Руби не говорила мне остаться. Вслух, так, чтобы я услышала. Она подошла к обочине, когда я села в папину машину, и просто стояла и смотрела, как мы уносимся прочь, даже не подняв с лица солнечные очки.
Она словно не замечала моего отца, приехавшего из другого штата, чтобы забрать меня. Руби разговаривала только со мной, как будто он был пятнышком на линзах ее блестящих очков, которое она, не задумываясь, стерла – а до того она смотрела сквозь него, как будто его и вовсе не было.
Она сказала мне лишь одну фразу: «Как бы я хотела, чтобы тебе не пришлось этого делать, Хло». А потом ее голос сорвался на сдавленный всхлип, она попятилась от машины и больше не произнесла ни единого слова.
Две темные линзы между нами, опущенное окно машины, крутой поворот направо. А потом мили автострады, молчащие телефоны, и затем – годы.
Папа, с которым я уехала, не был папой Руби. У нас были разные отцы, так что фактически мы были сестрами наполовину, но мы с ней половин не признавали. Она была рядом со мной с самого момента рождения – в буквальном смысле, «в той же комнате», сказала бы она и вздрогнула. Она видела, как я появлялась на свет, в нашем доме, на диване-футоне, и пусть это напугало ее до чертиков, сестра никогда этого не забудет. Как и я.
– Я никогда не оставлю тебя, – обещала мне Руби.
Клялась, положа одну руку на сердце, а другой крепко сжимая мою ладонь.
– Я никогда не оставлю тебя, – говорила она. – Никогда-никогда.
В отличие от мамы, но этого ей и не нужно было говорить. В отличие от моего отца, который оставил меня, и ее отца, который оставил ее. Нет, обещала она. Никогда.
Оказавшись далеко от нашего городка, я пыталась забыть о своей жизни с Руби. Теперь у меня была новая жизнь. По средам я больше не устраивалась калачиком на диване, чтобы поиздеваться над фильмами для девчонок, не надевала старые ролики, чтобы покататься по рампам за Молодежным центром; нет, теперь я сидела в одиночестве и делала домашнюю работу. По уик-эндам больше не было веселых походов по магазинам за солнечными очками, не с кем больше было вырезать ножницами накрашенные губы и глаза моделей из глянцевых журналов, чтобы потом налепить их на стены. После последнего звонка меня больше не ждала белая машина – никаких объездов по старому шоссе, тянувшемуся вдоль новой магистрали, никаких открытых окон, в которые врывался ветер и делал мои волосы похожими на солому, торчащую из головы пугала. Мне приходилось ездить на автобусе.
Но я постоянно думала о Руби. О том, как мы были вместе, что мы делали.
Например, о том, как мы сидели на каменных скамейках на Виллидж-Грин, в самом центре нашего городка, наблюдали за проезжающими на машинах, смотрели, как они смотрят на нас… И только теперь я задумалась: почему Руби любила сидеть там? Чтобы быть у всех на виду? Знала ли я, что вселенная вращается вокруг того места, где находилась Руби, будь то на Грин или дома, или притворялась, что не знаю? Что она была как солнце, которому стало все лень и которое спустилось с неба, чтобы полежать на крыше в своем любимом белом бикини только потому, что ей так захотелось?
Я старалась не задумываться об этом.
Я вспоминала о нашем городке. О ясной синеве наших гор и яркой зелени наших деревьев. О круглосуточном магазинчике «Камберленд Фармс» при автозаправочной станции, где работала Руби, заливая бензин, пробивая чеки на кассе, запуская руку в ящик с наличными, надувая туристов. О ее квартирке у Мельничного ручья, о ее огромной, как у старушенции, машине. О магазине, где она покупала свою фирменную помаду цвета красного вина, и о том, как они держали ее под прилавком, чтобы никто больше не смог носить такой же цвет. О стадионе, где мы качались на качелях, о водосливной плотине, куда ходили на вечеринки. И о водохранилище, что было хуже всего. Каждую ночь я шла незаметной тропинкой к Олив и не могла остановиться, даже если пыталась.
Там в моих снах всегда было темно. Звезды на небе всегда рассыпались одним и тем же узором, потому что это была все та же ночь и время повернулось назад, чтобы позволить мне занять свое место, вернуться туда, где мне суждено было быть.
Я ощущала тот же привкус вина во рту, слышала те же голоса, доносящиеся с берега. Мое тело двигалось, чтобы переплыть это огромное расстояние, пусть я и знала, что вскоре все равно окажусь в том холодном месте.
Пусть я и знала, что скоро доплыву до лодки. И до нее.
Но холод каждый раз удивлял меня. Страх ощущался такой же сильный.
Потому что она была там, та девочка в лодке, именно в той самой точке водохранилища, где я остановилась в ту первую ночь и останавливалась каждую ночь в своих снах. Руби всегда говорила, что защитит меня, но я не могла перестать думать о худшем, а ее не было рядом, чтобы заставить меня подумать о чем-то другом.
Той ночью она не смогла защитить меня.
Я могла быть той девушкой, которую похоронили.
Чем больше проходило времени с тех пор, как я уехала, тем больше я думала о девчонке, которая сидела на последней парте на французском, о Лондон Хейз. О том, как она обрезала волосы перед началом лета и сделала стрижку, как у мальчишки. Но я уверена, что раньше у нее были длинные волосы, без челки, которую носили все девчонки в нашем городке, потому что с челкой ходила Руби. И я вспоминала о том, как топорщились уши Лондон после того, как она обрезала волосы, – может, ей вообще нужно было хорошенько подумать, прежде чем делать такую стрижку, но, похоже, никто ее не надоумил.
Однажды мисс Блант, наша учительница французского, вызвала Лондон к своему столу, потому что увидела, как та рисовала в своей тетради. Она заставила Лондон показать свой набросок всему классу: на фоне перекрестных штрихов и растушеванных каракулей была нарисована обнаженная девушка с кровожадными глазами и острыми, зазубренными ребрами, ее соски свисали, как еще одни пальцы, ногти были черные, как от болезни.
Он, этот рисунок, был гротескным, в чем-то даже оскорбительным. Мисс Блант смотрела на разлинованную страницу, сердито тыча в нее синей шариковой ручкой, оставляя в ней дырки, и на своем резком, нарочито громком французском спрашивала Лондон: «Qui est-ce?»[4] Снова с негодованием тыкала в страницу. И снова спрашивала, с еще большим выражением: «Qui est-ce?»
Мы напрягали мозги, силясь вспомнить, что это значит – что-то из другого французского, который не нужен был нам для экзамена, – но Лондон знала этот вопрос и знала, как на него ответить. Она печально покачала головой и сказала: «C’est moi». Это я.
У этой девчонки явно были какие-то проблемы.
А так я почти ничего о ней не знала. Ходили слухи, что как-то раз она приняла пять доз ЛСД и нарочно пришла в школу, типа такой ходячий биологический эксперимент, который, как по мне, провалился, потому что она не досидела и до четвертого урока, которым стояла физкультура. Еще народ говорил, что она пила с шестого класса, но это скорее был комплимент.
Я наверняка видела ее и за пределами школы. Она знала друзей Руби, и ее можно было заметить на задних сиденьях их машин, когда они катались вокруг Грин. Кроме того, она дружила с Оуэном – это уже невозможно было не заметить, – парнем, которого я изо всех сил старалась забыть, ибо он едва замечал меня. И еще, я уверена, как-то раз она одолжила у меня ручку, но так и не вернула.
Я знала, что той ночью она тоже была у водохранилища, хотя ее никто не приглашал.
Это все, что я знала.
Через несколько недель после того, как я переехала в дом папы и мачехи в Пенсильвании, мне пришла посылка от матери. Она снова бросила пить и, наверное, решила показать, что скучает по мне, типа такой жест ради меня. Но он никак не исправил ситуацию. Это был пакет с хламом, а не посылка с гостинцами: россыпь перьев и бус из магазина товаров для рукоделия, где она работала по выходным; камешек из, как я полагала, Мельничного ручья, на котором был слой пыли нашего городка; какой-то менструальный чай (серьезно?); потрепанная книга о тотемных животных (ее тотемом была воробей, говорила она, и взяла себе название птицы в качестве нового имени; Руби же говорила, что на самом деле ее тотем – вампир, летучая мышь); и ничего от Руби.
Со стороны моя мать могла показаться совершенно невинной. Волосы ниже талии, словно она собиралась установить мировой рекорд, ожерелья из бисера, цыганские юбки. Она совершенно серьезно заставляла людей в городе называть ее Воробей. Но это была лишь роль, которую ей нравилось играть на публику, еще не успевшую выскользнуть через черный ход; это была ее ария в душе для тех, кому нужно было пописать и ничего не оставалось, как слушать.
На самом же деле моя мама была жесткой, словно утоптанная консервная банка, любые эмоции отскакивали от нее во многом благодаря яду, который она заливала себе в глотку. Именно поэтому она добавила в посылку еще кое-что: газетный некролог. Как будто хотела, чтобы я не забывала.
Руби скорее отправила бы мне свой отрезанный палец, чем такое. Она бы догадалась о моих кошмарах после того случая на водохранилище: покачивающаяся лодка, осознание того, что в любой момент подводные жители Олив утянут Лондон вниз, на свой затопленный Виллидж-Грин, за ее гниющие черные пальцы, а потом потянут вниз мои пальцы, а следом и всю меня. Она без лишних слов и разговоров поняла бы, что напоминание – последнее, что мне нужно.
Моя мама едва меня знала. Если бы Руби своими глазами не видела, как я появилась на свет из тела матери на диване-футоне, я бы подумала, что меня подобрали на обочине Двадцать восьмого шоссе, в том же самом месте, где мы нашли тот диван.
Некролог был аккуратно вырезан из газеты, которую издавали в городке, расположенном по другую сторону границы округа. Маме пришлось постараться, чтобы достать ее для меня: пересечь мост Мид-Гудзон и прочитать местные газеты. В сообщении о смерти была фотография Лондон, еще с длинными волосами, без намека на улыбку. Зато не видно было ее ушей. Текст под снимком был коротким и общим: что она погибла слишком молодой, имена тех, кто скорбит по ней, что вместо цветов предпочтительны пожертвования и все такое. Никаких упоминаний того, как она умерла и где.
Точно так же там не было ни слова о наркотиках, на которых она сидела; должно быть, было непорядочно сообщать такие вещи о покойниках. И еще непорядочно было со стороны моей матери высылать мне этот некролог.
Руби разорвала бы его на мелкие кусочки и сожгла в камине. Она бы врубила магнитофон, чтобы забыть обо всем, включила бы что-то старое, типа Рика Джеймса или 2 Live Crew, что-то пошлое, громкое и несомненно живое, чтобы эти слова раз и навсегда вылетели из наших голов. Так бы все и было, если бы я осталась.
После этого я больше не слышала о Лондон. Мама ничего мне не присылала: она вдруг исчезла с радаров, как обычно, а случайные сообщения от Руби заставляли меня думать о совершенно других вещах.
мне приснилось, как мы скакали на диких лошадях вниз с горы. ты потеряла свою шляпу, но я нашла ее, не волнуйся
мне приснилось, что у нас был один на двоих вымышленный парень и его звали Джорджи. классный, но из дыма. пах лимонами
мне приснилось, что мы жили в огромном голубом аэростате. на облаках росли ягоды, и ты все время была голодная
мои ботинки скучают по твоим ногам
моя голова скучает по твоей щетке для волос
моя машина скучает по твоей теплой заднице
И иногда посреди ночи, зная, что я сплю, она присылала просто два символа: хо[5].
Я тоже по ней скучала.
Папа никогда не заговаривал о том, что толкнуло меня переехать к нему спустя столько лет. Но все же иногда он косился в мою сторону, как будто ждал первого признака мутации. Словно в любую минуту я могла начать икать, свалиться в судорогах, отрастить вторую голову, и тогда бы ему пришлось кормить еще один рот. Это была терапия, временная – приятный бонус к общению со школьным психологом – и еще была работа по дому. Выносить мусор. Чистить гараж. Мыть посуду, горы посуды. Отвлечение, типа того.
Физический труд какое-то время помогал, хотя, когда я стояла по локоть в мыльной пене, оттирая упрямую кастрюлю, невольно вспоминала, как мыла посуду Руби: складывала ее в стопки в раковине и на плите до тех пор, пока не оставалось лишь одно – оттащить все это в ванну хорошенько отмокнуть. А потом о том, как, искупав посуду в ванной, мы бросали ее, словно диски фрисби, на диван, и если какая-то тарелка не долетала и разбивалась – что ж, в следующий раз приходилось мыть меньше.
Такой могла бы быть моя жизнь. В новой школе я не была какой-то особенной; не была родственницей кого-то особенного. Я могла бы остаться там, получать В, изредка В с плюсом[6], заниматься в часы для самоподготовки, бросать мячи через спортзал, забывать код замка на своем шкафчике, пройти курс алгебры первого уровня, пройти курс землеведения, чуть не завалить курс по искусству. Сидеть на трибуне и не танцевать на балу в честь Хэллоуина, стоять в углу и не танцевать на выпускном. Ничего интересного.
Время шло, и вскоре я позволила себе забыть детали той ночи. Почему я так испугалась. И почему вообще уехала из нашего городка.
Именно тогда она и решила действовать.
Однажды Руби дотянулась до меня и встряхнула. Она смогла сделать это даже через границы штатов.
Тот день начался как любой другой (по дороге в школу заглох автобус; на первом уроке писали контрольную; на физкультуре мне в лицо прилетел мяч), но потом звезды сдвинулись. Декорации подняли и перенесли за кулисы, сцена поменялась. Должно быть, Руби решила, что время пришло, и сила этого решения выплыла из нашего городка в горах Катскилл, взмыла над нашей рекой и дорогами и нашла меня в этой плоской равнине автомагистралей, где реклама фастфуда возвышалась над кронами деревьев, в этом новом городе, куда я переехала, чтобы жить дальше.
И день перестал быть похожим на любой другой.
Во время ланча мне улыбнулась какая-то девчонка из команды по чирлидингу. Учитель по изобразительному искусству назвал мой комок глины «впечатляющим». Мой шкафчик открылся с первой попытки.
Ближе к концу дня я вышла из кабинета музыки и столкнулась с мальчишкой, в «Субару» которого я оставила свое белье.
Мы не разговаривали несколько недель, и все же, несмотря на то что прошло так много времени, он был тут. Ждал меня.
А как он на меня смотрел! Как будто я переселилась в тело Руби с длиннющими ногами и зеленющими глазами. Как будто я завладела ей, ну или она завладела мной.
– Привет, Хлоя, – сказал он.
Мои одноклассники вываливались из кабинета, обходя меня, оставляя меня одну в коридоре у музыкального класса. Он придвинулся ближе, я отошла назад и так оказалась прижата спиной к стене. Было ли это сексуальным? Нужно ли было мне принять это как данность, выгнуть спину и определенным образом приоткрыть губы? Я пыталась мысленно связаться с Руби, но потеряла ее, как только его глаза встретились с моими.
– Давно не виделись, – произнес он.
Я собиралась сказать: «Знаю». И спросить: «Как дела?» Глупости, глупости, глупости! Не знаю, что соскочило бы с моего языка, не подумай я в тот момент о Руби. И я вдруг ответила:
– Правда?
Как будто и не заметила вовсе, как много времени прошло.
Она словно стояла рядом и шептала мне на ухо. Не рассказывай ему, как три недели сидела и ждала у телефона. Не говори, что плакала.
Я вспомнила о ветреном февральском вечере на шоссе Купер-Лейк, когда у ее огромного белого «Бьюика» закончился бензин. Раньше у нас никогда не заканчивался бензин, даже когда стрелка на шкале застревала на «Е»[7] и мы понятия не имели, сколько топлива в бензобаке, так что это было странно. Но еще более странным было то, как настаивала Руби, чтобы мы на своих двоих дошли до ближайшей автозаправочной станции – как будто ей хотелось, чтобы мы замерзли. Я вспомнила, как от кусающего ветра у нас покалывало, а потом начало жечь ноги под длинными пальто. Как мы пробирались через снежные сугробы, и наши бедра перестали ощущать холод, онемев.
Мы словно неслись по дороге вдоль замерзшего озера на крыльях. Будто у нас вообще не было ног.
Казалось, что мы могли добраться до станции за считаные секунды, прилететь туда и вернуться к машине с канистрами бензина, наши ресницы блестели от мороза, наши кости стали невесомыми от холода. Но потом рядом с нами остановился грузовик – за рулем был какой-то парень, которого Руби знала. Жар в кабине вернул к жизни наши конечности, зубы перестали стучать. Нам не пришлось ампутировать обмороженные пальцы; ни одна из нас не потеряла кончик носа.
Мы были благодарны за то, что нас подвезли, но должна сказать, что в невесомости (которую я почувствовала перед этим), когда тело уже перестало ощущать холод, что-то было. Что-то такое, что я буду помнить всегда. Когда ты забываешь, как тебе больно, к тебе приходит свобода.
Вот о чем я думала, пока стояла в коридоре у музыкального кабинета. Я сделала свое сердце бесчувственным, слушала ветер, и в нем было то, что она хотела от меня.
– Ты не звонила, – сказал он.
Я продолжала слушать.
– А сказала, что позвонишь.
И тут стена из шлакобетона за моей спиной стала скользкой от собственного пота – или от моего: я вспомнила. Возможно, я обещала позвонить. Возможно, он говорил, что позвонит, но я пообещала, что позвоню сама.
В любом случае Руби сделала бы именно так.
Он все стоял, преграждая мне выход вместе с нагроможденными в кучу пюпитрами и старым фаготом.
Я смотрела на него, так смотрела бы Руби, окажись она сейчас у противоположной стены, рядом с треснувшей скрипкой и ящиком с покрытыми пылью нотными тетрадями. Баллы за волосы, точно. Они были подстрижены по косой и падали ему на глаза. Но его штаны… слишком обтягивающие, болтающиеся слишком низко. И еще он держался чересчур самоуверенно, как будто тот раз между нами что-то значил.
Он говорил о том, что это я игнорировала его, а не наоборот. Вел себя так, как будто это только парни могут перестать разговаривать с девушкой после того, что обычно происходит на заднем сиденье машины. Он явно не встречал таких, как моя сестра.
– Что случилось? – спрашивал он. – Ты не хотела?
Я пожала одним плечом. (Руби, мне сказать, что хотела?)
– Ты не говорила, что не хочешь, – напомнил мне он.
Я пожала вторым плечом. (Руби, мне сказать, что да, не говорила?)
– Ну, – он сделал вдох, – что будем делать сегодня вечером?
И именно в этот самый момент в моем кармане завибрировал телефон. Мне удалось проскользнуть под его рукой, пробраться мимо груды пюпитров, старого фагота и выйти в центр коридора, на свободу. Я вытащила телефон и увидела новое сообщение.
не расслабляйся тут. я приехала вызволить тебя. ps что с твоей комнатой? где колеса
Это была Руби – и ей каким-то образом удалось выяснить, где я жила у отца: в маленьком автофургоне без шин, поставленном на заднем дворе, с кроватью в углублении над рулем, смотревшим на цветочный сад, где от пчел меня спасала сетка. Там было неплохо, вполне себе удобно, и я даже протянула из гаража кабель, чтобы смотреть телевизор.
Понятия не имею, как она узнала. Может, поговорила с моим папой, или с моими единокровными братом и сестрой, или с моей мачехой и выведала, что, как только на улице потеплело, я переехала в фургон из своей комнаты в доме.
И что значит – она собиралась вызволить меня? Она была здесь?
Я тут же получила ответ на свой вопрос – на экран выскочило новое сообщение:
мои розовые очки! хло, я искала их целую вечность!
Никто не рассказывал ей про фургон. Она была внутри его, рылась в моих вещах и нашла очки, которые я стащила тем летом, когда уехала – те самые, с розовыми линзами, которые, по словами Руби, делали человека счастливым, типа наркотика, но таскаешь ты его на своей голове.
Парень, его звали Джаред, с подозрением пялился на мой телефон, с видом покровителя даже. Только вот с чего он взял, что может так себя вести?
– Кто это?
– Мне пора. – Вот и весь мой ответ, потому что Руби была здесь.
Все изменилось, для всех, поэтому как мы могли продолжать этот разговор, как вообще кто-то мог о чем-то разговаривать, как я могла притворяться довольной этой обычной жизнью, в этом обычном коридоре, рядом с этим обычным парнем, когда она была здесь?