся, оставлять на поле боя руки-ноги, а то и жизнь, так на то солдат и есть солдат, спать на земле либо спать в земле, чего ему еще. Вышел Семь Солнц из Эворы, миновал Монтемор, в попутчики не нашлось ему, как говорится, ни монашка, ни чертушки, а что руки дырявые, так у него всего одна и осталась.

Идет себе, не спешит. Никто не ждет его в Лиссабоне, не ждут и в Мафре, откуда ушел он много лет назад, чтобы записаться в пехоту его величества, отец с матерью, коли вспомнят о нем, подумают, что жив, раз вести о смерти не было, либо что умер, раз нет вести, что живой он. Да в конце концов со временем все узнается. Сейчас светит солнце, дождя давно не было, покрылись цветами кустарники, птицы поют. Балтазар Семь Солнц несет крюк и клинок в котомке, потому что выпадают минуты, а то и целые часы, когда мнится ему, что левая рука целехонька, и не хочется лишать себя удовольствия от ощущения, что все у него в порядке, все на месте, точь-в-точь как у Карла и Филиппа, у них тоже все в порядке будет и все на месте, когда воссядут себе на троны[18], которые, так или иначе, для обоих найдутся по завершении войны. Балтазару Семь Солнц, чтобы порадоваться, и того довольно, что, когда не глядит он на обрубок, мерещится ему, что зудит у него указательный палец, и он воображает, будто потирает большим пальцем местечко, где зудит. А если приснится ему этой ночью сон да если увидит он сам себя во сне, то с обеими руками и обе подложит под усталую голову.

И еще по одной немаловажной причине Балтазар припрятал до времени крюк и клинок. Он скоро приметил, что когда тот или другой красуются у него на культяпке, то не подают ему милостыни либо подают скупо, правда, монетка-другая все же перепадает, не зря болтается у него на поясе шпага, хотя нынче все при шпагах, даже негры, но не у всякого вид человека, который выучился владеть ею в совершенстве и, если понадобится, пустит в ход не мешкая. И если численность путников не столь велика, чтобы уравновесить подозрения, кои вызывает эта фигура, когда выходит им наперерез и становится посередь дороги, прося воспомоществования для солдата, который потерял руку и чудом сохранил жизнь, если испугаются встречные, как бы мольбы не превратились в нападение, в уцелевшую руку всегда падает милостыня, все-таки повезло Балтазару, что осталась у него хотя бы правая рука.

Миновав Пегоэнс, на подходе к большим соснякам, где начинаются пески, Балтазар, помогая себе зубами, прикручивает к обрубку клинок, который в случае необходимости заменит ему кинжал, в ту пору запрещенный как оружие, легко причиняющее смерть. У Балтазара Семь Солнц есть, так сказать, особое разрешение, и, вооруженный клинком и шпагою, пускается он в путь в лесном полумраке. По пути придется ему убить человека, одного из тех двоих, что на него напали, хоть он и кричал им, что денег при нем нет, но, поскольку возвращаемся мы с войны, где у нас на глазах погибло столько народу, эта история не заслуживает подробного изложения, разве только упомянем, что Семь Солнц заменил потом клинок крюком, чтобы сподручнее было оттащить убитого подальше от дороги, и таким манером прошли испытания оба приспособления. Уцелевший грабитель еще с полмили шел за ним следом, хоронясь за соснами, потом отстал, только послал издали ругательства и проклятия, но тоном человека, который не верит, что первые обидят, а вторые накличут беду.

Когда добрался Семь Солнц до Алдегалеги, уже смеркалось. Съел он несколько поджаренных сардин, запил кружкой вина, и, поскольку на ночлег денег у него не хватало, только-только на завтрашний переход, растянулся он в сарае под повозками и уснул там, завернувшись в шинель, но выставив наружу левую руку, вооруженную клинком. Ночь он провел покойно. Снилось ему дело под Херес-де-лос-Кавальерос, но на сей раз победят португальцы, потому как во главе войска выступает Балтазар Семь Солнц, держа в правой руке отрубленную левую, и против такого чуда нет у испанцев ни щита, ни обороны. Когда проснулся Балтазар, утренняя звезда на восточной части небосвода еще не засветилась, он почувствовал сильную боль в левой руке, ничего диковинного, когда из обрубка торчит прикрученный к нему клинок. Балтазар распустил ремни, и так могущественно самообольщение, особливо ночью, да еще в непроглядной темноте под повозками, что Балтазар, обеих рук своих не видя, вправе думать, что они все-таки здесь. Обе. Обхватил он правой рукой котомку, укутался в шинель и снова заснул. По крайней мере от войны избавился. Цел не остался, зато живой.

С первым лучом солнца он встал. Небо было очень чистое, прозрачное, видны были самые дальние и бледные звезды. Славный денек, приятно будет войти в Лиссабон, погода отменная, можно остаться в городе или продолжать путь, там видно будет. Сунул он руку в суму, вынул изношенные сапоги, которых за всю дорогу ни разу не обул, а обул бы, остались бы они на той дороге, и, помогая себе одной только правой рукой, пришлось расстараться, потому что от культи покуда мало было проку, еще не наловчился, кое-как влез в сапоги, чтобы поберечь ноги, хотя сапоги, может быть, наоборот, натрут их до волдырей, до крови, он ведь издавна привык ходить босиком, и когда крестьянствовал, и в солдатскую пору, у интендантства подметок в котел солдатам не хватало, не то что на обутку. Нет жизни хуже, чем солдатская!

Когда вышел он к переправе, солнце уже взошло. Начался отлив, лодочник кричал, что вот-вот отчалит, Место свободно, кому до Лиссабона, и Балтазар Семь Солнц побежал по сходням, в котомке бренчали крюк и клинок, и когда один шутник сказал, однорукий, мол, в суме подковы тащит, чтобы не сбить их в дороге, надо думать, Балтазар поглядел на него искоса и правой рукой вытащил клинок, а на нем либо виднелась ясно засохшая кровь, либо же сам дьявол велел, чтобы этакое примерещилось. Отвел шутник глаза, вверил себя святому Христофору, защитнику от недобрых встреч и несчастий в пути, и до самого Лиссабона рта не раскрывал. Женщина, которая по случайности оказалась рядом с Балтазаром, с мужем она ехала, развязала узелок с завтраком, и если соседу с другой стороны предложила лишь из учтивости, но без всякого желания, чтобы тот принял приглашение, то солдата уговаривала так настойчиво, что тот согласился. Балтазару неприятно было есть на глазах у людей правой своей рукой, которая без помощи второй стала как левая, хлеб выскальзывает, что на хлеб положено, то падает, но женщина ломоть отрезала широкий, остальную еду положила на ломоть подальше от краев, и таким образом, пользуясь то пальцами, то ножиком, который он вынул из кармана, Балтазар смог поесть спокойно и достаточно опрятно. Женщина по возрасту годилась ему в матери, муж ее в отцы, и речи не было о какой-то любовной интрижке на водах Тежо, на глазах у невольного или сговорчивого сводника. Просто немного сострадания к ближнему, к человеку, что вернулся с войны навсегда увечным.

Шкипер велел поднять малый треугольный парус, ветер пособлял отливу, и оба вместе лодке. Гребцы, освеженные ночным сном и утренней водкой, гребли уверенно и неслышно. Когда обогнули они мыс, лодку понесло силою течения и отлива, казалось, плывет она прямо в рай, поверхность воды блестела от солнца, и две четы тунцов, совершенно одинаковые, вынырнули перед самой лодкой, темные спины блеснули, выгнувшись, словно рыбам почудилось, что небо близко, и они к нему устремились. На том берегу, над водой, Лиссабон, еще дальний, выплескивался за городские стены. На одном из холмов виднелся замок, церковные колокольни высились над хаосом низеньких домишек, над смутным скопищем островерхих крыш. И шкипер стал рассказывать, Вчера потешная случилась история, кто хочет послушать, и все хотели, все-таки время скоротаем, плыть еще долго, Вот как оно было, начал шкипер, Пришли сюда английские корабли, они пришвартовались у причала Сантос, войска привезли, что отправятся в Каталонию на войну вместе с другими, которые их дожидались, но с этим флотом пришло одно судно с мятежниками, которых семьями отправляли на Барбадосские острова[19], а еще на этом судне были женщины легкого поведения, числом до пятидесяти, они туда же направлялись, в тех краях что честная, что гулящая все едино, но капитан корабля решил, прохвост этакий, что в Лиссабоне им лучше будет, и таким способом избавился от лишнего груза, велел высадить женщин на сушу, а сложены они пальчики оближешь, я-то видел некоторых, недурны англичаночки. Шкипер расхохотался в предвкушении удовольствия, словно уже замыслил плаванье в английских водах и прикидывал, удастся ли абордаж, расхохотались громко и гребцы из Алгарве, Семь Солнц потянулся, как кот на солнцепеке, женщина, угощавшая его, сделала вид, что ничего не слышала, а муж ее сам не знал, то ли посмеяться над историей, то ли хранить серьезность, как раз потому, что он таких историй уже не мог принимать всерьез, да и вряд ли когда-нибудь принимал, ибо жил он далеко, в селении Панкас, где от рождения до смерти одно только знаешь, плуг да борозду, всю жизнь гни спину и в прямом смысле, и в переносном. И повертев в голове одну мысль, потом другую, связав их воедино по какой-то неведомой причине, спросил он солдата, Сколько же годков вам, ваша милость, и отвечал Балтазар, Двадцать шесть.

Лиссабон был совсем близко, виднелся как на ладони, теперь дома и стены казались высокими. Лодка повернула к Рибейре, шкипер, убрав парус, причалил к пристани, гребцы, сидевшие по тому борту, которым лодка стала к причалу, единым движением подняли весла, гребцы с другого борта, поднатужившись, удержали лодку на месте, шкипер снова взялся за руль, чал пролетел над головами, оба берега реки словно соединились. Из-за отлива берег поднялся, и Балтазар помог женщине с узелком и ее мужу, без церемоний отпихнул присмиревшего шутника и выбрался на сушу.

Теснились у причала большие и малые рыбачьи суда, шла разгрузка рыбы, надсмотрщики орали, бранью, а то и тычками погоняя чернокожих грузчиков, которые следовали попарно, лохмотья их намокли от воды, капавшей из плетеных корзин с рыбой, лица и руки были облеплены чешуей. Казалось, на рынке собрались все жители Лиссабона. У Балтазара Семь Солнц слюнки потекли, словно весь голод, скопившийся за четыре года войны, прорвал плотины смирения и дисциплины. Почувствовал он, что живот подводит, машинально поискал глазами женщину с узелком, куда пошла она вместе со своим спокойным мужем, а он, может, разглядывает идущих мимо женщин, гадает, не англичанки ли они, не гулящие ли, всякому мужчине требуется держать в запасе разное, о чем можно помечтать.

В кармане у Балтазара мало денег осталось, всего несколько медяков, что позвякивали куда глуше, чем клинок и крюк в котомке, оказался он в городе, которого почти не знал, и теперь нужно было ему решить, куда держать путь, то ли в Мафру, где единственной его руке не сладить с мотыгой, для которой обе руки нужны, то ли во дворец, где, может, и подадут ему милостыню в воздаянье за пролитую кровь. Кто-то говорил ему об этом в Эворе, но еще говорили ему, что просить придется многократно, долго, к тому же надобно заручиться основательной поддержкой покровителей, и при всем том случалось, что теряли просители и дар речи, и жизнь, так и не понюхав, чем деньги пахнут. Все же как-никак были в столице духовные братства, где подавали милостыню, и монастырские привратницкие, где можно было получить похлебку и ломоть хлеба. А человеку, оставшемуся без левой руки, не приходится особенно жаловаться, если может он протягивать прохожим правую. Либо требовать, грозя железным острием.

Семь Солнц пошел по рыбному рынку. Торговки во все горло зазывали покупателей, задирали их, размахивая руками, унизанными золотыми браслетами, божась, били себя в грудь, увешанную цепочками, крестами, побрякушками, все из доброго бразильского золота, так же, как и тяжелые кольца в ушах либо длинные подвески, богатые серьги, стоившие дороже, чем сама женщина. Среди грязной толпы торговки чудом сохраняли удивительную опрятность, к ним не приставал даже запах рыбы, хотя они хватали ее руками. У дверей таверны, что возле Алмазной палаты, купил Балтазар три жареные сардины и, положив, как водится, на ломоть хлеба, сжевал, дуя на горячих рыбок, по пути к Террейро-до-Пасо. Зашел в мясную лавку на площади потешить вожделеющее око видом больших кусков мяса, свиных и говяжьих туш, разделанных и четвертями развешанных на крюках. Посулил себе, что вволю наестся мяса, когда заведутся в кармане денежки, тогда он не знал еще, что в скором времени начнет здесь работать и место получит не только по милости покровителя, но и благодаря крюку, что у него в котомке, ведь им так удобно подцепить тушу, выпростать потроха, содрать слой жира. Лавка, хоть все здесь и заляпано кровью, чистая, стены белыми изразцами выложены, и если приказчик, что у весов стоит, не обвесит, то никакого другого обмана не будет, потому что мясо само правду скажет, свежее ли оно, мягкое ли.

А та вон громада и есть дворец, где живет король, дворец стоит на месте, короля на месте нет, охотится в Азейтоне вместе с инфантом доном Франсиско и другими своими братьями, и слуги при нем, и преподобные отцы-иезуиты Жуан Секо и Луис Гонзага, они-то наверняка не только затем поехали, чтобы поесть да помолиться, может, королю захотелось освежить в памяти латинские и математические премудрости, которым он у них обучался, будучи принцем. Его величество взял с собою также новое ружье работы Жуана ди Лары, главного королевского оружейника, истинное произведение искусства, отделанное серебряной и золотой чеканкой, если оно потеряется в дороге, мигом возвратится к хозяину, ибо вдоль всего ствола тянется надпись, выбитая красивыми римскими литерами, такими же, как на фронтоне собора Святого Петра в Риме, и надпись эта гласит, Я ПРИНАДЛЕЖУ ВЛАСТЕЛИНУ НАШЕМУ КОРОЛЮ, ХРАНИ ГОСПОДЬ ДОНА ЖУАНА V, все большими заглавными буквами, как у нас изображено, а еще говорится, что ружья изъясняются лишь с помощью дула и на языке свинца и пороха. Сие к обычным ружьям относится, таким, как то, которое было у Балтазара Семь Солнц, а сейчас он, безоружный, стоит посередь площади Террейро-до-Пасо и глазеет на белый свет, на крытые носилки, на монахов, на полицейских, на купцов, глядит, как взвешивают тюки и ящики, и вдруг чувствует, что тянет его на войну, да еще как, не будь он уверен, что никому там не нужен, сей же миг пустился бы в путь обратно в Алентежо, даже зная, что ждет его смерть.

Пошел Балтазар по широкой улице в сторону Россио, но прежде зашел в церковь Богоматери Оливейраской, где выстоял обедню, обмениваясь знаками с женщиной без спутников, которой он приглянулся, а впрочем, все здесь предавались этому развлечению, потому как если с одной стороны стоят мужчины, а с другой – женщины, то пускаются в ход записочки, знаки рукою, взмахи платка, улыбочки, ухмылки и подмигиванье, больше ничего грешного, если нет греха в том, чтобы передавать послания, уславливаться о свидании, вступать в сговор, но поскольку Балтазар прибыл издалека, в дороге намаялся и не было у него денег на лакомства да ленты, он на том и прекратил ухаживанье и, выйдя из церкви, направился по широкой улице в сторону Россио. Денек выдался щедрый на женщин, тому доказательством было появление целой дюжины их, они выходили из узкой улочки под охраной чернокожих полицейских, которые подталкивали их вперед своими должностными жезлами, и почти все женщины были белокурые, со светлыми глазами, голубыми, зелеными, серыми, Кто такие, спросил Семь Солнц, и, прежде чем человек, оказавшийся рядом с ним, ответил, он и сам догадался, что это и есть англичанки, которых высадил на берег пройдоха капитан, их ведут обратно на корабль, делать нечего, придется им плыть на Барбадосские острова, не удалось остаться здесь, на доброй португальской земле, где такое раздолье иноземным шлюхам, ибо в их ремесло разноязычие не вносит такой путаницы, как при столпотворении Вавилонском, туда, где они вершат его, можно войти немым и выйти бессловесным, если только вначале сказали свое слово деньги. Но хозяин лодки говорил, что было их пятьдесят или около того, а здесь оказалось только двенадцать. А что же с остальными, и человек ответил, Кое-кого поймали, но не всех, потому что некоторые спрятались надежней не надо, сейчас, поди, уже знают, есть ли разница между англичанами и португальцами. Пошел Балтазар своим путем, а по дороге дал обет принести в дар святому Бенедикту восковое сердце, если тот сведет его хоть разок с белокурой зеленоглазой англичанкой, да чтобы высокая была и стройная. Если в день праздника этого святого идут люди в церковь просить его, чтобы дал хлеба вволю, если женщины, чающие найти добрых мужей, заказывают в честь него мессы по пятницам, что дурного в том, что попросит солдат у святого Бенедикта англичаночку, хоть раз в жизни отведать, чтобы не умереть в неведении.

До самого вечера бродил Балтазар Семь Солнц по улицам и площадям. После похлебки в привратницкой городского монастыря Святого Франциска порасспросил, какие братства пощедрее на милостыню, запомнил три, чтобы потом разузнать подробнее, церковь Богоматери Оливейраской, где он уже был, она принадлежала цеху кондитеров, церковь Святого Элоя, принадлежавшую цеху серебряных дел мастеров, и церковь Заблудшего Младенца, в названии которой усмотрел намек на собственную судьбу, хоть помнил очень мало о том времени, когда был младенцем, но кто заблудился, так это я, хоть бы нашли меня когда-нибудь.

Стемнело, и Семь Солнц пошел искать ночлег. К тому времени он успел подружиться с другим бывшим солдатом, тот был и годами старше, и опытней, а звался Жуан Элвас и жил теперь за счет уличных девиц, этот самый Жуан Элвас в теплую сухую погоду устраивался на ночь под заброшенным навесом, что пристроен к стене, окружающей монастырь Надежды, со стороны оливковых насаждений. К нему в гости и напросился Балтазар, как-никак новый друг, будет с кем поговорить, но на всякий случай прикрутил к обрубку крюк, объяснив, что очень уж устала у него рука от веса котомки, надо бы облегчить, а клинок он нацеплять не хотел, чтобы не обижать Жуана Элваса и всю честную компанию, смертоносное оружие все-таки. Никто ему не сделал зла, хотя под навесом хоронилось шестеро, и он никому не сделал зла.

Пока не сморил их сон, беседовали о преступлениях. Не о тех, которые совершили они сами, про себя всяк сам знает, а Господь Бог про всех, а о тех, которые совершили люди важные, эти почти всегда остаются безнаказанными, даже когда известно, кто преступник, а уж коли неизвестно, судейские не очень-то доискиваются. Воришке, забияке прямая дорога в тюрьму Лимоэйро, да и убийце, нанимающемуся за гроши, тоже, в том случае, когда нет опасности, что язык у него развяжется и он выдаст нанимателя, а в Лимоэйро хоть будет им похлебка, это так же верно, как то, что живут они там по уши в дерьме. Вот недавно выпустили оттуда сто пятьдесят человек, повинных в преступлениях полегче, к тому времени в Лимоэйро больше пятисот человек сидело, много было таких, которых завербовали в Индию, а потом оказалось, они там не требуются, и столько народу скопилось, такой был голод, что объявилась болезнь, от которой мы все мерли, ну и выпустили кое-кого, меня в том числе. А другой сказал, В этом городе преступлениям счету нет, больше людей гибнет, чем на войне, так говорит тот, кто на войне побывал, а ты что скажешь, Семь Солнц, И Балтазар ответил, Я видал, как умирают на войне, не видал, как умирают в Лиссабоне, потому не могу сравнивать, пускай скажет свое слово Жуан Элвас, он и в военной жизни знает толк, и в городской. Жуан Элвас только пожал плечами, ничего не сказал.

Разговор вернулся к первоначальной теме, была рассказана история про позолотчика, что зарезал одну вдову, он хотел жениться на ней, а она не хотела и в наказание за свою строптивость была убита, а он ушел в монастырь Святой Троицы, еще рассказали про ту несчастную женщину, которая стала корить мужа за неверность, а он взял и проткнул ее шпагой насквозь, и еще про то, что случилось с одним священником, которого трижды основательно пырнули ножом за любовные делишки, все это было в дни Великого поста, такое время, когда кровь кипит, а злоба не спит, как выяснилось. Но август тоже месяц недобрый, как видно из того, что было в прошлом году, когда нашли женщину, разрубленную на четырнадцать или пятнадцать кусков, так и неизвестно в точности, на сколько, и видно было, что сначала избили ее жестоко, ягодицы исхлестали и живот, потом что-то нашли в Котовии, что-то там, где обстраивается граф Тароука, кое-что в Кардайсе, прямо на виду все лежало, не зарыли, не сбросили в море, а как будто нарочно выставили напоказ, чтобы нагнать на всех страху.

Заговорил тут Жуан Элвас и сказал, Да уж, помучили ее, несчастную, и, видно, при жизни, потому как терзать труп подобным образом было бы уж слишком жестоко, такое преступление может совершить только тот, у кого душа безвозвратно загублена, а сердца в помине нет, ты на войне никогда такого не видел, Семь Солнц, хоть и не знаю я, что видел ты на войне, а тот, кто начал рассказ, воспользовался этим отступлением Жуана Элваса и продолжал, Потом обнаружились недостающие части, в Жункейре нашли голову и одну руку, одну ногу нашли в Боависте, и, судя по голове, руке и ноге, была та женщина балованная и выросшая в холе, по лицу ей было лет девятнадцать-двадцать, и в том же самом мешке, где голова лежала, были внутренности, и груди, и еще младенец, месяцев трех-четырех, задушенный шелковым шнурком, много чего видывали в Лиссабоне, такого никогда.

Снова заговорил Жуан Элвас, добавил, что еще знал об этом случае, Король приказал оповестить горожан, что обещает награду в тысячу крузадо тому, кто найдет преступников, но уже почти год прошел, и никого не нашли, еще бы, все сразу поняли, что в этом деле замешаны люди, которых лучше не трогать, не сапожники, не портные, те режут только кожу да ткань, а эту женщину разрезали на куски так умело и искусно, что когда созвали хирургов осмотреть, сказали они, что тот, кто это сделал, знает анатомию до тонкостей, они сами столько не знают, да кто в этом сознается. За монастырской стеной слышалось бормотанье монахинь, они даже не ведают, какой участи избежали, родить ребенка и так жестоко поплатиться за это, и тогда спросил Балтазар, Что же, так больше ничего и не узнали, кто хоть была эта женщина, ни о ней, ни об убийцах ничего не известно, голову выставили на Воротах Милосердия, и никакого толку, и тут один из тех, кто до сих пор помалкивал, не столько чернобородый, сколько седобородый, сказал, Эти люди были не из столицы, живи они в столице, заметили бы люди, что исчезла женщина, и пошли бы разговоры, наверное, отец приказал убить дочку за то, что обесчестила дом, а потом велел разрубить на куски и отвезти во вьюках на муле либо на конных носилках, чтобы те куски разбросали по городу, а там, где живут они, он, может статься, приказал похоронить свинью, а сам распустил слух, что дочка померла от оспы, чтобы не показывать тела, есть люди, что на все способны, даже на такое, чего свет не видывал.

Смолкли собеседники, полные негодования, монахини притихли, как вымерли, и объявил Семь Солнц, На войне больше милосердия, Война еще не вышла из пеленок, усомнился Жуан Элвас. И поскольку после этого заключения сказать было нечего, все заснули.


Дона Мария-Ана не отправится сегодня на аутодафе. Она в трауре по случаю смерти брата своего Иосифа[20], императора Австрии, в какие-нибудь несколько дней напала на него оспа и унесла его, а было ему всего тридцать три года, но не по этой причине останется королева в надежно охраняемых своих покоях, в великое расстройство пришли бы дела в государствах, если бы королевы впадали в слабость по столь незначительным поводам, они приучены переносить и подобные испытания, и горшие. Хотя пошел пятый месяц, королеву все еще донимают приступы тошноты, но и это не отвлекло бы ее дух от долга набожности, а чувства, зрение, слух и обоняние от торжественной церемонии, в которой все так возвышает душу, так угодно Богу, и размеренное движение процессии, и неспешное чтение приговора, унылые фигуры осужденных, жалобные стоны, запах горелого мяса, когда на уголья падают капли жира, коего после тюремного заключения осталось совсем немного. Дона Мария-Ана не будет присутствовать на аутодафе, ибо ей трижды пускали кровь, хотя она и беременная, и по сей причине королева почувствовала сильнейшую слабость вдобавок ко всем мучениям, не дающим ей покою уже много месяцев. Отложили ей до времени очередное кровопускание, как ранее отложили сообщение о смерти брата, ибо хотели врачи укрепить здоровье королевы, ведь срок беременности еще невелик. Но, сказать по правде, воздух во дворце нездоровый, что недавно подтвердилось, когда был у короля сильнейший запор, он даже пожелал исповедаться, что и было мигом исполнено, исповедь всегда душе на пользу, но, как видно, опасность была воображаемая, ибо все кончилось благополучно, когда поставили монарху клистир, просто несварение желудка. Дворец приуныл, к обычному унынию прибавился траур, который, по велению короля, распространяется на всю его семью, и он предписал траур всем титулованным и должностным лицам и сам его соблюдает, неделю не покидал своих покоев, полгода будет носить полный траур, три месяца длинный траурный плащ и три месяца короткий, дабы выказать великую скорбь, которую причинила ему смерть императора, его шурина.

Сегодня, однако же, день всеобщей радости, хотя, может, слово это здесь не к месту, ибо наслаждение приходит откуда-то из глубины, возможно, из самой души, стоит только посмотреть на этот город, дома опустели, все горожане высыпали на улицы и площади, спускаются с холмов, сходятся на площади Россио, чтобы поглядеть, как будут наказывать евреев и новых христиан, еретиков и колдунов, не говоря уже о случаях, труднее поддающихся определению, как то содомия, молинизм[21], похищение и совращение женщин и прочие мелочи, за которые положено расплачиваться костром или ссылкой. Сегодня выйдут на место лобное сто четыре человека, большинство приехало из Бразилии, этой утробы, плодящей алмазы и нечестивость, пятьдесят один мужчина да пятьдесят три женщины. Из них две будут переданы в мирские руки палача как неисправимые, согласно тексту приговора, иными словами, упорствующие в своей ереси, как убежденные вероотступницы, согласно приговору, иными словами, стоящие на своем вопреки всем свидетельствам, как бунтовщицы, согласно приговору, иными словами, не желающие отречься от своих заблуждений, каковые являются их правдою, но не к месту и не ко времени. И поскольку прошло уже почти два года с тех пор, как в последний раз сжигали в Лиссабоне людей, площадь Россио переполнена народом, нынче двойной праздник, и воскресенье, и аутодафе, так никогда и не выяснится, что больше по вкусу горожанам, то ли это зрелище, то ли бой быков, даже когда останется один только бой быков. В окнах, выходящих на площадь, виднеются женщины, разодетые и причесанные изящно, на германский лад, в подражание всемилостивейшей королеве, румяна на щеках и на груди, губки втянуты и поджаты, чтобы рот казался меньше и уже, дамы гримасничают, поглядывают на улицу, беспокоясь, на месте ли мушка, в углу рта поцелуйница, поверх прыщика укрывательница, под глазом сумасбродка, а признанный или вздыхающий поклонник разгуливает тем временем внизу с платком в руке и помавает плащом. И поскольку день выдался жаркий, присутствующие не прочь освежиться, кто знаменитым лимонадом, кто ковшом обычной воды, кто ломтем арбуза, не пренебрегать же этими благами из-за того только, что кто-то идет на смерть. А если потребует желудок чего-то поосновательнее, хватает зерен люпина и орешков пинии, пирожков с сыром и фиников. Король с инфантами обоего пола, своими братцами и сестрицами, пообедает в Инквизиции по окончании богоугодного дела и, поскольку он уже избавился от недомогания, окажет честь столу главного инквизитора, а стол этот будет ломиться от супниц с куриным бульоном, от блюд с куропатками, телячьей грудинкой, огромными пирогами и крохотными пирожками с бараниной, сдобренной сахаром и корицей, с кастильским косидо[22], заправленным всем, что положено, и вдобавок шафраном, от блюд с бланманже и, на десерт, с печеньями и фруктами. Но король столь воздержан, что вина не пьет, а поскольку добрый пример лучший урок, все им пользуются, примером, разумеется, а не вином.

Другой пример, полезный больше для души, коли тело уже вполне удоволено, будет подан сейчас на площади. Вот показалась процессия, впереди идут доминиканцы, несут хоругвь святого Доминика, за ними следуют длинной цепочкой инквизиторы, затем появляются приговоренные, сто четыре человека, как уже было сказано, у всех свечи в руках, с обеих сторон охранники, слышится только бормотанье молитвы, по головному убору сразу видно, кто приговорен к смерти, кто нет, хотя есть и еще одна верная примета, большое распятие повернуто тыльною стороною к женщинам, которые умрут на костре, а благой и страждущий лик обращен к тем, кому будет дарована жизнь, символический способ оповещения об уготованной каждому участи, если не приглядываться к одеяниям, каковые суть переложение приговора на зримый язык, желтые санбенито с красным крестом святого Андрея на тех, кто не заслужил смерти, санбенито с языками пламени, устремленными книзу, так называемыми опрокинутыми огнями, на тех, кто избежал казни, покаявшись, балахон пепельно-серого, похоронного цвета с изображением осужденного в окружении дьяволов и языков пламени означает в переводе на человеческий язык, что обе женщины в этом облачении вскоре будут гореть на костре. Проповедь произнес брат Жуан дос Мартирес[23], отец-провинциал, возглавляющий аррабидское монашество, и, разумеется, никто не заслуживает сей чести больше, чем он, если мы вспомним, что к аррабидскому монашеству принадлежал брат, во увенчание добродетелей коего Бог наградил королеву беременностью, да будет от его слова польза делу спасения душ, как будет польза правящему дому и францисканскому ордену от ожидаемого потомства и обещанного монастыря.

Выкрикивают добрые люди бранные слова, яростно понося осужденных, визжат женщины, высовываясь из окон, тараторят монахи, процессия – огромный змей, не помещающийся на площади Россио, а потому извивающийся бесчисленными кольцами, словно решил он стать вездесущим, преподать наглядный урок всему городу, вон тот, Симеон ди Оливейра-и-Соуза, человек без ремесла и без имения, он выдавал себя за агента Святейшей Службы и, будучи мирянином, служил мессу, исповедовал и проповедовал, а в то же время во всеуслышание объявлял себя еретиком и иудеем, вот уж путаница, какая нечасто встречается, а он еще усугублял оную, именуя себя то отцом Теодоро Перейра-ди-Соуза, то братом Мануэлем да Консейсан[24], то братом Мануэлем да Граса, то Белшиором Карнейро, то Мануэлем Ленкастре, поди знай, какие еще имена он себе давал, и все истинные, ибо человек должен был бы обладать правом выбирать себе имя и менять его сто раз на дню, имя звук пустой, а вон тот, Домингос Афонсо Лагарейро, уроженец и житель Портела, он, дабы прослыть святым, делал вид, будто ему видения являются, и занимался исцелениями, пуская в ход благословения, заговоры, крестные знамения и прочие тому подобные суеверия, подумать только, не он первый, а вон тот, падре Антонио Тейшейра-ди-Соуза с острова Сан-Жорже, повинный в совращении женщин, а в переводе с церковного языка это значит, что он щупал их и блудил с ними, начиналось-то все с речей в исповедальне, а кончалось тайными делами в ризнице, теперь ему доживать земную свою жизнь в Анголе, куда сослан он навсегда, а это я, Себастьяна-Мария ди Жезус[25], на четверть из новых христиан[26], мне являются видения и откровения, но сказали мне на суде, что это одно притворство, я слышу голоса с неба, но объяснили мне, что это козни демона, я знаю, что могу быть святой, как святые угодники, или еще святее, потому как не вижу разницы между ними и собою, но меня за то порицали, говоря, что сие есть преступное тщеславие и чудовищная гордыня, вызов Господу Богу, вот иду я, богохульница, еретичка предерзостная, на мне намордник, чтобы не слышали люди моих предерзостных речей и ересей, и богохульств, меня приговорили к публичному наказанью плетьми и восьмилетней ссылке в Анголу, я слышала свой приговор и приговоры всем, кто идет со мною в этой процессии, но не слышала я, чтобы поминалась моя дочь, ее зовут Блимунда, где-то она сейчас, где ты, Блимунда, если не схватили тебя после того, как я была схвачена, стало быть, придешь ты сюда узнать, что с твоей матерью, и я увижу тебя, если ты бродишь в этой толпе, сейчас глаза мне нужны только затем, чтобы видеть тебя, рот мой под намордником, но глаза открыты, да что глаза, глаза не увидели, зато сердце чует, не раз чуяло, оно подпрыгнет в груди, если Блимунда здесь, среди этих людей, что плюют мне в лицо и швыряют в меня арбузными корками и грязью, ох, как же они заблуждаются, я ведь знаю, все могли бы быть святыми, лишь бы захотели, и не могу кричать об этом, но вот в груди своей ощутила я знак, застонало мое сердце, я увижу Блимунду, увижу ее, ох, вон она, Блимунда, Блимунда, Блимунда, дочь моя, она уже увидела меня, и не может говорить, и должна делать вид, что не знает меня или что презирает меня, ее мать колдунья, да к тому же из выкрестов, хоть и всего на четверть, она уже увидела меня, а около нее стоит отец Бартоломеу Лоуренсо[27], Не говори ни слова, Блимунда, только смотри, смотри своими всевидящими глазами, а кто же этот мужчина, такой рослый, он стоит подле Блимунды, не знает она, ох, не знает, кто он, откуда, что будет с ними обоими, о, мой тайный дар, судя по одежде, это солдат, судя по лицу, много чего повидал, судя по культе, увечный, Прощай, Блимунда, больше я тебя не увижу, и Блимунда сказала священнику, Вон идет моя мать, а затем повернулась к рослому мужчине, стоящему близ нее, спросила, Как ваше имя, и мужчина отвечал не задумываясь, признавая тем самым, что эта женщина имеет право задавать ему вопросы, Балтазар Матеус, а еще зовут меня Семь Солнц.

Уже прошла Себастьяна-Мария ди Жезус, прошли все остальные, процессия повернула назад, биты плетьми те, кого приговорили к этой каре, сожжены обе женщины, одну предварительно удушили с помощью гарроты, поскольку она заявила о своем желании умереть в христианской вере, другую сожгли заживо за то, что упорствовала даже в смертный час, перед кострами начались пляски, пляшут мужчины и женщины, король удалился, поглядел, отобедал и отбыл, с ним инфанты, уехал во дворец в карете шестернею и под охраной своих гвардейцев, вечер подходит быстро, но жара еще стоит удушающая, душит, как гаррота, на площадь Россио падает широкая тень от кармелитского монастыря, останки сожженных женщин отвязали от столбов, пускай догорают на угольях, к ночи пепел развеют, частицы праха не найдут друг друга и в день Страшного суда, люди снова разойдутся по домам, к подошвам башмаков пристала сажа, липкий прах, частицы горелого мяса. Воскресенье день Господень, прописная истина, все дни Господни, они уносят наши жизни, если во имя все того же Господа не унесут нас еще быстрее языки пламени, двойное насилие, сожгли меня, когда я по воле своей и разуму отказалась отдать этому самому Богу плоть и кости, и дух, что поддерживает мое тело, дух, порожденный мною, и то, что связывает меня с самой собой, то, чем мир повеял в сокрытый лик, нисколько не отличающийся от явленного очам и оттого никому не ведомый. Как бы то ни было, надо умереть.

Холодными, должно быть, показались близстоящим слова, произнесенные Блимундой, Вон идет моя мать, ни вздоха, ни слезинки, хотя бы лицом выразила сострадание, все-таки среди народа нашлись и такие, при всей ненависти, оскорблениях, издевательствах, а она ведь как-никак дочь, и любимая, это по взгляду матери видно было, а она только и сказала, Вон идет, повернулась к мужчине, которого впервые в жизни видела, и спросила, Как ваше имя, словно имя важнее, чем муки от наказанья плетьми, и это после мук тюремного заключения и пыток, и ведь знала дочь наверняка, что Себастьяна-Мария ди Жезус отправится в Анголу, даже имя ей не помогло, но, может быть, утешит ее душу и тело отец Антонио Тейшейра-ди-Соуза, он по этой части мастак, тем лучше, все-таки какая-то радость в этой жизни, даже если в той наверняка ад. Но теперь, дома, слезы льются ручьями из глаз Блимунды, если она и увидит мать еще раз, то лишь тогда, когда ту погонят на корабль, увидит издали, легче английскому капитану высадить на берег женщин легкого поведения, чем дочери обнять мать, приговоренную к ссылке, прижаться щекой к щеке, гладкой кожей к увядшей, так близко, так далеко, где ты, кто мы, и отец Бартоломеу Лоуренсо говорит, Мы никто пред Господним промыслом, лишь Ему ведомо, кто мы, и смирись, Блимунда, оставим Господни поля Господу, не будем преступать межи, будем поклоняться Ему отсель и возделывать наше поле, поле людей, а когда дело будет сделано, соизволит Господь навестить нас, тогда-то мир и будет создан воистину. Балтазар Матеус по прозвищу Семь Солнц молчит, только глядит пристально на Блимунду, и каждый раз, когда ловит ее взгляд, чувствует, ноет у него под ложечкой, никогда не видывал он таких глаз, то светло-серых, то зеленых, то голубых, они меняются в зависимости от света, что снаружи, и дум, что внутри, вдруг становятся темными, как ночь, или блестящими, как раскаленный добела уголек. Он пришел в этот дом не потому, что его пригласили, а потому, что Блимунда спросила у него имя, и он ответил, причины основательней не понадобилось. Когда аутодафе закончилось, Блимунда пошла домой, и священник с нею, и когда подошла она к дому, дверь оставила открытой, чтобы мог войти Балтазар. Он вошел и сел, священник закрыл дверь и зажег свечу при угасающем свете полоски заката, которая зажигается, когда в нижней части города уже темнеет, слышатся голоса солдат на стенах замка, находись он не здесь, Балтазару вспомнилась бы война, но сейчас есть у него глаза лишь для того, чтобы видеть глаза Блимунды или тело ее, она высокая и стройная, как англичанка, что пригрезилась ему наяву в тот день, когда прибыл он в столицу.

Блимунда встала с табурета, разожгла огонь в очаге, поставила на треножник горшок с похлебкой, и когда похлебка забурлила, наполнила две вместительные миски и подала обоим мужчинам, все это она сделала, не произнеся ни слова, она рта не раскрыла с того мгновенья, несколько часов назад, когда спросила, Как ваше имя, и хотя священник кончил еду первым, она подождала, пока кончит Балтазар, и стала есть его ложкой, словно отвечала безмолвно на другой вопрос, Согласна ли ты поднести к губам своим ложку, которой касались губы этого мужчины, теперь то, что принадлежало ему, перейдет к тебе, а то, что было твоим, перейдет к нему, и утратится смысл слов «твое» и «мое», и раз уж сказала Блимунда «да», опередив вопрос, Стало быть, объявляю вас мужем и женой. Отец Бартоломеу Лоуренсо дождался, покуда Блимунда доест из горшка остатки похлебки, благословил ее и все освятил своим благословением, и девушку, и пищу, и ложку, и лоно, и огонь очага, и свечу, и циновку на полу, и культю Балтазара. Затем вышел.

Час они просидели в молчании. Только Балтазар встал один раз, подложил полено в догорающий огонь очага, да Блимунда сняла со свечи нагар, съедавший свет, и тогда стало так светло, что Балтазар смог заговорить, Почему ты спросила, как мое имя, и Блимунда ответила, Потому что мать моя захотела узнать твое имя и хотела, чтобы я его знала, Откуда ты знаешь, ты же не могла говорить с нею, Знаю, и все тут, а откуда, сама не ведаю, не задавай таких вопросов, мне не ответить, делай так, как делал до сих пор, ты же пришел и не спрашивал, почему, А теперь что мне делать, Если тебе негде жить, оставайся здесь, Мне надо вернуться в Мафру, там у меня семья, Жена, Нет, отец с матерью и сестра, Оставайся покуда, уйти ты всегда успеешь, Почему ты хочешь, чтоб я остался, Потому что так надо, Меня такими словами не уговорить, Не хочешь оставаться, уходи, я тебя не держу, Мне не уйти отсюда, нет сил, ты меня приворожила, Ничего такого я не делала, слова не сказала, пальцем до тебя не дотронулась, Ты заглянула мне внутрь, Клянусь, что никогда не буду заглядывать тебе внутрь, Клянешься, что не сделаешь этого, а сама уже сделала, Ты сам не знаешь, что говоришь, не заглядывала я тебе внутрь, А если я останусь, где буду спать, Со мною.

Они легли. Блимунда была девственна. Сколько тебе лет, спросил Балтазар, и Блимунда ответила, Девятнадцать, и тут же сразу стала гораздо старше. Немного крови вытекло на циновку. Омочив в ней кончики среднего и указательного пальцев, Блимунда перекрестилась и начертала крест на груди Балтазара, там, где сердце. И Балтазар, и Блимунда были обнажены. На улице совсем близко послышалась перебранка, звон шпаг, топот бегущих. Затем все стихло. Больше крови не пролилось.

Когда утром Балтазар проснулся, он увидел, что Блимунда, лежа рядом с ним, ест хлеб с закрытыми глазами. Раскрыла их, только когда доела, в этот час глаза у нее были серые, и она сказала, Я никогда не буду заглядывать тебе внутрь.


Нетрудное дело поднести кусок хлеба к губам, славно делать это дело, когда голод понуждает, оно приносит выгоду землепашцу, еще большую, может статься, тем, кто между серпом жнеца и зубами едока сумеет просунуть загребущие руки и тугой кошелек, так оно обычно и происходит. В Португалии не хватает пшеницы, не напасешься на аппетит португальцев, все время хлеб им подавай, можно подумать, ничего другого есть не умеют, а потому поселившиеся у нас в стране иноземцы, которых разжалобили наши нужды, приносящие им куда больше плодов, чем побеги тыквы, вызывают из своих и чужих земель караваны судов, груженных зерном, вот и теперь вверх по Тежо поднялись такие суда, обогнув Вифлеемскую башню[28] и предъявив ее главному смотрителю соответствующие грамоты, тридцать тысяч мо́йо[29] ирландской пшеницы, вот какое изобилие, голод сменился сытостью до поры до времени, ведь когда портовые зернохранилища и амбары частных лиц наполнятся, начинаются поиски складов, сдающихся внаем за любые деньги, на городских воротах вывешиваются объявления, чтобы оповестить тех, у кого имеются подходящие помещения, и тут люди, заключавшие договор о поставке пшеницы, рвут на себе волосы, потому как приходится им снизить цены, тем более что, по слухам, скоро прибудут суда из Голландии, груженные тем же товаром, но тут станет известно, что суда эти подверглись нападению французской эскадры, и цены, чуть было не снизившиеся, не снизятся, а в случае необходимости можно поджечь амбар-другой, а потом оповестить, что зерна не хватает, поскольку часть сгорела, а мы-то думали, хватает, и с избытком. Таковы торговые тайности, чужеземцы обучают, а здешние уроженцы перенимают, хотя здешние-то обыкновенно до того тупоголовы, о купечестве речь, что никогда самолично не вступают в переговоры о приобретении чужеземных товаров, довольствуются тем, что закупают их у чужеземцев, живущих на нашей земле, а эти рады поживиться на нашей простоте, и от поживы сундуки их ломятся, закупают-то они по ценам, нам не ведомым, а продают по ценам, слишком хорошо нам ведомым, ибо платим мы нашим соленым потом, а то и кровавым, а там, глядишь, и жизнью.

Однако от смеха недалеко до слез, от потехи рукой подать до тревоги, от безмятежности один шаг до испуга, так живут и люди, и целые королевства, вот и рассказывает Жуан Элвас Балтазару Семь Солнц о славном ратном деле, о том, как изготовился к бою флот лиссабонский от Белена до Шабрегаса, двое суток стоял наготове, а на суше к бою изготовились пехотные полки и конница, потому как разнесся слух, что французский флот на подходе, завоевать нас желают, а при этаком предположении среди дворян ли, среди простолюдинов, но нашелся бы кто-нибудь на роль нового Дуарте Пашеко Феррейры[30], а Лиссабон превратился бы в Диу, да только на поверку флот захватчиков оказался рыбацким и груженным треской, которой как раз не хватало, а потому и стрескали ее так, что за ушами трещало. Министры приняли известие с кривой улыбочкой, солдаты составили ружья в пирамиды с косой ухмылочкой, зато простонародье хохотало, глотки драло, все-таки расплата за немалое число обид. Да, в конце концов, уж лучше стыд принять, ждать француза, а дождаться трески, чем рассчитывать на треску, а тут француз нагрянет.

Семь Солнц того же мнения, но он представляет себя на месте солдат, изготовившихся к бою, знает, как в те часы колотится сердце, что со мною станется, буду ли я еще живой через какой-то невеликий срок, приводит человек свою душу в порядок перед лицом возможной смерти, а тут ему сообщают, мол, треску разгружают на пристани Рибейра-Нова, проведали бы французы, еще пуще бы над нами смеялись. Чуть было не затосковал Балтазар снова по ратному делу, да вспоминает про Блимунду, и хочется ему выяснить, какого же цвета у нее глаза, и тут уж приходится потрудиться его памяти, то один цвет представится, то другой, его собственным глазам и то не разобрать, какого цвета глаза у Блимунды, даже когда глядит он на нее. Таким образом, тоска, чуть было им не завладевшая, сразу забылась, и отвечает он Жуану Элвасу, Надо бы найти какой-то верный способ разузнавать, кто на подходе, с каким грузом и намерениями, чайки, что на мачты садятся, все это знают, а нам и важно бы узнать, да никак, и старый солдат ответил, У чаек есть крылья, и есть они у ангелов, но чайки не владеют речью, а ангелов я сроду не видывал.

Проходил по Террейро-до-Пасо отец Бартоломеу Лоуренсо, возвращался из дворца, куда ходил по просьбе Балтазара Семь Солнц, который хотел выяснить, будет ли ему пенсия, стоит ли таких денег всего лишь левая рука, и когда Жуан Элвас, не все знавший о жизни Балтазара, увидел священника, он сказал, продолжая беседу, Вон идет отец Бартоломеу Лоуренсо, его прозвали Летатель, но у Летателя крылышки коротки оказались, вот и не можем мы летать и разузнавать, что за флот к нам близится, с какими умыслами и с какими товарами. Семь Солнц не смог ответить, потому что священник, остановившись поодаль, сделал ему знак подойти, и Жуан Элвас был немало изумлен, увидев, что оказался друг его под сенью Двора и Церкви, и стал он размышлять, какая от этого может выйти польза беглому солдату. А чтобы не терять времени даром, протянул он руку за милостыней и сунулся сперва к какому-то дворянину, который был в духе и расщедрился, а потом, по рассеянности, к монаху нищенствующего ордена, который шел со святым образом и подставлял его всем для благочестивого лобызания, вот и пришлось Жуану Элвасу расстаться с тем, что получил, Разрази меня гром, может, и грешно браниться, зато легче становится.

Молвил отец Бартоломеу Лоуренсо Балтазару Семь Солнц, Беседовал я с судейскими, сказали мне, что будет рассмотрено твое дело, поглядят, стоит ли тебе подавать прошение, затем дадут мне ответ, А когда это будет, отче, осведомился Балтазар, простодушное любопытство новичка, только что прибывшего в столицу и не ведающего здешних обычаев, Не сумею тебе ответить, но по прошествии времени, может, и удастся мне замолвить за тебя словечко его величеству, король отличает меня своим благоволением и покровительством, Вы можете говорить с самим королем, изумился Балтазар и добавил, Вы можете говорить с самим королем, а знались с матерью Блимунды, осужденной Инквизицией, что же это за священник такой, последние слова Балтазар вслух не произнес, должно быть, только про себя подумал. Бартоломеу Лоуренсо ничего не ответил солдату, только посмотрел ему в глаза, они стояли друг против друга, священник пониже ростом будет и кажется моложе, но они одногодки, обоим по двадцать шесть, про Балтазара-то мы уже знаем, но жизнь у них разная, у Балтазара работа и война, война для него уже кончилась, за работу снова придется браться, у Бартоломеу Лоуренсо, родившегося в Бразилии и приехавшего в Португалию юнцом, годы учения, и так много он учился, такая была у него память, что уже в пятнадцать лет он не только обещал многое, но многое из обещанного уже содеял, мог читать наизусть всего Вергилия, Горация, Овидия, Квинта Курция, Светония, Мецената и Сенеку[31] с какого угодно места, хоть с начала, хоть с конца, откуда покажут, и мог перечислить названия всех басен, какие только написаны, и сказать, с какой целью написали их римские и греческие язычники, и мог назвать авторов всех книг в стихах, древних и нынешних, вплоть до самого тысяча двухсотого года, и если кто прочтет ему стихотворение, он тут же весьма к месту скажет в ответ десятистишие собственного сочинения, которое сразу же сложит, и можно было ожидать, что ему по плечу и по силам вся философия и самые сложные ее закавыки, и что объяснит он Аристотелеву систему, хотя она такая обширная и запутанная, и разрешит все загадки Священного Писания, и Ветхого Завета, и Нового, ведь он мог сказать наизусть, хоть подряд, хоть кусками, все четыре Евангелья, и послания святого Павла и святого Иеронима, и мог сказать, сколько годов отделяло одного пророка от другого и сколько лет жизни каждому из них выпало, и то же самое знал про всех царей из Писания, и знал вдоль и поперек и Псалтирь, и Песнь Песней, и Книгу Исхода, и все Книги Царств, и даже неканонические знал книги, обе Книги Ездры, они кажутся не очень-то каноническими, в сущности, между нами будь сказано, даже если не проявлять чрезмерной подозрительности, не очень-то каноническими кажутся и сей возвышенный склад ума, сия памятливость, сии дарования, рожденные и возросшие в Бразилии, в стране, от которой мы требовали и требуем лишь золота и алмазов, табака и сахара и лесных богатств, вот максимум того, что можно там обрести, это же другой мир, ныне и присно и во веки веков, и, само собой, нужно нести слово Христово индейцам тапуйа[32], одного этого довольно, чтобы обрели мы жизнь вечную.

Сказал мне только что мой друг Жуан Элвас, что прозвали вас Летателем, отче, почему дали вам такое прозвище, спросил Балтазар. Бартоломеу Лоуренсо быстро зашагал прочь, солдат пошел следом за ним, на расстоянии двух шагов друг от друга миновали они арсенал, что на набережной Рибейра-дас-Наус, Королевский дворец, и там, где площадь выходит к реке, священник сел на камень, знаком предложил Балтазару примоститься рядом и, наконец, ответил, словно только что услышал вопрос, Потому что я летал, и сказал Балтазар в сомнении, Уж простите за недоверие, но летают только птицы да ангелы, а люди разве что во сне, но сны все равно что дым, Ты раньше не жил в Лиссабоне, я никогда тебя здесь не видел, Я четыре года пробыл на войне, а сам из Мафры родом, Так вот, я летал два года назад, сперва один шар построил, он сгорел, потом построил другой, тот взлетел до потолка, дело было во дворце, а третий шар вылетел из окна Палаты Индий, и никто больше его не видел, Но вы самолично летали или только шары ваши, Летали шары, но это все равно как если бы летал я сам, Одно дело, когда летает шар, другое, когда человек, Человек сперва спотыкается, потом научается ходить, потом бегать, когда-нибудь научится летать, отвечал Бартоломеу Лоуренсо, но тут пришлось ему преклонить колена, ибо мимо следовало Тело Господне для какого-то недужного сановника, священника несли на крытых носилках шесть человек, впереди выступали трубачи, сзади шли монахи из духовного братства, все в алых плащах и с восковыми свечами, и еще тут были разные разности, потребные для того, чтобы дать святое причастие чьей-то душе, нетерпеливо рвущейся в полет, ожидающей лишь, чтобы разрешили ее от телесных уз, предали воле ветра, что дует с моря, или из вселенских далей, или с того света. Семь Солнц также преклонил колена, упершись в землю своим железным крюком, правою же рукой перекрестился.

Отец Бартоломеу Лоуренсо не вернулся к своему камню, пошел неспешно к берегу реки, Балтазар шел сзади, у берега стояла лодка, полная соломы, грузчики переносили ее на спине в больших мешках, пробегали по сходням, умудряясь держать равновесие, с другой стороны подходили две чернокожие рабыни, собирались опорожнить урыльники своих хозяев, все, что скопилось за день, а может, за неделю, пахло соломой, естественный запах, и испражнениями, тоже запах естественный, и сказал священник, Я был посмешищем столицы и поэтов, один из них, Томас Пинто Брандан[33], назвал мое изобретение игрушкой ветра, коей сужден недолгий срок, когда бы не покровительство короля, не знаю, что сталось бы со мной, но король поверил в мою машину и дозволил мне продолжать опыты в усадьбе герцога ди Авейро в Сан-Себастьян-да-Педрейра, тут наконец мне дали дышать посвободнее клеветники, они совсем распоясались, желали, чтобы я переломал себе кости, когда полечу из замка, но я никогда ничего подобного не обещал, это всем известно, они говорили, что мое изобретение из области, подвластной Святейшей Службе, а не законам геометрии, Отец Бартоломеу, я в этих вещах ничего не смыслю, был крестьянином, потом побывал в солдатах и не верю, что кто-то может летать без крыльев, кто будет с этим спорить, тот малоумный, Но вот на культе у тебя крюк, ты же не сам его изобрел, нужно было, чтобы у кого-то возникла необходимость, а кому-то пришла в голову мысль, ибо без одного не рождается другое, вот и соединились железный крюк и кожаные ремни, а вот видишь, корабли на реке, было время, когда люди парусов не знали, было время, когда измыслили они весла, и время, когда изобрели руль, и вот человек, земнородная тварь, из необходимости стал мореходом, из необходимости и летать научится, Но тот, кто ставит паруса, на воде пребывает и на воде остается, а летать значит оторваться от земли и оказаться в воздухе, где нет ничего, во что могли бы мы упереться ногами, А мы поступим как птицы, они и летать могут, и опускаются на землю, Стало быть, вы и с матерью Блимунды свели знакомство, потому как хотите летать и слышали, что она знает толк в ведовстве, Я прослышал, что бывают у нее виденья и видятся ей люди, летающие на матерчатых крыльях, по правде сказать, в этих краях хватает людей, утверждающих, что им являются виденья, но уж очень правдоподобно было то, что мне рассказывали, вот я и наведался к ней однажды без лишнего шума, а потом и сдружился с нею, И удалось вам узнать то, что вы хотели, Нет, не удалось, я понял, ее знание, если она и вправду владела знанием, не то, которое мне потребно, и я должен бороться с собственным неведением без посторонней помощи, лишь бы мне не ошибиться, Сдается мне, недалеки от истины те, кто говорят, что это самое искусство летать больше из ведения Святейшей Службы, чем из ведения геометрии, будь я на вашем месте, удвоил бы осторожность, глядите, ведь за такие предерзостные помыслы расплачиваются тюрьмою, ссылкой, а то и костром, но об этом священник больше знает, чем солдат, Я осторожен, и покровителей у меня довольно, Что ж, может, и наступит ваш день.

Они вернулись обратно, поднялись на площадь. Семь Солнц хотел было что-то сказать, но замялся, священник заметил его нерешительность, Ты хочешь сказать мне что-то, Хотел бы я знать, отец Бартоломеу, почему Блимунда, прежде чем открыть глаза утром, всегда ест хлеб, Ты спал с нею, Я там живу, Заметь, вы состоите в незаконном сожительстве, лучше бы вам пожениться, Она не хочет, да и я не знаю, хочу ли, а вдруг решу вернуться в родные края, а она предпочтет остаться в Лиссабоне, чего ради жениться, так как же с тем, про что я спросил, Про то, почему Блимунда, прежде чем открыть глаза утром, ест хлеб, Вот именно, Если ты узнаешь когда-нибудь, то от нее, не от меня, Но вы знаете причину, Знаю, И не хотите сказать мне, Скажу тебе только, что это великая тайна, Балтазар, летать нехитрое дело по сравнению с тайной Блимунды.

Беседуя, подошли они к наемной конюшне, что у ворот Тела Господня. Священник взял внаем мула, сел в седло, Я еду в Сан-Себастьян-да-Педрейра поглядеть на мою машину, хочешь, поедем со мною, мул свезет двоих, Я готов, но пойду пешком, так привычнее пехотинцу, Ты человек природы, не нужны тебе ни копыта мула, ни крылья пассаролы, Вы называете так свою машину, спросил Балтазар, и священник сказал в ответ, Так люди назвали ее из презрения.

Они поднялись на холм Святого Роха, а затем, обогнув высокий холм Тайпас, по Праса-ди-Алегрия спустились к Валверде. Балтазар без труда шагал вровень с мулом, только на плоских участках пути отставал малость, но сразу нагонял, когда начинался спуск либо подъем. Хотя с самого апреля не выпало ни капли дождя, а прошло уже четыре месяца, поля над Валверде буйно зеленели, ибо там били из земли во множестве неиссякающие родники, и потому выращивались овощи и близ городских ворот имелись изобильные огороды. За монастырем Святой Марты и перед монастырем Святой Иоанны Королевны виднелись оливковые рощи, но и в тех местах возделывали землю под овощи, и хотя не было там естественных родников, воду из колодцев подавали «журавли», выбрасывая вверх свои долгие шеи, и ходили по кругу ослы при водокачках, глаза их были завязаны, чтобы казалось им, будто идут они вперед, и не ведали ослы, как не ведали их владельцы, что если пойдут они и в самом деле вперед, то в конце концов придут на то же место, ибо мир наш все равно что водокачка, толкают его и приводят в движение люди, что по его поверхности двигаются. Даже и в отсутствие Себастьяны-Марии ди Жезус, которая могла бы помочь нам разобраться в этой тайне, легко увидеть, что, если не будет людей, мир остановится.

Вот прибыли они к воротам усадьбы, нет здесь ни герцога, ни челядинцев, поскольку имения его были конфискованы короной, а теперь идут тяжбы на предмет возвращения оных дому Авейро, хоть юстиция и медлительна, и тогда возвратится герцог из Испании, где живет он, там он тоже герцог, но герцог де Баньос, стало быть, прибыли они, как уже было сказано, священник спешился, достал из кармана ключ и открыл ворота, словно был у себя дома. Ввел во двор мула, поставил его в тени, сунул под морду большую плетенку с соломой и бобовыми стручками и оставил там, и мул отдыхал от ноши, отгоняя пышным хвостом слепней и мух, разохотившихся при виде корма, что прибыл к ним из города.

Все окна и двери дворца были закрыты, земли заброшены, не возделаны. С одной стороны просторного двора находился то ли амбар, то ли конюшня, то ли винный погреб, но строение пустовало, а потому невозможно было узнать, для каких служб оно предназначено, ибо для амбара не хватало ему закромов, если это конюшня, то где же кольца коновязи, и не бывает винного погреба без бочек. На дверях строения висел замок, открывался он с помощью ключа, изогнутого прихотливо, точно буква арабского алфавита. Священник отодвинул засов, толкнул дверь, нет, большое помещение вовсе не пустовало, были здесь свертки парусины, бруски, мотки проволоки, листы железа, и все было сложено в превеликом порядке, а посередине, на свободном месте, виднелось нечто, похожее на огромную раковину, отовсюду из нее торчали проволоки, точь-в-точь как прутья из недоплетенной корзины.

Балтазар вошел вслед за священником, с любопытством огляделся вокруг, не понимая, что же такое он видит, может, ожидал он увидеть шар, или воробьиные крылья, но только огромной величины, или мешок с перьями, его разбирало сомнение, Так это и есть оно самое, и отец Бартоломеу Лоуренсо ответил, Будет когда-нибудь, и, открыв ларец, достал бумажный свиток, развернул его, там была изображена диковинная птица, может, эта самая пассарола, уж такое-то Балтазар мог различить, и, поскольку перед глазами у него было изображение птицы, поверил он, что все эти вещи, собранные здесь и разложенные подобающим образом, обладают свойством летать. Скорее для себя самого, чем для Балтазара Семь Солнц, который на изображении видел лишь подобие птицы и этого ему было довольно, священник стал объяснять сначала спокойным тоном, затем все более и более возбуждаясь, Это вот паруса, они нужны, чтобы противостоять силе ветра, ими пользуются по надобности, а вот руль, с его помощью будут управлять кораблем не по воле случая, но по воле и разуму кормчего, а это корпус воздушного корабля, с носом и кормой, у него форма морской раковины, здесь разместятся мехи на тот случай, если ветра не будет, как нередко случается в море, а это крылья, как без них уравновесить летучую лодку, а об этих округлых сосудах я с тобой говорить не буду, это моя тайна, скажу только, без того, что будет у них внутри, лодка не полетит, но тут я еще не разобрался толком, а к этому проволочному потолку мы подвесим янтарные шары, потому что янтарь очень хорошо вбирает тепло солнечных лучей, а мне того и надобно, а это буссоль, без нее никуда не доберешься, а это блоки, чтобы поднимать и опускать паруса, как на морских кораблях. Он помолчал несколько мгновений и прибавил, А когда все будет собрано и слажено, я полечу. Рисунок убеждал Балтазара, ему больше не требовалось объяснений по той простой причине, что, не видя внутреннего устройства птицы, мы не знаем, отчего летает она, но все же летает, поскольку она и с виду птица, проще ничего быть не может. Вот Балтазар и ограничился вопросом, Когда, Еще не знаю, отвечал священник, мне не хватает помощника, один я не все могу сделать, и есть работа, для которой моих сил недостаточно. Он помолчал и вдруг спросил, Хочешь быть моим помощником. Балтазар в изумлении отступил на шаг, Я ничего не умею, занимался земледелием, потом выучили меня убивать, а теперь, с этой рукой, С этой рукой и с этим крюком ты сможешь делать все, что захочешь, и есть работа, с которой крюк лучше справится, чем рука, крюк не чувствует боли, когда нужно натянуть проволоку или крепко ухватить кусок железа, его нельзя ни обжечь, ни порезать, и скажу я тебе, что сам Господь Бог однорук, а сотворил мир.

Загрузка...