Я уже говорил, суть народа в том, что главное в нас – наше общее, одинаковое, а в чем мы друг от друга отличны, – ерунда, мелкие подробности, которые не стоят внимания. Более того, различия вредны, они мешают нам сойтись, сплотиться, действовать, словно один человек. Поэтому там, где народ как бы всего «народнее» – в армии, люди ходят строем, одинаково и одеваются одинаково, и на то, что им говорят – на приказы – должны отвечать равно, не раздумывая и не размышляя. Наверное, народы когда-то были необходимы человеку, без них невозможно было защитить себя и свою землю, лучше они сберегают и общие воспоминания, однако народ всегда язычник.

Во время войн он на алтарь своей любимой богини Победы гекатомбами приносит в жертву человеческие жизни. Столько, сколько душ, не ведая раскаяния, загубили народы, по отдельности людям не извести и за миллиард лет. Народ страшен, ужасен, и он ненавидит Бога. Люди для того и собрались в первый народ, чтобы восстать против своего Создателя. Как известно, в тот раз Господь смешал языки, но вскоре люди опять начали сходиться в народы, и Господь увидел, что тут ничего не поделаешь: человек, какой он есть, по-другому жить боится. И тогда Господь, чтобы понять, почему так, решился породить собственный народ.


Алексин, 5 апреля.

Ната, милая, мне стыдно тебе писать, но ты и не представляешь, какую радость я теперь испытываю, когда бегу. В Москве, ты знаешь, во мне не было ничего, кроме страха, ежедневного, ежечасного ужаса, что вот сейчас за мной придут, сейчас постучат в дверь. От него никуда невозможно было деться; и наяву, и во сне я видел одно и то же – за мной пришли. Всё это было и в первый месяц, что я бежал, а тут вдруг в один день кончилось. Тогда, в начале – сейчас я это понимаю – я бежал совершенно неправильно. Три года голода, холода, главное, бесконечный страх измотали меня до последней степени. Я частью пробегал, частью проходил километр, максимум два, а ноги уже заплетались. Я знал, что мне надо бежать дальше, бежать, во что бы то ни стало, иначе схватят, и вот, чтобы заставить себя двигаться, я сильно, чуть не до земли, наклонял тело вперед.

Ещё занимаясь коньками, я хорошо усвоил, что при правильном беге корпус должен лежать строго параллельно земле, как бы над ней парить. Я же наклонялся вперед, будто хотел упасть, тем самым я гнал и гнал ноги, вынуждал их ни на секунду не останавливаться, а то ткнешься носом в землю. Я будто всё время падал, и лишь в последний момент мне удавалось или одну ногу, или другую вытащить из этой бесконечной весенней грязи – я увязал в ней почти по щиколотку, но выдергивал, успевал подставить под тело и удерживал равновесие.

То был, конечно, дурной бег. Каждый раз, доводя дело до края, когда думал, что упал, я спешил, суетился и скоро сбивал дыхание. Прошёл километр, а меня качает, будто старуху, пешком забравшуюся на седьмой этаж. Ясно, что мне надо было остановиться, отдышаться, но ужас гнал и гнал вперед и ничего поделать с собой я не мог.

Это продолжалось ровно месяц. Ко вчерашнему дню силы во мне кончились. Мне и ночью не удавалось забыться, чуть не до утра колотил озноб. Я даже не знаю, отчего: то ли от холода, я ведь шёл и иду мокрый, голодный, то ли от ужаса, от того, что через час-два надо вставать и бежать дальше. Я уже знал, что бегу последний день, я так устал, так измотался, что мне было безразлично, настигнут меня или я сам где-нибудь свалюсь в канаву и подохну. Пожалуй, я, Ната, хотел, чтобы меня схватили и всё кончилось.

Как я тогда добрался до Петухов – деревни, в которой ещё в Москве наметил выступить и заночевать, не помню. Я вообще мало что соображал, шёл, падал, потом вставал и шёл дальше. Помню лишь, что солнце закатилось, а я стою на околице, держусь за плетень, вместе с ним качаюсь и проходящего мимо мужика спрашиваю, что за деревня, и он мне отвечает – Петухи. То есть я дошёл. Ну вот, я в Петухах выступил, хотя, конечно, ни что говорил, ни кто слушал, не помню. Затем меня уложили спать, а утром я проснулся и вдруг понял, что ужаса во мне больше нет, нет ни капли. Наверное, просто сил на него не осталось.

Ната, ты не думай, я и сейчас очень боюсь ареста, но это другой, веселый страх. Я знаю, что мы с ним будто бежим наперегонки и вот, пока я так бегу, им меня не догнать, я бегу быстрее. Ты ведь помнишь, как в Малаховке мы с тобой съезжали с высокой ледяной горки – скользишь, ветер свистит в ушах, и хоть тебе страшно, но тут же и хорошо, весело. Вот и теперь. Новый страх меня лишь подгоняет, он замечательно лёгкий, он гонит меня, будто ветер, гонит и не даёт упасть. Несёт, несёт, я бегу, и мне хочется смеяться и всё время хочется обернуться и тем, кто меня преследует, показать язык. Будь у меня хвост, я бы и хвостом помахал.

Знаешь, первый месяц, когда я, по правде говоря, не столько бежал, сколько, спотыкаясь, падая, плелся, мне иногда приходило в голову, что вот до войны я целых четыре года каждую зиму по многу часов в день на норвежских коньках мерял и мерял ледяное поле. Мне тогда казалось, что любая самая маленькая мышца моего тела запомнила, как ей надо себя вести, как сжиматься и разжиматься, чтобы телу бежалось быстро, легко. Я был уверен, что забыть это невозможно, даже на смертном одре я буду так же складываться, так же группироваться.

А тут выяснилось, что ужас всё стёр, он куда сильнее любых затверженных на тренировках навыков. Не то чтобы из-за их потери я горевал, за последние годы мы лишились многого и более важного, но мне было странно. А теперь я вспомнил, что знал, разом вспомнил и вернул. Я вышел со двора, попрощался с теми, кто хотел меня проводить, и, едва сделал первый шаг, тело само собой легло ровно параллельно земле, руки же сложились сзади, правильно сведя плечи и голову в гладкий, почти не вызывающий сопротивления воздуха эллипс.

Тренер учил нас видеть себя со стороны, иначе трудно заметить и исправить ошибку. Когда-то, ещё в гимназии, мне в учебнике попалась картинка с пикирующим за добычей соколом, и вот он так же держал голову и так же складывал крылья, как мы – руки, когда бегали на коньках. При подобной посадке воздух огибает тело без помех. Спереди и сбоку он обтекает тебя, ни за что не цепляясь, а снизу, где живот, держит, иногда, будто мощный домкрат, прямо отрывает от земли, и ты летишь. В итоге бежишь без усилий, не уставая, и быстро-быстро. И ещё, поскольку в твоем теле каждая мышца снова двигается автоматически, голова свободна, чиста и тебе, словно в детстве, думается хорошо и красиво.


Лысая Гора, 13 апреля.

Милая моя, дорогая, любимая моя Ната, как я без тебя скучаю, как без тебя тоскливо и грустно! Хуже всего, когда недалеко проходит железная дорога, только представлю, сколько мы ещё с тобой не будем вместе, и хочется всё бросить, завязать с моей бесконечной агитацией и пропагандой, первым же поездом ехать домой. Последнее время я часто боюсь, что то, что взвалил на себя, мне не по силам, шапка не по Сеньке. Если бы ты была рядом, я бы смог, но тебя рядом нет, наоборот, с каждым днём, с каждым моим переходом ты делаешься дальше, и от этого я прямо на глазах слабею. Уже не понимаю, куда я иду и зачем. Будто и вправду никакое дело не может быть хорошим, если оно лишь уводит меня от тебя.

Думаю, что мне было бы легче, если бы сначала я поездом добрался до Владивостока и оттуда пошёл в сторону дома. Тогда я бы точно знал: день прошёл и я к тебе пусть чуть-чуть, но ближе. Я безумно тебя люблю и безумно хочу быть, где ты, особенно сейчас, когда моя Натка вот-вот родит нашего с ней ребёнка, нашу с ней плоть и кровь. Всё это время он в тебе рос и рос, из капельки развился почти что в человека, в тебе ему было и сыто, и хорошо, и тепло, ты была для него всем миром, причём миром невообразимо добрым, и вот теперь так назначено, что он хочет от тебя отделиться, начать жить своей жизнью. Конечно, и дальше ничего ближе и роднее тебя у него не будет, и всё же он отделится, чтобы пойти собственной дорогой.

Я тут многого не понимаю, но что это настоящее чудо: и само зачатие, и рождение, и дальнейшая жизнь – мне ясно как дважды два. И я очень хочу быть рядом с этим чудом, рядом с тобой, потому что нормально, правильно, чтобы муж был рядом с женой, когда она не сегодня-завтра родит. У меня же наоборот. Если бы не твои письма, я бы просто сошёл с ума.

В том, что я от вас так далеко, есть одна вещь, примириться с которой мне особенно трудно. Как ты знаешь, ровно десять лет назад я не решился пойти за Фёдором, не принял постриг. Тогда я предал и его, и всё то, о чём мы мечтали с ним вдвоем ещё детьми, о чём только и думали. Конечно, из нас двоих Фёдор с первых шагов был лидером, но я верил, что буду ему надёжным спутником. Происходящее сейчас в России его правоту лишь подтверждает. Это касается и перевода богослужения со старославянского на современный русский язык, без чего люди не понимают, что сами же говорят Богу и, конечно, главной Фединой мысли, что проповедь должна быть центром, вершиной литургии, а священники – сделаться действительными посредниками между Богом и человеком. Между Ним и христианской душой, которая Его ищет, мечется туда-сюда, которой надо немного помочь, и она найдет правду. У нас же церковь так до конца и осталась смотрящей на власть, а не на Бога. Она просто ставила печать, визировала то, что вокруг делалось, в итоге однажды оказалась никому не нужна.

Новой власти такой штамп ни к чему, она сама себе высшая санкция, сама себе начало и конец. На дух не вынося церковь, она объявила, что христианский Бог устарел, и народ встретил это равнодушно. За свою жизнь церковь одобрила слишком много того, что одобрять ни в коем случае нельзя было, наоборот, следовало обличать и анафемствовать. В ней было чересчур мало любви, чересчур мало сочувствия к людям, и теперь, когда она гибнет, так же мало сочувствия вызывает её смерть. Не то чтобы людям нравилось смотреть, как взрывают храмы и расстреливают священников, – совсем оголтелых немного, в большинстве они из молодых комсомольцев, – но факт, что защищать её на баррикадах никто не спешит. Конечно, всё это ты знаешь и сама, я же о церкви заговорил даже не потому, что в деревне, в которой вчера выступал, старый, ещё допетровский храм Иоанна Предтечи разрушили накануне (священник пока здесь, сидит и плачет на пепелище, но, по словам моих хозяев, в деревне не сомневаются, не сегодня – завтра за ним приедут чекисты), просто тогда, после Фёдора, ты меня подняла, не знаю, что бы вообще со мной было. Печально же, что силы ты мне дала на то, что я могу делать лишь очень-очень от тебя далеко. Вот и всё. Крепко-крепко тебя целую. Коля.


Скобь, 20 апреля.

Ната, милая моя, дорогая Ната, я вот уже неделю иду и думаю о евреях. То, что приходит в голову, для моего дела пока мало радостно. Иногда даже кажется, что кто-то меня искушает, чтобы сбить, помешать. Столько мыслей сразу на меня обрушилось, и все они между собой сцеплены и связаны, все друг дружку подтверждают. Я ведь никогда этой темой по-настоящему не интересовался, а мне вдруг является законченная теория, в которой сам слабых мест я не вижу. Но если она правильна, на моем предприятии ставится крест. Я, конечно, и дальше буду идти и идти, буду говорить, убеждать каждого, кто встретится по дороге, что им опять надо соединиться, сойтись, но если раньше в своих проповедях я видел лишь одно хорошее, считал их как бы тельцом без изъяна, то теперь прежнего куража во мне нет.

Кстати, и не евреи здесь, в сущности, виноваты, просто последние два месяца я со всех сторон и всегда окружен народом, именно народом, а не людьми, ведь я никого не успеваю рассмотреть, узнать, чтобы он вышел для меня из ряда вон. Любой встреченный только часть целого, слит с этим целым, а если и выступает из него, то очень мало.

Помнишь, я тебе когда-то рассказывал про профессора Серёгина, читавшего у нас на четвертом курсе историю религий. Даже не знаю, жив ли он, а если жив, эмигрировал или по-прежнему в Москве. Серёгин в одной из лекций о христианстве говорил, что то огромное новое, что вместе с Христом пришло в мир, было детство. Серёгин считал рождение Христа естественным и совершенно необходимым продолжением семи дней Творения, чтобы понять, что тогда, в эти семь дней оно не было завершено, понадобилось время. Главным из упущенного было человеческое детство. Человек сразу был создан Господом в высшем развитии, но, придя к нему не постепенно, не шаг за шагом, не изменяясь, он ничего в этой своей вершине не научился ценить. Всё было дано ему как подарок, досталось без труда, и однажды Господь понял, что именно тут корень грехопадения Адама и нашей последующей жизни, ты видишь сама, довольно горькой.

У Серёгина было что-то вроде тика: словно породистая лошадь, он то и дело начинал перебирать ногами. И вот, стоя за кафедрой и по обыкновению пританцовывая, он объяснял нам, что в раю Адам ведет себя будто ребёнок. Играясь, он, по слову Господа, даёт имена зверям, птицам, рыбам; так же играясь, без страдания и сострадания, без любви и ненависти, просто съев яблоко, узнает о добре и зле, потому-то и мы сейчас, не боясь последствий, легко смешиваем одно с другим. Зачатие Девой Марией Христа, её непорочное зачатие Богочеловека, говорил Серёгин, и было связано с тем, что Господь хотел Сам пройти весь путь, которым человек идёт к своей зрелости. И до тех пор, пока эта дорога – от зачатия до рождения и дальше детство, отрочество, юность – не будет пройдена, Христос ничего не проповедует и никого ничему не учит. Открыться избранному народу как пророк и спаситель он ещё не готов.

Мы тогда с Фёдором, который Серёгина тоже слушал, целый вечер проговорили о ни с чем не сравнимом самоумалении, на которое идёт Господь, чтобы помочь нам спастись. Мир словно становится с ног на голову. Обыкновенная земная женщина, сама созданная Богом из праха, теперь сначала зачинает Божьего Сына, а потом девять месяцев своим нутром, соками своего тела лепит Его и растит. Меня мысль Серёгина, что Богом в первые семь дней детство сотворено не было, и лишь потом, много тысяч лет спустя, рождением Христа неполнота была восполнена, сильно поразила, и я несколько раз пытался на сей счет с ним переговорить, но каждый раз что-то мешало. Ему, не мне. А может быть, он сознательно уклонялся. Последнее время мне кажется, что именно второе: по каким-то причинам разговаривать со мной он тогда не хотел.

Позже Серёгин на год уехал за границу для подготовки новой книги, затем вернулся, преподавал в университете, но больше мы с ним не виделись.

Вчера, Ната, выйдя из Гостюхино, я вдруг сообразил, что то, что Серёгин говорил о человеческом детстве и неполноте творения, напрямую относится и к народам. Без исключения ко всем народам, которые жили и сейчас живут на земле. Во всяком случае, сначала я думал, что без исключения. Господь ведь никогда не создавал народов, более того, похоже, что любой народ по самой своей сути есть организм богопротивный. Это и понятно, Бог сотворил, создал человека, дал ему жизнь, в разных местах Библии Он говорит, что одна душа для Него столь же важна, сколь и вся Вселенная. Человеческая душа есть та мера, с какой Господь подходит ко всему роду Адама.

Народ, о чём я тебе уже писал, рожден желанием человека спрятаться, уйти, убежать с глаз Господа; так некогда, убив брата, бежал от Его лица Каин. Человек боится один на один предстать перед Богом и прячется среди себе подобных, как бы говоря: здесь нет моего греха, а если есть, разве он велик, ведь мы все такие, что же Ты именно мне ставишь это в вину? Посмотри, Ната, ведь когда люди идут на войну, то есть идут повторить Каинов грех, они, чтобы обмануть Бога, замести следы, устраивают настоящий маскарад – от первого до последнего одеваются в одинаковую форму и верят, что собьют с толку, запутают Господа.

Вожди народа, будь то цари или полководцы, наверное, величайшие упростители человеческой природы. Одна человеческая душа для них не существует вовсе. Будто в математике, это столь малая величина, что ею можно пренебречь. Даже мораль у них другая, на жизнь они смотрят, как на свою игру шахматисты. Главное поставить противнику мат, а сколько материала пришлось отдать, значения не имеет. Наоборот, самыми красивыми считаются партии, где ты выиграл, до конца жертвуя фигуры и пешки.

Господь впервые понял, как опасен народ, как он чужд миру, который создан, когда люди, объединившись, стали строить Вавилонскую башню. Они тогда говорили друг другу: сделаем себе имя, прежде, нежели рассеемся по лицу земли, и хотели показать Богу, что и без Его помощи сумеют достигнуть Неба. То есть в рай можно вернуться не медленно, шаг за шагом и с большими трудами познавая добро и так же трудно расставаясь со злом, а как бы механически – соорудив лестницу. Кстати, Ната, я читал комментарий, где говорится, что сотворенный Богом камень, узнав, что задумал человек, отказался ему помогать, и людям пришлось строить башню из искусственного материала – кирпича.

Ещё одно: как известно, Господь, чтобы не дать людям достроить башню, смешал языки. Принято считать – так можно понять и Библию – что тем самым род человеческий был тяжко наказан, я же убежден, что для человека это было благодеянием. В чем оно? Созданный Богом мир был куда сложнее и прекраснее, чем понимал его человек. И вот Бог смешал языки, люди перестали понимать друг друга, рассорились и разошлись в разные стороны; на следующее утро злые, мрачные, они встали и вдруг увидели землю сквозь слова десятков наречий. Мир был тот же, что и вчера, тот же Божий мир, но увиден он был заново и впервые, всё как бы сделалось выпукло, приобрело цвет, фактуру, объём. Любой переводчик тебе скажет, что сколь он ни мастеровит, добросовестен, перевести книгу, что называется, один в один – невозможно, и это из-за нутряных особенностей языка. Слово само себе не равно, текст будто живой, играет с тобой, беспрерывно движется, пульсирует, и главное, он ведь всегда комментарий, всегда твое собственное понимание того, что хотел сказать нам Господь.

Подумал, что в мире есть природное и искусственное, и ушёл вбок. Искусственное тоже разное – человеческих рук и нет. Господь раздробил, разбил на части народ Вавилонской башни, однако прошло немного времени, и каждый язык породил свой народ, люди добровольно и во весь опор сбивались в новые стаи. Получается, что не только без детства, но и без народа человека понять невозможно. Ни хорошее в нём, ни плохое.

Посмотри, Ната, начало евреев намеренно неприродно, оно явно выходит за пределы тех правил, которые Господь установил для живого в первые семь дней. Уже с Авраама, в самом Аврааме происходит разделение человеческого рода на народ, избранный Богом, и на народы, тоже получившие благословение, но не избранные. Авраам через Агарь и Хеттуру продолжает идущую от Адама и Ноя линию праотцев, через них он порождает многие племена, почти сразу сильные и обильные людьми, а через Сарру по чуду Господню начинает избранный народ. Авраам продолжает единую цепь человеческого рода, неразрывную цепь зачатий и рождений, и с него, Авраама, начинается путь многократного и полного разрыва старых родовых связей.

Господь говорит Аврааму: «Пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, в землю, которую Я укажу тебе» (Быт. 12:1). Дважды Господь обещает Аврааму дать ему сына от Сарры, его любимой жены, и даёт его только тогда, когда ни Авраам, ни Сарра уже не верят в это, не верят в обетование (здесь первый и последний раз неверие Господу есть благо). Понимаешь, Ната, неверие Авраама и Сарры означает, что та жизнь рода, которой жили их предки из поколения в поколение, предки, молившиеся чужим богам, через Сарру продлиться уже не может: «Авраам же и Сарра были стары и в летах преклонных, и обыкновенное у женщин у Сарры прекратилось» (Быт. 18:11).

Неверие Авраама и Сарры означает их знание, что только чудо Господне может дать Аврааму сына от Сарры. Дважды в Библии Господь называет себя «Богом-ревнителем», ревнующим род Авраама к чужим богам: «…Ибо ты не должен поклоняться богу иному, кроме Господа, потому что имя Его – ревнитель. Он Бог ревнитель» (Исх. 34:14). «Не последуйте иным богам, богам тех народов, которые будут вокруг вас; ибо Господь, Бог твой, Который среди тебя, есть Бог ревнитель» (Втор. 6:14–15). Господь ревнует к богам, которым молились предки избранного им Авраама. Он знает, что жизнь человеческая непрерывна и акт её творения однократен, Он помнит, что Авраам плоть от плоти своих предков, которые по вере своей из поколения в поколение просили других богов о плодовитости жен, стад, полей, о защите от врагов. Они приносили им благодарственные жертвы и за рождение Авраама тоже, а значит, по вере их Авраам, избранный Господом, – сын Фары, сына Нахора, сына Аруха… обязан жизнью прежним богам, а Ему, Господу, – лишь избранием. И потомки Авраама тоже, и потомки его потомков и так до скончания века.

После рождения Исаака Господь снова испытывает Авраама, его веру, требуя принести сына Ему, Господу, в жертву. Он как бы спрашивает Авраама, чей сын Исаак – его, Авраама, или сын чуда Господня. Сын, дарованный ему Богом, которого Авраам должен вернуть по первому требованию. Авраам соглашается принести Исаака в жертву, возвратить его Богу, и Господь оставляет Исаака Аврааму.

Разделение человеческого рода не завершается рождением Исаака. Потом, в самом малом для живого человека пространстве, в утробе матери – в утробе Ревекки, жены Исаака, будут бороться две части рода человеческого, равные во всем, равные как только может быть равным живое, и одну из них Господь изберет себе.

Так будет, Ната, и впредь, Серёгин говорил, что, по его подсчётам, на каждом повороте еврейской истории, а их было немало, отсеивалось, уходило из народа не менее пяти шестых его. Пять шестых оказывались не в силах нести дальше ту ношу, что Господь взвалил на Свой народ, они уходили из евреев и дальше жили уже, как все. Так было и во время исхода из Египта, и после разрушения Первого и Второго Храмов. То же происходит и сейчас. Уже больше трёх тысяч лет Господь отбирает самых выносливых, самых терпеливых к страданию, но, насколько я понимаю, Ната, вначале было по-другому.

Если посмотреть, почему были предпочтены потомки Сарры, а не Агари, почему Иаков, а не Исав – первенец, то, похоже, суть в слабости первых евреев, в их особой зависимости от Бога. Тогда, наоборот, уходили сильные, могущие сами себя защитить, за себя постоять, оставались же те, кто нуждался и помнил о Боге каждую минуту жизни, кто знал, что без Господа ему не выжить. Это был отбор одной-единственной линии, в которой был как бы инстинкт Бога, и шёл он очень трудно.

Из Бытия видно, что путь спасения человеческого рода, начатый Авраамом, путь от избранного Богом одного человека до избранного Богом народа, многочисленного, как звезды и морской песок, медленен. Три поколения идёт очищение от грехов праотцев, разрыв Авраама и его потомков – Исаака и Иакова – с предками Авраама, разрыв в вере и в наследовании жизни. У истоков Божьего народа – нарушение всех обычаев: и избрание наследника, и дарование первородства, и благословение – дело не отца – главы рода, а посредством отца – Бога. Только потом, с сыновей Иакова Господь начинает избранный народ. С них нить жизни, которой Господь не давал прерваться, но и не множил её, двоится, троится и, наконец, переплетаясь всё гуще и гуще, образует из семей, родов, колен – народ.

Суслово, 26 апреля.


Ната, милая, дорогая моя Ната.

Сегодня я тебе пишу в настроении очень хорошем, пожалуй, за всё время, что я изо дня в день иду свои двадцать – тридцать верст на восток, я ещё ни разу так бодро себя не чувствовал. Два года, пока я обдумывал своё путешествие, мне и в голову не приходило, что на него просто может не хватить сил. В конце концов я почти десять лет регулярно занимался спортом, на коротких конькобежных дистанциях, ты знаешь, входил в Москве в тройку лучших и летом баклуши не бил, дни напролет гонял на велосипеде. В общем, я был уверен, что ноги у меня крепкие и урок, который я себе установил, легко выполнить и перевыполнить. Помнишь, я говорил, что можно проходить и сорок верст в день, тогда, чтобы дойти до Владивостока, мне вполне хватит года, то есть мы расстаемся на год-полтора, чего лить столько слез. И ты мне верила, и я сам себе верил.

Писал и вдруг подумал, что если и вправду пройду от Москвы до Владивостока, буду первый за несколько столетий, кто узнает истинные размеры этой страны. Конечно, исключая каторжников. Ведь она создавалась пешком, шаг за шагом, а не как теперь ездят – по железной дороге, и даже не как ездили прежде – на ямщиках. Если, Ната, дойду, а если окажусь слаб, сдамся – значит, для меня она и вовсе бесконечна. Но это я для проформы, вообще пораженческих мыслей теперь, слава Богу, нет. Две недели подряд я шёл и неотвязно, словно маньяк, думал, что всё, больше не могу, грязь такая, что в ней буквально тонешь, делаю шаг, хочу сделать второй и вижу, сапог остался в глине, а я собираюсь идти дальше в одних портянках. Ноги вязнут, вдобавок котомка ездит по спине, словно по льду, ну и ты, будто пьяный, одного ищешь – где бы свалиться.

Обычно я прихожу в село затемно, мокрый, голодный, а люди уже собрались, ждут меня. И вот я кусок хлеба съем и начинаю говорить, объяснять, куда и зачем иду, а потом мы с ними вместе обсуждаем, что делать. Они, в свою очередь, мне что-то рассказывают, предлагают, я записываю, если есть вопросы – отвечаю;

как правило, разговор кончается глубокой ночью, бывало, что я и вовсе не ложился, – народ сидел до утра – разговаривали, затем хлебал щи, что давала хозяйка, съедал хлеб и уходил; день за днём шёл и, наверное, накопилась усталость. Сначала думал: отлежусь, отдохну немного и снова пойду, но мной вдруг овладело такое безразличие. Я шёл неизвестно куда, механически, неведомо кому и для чего повторял то же, что рассказывал в соседнем городке; ни горя во мне не было, ни сочувствия – отбыл номер, и всё. Я словно забыл, зачем пошёл, зачем, почему оставил тебя, когда люблю больше жизни, когда и ты любишь меня, когда ты беременна и вынашиваешь моего, нашего общего ребёнка и нужно, чтобы я был рядом, мог тебя поддержать. Я перестал понимать и цель и смысл своего предприятия, оно начало мне казаться глупой, наивной, может быть, даже оскорбительной утопией. Вокруг бездна настоящего горя, а я, которого по большей части плохое миновало, который счастлив, любим, проповедую что-то совершенно фальшивое. Ведь я для них чужой, абсолютно чужой, и притворяться своим, готовым разделить их беды, с моей стороны подло.

Местная власть сразу видит, что я из белоподкладочников, которых в восемнадцатом году она пачками расстреливала. Комиссары верят, что те годы ещё вернутся, они сильно раздражены и не понимают Москвы, будут давить на неё, чтобы и дальше продолжить Гражданскую войну. На войне им хорошо, это их время и они его дети. Меня они принимают за эмиссара Кремля. Им кажется, что я пропагандист новой линии партии, линии на примирение, что, конечно, огромное подспорье. Во всяком случае, сам я бы не собрал и десятой части людей, которые приходят, вообще давным-давно был бы арестован. Затея, вне всяких сомнений, была идиотская и безнадёжная, спасает меня лишь листовка спортобщества.

Страна прежняя, после Гоголя ничего не изменилось. Может, и вправду один Хлестаков способен здесь принести пользу; только умный, честный, не берущий взяток Хлестаков. Москву боятся сильно, но и ждут от неё чуда, народ всегда готов принять, поверить, что чудо – вот оно. Готов идти за любым самозванцем. Понимаешь, Ната, они верят, что то, что я говорю, не мои собственные слова, а новая генеральная линия. Они отбирают их у меня и передают партии, которая только и делала, что убивала. Тем не менее вчера я вдруг понял, что это хорошо. То есть нужно, даже необходимо, чтобы я шёл и говорил. В разных местах меня, наверное, уже слышало несколько тысяч человек и каждый не одному десятку пересказал, ты не представляешь, сколько вопросов – такие залетные птицы, как я, в небольших городках редкость. Все учителя, все делопроизводители собираются обязательно, а потом зовут к себе чаевничать и ночевать. Они говорят, как ждали и заждались слов, что от меня слышат, как они мечтали о них и молились. Люди думают то же, что и мы, просто раньше отчаянно боялись, теперь же семена посеяны, и, я уверен, взойдут».


Письмо (в переложении)

По поводу того, что такое народ, как он понимает это слово, Кульбарсов высказывался в своих письмах не единожды и, в общем, по-разному. Друг другу его высказывания противоречат мало, тем не менее, соединить всё это во что-нибудь цельное он был не в состоянии, скорее оконтуривал некое пространство: то, что внутри него – есть народ, а что вне – нет. Например, в письме, адресованном жене в Петроград и датированном 11 августа, он писал, что не может сказать про себя, что он учитель и знает, куда и зачем ведет людей. И, конечно, он не пророк, он просто бежит, спасается бегством. Бежит потому, что отчаянно боится ареста, боится смерти и пыток, бежит потому, что немощен, слаб.

Кульбарсов писал, что сейчас – не в первые дни, тогда была только невыносимая усталость, страх, ему казалось, что его вот-вот настигнут – и всё, конец; сил дальше бежать не было, ноги тяжёлые, будто снизу доверху на них навешаны кандалы, и так отекали, что он едва мог ими двигать; как он тогда хотел перестать бороться, лечь на землю, пускай пристрелят, лишь бы больше не боятся, не ждать смерти; но теперь нет, теперь ему сладко бежать, кровь теплая, и он чувствует её тепло.

Утром, оставив село, где ночевал, он примерно через полчаса входит, втягивается в ритм, и это тепло разливается по всему телу, оно ходит туда-сюда и греет его, греет, словно водка. Шагов своих он больше не ощущает, бег его уже не членится на шаги, он то ли летит, то ли плывет, и ему легко, тепло, безопасно. Он знает, что может ничего не бояться, потому что, пока он вот так бежит, он как бы в законе. Они идут за ним, не отстают, но и не настигают; ночью, когда он спит и в полной их власти, они останавливаются, тоже отдыхают, и не потому, что ночью не видно его следов и они не знают, куда идти, а потому, что перед ними он теперь прав.

Кульбарсов и в других письмах писал Нате, что когда он примерится и приноровится, когда дыхание его станет ровным, сильным, воздуха наконец начнёт хватать и сердцу, и ногам, и прочим мышцам, нужным для бега; воздуха вдруг сделается так много, что и голова очистится, всё станет чётким, прозрачным и даже то, что очень далеко, будет как на ладони. Сделается ясным, и что ждёт лично его, и судьба тех людей, с которыми он связан, которых он любит, и от этого чуда каждый раз на выдохе ему будет хотеться шептать: Ох, Дух Святой, Дух Святой!

А о народе он тогда писал следующее. «Народ, Наточка, в том состоянии, в каком я его застал, представляется мне распавшейся на куски плотью. Может быть, так на земле лежит женщина, которую только что изнасиловала банда подростков. Она из последних сил сжимала ноги, чтобы никого в себя не пустить, а теперь нутро её раскрыто, расщерено, она даже не натянет юбку, всё равно всё осквернено и загажено. И вот я вбегаю в эту лишенную жизни плоть, в это огромное обездвиженное тело, я – какое-то совсем ничтожное насекомое, жучок или, например, муравей, и я не знаю, не чувствую, что то, что вокруг, недавно было сильным, ловким существом, ничего подобного мне и в голову не приходит. Тело для меня слишком велико, чтобы я что-нибудь в нём понимал, я просто хочу спрятаться от собственной опасности, она мала, но мне подстать, для меня она грандиозна, ужасна. Спасаясь, я вбегаю в глубокую расщелину, или, может быть, узкую долину, и когда я так бегу, семеню своими ножками, вдруг оказывается, что оно до конца не умерло, что оно ещё живо.

Своим бегством, куда больше именно им, чем словами, которые я говорю, я эту плоть щекочу, раздражаю, в ней, по ней начинают идти токи, слабые конвульсии, и тут же, я и не успеваю заметить, она схлопывается, смыкается. Там, где я пробежал, она сжалась, сошлась и скрыла меня от преследователей. Они остались вовне, им уже до меня не добраться. Где я прошёл, дороги больше нет, где я видел расселину, плоть, разделившуюся на белых и красных, теперь вновь стена. Ната, я стараюсь рассказывать спокойно, а на самом деле я полон каким-то неслыханным ликованием, ведь я внутри её, в тепле, я будто снова в материнской утробе, со всех сторон спрятанный и укрытый, защищенный и накормленный. И я знаю, что больше бежать мне незачем, народ принял меня в себя, и этот народ – мой народ – никогда никому меня не выдаст».

Тогда же Кульбарсов стал писать и о воскрешении народа. Некоторые его мысли из этого ряда, Анечка, весьма любопытны. Например, он говорил, что считать главным назначением органов ЧК борьбу с врагами народа неправильно. То есть такая задача, без сомнения, есть и перед ними стоит, но она короткая и простая. Врагов не слишком много, маскируются они плохо, выдернуть их, как морковку с грядки, ликвидировать, несложно. Куда серьезнее другая вещь. После революции и Гражданской войны народ стал очень разным, неровным. Конечно, народ всегда разный, и в прежней России повадки крестьян были мало в чем схожи с дворянскими, но это складывалось веками, и люди успевали привыкнуть, притерпеться, научались, и видя зазор, думать, что да, мы хоть и разные, но все части одного.

Сейчас же не так, люди стали друг на друга не похожи по-новому и только что, буквально вчера. Несходство бьет в глаза, бесит, прямо сводит с ума. Каждый и каждую минуту, сравнивая свою жизнь и чужую, говорит себе: если я народ, если я часть какого-то народа, то этот человек или вообще не народ, или в лучшем случае часть другого народа, и не понятно, что он на моей территории делает. Он враг, агрессор, завоеватель. Я готов на всё, лишь бы его тут больше не было. Это как нарушение стиля, и оно буквально вопиет о правке. Правка нужна такая, чтобы люди, встретившись на улице, сказали: естественно, что мы разные, текст не может состоять из слов одинаковых, будто солдаты. Главное, что все мы друг другу нужны, все друг друга дополняем и объясняем, без единого из нас народ неполон.

Помочь здесь быстро, писал Кульбарсов, могут лишь новые и новые страдания, великие потрясения и великие стройки. Сейчас случившимся люди просто убиты. Над кем-то судьба поглумилась и всё у него отняла, всего, как Иова, лишила, а кому-то дала столько, что и не переваришь, дала ни за что, как в лотерее. Но вот приходят великие стройки, а вместе с ними новые бедствия, у каждого из народа они отнимут последние силы, у многих жизнь, те же, кто уцелеет, смогут твёрдо и честно сказать: мы это пережили и построили, всё остальное мура. Мы одинаково страдали и одинаково надеялись, одинаково верили и одинаково работали, общего, схожего в нас теперь много – мы один народ.


«Канск, 16 января.

Ната, моя милая, ради Бога извини, что не писал тебе целых пять дней, причина в необыкновенной истории, что со мной приключилась. Ты не однажды меня упрекала, что я пишу чересчур свободно, в частности, упоминаю имена, которые упоминать не следует, и всё в этом роде. Сейчас пришло время, когда я могу тебе сказать, что сознательно рисковал сам и подвергал риску других. Ещё готовясь к своему путешествию, я сознавал, что то, что задумал, в контрах с официальной линией: вместо классовой борьбы до полной победы – призыв к милости, взаимному прощению, миру, – и не может не привлечь внимание чекистов. У меня есть единственный шанс – полная открытость. Не только выступления, которые всегда организуются местными властями, но и моя переписка, вообще весь я должен быть ясен и прозрачен как стекло. То есть они должны знать каждый мой шаг, каждое слово и место, где я его скажу, на месяцы вперед.

Конечно, я понимал, что мои письма с начала до конца будут перлюстрироваться, понимал, что ставлю под удар не одного себя, но повторяю, я ни в чем не раскаиваюсь. Упрекая меня, ты в первую очередь наверняка имела в виду Фёдора, но ведь он сам ещё ребёнком решил, что посвятит жизнь Богу и своему народу, а то, что я делаю, есть служение народу. Пойми, по-другому мне бы и за Калужскую заставу уйти не дали. А так я уже давно иду по стране, каждый день говорю с десятками людей, и они не просто меня слушают, но многие, очень многие соглашаются больше друг друга не убивать, наоборот любить своего ближнего и верить ему. Разве это не народное благо, и разве право на него выдаёт Фёдор?

Теперь перехожу к сути. В Канске прямо перед выступлением ко мне подошёл работник ОГПУ, документов не предъявлялось, но кто он, было ясно: кожанка, кобура, прочее… Я встречи с ними давно ждал, естественно, боялся, когда же чекист заговорил, сразу успокоился. Арестовывать он меня не стал, отменять выступление тоже, наоборот держался до крайности вежливо. Сказал, что просит освободить время после доклада. Повторяю, когда это случилось, я почувствовал не просто облегчение, а почти счастье.

В результате в тот вечер я говорил, как ещё ни разу. Я даже не знал, что умею так держать людей. Доклад и обсуждение вместо обычных трёх продлились пять часов, но торопить меня, тем более прерывать, никто и не думал. Когда народ наконец разошёлся, тот самый человек сказал, что у ворот меня ждёт машина – верх внимания. В Канске она вообще чуть ли не единственная – большой чёрный паккард – во всяком случае другой я не видел. Главное, до здания ОГПУ, куда мы направились, не было и трёхсот метров. Там, прямо у дверей я был встречен милым интеллигентным человеком, если он и старше меня, то года на три-четыре. По коридору мы прошли в кабинет, где уже был сервирован ужин, довольно скромный, но я со вчерашнего вечера ничего не ел и в изысках не нуждался.

За ужином разговор начался, продолжался же до рассвета. Если это был допрос, то, как допрашивают, мне понравилось. Первое, что он сказал: за мной и за тем, что я делаю, наблюдают давно и с вниманием, а дальше – его имя Николай Аксентьевич Костюченко – стал рассказывать о себе. Объяснил, что он ни много ни мало, член коллегии ОГПУ, причём возглавляет одно из перспективных направлений. Дал понять, что и нынешний его пост не предел, правда, в отличие от последующего сильного впечатления на меня это не произвело.

Затем Костюченко сказал, что сейчас идёт полная реорганизация госаппарата, в результате он станет куда эффективнее, и здесь снова вернулся к себе, да так, что я рот открыл. Представляешь, оказывается по образованию он врач-логопед, его отец тоже был врачом-логопедом, и до революции они оба имели в Москве неплохую частную практику. Я было изготовился спросить, как он стал чекистом, но Костюченко меня опередил, сказал, что он никогда никого не допрашивал и не расстреливал, был логопед и есть логопед, единственное, что хорошо умеет, учить детей произносить буквы «р» и «л». Насчёт же органов: год назад всех логопедов и дефектологов в обязательном порядке перевели на работу в ЧК и образовали из них спецподразделение с чрезвычайно широкими полномочиями. Причина в следующем: партия наконец поняла, что предотвращать преступления легче, чем ловить преступников. Во-вторых, она осознала, что если человек совершает преступление против своего народа, то есть вредит самому себе, виновата не столько буржуазная пропаганда, сколько поражение мозга, причём очень раннее – или в младенчестве, или ещё раньше, когда он как плод находился в утробе матери.

В результате было принято решение немедленно изъять врачей-дефектологов из ведения комиссариата здравоохранения и передать в ОГПУ. Правда, умно и логично? Причём Костюченко мне объяснил, что они там сразу сделались не на вторых ролях, наоборот, в чинах и званиях их двигают с таким напором, что они скачут через три ступеньки. Старые работники даже ропщут. Вот он, Костюченко, например, в органах чуть больше года и уже член коллегии. Это было введение, зачин, дальше мы снова вернулись ко мне, к тому, что я делаю, и проговорили до утра.

То же и на следующий день. Обсудили, чем каждый из нас другому может быть полезен, много говорили и о народе. Что это за существо такое – народ, что заставляет людей сходиться в него, хотеть, желать, гордиться своим сходством с другими представителями рода человеческого. Я высказал мысли, которые в моих прежних письмах тебе уже были, и мне показалось, что Костюченко они близки. Я сказал, что народ рождает всё большое и великое, что один человек просто не в силах ни понять, ни охватить – например, великие бедствия, войны или грандиозные стройки. Из этого прямо следовало, что страшная Гражданская война, которая недавно закончилась, может и должна стать фундаментом нового и очень сильного народа.

Костюченко мои слова сразу принял и подхватил. «Народ, – сказал он, – если я, конечно, вас правильно понял, – некая сумма общих воспоминаний, и чем их больше, чем они ярче и сильнее в каждом человеке сумели заслонить свою отдельную память, тем больше народ спаян». Разговаривая, Костюченко многое записывал – в частности, про страдания, стройки, войны, в конце заверил меня, что по возвращении в Москву обо всем доложит и уверен – выводы будут сделаны. Особенно, сказал он, важно, что своя, частная человеческая жизнь в сравнении с общей должна самому человеку казаться более серой, блеклой и неинтересной.

Третий день у нас ушёл на разговоры о Фёдорове. Оказывается, они Фёдоровым интересуются ещё с дореволюционных времён. В частности, ему, Костюченко, кажется, что воскрешение умерших, построение здесь, на земле, рая и может быть тем, что объединит народ. Тут никому ничего не надо объяснять, ясно, что ради такой цели объединиться стоит. Я с ним согласился, и дальше мы уже обсуждали вещи вполне практические. Например, переселение сыновей на кладбища, организация там школ-библиотек и школ-музеев. Всё, где остался след о живших прежде людях, должно быть собрано, чтобы помочь сынам воскресить отцов. И тут мой собеседник подвел меня к вопросу, который, это было ясно, его смущал. Что будет с теми, кто погиб или умер, не оставив потомства. Можно ли их воскресить; если нет, ведь мир будет неполон, а если можно – как? Похоже, мир представляется ему напрочь несправедливым и суть не в том, что один богаче, а другой бедней, это ерунда, и Костюченко не об этом печалится.

Шаг за шагом он подводил меня к тому, что выживают лишь палачи, только они оставляют потомство, даже память о жертвах – и та остается только палаческой. Получается, что в мире, в котором мы живем, убитые осуждаются навечно, у них нет и шанса на реабилитацию. Я сказал Костюченко: надеюсь, что воскресить удастся и их. По кусочкам, по фрагментам, как сыщик восстанавливает картину преступления, но он заметил, что это будет делаться без любви, без сыновней преданности, механически, и люди, которых так воскресят, наверняка будут чувствовать себя обделёнными, а свою жизнь считать одинокой и неприкаянной. Ведь, в сущности, они никому не будут нужны. Он, Костюченко, боится и худшего: они вообще не станут настоящими людьми, выйдет нечто вроде гомункулов – по внешности обычный человек, а главного – души, в нём нет и взяться ей неоткуда.

Он рассуждал разумно и безнадёжно, но тут прямо во время разговора меня осенило, как нашей беде помочь. И что надежда именно на ЧК. Во-первых, сказал я, когда вы кого-то арестовываете и начинаете следствие, вы должны допрашивать обвиняемого не только о том, что непосредственно касается сути преступления, нет, вы должны узнать об этом человеке всё, вывернуть его на изнанку, вынуть всю душу, говорил я Костюченко, вся его подноготная должна быть запротоколирована до последней капли, особенно, когда уже видите, что так и так его расстреляете.

Убивая человека, вы должны оставить документов с избытком, чтобы, когда придет время, его без затруднений можно было восстановить. Сразу после смерти обвиняемого его дело поступает в ваш архив или в музей при тюрьме, при лагере – словом, там, где его зарыли. Значит, необходимое для воскрешения уже собрано и готово, причём это не холодные, бесстрастные записи, нет, следствие должно идти предельно жестко, чтобы быть уверенным, что арестованный не скрыл ничего, до дна выложил и свои тайны, и страхи, и надежды, привязанности и обиды, вкусы и привычки – словом, всё. С первого дня, когда ты себя помнишь, важна каждая мелочь. А дальше настаёт срок и человеческий род, наконец, поворачивает обратно; деторождение прекращается, и сыновья, как и предвидел Фёдоров, начинают восстанавливать своих отцов, восстанавливают отцов и дети палачей, но тут – отступление от Фёдорова.

Сами палачи прежде отцов восстанавливают тех, кого они убили. Жертвы ещё на следствии усыновляют собственных палачей, чтобы, когда придет время, они по праву могли их воскресить. Именно в этом, объяснял я Костюченко, я вижу великий акт прощения и примирения, палачи и так при жизни наследуют своим жертвам, присваивают их имущество, жен, славу, а теперь оказывается, что единственно для того, чтобы убиенные не погибли окончательно, наоборот, могли жить вечно. То есть любовь палача к жертве станет высшей, наиболее чистой и бескорыстной любовью. Если мой проект коллегией ВЧК будет одобрен, сказал я, органы сделаются самым важным государственным институтом. Функции их изменятся диаметрально: из органов смерти они станут органами жизни, причём жизни вечной, может быть, именно в этом и есть великий смысл революции.

Дедово, 3 мая 1928 г.


Милая моя, дорогая моя, любимая Ната.

Сегодняшний день, да и три предыдущих были у меня лёгкими, хотя я проходил больше сорока километров по скользкой разъезжающейся под ногами дороге. Наверное, раз пять, не меньше, падал, плюхался прямо в грязь – не больно, но обидно, – однако затем вставал, оттирался ветками и шёл дальше. Сначала, упав, по обыкновению чертыхался, ругал себя и российские дороги, но потом понял, что здесь есть своя правда. Пока я проповедую чистенький, интеллигентный, привыкший мыть руки до и после еды, я был и остаюсь для них чужой, я совсем не часть, соответственно на меня и смотрят. Скорее дивятся, чем слушают, и все пытаются понять, догадаться, зачем я пришёл. Но отношение доброе, даже участливое, везде стараются накормить, обогреть, зовут переночевать. И вот я стал думать, нет ли в моих падениях намёка, не хотят ли мне мягко, по-отечески показать, каким и как я должен идти со своими проповедями. Не высокомерно давить, топтать землю, а упасть, прижаться к ней, вымазаться в размокшей липкой глине, так, чтобы стать от неё неотличимым. В общем, умалиться и смириться, подобно русским князьям перед ордынскими ханами, есть её ртом. Я, наверное, километров десять шёл и этими словами играл, но больше думал не о сути, а о том, как существует язык, как он привычные вещи, то же падение на землю, умудряется оторвать от обыденной жизни, обратить в метафору.

Неделю назад ты написала, что ходят слухи, будто отец Феогност собирается оставить кафедру и принять на себя крест юродства. Если известие верное, я хотел бы, чтобы ты написала сестре следующее: я видел, как в деревнях разрушают церкви, верующие конечно, есть, и всё равно очень, очень многие поддерживают власть. В Боге повсеместное разочарование, мы ждали Христа долго, ждали и молили, а Он не приходил, и теперь люди чувствуют себя обманутыми. Это страшно, когда вдруг начинаешь думать, что тебя всю жизнь обманывали. Может быть, юродство – единственный выход. Оно вроде катакомбы, там и самому можно спастись, и веру сохранить. Власть настроена жестко, и я не удивлюсь, если через несколько лет в стране не останется ни храмов, ни монастырей. Или останутся коммунистические капища, этакий сплав коммунизма и христианства, много-много коммунизма и чуть-чуть христианства: Христа объявят вождем коммунистов древности, ему и место в Пантеоне найдется, но от веры мало что уцелеет.

В общем, если он колеблется, ты его поддержи. Сам ему писать боюсь, знаю, что, когда не принял схиму, он счёл меня предателем, но я не мог за ним пойти, я тебя любил, да и уйди я из мира, добра от меня было бы немного. Нынешнее же моё «хожение за три моря» получит смысл, только если и я «опрощусь». Я, когда оттирал с себя грязь, об этом думал и ещё думал, что, конечно, его и меня равнять глупо, но вдруг наши пути однажды и впрямь сойдутся?

С раннего детства я всегда хотел того же, что Фёдор, и если получалось, был счастлив. Тогда я знал, что хочу хорошего и правильного, потому что Фёдор ничего плохого хотеть не может. Пока мне до юродивого далеко, грязь с себя счищу, и опять все уверены, что я власть. Не ревизор, конечно, но человек, или властью посланный, или идущий с её одобрения. Так, похоже, и есть.

Тут одна забавная история: год назад на станции Шацк среди тех, кто меня слушал, был местный телеграфист, очень милый человек, и вот он, по собственной инициативе, по всей железной дороге чуть не до Владивостока отстучал другим телеграфистам, чтобы везде, куда бы я ни пришёл, мне был готов стол и ночлег. А главное, чтобы на моё выступление собиралось побольше народа. Телеграмма, как водится, сразу попала к местному начальству и была принята им за приказ. Телеграфист ещё там, в Шацке сказал, что поможет мне, но я и не предполагал, что у него такие возможности. Теперь понятно, как с помощью одного телеграфного аппарата большевики в семнадцатом захватили власть от Петербурга до Сахалина.

Кстати, не меньшее спасибо и моему тренеру Сергею Порфирьевичу Вдовину. Листовки, где сказано, что пешее путешествие из Москвы во Владивосток организовано Московским спортивным обществом конькобежцев и велоциклистов и оно просит всех оказывать мне содействие, – Вдовин лично их и написал, и напечатал, – конечно, верх идиотизма, но чем непонятнее, тем страшнее: на местные власти эти рекламки действуют прямо магически.

P.S. Сначала, Ната, признаюсь, мне было приятно, что благодаря телеграфисту на мои выступления приходит много народу и переночевать есть где, но теперь нравиться перестало. Я понял, что если и дальше буду идти вдоль железной дороги, так и останусь для встреченных то ли государственным посланником, то ли тем же Хлестаковым. Вдоль дороги и впрямь живёт другой народ, из прошлой жизни он вышел, но никуда не пришёл. Станция – бивуак, временное пристанище, эта печать здесь на всем. И в разговорах я часто слышу, что надо жить как поезд, хотя, если станция маленькая, они тут и не останавливаются. Каждый мечтает куда-нибудь податься, сделаться кочевником и ехать, ехать. На ходу и любить, и детей рожать. Соблазн, конечно, не малый, в конце концов ведь и нам с Фёдором тоже не сидится.

Понимаешь, Ната, меня одно смущает, я, когда отправлялся во Владивосток, думал, что я, кочевой, пройду среди оседлых, а получается, я – кочевой и они кочевые: что я им могу сказать? Надо мне от железной дороги бежать, а с другой стороны, может, в глухих местах и нет никакой розни, всё ровно, – Бог даст, они и без меня разберутся. Я знаю, что Россия и с немцами вся воевала, и в Гражданскую в стороне не многие остались, но вдруг там давно успокоилось? Те, кто вернулся, снова пашут, сеют и о крови забыли. Это для меня серьезный вопрос, и я то в одну сторону клонюсь, то в другую. А что судьба наши с Фёдором пути сблизила, я рад: только представлю, что и он тоже идёт по Руси, сразу легче. Ещё раз, моя милая, дорогая, любимая, целую и прощаюсь.

Твой Коля.


Вылково, 4 июня.


Милая моя, дорогая моя Ната, мне очень жаль, что раз за разом письма, что я пишу, невеселые. Но что поделаешь. За день я вижу столько горя, столько совсем безнадёжных историй мне рассказывается, что писать по-другому не поднимается рука. Да и неоткуда взяться хорошему и радостному, или, вернее, мне кажется, что только у нас с тобой в этой огромной стране оно и есть, а вокруг лишь беды и несчастья. Сегодня после Вылково шёл в полном одиночестве, обыкновенно меня долго провожают, но тут – никого. Может, потому, что слушали накануне равнодушно. С некоторых пор я говорю суше, холоднее как-то, и ничего не могу с собой поделать. У меня уже выработались свои ораторские приёмы, я знаю, что скорее затронет людей, знаю, как сказать ударные куски и повторяю их слово в слово. Всякий раз, когда дневной переход окажется длиннее обычного и я подустану, становлюсь в наезженную колею и качу, будто под горку.

Я понимаю, что поступаю плохо, не за тем я пошёл, да и никому не нужно, чтобы я, словно граммофон, крутил одно и то же. Но бывает это нередко. Наверное, было и в Вылково. Вчера в письме я тебе написал, что революция была потопом, но не написал о главном, оно как бы следовало, но прямо сказано не было. При Ное потоп наслал на людей Бог, а наш – человеческий с первой до последней капли. Мы живем во время, когда человек сильно разочаровался в Боге и теперь пытается всё сделать сам. Сначала потоп, чтобы смыть старый грех, потом можно строить рай. Здесь и зарыта собака.

В прошлом веке в России огромный нравственный скачок совпал с разочарованием в Боге. Почти семь веков Россия ждала второго пришествия Христа, последние два века, после раскола, не просто ждала, считала каждую минуту, а Он всё не приходил. Разве мало на земле было зла, разве мало горя и страданий, но Ему, наверное, казалось, что чаша до дна ещё не испита. Когда сил ждать у людей не осталось, они решили, что сами сделают то, что когда-то Он им обещал. Понимаешь, Ната, они сказали себе, что больше не будут на Него надеяться и просить у Него тоже больше ничего не будут, всё сами. Они даже объяснили друг другу, что так и надо – именно этого Он от них и ждёт. То есть здесь нет бунта, нет отступления от Бога, наоборот, Он их благословляет. И как здорово не ждать, не молить, не выпрашивать, а всё с первого камня до флюгера на крыше построить собственными руками.

Сегодня, когда, выйдя из Вылково, шёл лесом, вспомнил одну свою старую мысль, ты, может быть от меня её слышала. Раньше она мне казалась просто красивой, а тут я даже испугался точности. Чуть ли не ключ к истории рода человеческого за многие, многие века. Суть в том, что если взять каждого из нас и поодиночке, и всех вместе, все народы, все секты и веры, корень которых в Аврааме, в том, что пошло от него, от Библии, окажется, что мы от рождения до смерти только и делаем, что своей жизнью, своей судьбой её комментируем. Редко всё Писание, обычно берём какой-нибудь стих или строку.

То ли в воспоминаниях Якубовича, то ли у Короленко в «Истории моего современника» я лет десять назад вычитал про секту покаянников. Эти люди считали, что главное в христианстве покаяние. Помнишь: «Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» (Лк. 15:7). «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные» (Матф. 9:12). «…Пришёл призвать не праведников, но грешников к покаянию» (Матф. 9:13). А дальше, никуда не сворачивая: покаяния без греха не бывает. Без греха – фарисейство. Наоборот, чем больше грех, тем больше и покаяние. Эти покаянники были сектой убийц, державших под собой весь Сибирский тракт. Они убивали и каялись. Год проводили в молитве и посте, накладывали на себя жесточайшие епитимьи, вериги, а потом, отмолив грех, снова убивали.

Как сама возможность христианства – в словах Христа: «Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму» (Матф. 3:9), так и основой нового пути России, совсем нового понимания ею своего предназначения были слова Николая Фёдорова, что настало время, о котором Христос сказал, что тогда мы, смертные, сможем делать то, что делает Он (то есть воскрешать мертвых) и ещё больше Его делать. Время, когда слово Христа станет делом. В Фёдоровском комментарии наша сегодняшняя история свернута, будто в коконе, он с учениками стал его разматывать, объяснять нам, за что и в каком порядке приняться, теперь мы идем дальше уже сами. Главное, Ната, это не те комментарии, которые можно найти у философов и богословов, там одно словоблудие, здесь же всё приходится подтверждать своей и чужой жизнью. В общем, тут везде кровь и просвета не дождешься.

Фёдоров, Ната, раньше многих понял, что всю линию жизни надо повернуть вспять. Бесконечное зачатие детей, лишь порождение нового зла, новых страданий, и больше ничего. Сколько столетий прошло после прихода Христа, а разве стали мы лучше, разве стали меньше убивать? Мы только дальше и дальше уходим от Бога. Адам согрешил, Каин убил брата Авеля, и с этого началось бегство человека от Господа. Человек бежит от Бога и путает следы, он хвалится, ликует, что обманул Господа, что Господь его потерял. Он, грешник из грешников, вор из воров, породил невинного младенца, даже первородный грех которого искуплен, взят на себя Спасителем. Человек бежит, путает след своим потомством. Даже когда Господь говорит Каину, что грех его будут наследовать семьдесят семь поколений, его потомки умудряются спастись. Они смешиваются с потомством ни в чем не повинного Шхема и вопрошают Господа, почему мой сын или моя дочь должны страдать? Да, он, она потомок Каина, но он же, она же и потомок Шхема, а тот ведь, Господи, перед Тобой ни в чем не виновен. Так, прямо при зачатии происходит смешение добра со злом и добро прячет зло, укрывает его от Божьего гнева. Вот Фёдоров и говорит, что, идя как раньше, нам не спастись – на это нет ни единого шанса. Если мы в самом деле хотим искупить грехи, мы должны повернуть и идти не от Бога, а к Богу. Пойти строго назад, от сына к отцу, дальше – к деду… Поколение за поколением мы должны идти к тем немногим дням, когда сотворенный Господом человек был ещё непорочен и безгрешен.


Узаново, 23 марта.

Ната, милая моя, дорогая Ната.

Сегодня я встал очень рано, но встал легко, с удовольствием. Светит солнце, мороз совсем лёгкий, думаю, что днём начнёт таять. Уже март, скоро придет настоящее тепло, и мне больше будет не надо тащить на себе тулуп. Мало о чём я мечтаю сейчас так, как об этом. Не знаю, согласишься ли ты, но я опять целый день шёл и думал, что люди собираются в народы не просто так, народ тоже есть комментарий. Так мы, русские, собрались, чтобы подтвердить слова Христа, что и из камней Господь может сделать себе сынов Авраама, доказать, что теперь именно мы – хранители истинной веры, Третий Рим, Новый Израиль. В нас, в одного из нас воплотится Христос, когда во второй раз придет на землю. Вера, что мы – Новый Израиль, не просто нас грела, ради неё, во имя неё мы были готовы на любые жертвы. И так век за веком.

Посмотри, сколько жизней положили наши предки, чтобы создать эту огромную, когда едешь, а тем более идешь, в самом деле, понимаешь – бескрайнюю – страну. А ведь росла она пешком, как иду я, и на каждой версте приходилось воевать, а потом строить крепости, расчищать и распахивать землю. Конечно, некоторые из нас, подобно тем же англичанам и французам, просто хотели нажиться, но другого и других, думаю, было больше.

Идя, мы шаг за шагом расширяли территорию истинной веры. И сейчас, нищие, больные, голодные, загубив чуть ли не десятую часть народа, мы снова страстно мечтаем о всемирной революции, о том, чтобы везде на земле установилось царство правды. Ради революции наши вожди готовы сжечь в мировом пожаре всю Россию, и в большинстве, в огромном большинстве мы им сочувствуем. Да, мы готовы сгореть, потому что это угодно Богу, потому что именно этого Господь от нас ждёт. И не важно, что сегодня мы легко, даже с восторгом рушим храмы, жжем иконы и священные книги, ведь главное сохранено, главное осталось – как и раньше, мы идем к правде. Только ряды наши – без споров о вере – стали ещё многолюднее, и движемся мы ещё быстрее.

Ната, я каждый день говорю с десятками разных людей, и всё время чувствую этот огромный напор правды. Люди веруют, не верят, а именно веруют, что они принесут миру правду и спасение. Как и говорил Господь, они ликуют от того, что в новом учении нет ни эллина, ни иудея – один пролетариат. Мы давно истомились в одиночестве. Мы всегда хотели и были открыты миру, а он держал нас за еретиков, схизматиков, заталкивал куда-то в Сибирь, звал азиатами, варварами, но теперь мы победим – нас не остановить.

Загрузка...