Душа моя, о чём ты плачешь?
О ком ты плачешь и болишь,
Не веря, что убитый мальчик —
Убийца, нацик и фашист?
Что нет ни правды и ни кривды,
Есть только ярость и покой,
И все забудутся молитвы,
И были порастут быльём,
Колючие степные ветры,
Свидетели ночных атак,
Как прежде отпоют отпетых
Сорвиголов и забияк,
И ты исчезнешь в тёмной бездне,
Погаснет тонкая свеча.
Зачем же ты слагаешь песни,
Болишь, светла и горяча?
Зачем заранее прощаешь
Всех каинов, проливших кровь?
Так общей болью причащаясь,
Ты узнаёшь, что есть любовь.
И ею как щитом хранима
Вся наша русская земля
Уходит ночь. Над Третьим Римом
Восходит новая заря.
«И воистину светло и свято
Дело величавое войны…»
Последняя обойма разрывных…
И умирать, наверное, не больно,
Но выстрелы пока что не слышны
И степь ковыльная колышется, как море…
Пишу заметки на полях войны,
Обрывки дневников и хроник.
Здесь у обрыва обнажились корни, —
Вот так и мы
Цепляемся за пядь родной земли,
В которой нас однажды похоронят.
Пока мы живы. Молоды. Пьяны.
Надеемся и держим оборону.
Последняя обойма разрывных…
А как без них родится новый топос,
Когда мечта в проекции на плоскость
Не знает политических границ.
Мы повзрослели в 90-х,
Мы постарели в нулевых,
Но новый русский станет новоросским,
Чтобы остаться у контрольной высоты,
И звёздную отряхивая пыль
С солдатских берцев и «берёзки»,
Шагнуть в бессмертие, где русские берёзы,
Как сёстры не наплачутся над ним.
Последняя обойма разрывных…
Сержант не знает то, что он покойник.
Ещё он жив. Смеётся. Занял стольник
До выходных.
Несказанная речь стекает глоткой.
И ненависть течёт по веткам жил.
И корка серого над горькой стопкой:
Не дожил.
А из спины, куда вошёл осколок,
Вдруг – пара крыл.
Последняя обойма разрывных…
Прошу тебя, пиши мне, если сможешь,
Знай, для меня нет ничего дороже
Связавшей нас мечты,
И русской неожиданной весны.
Здесь, на войне, я ощущаю кожей
И смерть, и жизнь!
Здесь каждое мгновение – возможность,
И говоря «быть может»,
Мы понимаем: может и не быть.
Последняя обойма разрывных…
Последний для себя, коль карта бита.
Наш старый мир исчез, как Атлантида —
Чёрт с ним.
Сомкнутся волны трав. Утихнут битвы.
Останутся лишь песни и молитвы,
И в них
Упоминания имён и позывных,
И наша память, как кариатида —
Опора человеческого вида,
Их сохранит.
Последняя обойма разрывных…
Кто выживет, тем долго будет снится
Война, однополчане-пацаны,
И скифских баб обветренные лица.
Со школьной нам известная скамьи
Строка сегодня, как БЛОКбастер, повторится:
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы…
А может, евразийцы.
Для вас, Европы сытой холуи,
Зажглись артиллерийские зарницы!
Последняя обойма разрывных…
Гремят артиллерийские дуэли,
И нас отпетых уж давно отпели
Степные суховеи. Как шмели,
Жужжат шрапнели.
И шмели
Плюют огнём. Нет ни земли
Ни неба.
И древнее «иду на вы»
Из тьмы столетий
Достаю нам на потребу…..
Вершится дело величавое войны!
Вершится треба!
Когда-нибудь
Ты вылепишь из глины
Лицо моё,
И шрам, и родинку, и каждую морщину,
Свидетельницу болей и тревог,
Ты влажными и тёплыми руками
Коснёшься острых скул,
Быть может Бог
Вот так лепил Адама
И жизнь в него вдохнул.
Твори меня – средь смерти и войны,
Жизнь на любви замешанная глина,
Ведь чтобы выжить, нам нужна причина,
И чтобы умереть – нужна причина,
А для любви причины не нужны.
На блокпостах – сиянье горних крыл
И крепкий чай, белёсый от сгущёнки.
Следы в седой теряются позёмке,
И каждый след по-своему простыл.
Тревожный взгляд, неспешный разговор
Под дальний «шум» и шорохи степные.
Там ходит кто, или метнулись крылья
И унеслись за старый террикон?
– Кто здесь? – Да тут стоял один,
Он родом, говорят, из Краснодона.
Пришёл в чём был, отпет по позывному…
Вон, за пригорком несколько могил.
А землю укрывает снегопад,
И белые куда-то едут фуры.
Продрогшие крылатые фигуры
На блокпостах заснеженных стоят.
Змеятся обочины
Снежные терриконы
Дорога заносчива —
Слышишь покрышек стоны?
Неба проталина
Фонарей шеренги
Песни оскаленные
Хором поют железным
Лёд магистрали
Указателей пугала
Холод усталости
Нас этой ночью путает
Тысяча километров
Призраки поворотов
Мечущегося света
Снежная позолота
Ветер пронизывает
Позёмка злится
Пашня иссиня-сизая
Очередь. Степь. Граница.
Кому-то этого никогда не понять —
Этих женщин в пустынном военном городе.
В подвалах, в очередях за водой.
Здесь остающихся, выживающих впроголодь.
Здесь отличающих входящий от исходящего,
Детей рожающих под обстрелами…
А вы видели, как шутят, смеются они,
И себя не считают особо смелыми —
«Это наш город, мы никуда не уйдём.
Пусть эти уходят, мы их не звали!»
Дети собирают осколки в саду
И учат уроки при свете свечи в подвале.
И пока штурмуют границу
толпы желающих выехать,
Прочь бегущих с когда-то родных земель,
Вчерашняя школьница с чертами
иконописными,
Неумело крестясь, закроет собой колыбель.
Без края – тьма. Просторы спящие.
В туманном движется окне
Страна большая, настоящая
И ключ поручен только мне.
Хранить сокровище холмистое
Его дорог святую пыль
То через сон, а то – неистово
Считать дорожные столбы.
Всю ночь короткую и лунную
Горячий воздух дик и глух,
И контуры двоятся мутные
И пёсий вой не режет слух.
Столбы проносятся, созвездия
Покрыли сетью небосвод
И мир – и терпкий, и таинственный —
В неё плывет, плывет, плывет…
Плывет с небес седое крошево
В тугую сеть далёких звёзд.
А ключ, в канаву мною брошенный,
Давно бурьянами зарос.
веришь фотоснимку или на словах?
(…и лежат в обнимку в придорожных рвах)
поворот на Счастье кто-то подсказал…
(самолет на части – в дым автовокзал)
лупит не по-детски горе-самолет
(парень из Донецка в Киев не идет)
помощь из Иркутска шлют на Волгоград…
(парубОк из Луцка заряжает «град»)
террорист жестокий не пошел на Львов…
(на юго-востоке всем хватает рвов)
лезут из Европы рыцари плаща…
(ямы да окопы роем сообща)
вместо похоронки червь получит корм
(…водрузят обломки на могильный холм)
эти обелиски на манер креста
(ни к чему «зачистки», если пустота…)
«кто бомбил Тернополь? – Пять шагов вперед!»
(поезд в Симферополь больше не идет)
кто составил списки и готовил пир?
«сообщите близким кто кого убил».
…свежая воронка, где стоял блокпост;
(там бензоколонка кладбище и мост)
жителей пугали образом врага
но не помогали вилы и рога…
ворогу в угоду жить под градом пуль?
(отключили воду – на дворе июль)
закатал бульдозер в землю огород;
испарились слёзы и соленый пот
<бомбовоз> уводят на второй заход
на Донбасс вернулся 41-й год?
авиатор видный как тебе взбрело
под огонь зенитный подставлять крыло?
кто считал убытки, поощряя прыть?
удались попытки небеса закрыть
<грузовик> пузатый искупил грехи —
рухнул за посадкой и десант погиб;
где-то в Павлодаре бабы голосят…
(авиаудары больше не грозят)
вопли просочились кровью в вышину;
по утрам учились слушать тишину
супостат проклятый лезет напролом
(заменил лопату примитивный лом)
что искал в обломках западный эксперт?
(чёрным похоронкам ни к чему конверт)
догорает тополь прямо у ворот
(добровольной <опой> тешится народ…)
родовая память правду говорит;
(добываем камень для могильных плит)
рушили могилу древнего царя
чтоб проверить силу камня-дикаря?
рядом с баррикадой догорел костер;
(извели блокадой братьев и сестер)
поздно или рано – сколько съел пудов?
(поражают раны наших городов)
требуйте свободу у своих властей;
(лопаются сходу крылья лопастей)
корчивший дракона выронил штурвал;
(к нашим терриконам вас никто не звал)
прошлому нелепо карами грозят;
(падающим с неба нет пути назад)
громы побили все нормы – ради каких-то наград…
(рвутся снаряды и бомбы – это работает «град»)
злые хозяева рады – раб добивает раба…
(воют собаки да бабы, и догорают хлеба)
мины-патроны-гранаты ревом пугаю ворон
(лезут поганые гады танками с разных сторон)
взрывы и справа, и слева;
(или – ну – все-таки гром?)
(если расколется древо,
рухнет заброшенный дом)
строчки из старой анкеты или лихая судьба?
(лишь полевые букеты да пулевая стрельба)
Когда растерзанные мысли
буквально лезут на костер,
где кровь козленка коромыслом,
а мясо брошено в котел;
где череп сразу после казни
похож на скорлупу яйца,
где мир давно не верит в сказки,
но не сдается до конца;
мы остаёмся на коленях,
чтоб докопаться до корней;
<Бредут полярные олени>, —
колени стерты до костей.
Не обращая на потери
душа сжимается в комок.
В колодец нашей колыбели
ложится Запад и Восток.
Я живу в ожидании взрыва.
Нет, никто не стремится напасть,
Это мы под угрозой разрыва
Уповаем на твёрдую власть.
Это нам безразлично, что танки,
Что ввели для порядка войска.
Демократии нет. Из-под палки —
Не ученье – слепая тоска.
Ощущение смерти окрепло
От того, что в соседнем дворе
Развеваются ленты из крепа…
Прилетели грачи в феврале?
Ошибаюсь я, это не птицы.
Перекошены лица и рты.
У родителей чёрные лица:
Сыновья у последней черты.
Ты пройдёшь по посёлку, не узнан никем,
С голым торсом, совсем без рубахи,
Даже там, где лоза стебанёт по руке,
Не почувствуешь боли и взмаха.
Ты вернёшься домой. Ничего не поймёшь.
Все родные без зренья, без слуха?
Что за повод? Телёнка пустили под нож,
Стол накрыли в такую разруху.
Мать на зов головы не поднимет своей!
Нет бы, вытереть горькие слёзы.
Разве дОлжно встречать так с войны сыновей?
В чёрной шали и в сгорбленной позе?
Смерть узнаешь в толпе, как к родной подойдёшь,
Бросишь ей: «Как житуха, старуха?
Про кого говорят, что о нём плачет дождь?
В крышку чью гвоздь вбивается глухо?»
А толпа не услышит, зудеть о своём
Будет долго, срываясь на всхлипы.
Всюду лавки. А как же развесить бельё
На верёвке под старенькой липой?
Сослуживцы с угрюмыми лицами… Залп.
Это значит – потери у роты…
Кто-то ленточкой чёрной уже обвязал
И к кресту прикрепил твоё фото.
Смотрят мимо Её голубые глаза
И тебе не привлечь их, не пробуй.
Вы же с ней целовались неделю назад,
А теперь – Она плачет у гроба.
Возле входа с венками стоит молодёжь.
«Упокой» – речь толкает братуха.
Ты подумаешь: «Сон! С меня хватит! Хорош!»
«Я живой!» – прокричишь ему в ухо.
И препятствия нет в виде стен или тел.
Нет ранений. Они отболели.
Ты поймёшь, что домой ты не шёл, а летел
Все три дня… из другой параллели.
Всё мамино – и губы, и глаза,
И даже этот светлый чуб вихрастый,
Что крутится, хоть как не подрезай,
Хоть шапкой придави, а всё напрасно..
Весь в маму. Кто же будет отрицать?
Легко даются точные науки…
И он запомнил, как его – мальца —
Подбрасывали вверх мужские руки.
Всё мамино… Черты её лица…
Но, бережно хранима, как в музее
Подушечка с наградами отца,
Погибшего в боях за эту землю.
Возвращайтесь домой… Для дончан нет надежного тыла,
Вы чужие в стране, что привычно считалась своей…
Здесь вас помнят и ждут, здесь родные дома и квартиры,
Тот особый уют из знакомых до боли вещей.
Возвращайтесь домой, пусть сперва будет страшно и сложно
И понять, и принять, приспособиться к будням войны,
Но поймете однажды, что жить вдалеке невозможно
От непризнанной миром, но гордой и стойкой страны.
Возвращайтесь домой, где всегда по-семейному рады
Разделить вместе с вами скупые подарки судьбы:
Достиженья, успехи, порывы, победы, награды.
Где поймут и простят и помогут уйти от беды.
Возвращайтесь домой, нет спокойствия в странах соседских,
Ведь на сердце у вас маркировка надежно стоит:
«Был в Донбассе рожден, жить не может без степи донецкой»…
Хоть порой этот факт вами просто бывает забыт.
Возвращайтесь домой. Новых родин себе не найдёте…
Можно много примерить, но думать всегда об одной,
Где душа запоет, раскрываясь от счастья в полёте.
Мы вас искренне ждём, возвращайтесь, дончане, домой.
Поколенье войны – наши дети, проросшие в пепле
На руинах страны, подписавшей для них приговор,
Посулившей хорошее мыло и крепкую петлю,
Резервацию, тихое гетто, высокий забор.
Они видели все, о чем многие только читали
В ветхих книгах о битвах, пылящихся в старых шкафах,
И смотрели порой кинохроники прошлых баталий…
Дети видели все, им знакомы и ужас, и страх…
Никогда их ровесники в мирных краях по соседству,
Протирая штаны на фудкортах, смоля в уголке,
Не поймут, что меняет детей их военное детство,
И непрочен и шаток их мир, как круги на песке.
Им как будто не чужды простые ребячьи забавы:
Карусель, самокат, выбивной и футбол во дворе,
Но остались следы от войной занесённой отравы,
Приползающей грязной гадюкою в сны к детворе.
Каждый день их – мишень для безумцев из страшного тира.
Под прицелом растёт, ненавидеть учась малышня
Эти вечные будни заезженных в хлам перемирий
И гудящие ночи обстрелов, когда не до сна…
Поколенье войны… Подрастает достойная смена
В никому не известной, забытой богами стране —
Батальон закаленных, готовых к боям Питер Пенов,
Потерявших заочно надежду на этой войне…
Потанцуем, малыш? Солнце блики кидает в осколки
Битых стекол оконных, провалы разорванных крыш.
Серебрит седина, будто инеем, детскую челку.
Ты боишься? Не бойся… Давай потанцуем, малыш.
Шаг вперед, шаг назад… Я тебе расчерчу танцплощадку,
Плотно пули кладя по периметру, глядя в прицел,
Отмеряя пространство для действа от дома до грядки.
Шаг вперед, шаг назад… Погоди, не мечись, моя цель…
Ты не видишь меня, потому и рыдаешь так громко,
Для тебя мои выстрелы, право, что кара небес.
Потанцуем, малыш, ты не бойся, не трону ребенка.
Попугаю чуток, может, выйдет на крики отец.
Мне же скучно порой, снайпер – для терпеливых работа.
Поиграю с тобой – серой зоны невинным жильцом.
Пулю слева и справа пошлю, проучу обормота.
Выше прыгай, малец, развлекая меня гопаком.
Не куражусь, пойми, жизнью четко прописаны роли —
Ты же враг и предатель, хоть в этом твоей нет вины,
Ты – работа моя, обитатель военной юдоли,
Подрастающий воин непризнанной нами страны.
Ты запомнишь, поверь, этот день, этот танец навечно.
Буду точно я знать, что ты где-то ночами не спишь,
Вспоминая шаги, репетируя па бесконечно,
Ненавидя меня. А пока… потанцуем, малыш…
Восходила, сияла над ней звезда,
подо льдом шумела живая вода,
просыпались деревни и города,
напоенные светом новой звезды.
Сквозь закрытую дверь пробиралась стынь,
по-над полом тихо ползла туда,
где сидела она, на руках дитя
обнимая. Снаружи мороз, свистя,
запечатывал накрепко все пути,
чтоб чужой человек не сумел прийти.
На дверных петельках темнела ржа.
И она сидела, Его держа,
и она бы молила Его не расти,
чтоб стирать пеленки, кормить из груди,
оставаться не Богом – ее дитём,
не ходить этим страшным терновым путём,
оставаться маминым счастьем, днем
абрикосово-жарким, чтоб был – человек,
и никакой Голгофы вовек.
Чтоб – как у всех, чтоб не знать никогда
этих мук нелюдских, чтоб от горя не выть…
Но уже восходила над ней звезда
и уже торопились в дорогу волхвы.
И уже всё пело про Рождество.
Потому не просила она ничего,
только всё целовала ладошки Его
и пяточки круглые у Него.
Бог говорит Гагарину: Юра, теперь ты в курсе:
нет никакого разложения с гнилостным вкусом,
нет внутри человека угасания никакого,
а только мороженое на площади на руках у папы,
запах травы да горячей железной подковы,
березовые сережки, еловые лапы,
только вот это мы носим в себе, Юра,
видишь, я по небу рассыпал красные звезды,
швырнул на небо от Калининграда и до Амура,
исключительно для радости, Юра,
ты же всегда понимал, как все это просто.
Мы с тобой, Юра, потому-то здесь и болтаем
о том, что спрятано у человека внутри.
Никакого секрета у этого, никаких тайн,
прямо как вернешься – так всем сразу и говори,
что не смерть, а яблонев цвет у человека в дыхании,
что человек – это дух небесный, а не шакалий,
так им и рассказывай, Юра, а про меня не надо.
И еще, когда будешь падать —
не бойся падать.
Мальчик спит в электричке и обнимает рюкзак.
Тощий. Нашивка «Вооруженные силы».
Поезд идет на Лугу. Мелькает овраг,
сосны, болота и вечер пасмурно-синий.
Мальчик в пикселе спит, качаясь, словно бычок,
словно доска кончается. Чай проносят.
Русоголов, острижен и краснощек,
едет через болота и через осень.
Господи, усыновить бы. Вот всех бы, всех.
Стать бы большой, до неба, и чтоб руками
всех заслонить. Под черный болотный камень
речка течет. Заяц меняет мех.
Осень кончается. Белка тащит орех.
Усыновить бы. Остановить бы. Спи,
пиксельный мальчик. Пускай электричка едет,
дождь проникают к корням деревьев в глуби,
пусть тебе снятся будущие победы.
Славный мой, лопоухий. Туман вдали —
так бы и ехать мимо маленьких станций.
Все мы уже в раю – нам бы в нем остаться.
Черные речки да рыбаки у мели.
Дождь вымывает кости из-под земли
нам делали манту, и мы его мочили,
опасливо, тайком, эксперимента для.
мы вырастали в то, чему нас научили
от жвачек вкладыши и черная земля,
всосавшая в себя бессмысленные трупы
начала девяностых, мы росли на них,
как хищные цветы, ноктюрны в ржавых трубах,
как спорынья на ржи, как вольный белый стих.
и выросли для войн – вот орден, вот и крестик,
мы соль земли, и мы – ее же перегной.
храни же нас, Господь, в сухом прохладном месте
в коробке с прочей оловянной солдатней.
Когда наступает август, выходят лисы,
выходят из лесов на дороги.
Лисы худы, лохматы и тонконоги,
к августу они устают торопиться и злиться.
На дорогу падают желтые яблоки,
они похожи на лица.
Предчувствие осени – это предчувствие смерти.
Лисы выходят на дороги и там умирают.
Фуры летят, и не видят лис, и дымится земля сырая.
Мокрые асфальтовые километры
тянутся за горизонт, до земного края.
К осени дороги усыпаны мертвыми лисами,
мертвыми листьями,
мертвыми яблочными лицами.
Фуры гоняют по ним, превращая их в новый пласт,
новый слой дороги, жизни, земли, перегноя,
ветер качает подсолнуха желтый глаз,
он глядит за лисами, за фурами, за луною,
как вечный свидетель закономерного упокоя,
как страж, отмеряющий каждому нить, говорящий: «Жди»,
Мертвые лисы молча лежат на дорогах.
Едут фуры.
Идут дожди.
Александру Сигиде
На фронтире солнце обычно садится рано.
Ночь приходит быстро – темна и обильна росой.
В облаках закатных зияет отверстой раной
Полость неба, светит белесою полосой.
На фронтире лето к окопам почти подкралось.
И в зелёнке – самое время для соловьёв.
Им немного тихих минут для песен осталось —
Тишина недолга, молчание меж боёв
Может, сутки длится, может быть – пару суток.
Соловьи, спешите – весна на фронтире строга!
Глубоко и ярко нам здесь открывают сути
Смысла жизни, измены, любви, не любви, врага…
На фронтире ветер несёт ароматы мяты.
Холодок её – для горячих голов и губ…
И в степи шумит, и стучит в жестяные латы
Уцелевших крыш, уцелевших ворот и труб…
Засвистит в проём, что раззявлен побитой крышей,
Занесёт в руины горсть желтеющих лепестков.
И утащит верх, поднимая всё выше, выше
Влагу слёз скупых – пополнить запас облаков.
Над фронтиром небо – перевёрнутой синей чашкой.
Наполняют чашку облака из слёз и росы.
На фронтире ходит то в «горке», то в «цифре» Сашка,
Улыбаясь редко в пшеничной масти усы…
Над фронтиром бушует весна, и чтоб ты не пророчил,
За весною – лето, и осени дни придут.
Знаешь, просто – жить, не солдатом, поэтом хочет
Ополченец Сашка, и мира фронтиры ждут…
Чужих стихов прочитанные строчки,
Как мотыльки сгорают надо мной.
Тянусь, приподнимаясь на носочки —
Так шире горизонт. Мой след земной,
Как эти строчки – невесом, невидим,
Лишь против света силуэтом слов
Заметен глазу… Как металл иридий
Он тугоплавок, неземных основ.
Он признак. Тех основ, что не повергнуть
Векам в разруху. Не пустить в расход.
Основ, которым присягнуть на верность —
Единственно возможный мой исход.
На каждый час, на каждое мгновенье
Достаточно ли слов и тишины?
В чужих стихах, их строчках – откровенья,
Мечты и страхи, и чужие сны…
Одни горят – и грея, и питая.
Они сияют, разгоняя мрак,
Другие – мрак и стужу нагоняют…
Они живут… В моём, в иных мирах…
Быть человеком среди человеков, —
Пусть даже тяжело и не с руки.
Быть камнем, затворившим злобы реку,
Быть точкой, остановкой злой строки.
Быть частью света, даже в полумраке,
Быть песней о любви, не о беде.
Читать, да и писать живые знаки
Пусть даже вилами, пусть даже по воде.
Идти навстречу – ветру, мысли, чувству,
Не прятаться, не прятать, не ловчить.
И наполнять всё то, что было пусто,
И каждым шагом утверждая – быть!
Ты вдруг поймёшь, что мир принадлежит
Тебе.
И вкус его солёный – тоже даром
Ты получил.
И звон чужой гитары,
И солнце в саксофоновой трубе…
И лёд – хрустящий, точно леденец,
В руке заплакавший от твоего участья…
И это всё – огромным словом «счастье»
Осмелишься назвать ты наконец…
Куда всем Римом русские бредут
Я не болею этим. Отболело.
Отплакалось, отпелось, улеглось.
Татуировкой не легло на тело,
А на душе – укрыто. На авось
Всё было сделано. Извечный русский принцип —
Во здравие авось, за упокой…
Когда не так давно Гаврила Принцип
Вскрыл вены миру твёрдою рукой.
Ещё сияло миллионам солнце, и свадьбы пировали,
Но Кюри исследовали радий, цезий, стронций,
И близился к паденью Третий Рим,
Предсказанному древними богами,
Но зарождалось новое в зерне,
Упавшем в почву, что под сапогами
Вдавилось в землю… В Мировой войне,
Начавшейся, да и не завершённой
До сей поры, пусть солоно хлебнув,
Однако выжил, трижды обречённый
Мой Рим советский. В горе есаул
Стрелял в коня, но, к счастью, промахнулся.
С философами белый пароход
Ушёл в закат, и берег изогнулся
Дугою вслед, а есаульский род
Добавил франкам кровушки кубанской,
Тоски и ухарства, чтоб загустела кровь.
А над войною пляскою цыганской
Кружил авось, и, изгибая бровь,
Подмигивал окопным батальонам,
Кричал «Ура!» и, кажется – «Вперёд!»,
Из дифтерийных выдирая плёнок
Последний выдох, вытирая рот
Чахоточным платком в кровавых пятнах
Застигнутым в отравленном бреду…
И было, как обычно, непонятно —
Куда всем Римом русские бредут…
Как люто бьются бывшие свои —
природные враги так не умеют,
не в кровь, а насмерть, кто-то из двоих
живым не выйдет больше из траншеи.
Не суйся, третий – их не разоймешь,
друг другу не простят, что были вместе,
лицом к лицу сошлись, грудь в грудь,
нож в нож —
и третий между ними неуместен…
У поленницы рвануло,
разбросало чурбачки,
смотрят мертво в закоулок
их застывшие зрачки.
Хатка словно стала ниже,
в землю вжаться норовит,
пламя угол хаты лижет
и снежок у стен парит.
В закоулке пёс дворовый
тоже выкатил зрачки,
пляшет в них огонь багровый,
разгулявшись воровски.
И лежат почти у двери,
отраженные в окне,
безвозвратные потери,
непричастные к войне…
В часы затишья после боя
смотрел я в небо голубое,
но я не видел никого
из тех, кто штопает его,
кто там, у нас над головами,
насквозь простреленное нами
сшивает на живую нитку,
как лейтенант наш плащ-накидку,
кто там от края и до края
с небес нагар войны стирает,
чтоб мы хотя бы после боя
смотрели в небо голубое,
и чтоб прекрасное светило
над нами всё же восходило…
Храни друзей моих, Господь…
Моих друзей Господь не уберёг…
Пытался – и отчаянно, но где там…
Их пот и кровь впитал мартиролог
текущего проклятого столетья.
Земля впитала, воздух, небеса,
душа моя впитала, заскорузнув…
У Господа на солнечных часах
сломались стрелки от такого груза.
У Господа исписана тетрадь
друзей моих простыми именами —
их нам обоим вечно поминать
молитвами и горькими стихами…
Нас просто так не взять – и есть тому резоны:
нельзя без нас решить, что нам уже – пора…
Мы живы до тех пор, покуда есть патроны,
покуда кровь течёт еще из наших ран.
Мы кончимся, когда, последний сделав выстрел,
последней каплей крови оставим знак в пыли.
Мы кончимся тогда – решительно и быстро,
и примут нас ладони шершавые земли…
из отсека бээмпэ
не слыхать поет капель
и не видно из отсека
как весна ступает в реку
омывает в ней ступни
окаянны наши дни
здесь в отсеке-скорлупе
каждый в сущности слепец
в слепоте закоренелы
видим только сквозь прицелы
и весны не видно в них
окаянны наши дни
Мы с Волги, Енисея, Камы, Дона,
Амура, Ангары, Десны, Урала…
Мы пережили сто армагеддонов,
когда дотла другие выгорали
и разлетались пеплом невесомым,
и выпадали в нети чёрным снегом,
а мы под громы всех армагеддонов
по Волге плыли Ноевым ковчегом,
мы плыли Ангарой, Десною, Обью,
и Енисеем, Иртышом, Амуром,
и снова становились – хлеборобы,
и снова становились – трубадуры.
Нас никогда и ничего не брало,
и новым нас не взять армагеддонам,
мы – с Волги, Ангары, Оки, Урала,
Двины, Амура, Вятки, Зеи, Дона…
Мы – русские. Мы были, есть и будем.
Мы русские – господняя причуда.
а нам-то каково, давным-давно убитым,
над вашей огневой висеть без сил в зените,
не зная, как помочь, как поддержать потомков,
а небосвод набряк, кровавится каёмка,
а грязный дым плывёт родной луганской степью,
и вновь шахтерский взвод стоит земною крепью,
стоит, как наш тогда стоял в войне великой —
и враг не совладал… и вас не победить им…
Я хочу поговорить о датах.
Было бы лишь с кем да для чего…
Нам, ребята, нужен сорок пятый,
горький, но победно заревой.
Позарез он нужен нам, ребята, —
как земля родимая в горсти…
Только в этот самый сорок пятый
через сорок первый нам идти.
Опостылело все, надоело,
Но родиться обратно – не в силах.
Очертить бы окружности мелом,
Попросить бы о мире…
Просила…
Опостылели взрывы, обстрелы, —
Восстановит кто наши руины?
детворою где площадь пестрела, —
Две воронки, как две
Украины…
Опостылел докучливый ветер,
Что разносит домов пепелище,
Нет руины роднее на свете,
Но родню ветер в поле
не ищет…
Опостылел разряд канонады,
Под АК засыпаю в полглаза.
Если спросят, чего тебе надо?
Я скажу: уничтожить
заразу.
Опостылело все, надоело,
Только радует глаз первоцветье,
И палаты, белёные мелом,
И войною рождённые дети.
В зоне видимости – блокпост,
В зоне страха – многоэтажки,
Вне зонально – молчит погост
Он-то знает, что будет тяжко.
Поле выжженное чадит,
По стерне не гуляют птицы,
Враг непрошенный не щадит, —
Оголтело на город мчится.
В зоне видимости – Донбасс,
В зоне страха – дома пустые,
Брат на брата в Медовый Спас
Прет, да так, что водицей стынет
Кровь и в жилах, и по стерне,
А «браты» на гашетку давят,
Где песочницы – там верней, —
Стопроцентные попаданья.
В зоне видимости – АТО,
В зоне страха – моя землица,
А над кладбищем вдовий стон
Будет слышен еще лет сто,
И стерня не заколосится.
Сотни раундов войны,
Сотни перемирий,
Ни победы, ни вины,
И обрыв все шире.
А над пропастью лететь —
Крылья обломаешь:
Треть войны и битвы треть, —
Где упасть – не знаешь.
Не орлы, не журавли,
Значит, горе-птицы,
Битву правят короли —
Как не удивиться?
На Майдане не юнцы, —
А отребье знати,
С пацанами – их отцы
Продолженье рати.
Их Бандера, словно бог,
Олицетворяет
Нищебродство и порок,
А вокруг миряне
Глотки рвут и пойло пьют
не впервой с нацизмом.
Жаль, их мамки слез не льют,
Погуляв на тризне.
И гудит во благо зла
Бандерлогов песня,
Словно адова смола,
Зло кипит, хоть тресни.
Сотни раундов войны,
Сотни перемирий.
Только нет уже страны
В этом антимире.
Не ищите града земного,
Не ругайте 20 век.
Мы увидим, честное слово,
Что не видел ещё человек.
Будем бледны, и гладны, и сыры,
Сгинем мертвы в изгибах земли.
И сего прекрасного мира
Больше уж не увидите вы.
И не будет уже человека,
Что судьбы уклониться страны.
Не бывает начала века
Без войны.
Неуместны права человека,
Как он хрупок, хладом палим.
Мир не знал подобного века —
До другого, что будет за ним.
Война присутствует намеком,
Как взгляд тяжёлый за спиной.
Она не только о высоком,
Но чаше в жизни бытовой…
Вот стол.
Вот хлеб.
Под град событий,
Под их победы и печаль
Простым вещам их вкус забытый,
Простым вещам их смысл сокрытый
Она способна возвращать.
В темноте, тишине и покое
Вечер начат. Конца ему нет.
Прилетело злосчастье лихое,
Разбомбило на улице свет.
Здравствуй, здравствуй, лучина уюта,
Бесконечный поток кружевной.
Я бы вышила знамя кому-то,
Да никто не торопится в бой.
Я бы вышила хоть бы платочек,
Чтоб его дорогому отдать.
Выйди во поле чисто, милочек, —
Разогнать супостатову рать.
Только сядет за горочку солнце —
Снова станут стрелять и лупить…
Но, одаренный, он не вернется,
Да и некому вроде дарить.
Где-то ходит, живой и счастливый, —
От меня его Бог уберег.
Или кто-то, такой же глазливый,
Подарил ему раньше платок…
Спаси вас Бог, мои друзья,
разбросанные по планете.
Сегодня на планете – ветер.
И о прогнозах вслух – нельзя.
Храни Господь всех вас простых
и сложных, и молчащих всуе,
чтоб в перезвонах Аллилуйя,
родился чей-то новый стих.
Поверьте мне: я помню всех,
легко даривших смех и слезы,
рифмосплетений передозы
и тишь в эфире средь помех.
Так хочется порой стереть
свою нечаянную память,
чтоб горький груз потерь оставить —
чтоб не позволить вам сгореть
от тонкостенной острой боли
за то, что вы всегда в ответе —
за мир в дому и белом свете,
за игры на чужом престоле,
за то, что (трудно взять мне в толк)
мы в разных оказались стаях…
Твержу, страницы лет листая:
Храни вас Бог, храни вас Бог…
Там – за углом – бомбежка.
Вышел из дома – ночь.
Где-то в душе окошко:
робкий призыв помочь
сирым и беспросветным,
отверженным и слепым.
На слово сегодня – вето,
от пламени сердца – дым
остался. Блуждает Данко
с беспомощным угольком
по городам-полустанкам.
Порыв его не знаком
ни близким и ни далеким,
ни осенью, ни зимой.
Грозят пустотою строки
с позиции огневой.
Над территорией снова
дождь бесполезный шел —
не грустный и не веселый,
безвременья грубый шов.
Где вы, озимые строки,
пышная всходов речь,
тонкая мудрость Востока,
гудящая прозы печь?
Громких томов – пустыня.
И только молчанье – вверх
взмывает. Но небо стынет
и сеет бумажный снег.
Нас и для круглого стола
уже остались единицы.
В корзине времени – страна.
На кон поставлены столицы,
станицы и страницы книг —
успеть бы написать… Кто знает,
что впереди: минута – миг —
час – выдох – вдох – морозы в мае —
дожди январские – печаль —
закат – рассвет – портрет на полке?…
И как ни вглядывайся вдаль —
лишь контролер и остановки…
Знакомый, но чужой маршрут.
Привычна боль из ниоткуда.
В который раз куранты бьют.
Растут герои и иуды.
Кругами память по воде
расходится. Дрожат ресницы.
Успеть посеять рожь к среде,
чтоб осенью тебе присниться.
Успеть вскопать весь огород —
с картошкой мы перезимуем…
А там и время подойдет
твоим февральским поцелуям.
На войне срок любви не долог
Смерть-разлука рядом идёт.
Пуля ранит, убьёт осколок…
Это как кому повезёт.
На войне такие порядки:
Не планируй, живи, как в блиц.
Оттого любовь без оглядки.
Оттого любовь без границ.
Срок любви на войне не долог.
Это как кому повезло.
Пуля ждёт нас и ждёт осколок,
Но мы любим смертям назло.
Выстрел. Свист. И страх могильный.
Падаю, вжимаясь в землю.
Каждой клеткой не приемлю
Смерть свою от этой мины.
Взрыв. И снова перебежка.
Добежать бы до канавки.
Весь в крови лежит на травке
Парень, что слегка замешкал.
Шёл в поход он за водою.
Рядом с телом две канистры.
Оттого упал не быстро.
Стал поход его бедою.
Смерть привычна до рутины.
ВСУ и добробаты,
Словно здесь одни солдаты,
Убивают город мирный.
Скважина. Насос глубинный.
Каждый здесь получит воду.
Много ждёт её народу
Смерти, не боясь от мины…
Я с водою, я с водою
И лечу я над землёю.
Я счастливый. Быстрый, быстрый.
Это я лежу на травке
Рядом с телом две канистры.
Помнишь август? Взрывы ближе, ближе…
Город наш обстрелами распят.
В дом соседский, улицей чуть ниже,
К нам от «братьев» прилетел снаряд.
Что ни залп, то новые потери.
Боль утраты трудно передать.
После взрыва заживо сгорели
Внучка с бабушкой, отец и мать.
Бывший «брат» твердит, что долг солдата
Город наш от нас же зачищать.
– «Колорады», «террористы», «вата».
Всех под корень надо убивать.
Помним август. Защитили город.
На колени город мой не стал.
Но вчера стучала боль, как молот, —
В детском парке список прочитал.
В детском парке саженцев аллея,
И детей убитых имена.
Дерево Марины, дерево Сергея…
Не жалеет никого война.
«На войне бойцу не страшно» —
Это всё, конечно, ложь.
В ожиданье рукопашной
Режет сердце страха нож.
Но звучит сигнал атаки —
Ярость бьётся через край.
В штыковой смертельной драке
О пощаде не мечтай.
Насмерть брат дерётся с братом.
Не убьёшь – убьют тебя.
Ополченца с «добробатом»
Примирить никак нельзя.
Ты – защитник. Он – каратель.
Дьявол вновь устроил пир…
Плачет кровью Божья Матерь —
Отмолить пытаясь мир.
Жизнь прицельным огнём распятая,
Каждый дом изувечен миной.
Перестало быть Хрящеватое
После этого Украиной!
Украиной, в которой Бандере
Весь почёт, вся любовь и вся слава,
Украиной, в чьей пламенной вере
Лишь нацизма бродит отрава.
Я не верю, что это традиция:
Вновь нацизмом расколота нация.
Чтоб запели Волынь и Галиция,
Если б их разнесла авиация?!
Поверь мне, сын,
Пройдёт немало лет,
Пройдёт немало зим,
Поймёшь, что ты – мой лучший в жизни след.
Живи звездой храним.
Свой город роз
Я подарю тебе.
Пусть он растёт с тобой.
Поверь, Отчизны не бывает две,
Иди одной тропой.
Ты этот мир
Откроешь, будто дверь,
Шагнёшь к своей любви.
Послушай, сын, и снова мне поверь:
Петлю и цепи – рви.
Наступит день,
И мой придёт черёд
Вдохнуть последний раз.
Тебе, мой сын, в наследство перейдёт
Дом, Родина, Донбасс.
Снова утро на моей планете,
Жёлтыми лучами солнце бьёт.
Но наряды чёрные надеты.
И вторые сутки без неё.
Станет день темнее чёрной ночи,
Ветер флаги надвое порвёт.
Не сумели, что могли закончить
На вторые сутки без неё.
И, укрыты сонными волнами,
Разудалых песен не поют
Те, кто с ней остались, а не с нами,
В невесёлом, но земном строю.
Дышит в спину жадный до монеты,
Прячет руки хитрое ворьё.
Снова траур у моей планеты,
И вторые сутки без неё.
У меня пороков – масса,
Признаю вину свою:
Независимость Донбасса
Признаю и не сдаю!
С отвращением особым
Отношусь я к русофобам,
Что сравнимы с гитлерьём
В древнем опыте моём.
Севастополя и Крыма
Признаю права – не зря:
Право их – промчаться мимо
Всех законов гитлерья!
С отвращением особым
Отношусь я к русофобам,
К тем защитникам свобод —
Ненавидеть мой народ.
У меня пороков – стая,
Я – не бант на шее банд:
Не признаю никогда я,
Что Россия – оккупант!
С отвращением особым
Отношусь я к русофобам,
Где спасла страна моя
Много стран от гитлерья!..
Никогда я не признаю
День Победы днём вины.
Русофобщина сквозная —
Сталин с Гитлером равны.
С отвращением особым
Отношусь я к русофобам,
К тем, которых бы от нас
Гитлер спас, как в прошлый раз,
Как в печах для низших рас!..
Иди, Россия, себе навстречу,
Себя не мимо – не в бездну бед,
Иди навстречу себе, как речью
Идёт навстречу прозренья свет!
Себе навстречу – с любовью, с нею,
Себе навстречу – во всей красе,
Свои просторы люби сильнее,
Где все народы России – все!
Себе навстречу – и нет сомнений,
Что воля к Жизни – твой Божий дар.
Себе навстречу – живучий гений,
Чья сила держит любой удар!
Себе навстречу – не всем, кто просит
Тебя идти – топором на дно.
Иди навстречу себе, не бросив
Себя, как было не так давно!..
Себе навстречу, народ народов,
Себе навстречу – не западне,
Где по наивности сумасбродов
Другие страны давно на дне.
Себе навстречу – с любовью, с нею,
Себе навстречу – как свет сквозь мрак,
Свою огромность люби сильнее,
Себе навстречу – и только так!
Себе навстречу – себя не мимо,
Себе навстречу – не мимо Крыма,
Себя не мимо – не сдай Донбасс,
Он – знамя всех, кто не сдали нас!
Что знает о любви ликующий злодей,
Сжигающий живьём полсотни душ в Одессе,
Желающий Донбасс очистить от людей?
Что знает о любви погром и мракобесье?
Но требует любви – к себе! – такой урод.
Но требует любви – к себе! – такой преступник.
И любит горячо Европа этот сброд,
А я люблю Донбасс, он этот сброд пристукнет!
Кто требует любви? К кому и от кого?
К убийцам Бузины Олеся?.. К поголовью
Ублюдков, чьё сейчас в Европе торжество,
И любят их взасос, пылая к ним любовью?
Я тоже полюблю фашистов, их гульбу,
Их зверскую борьбу, но с маленькой поправкой, —
Фашистов я люблю, когда они в гробу,
Зарыты глубоко – и зарастают травкой.
Санкции – разве они из-за Крыма?
Врёте! А чистая правда без грима —
В том, что покуда Россия жива,
Санкции будут расти, как трава!
Санкции будут плодиться, как мухи, —
Поводов для русофобской чернухи
Столько, что бесится санкций братва,
Сколько столетий Россия жива!
Санкции будут за вдох и за выдох,
Будут они в нескончаемых видах,
В олимпиадах пылать, как дрова, —
Всё потому, что Россия жива!
Санкциям если назначили цену,
Чтобы они подлежали обмену, —
Значит, у сделки цена такова:
Чтоб не осталась Россия жива!
Санкции – разве они из-за Крыма?
Их нескончаемость необозрима,
Только не будет у них торжества, —
Крым торжествует – Россия жива!
Премию – санкциям, премию Нобеля
Дайте за то, что они не угробили
Нас – и, покуда Россия жива,
Санкции будут расти, как трава!
Снять собирается земля
За лето выцветшее платье.
А кочковатая стерня —
В предчувствии беды – пылать ей.
На всполохнувшие поля,
Глядят заплаканные травы:
Огонь и дым, глаза болят.
Идёт орда, орава.
Стащили платье у страны,
Соврали и сорвали сразу.
И ощетинились мослы
Без крепких и надёжных связок.
Пожарище со всех сторон.
И крик: «Спасите наши души».
Беспомощно пылает дом,
Одна шестая – суши.
Отары пастуха винят:
Завёл их в дебри, не подумав?
Пастух – не промах: на коня
Вскочил и выпрыгнул бесшумно.
Но ярь огня пора унять,
Понять – овины в чём повинны?
Горит стерня от ячменя,
В огне Абхазия, Чечня
И Украина.
Зло неприятия других – не вечное.
В майданной копоти земля шатается.
Война гражданская – бесчеловечная.
Так горько – лучших не досчитаемся.
Никчемность чванится, а души узкие.
Их урезонить, понять пытаемся,
Мы терпеливые, мы – люди русские.
Но горько – лучших не досчитаемся.
Мы земляки, мы друзья – соратники
Клянёмся кровью и ей братаемся.
Пусть «колорады» зовут нас, «ватники»,
Но горько – лучших не досчитаемся.
Глазам не мил камуфляж оливковый.
Снарядов бешеных степь наглотается
И превратится в пустырь суглинковый.
Так горько – лучших не досчитаемся.
Растает лёд, захлебнутся выстрелы,
С фашистской сворою мы расквитаемся,
И нашу степь разноцветьем выстелем,
Но горько – лучших не досчитаемся.
Мы будем жить и любить неистово,
Что допустили такое, каяться.
Отгромыхают, утихнут выстрелы,
Так горько… Лучших не досчитаемся.
Я вернулась в своё захолустье,
Где тропинки быльём поросли.
Здесь под яблонькой, – не в капусте,
По преданью, меня нашли.
Нет удобств. Хлеб – три раза в неделю.
Старики, как замшелые пни.
Но всё так же в степи алеет
Цвет лазоревый в вешние дни.
Всё такой же Донец красивый.
И надеюсь – мне будет рад
Одичавший и сиротливый
Бабы Лёли – покойницы сад.
Не хочу, чтоб стоял в запустенье,
Пусть и ветхий, но гордый курень.
Это – словно моё воскресенье
И второго рождения день.
Может, правда, что поступаю
Смыслу здравому вопреки?
Но живут ведь, сады сажают,
Землю пашут, детей рожают
Дорогие мои земляки.
Здесь мой край. Те же лица родные.
Жизнь, как миг на крутом вираже.
Лица те ж. – Имена другие.
Поколенья сменились уже.
В Придонечье родное вернулась,
Здесь запнулся мой взгляд о ковыль.
С головою в Донец окунулась,
Словно смыла дорожную пыль.
Утро за окнами. Что-то особенно громко
Били сегодня по городу чем-то тяжелым,
Ахнуло гулко под сердцем у старенькой школы…
Десять минут на машине – до огненной кромки.
Стекла дрожат в переполненной светом квартире,
Люстра качается, словно при землетрясенье…
Лето еще одно – от сотворения мира —
Яркие желтые листья и ветер осенний…
Город привык к ежедневной почти канонаде,
Гул в небесах приучает не вздрагивать плечи,
Трудно поверить, но здесь мне спокойней и легче,
Чем в многолюдной Москве, окольцованной МКАДом…
Там все слышнее английский, немецкий, турецкий,
Тут говорят на исконном в простуженных классах…
Только столица сейчас прорастает в Донецке,
Как и Великая Русь – прорастает в Донбассе.
У нее на огне кастрюлька со снегом талым,
Без воды две недели, но все говорят – ненадолго,
У нее на окне подушка и одеяло,
Если что, на себя они примут стекла осколки.
За порогом война, она – все четыре года —
Бьет по южному городу гулким тяжелым градом,
И в снегу перезревшая веточка винограда —
То обстрелы собрать мешали, то непогода.
Эта песня слагалась там, где ветра певали —
Сквозь тягучие волны прошлых тысячелетий,
А сегодня земля в окопах, земля в металле,
Но над степью снова вольный гуляет ветер!
Металлический век – и в небо летят снаряды,
Беспощадный век бетона и твердой стали,
Но как прежде вьется ниточка шелкопряда,
И луга цветут, и земля рожать не устала…
У нее на столе портрет в золоченой раме,
И она на него глядит – так глядят на иконы.
У порога глубокий след – от осколка шрамы,
У войны свои рубежи и свои законы.
Но звенит эта песня там, где ветра певали —
Сквозь тягучие волны прошлых тысячелетий,
Пусть сегодня земля в окопах, земля в металле,
Но над степью – снова вольный донецкий ветер,
Вольный ветер парит под солнцем на крыльях птицы,
Вольный ветер взмывает вихрем и круговертью…
Отчего у здешних людей так прекрасны лица?
Отчего у здешних людей так красивы дети?
Неидущий пути не осилит,
негорящий не будет в тепле,
а мне нравится ездить в Россию
по раздолбанной в хлам колее,
по гребёнке, накатанной танком,
по просёлку, где в пояс полынь
по шоссе, где чернеют заплатки,
прячут оспины этой войны.
Тень дубрав и берёзок курсивы,
ширь полей и пригорков венец.
Открываю я снова Россию,
как влюблённый и жадный юнец
Зачерпну я Россию горстями —
синь небес, духовитость земли,
от церквей до дворцов с крепостями,
величавость обеих столиц.
От Камчатки до Калининграда,
от ледовых широт до пустынь
всё в России мне свет и отрада —
я – её заблудившийся сын.
И жил как жил,
бездумно смел,
последних жил
беречь не смел.
Не гнул хребет,
не кланялся
на зло судьбе-охальнице.
И в радости,
и в горести,
умел нести
добро в горсти.
Мог дать на хлеб,
а мог дать в глаз.
Жил на земле
не напоказ.
Умел врагам
смотреть в лицо,
жаль, не долга
тропа бойцов
И в горле ком,
и в небо залп.
Земной поклон
на образа…
Войдя в пике в подбитом «Яке»,
ты пел отчаянно «Катюшу»,
в последней, яростной атаке
до пепла выжигая душу.
Идя ко дну во чреве «Щуки»,
до срока расстреляв торпеды,
знал – неродившеся внуки
не предадут твоей Победы.
По полю мча в горящем танке
вслепую, в лоб немецким ДОТам,
ты знал – на этом полустанке
простой рутинною работой
всего советского народа
хребет фашизму будет сломан.
А может, где-нибудь у брода
или в смоленских буреломах…
Плечом к плечу, один из многих,
встал за свободу и Отчизну
и жизнь, сложившуюся в подвиг,
считал обычной скучной жизнью.
Но память выцветшим конвертом
расставит все как надо точки —
и через годы в строй бессмертный
войдёт твой путь отдельной строчкой.
Наши плечи так хрупки —
не атланты, не боги.
Выпадает минутка
отдохнуть по дороге.
Наши нервы так хлипки —
Не стальные канаты.
Что кому-то улыбки,
то кому-то – утраты.
Наше долготерпенье
Не из огнеупора.
Из щебёнки, кореньев
и подножного сора.
Мы – простые невежды,
верим в бредни и сплетни.
Только знаем – надежда
умирает последней.
Пятую чашку чая
Налью, хоть уже изжога.
Новости б лучше не знать,
Да снова полезу в соцсеть.
Если все это не сон,
То, значит, на свете нет Бога.
Или он спит,
Или снова включил ТСН[1].
А в Луганске сегодня ветер
Осыпает липовый цвет,
На качелях смеются дети,
И войны здесь как будто бы нет…
Чёрный – это цвет моей зимы.
Чёрный – это цвет моей земли,
Зябнет и (от холода ль?) дрожит,
В эту оттепель оставшись голой.
Белый – это цвет моей любви,
Белый – это тихий свет молитв,
Просят землю уберечь, укрыть
То ли снегом, то ли омофором.
И вовек, в любые времена,
В мире есть лишь только свет и тьма.
И стираются полутона,
Когда «грады» накрывают город.
А ты спроси национальность
у девочки в бронежилете,
что нежностью своей прижалась
к истерзанной войной планете,
чтоб из горящего окопа
успеть стащить у смерти парня —
не для тусовок или спальни,
а чтоб не радовать «укропа»
еще одной донецкой смертью…
вы паспорт у нее проверьте,
а вдруг она как раз еврейка
или чеченка, или сербка,
ее дождись тут, на скамейке,
и если выживет – проверь-ка,
а вдруг та самая, что летом
пришла к ребятам в камуфляже —
нет, не искать свою пропажу,
а за свободным пистолетом,
а лучше даже автоматом…
зачем? она б сказала матом,
но слезы говорить мешали…
ну, в общем – автомат ей дали,
родителям не возвратили —
их на ее глазах убили,
снарядом дом разворотив…
ей было некуда идти,
она парням еду варила,
бинты стирала и мотала,
жила в окопах и стреляла,
и о любви не говорила —
сепаратистка, рашка, вата, —
она взяла свою гранату
и с нею бросилась под танк,
когда он шел ребятам в спину —
ей смерть была великовата,
но эту чертову машину
она остановила так…
ее как раз спросить забыли,
каких она была кровей;
тут кровь донецкого разлива,
и в мире нет ее верней,
она бурлит в котле донецком,
увы, уже не первый год,
так появляется на свете
особой крепости народ.
Мой рай, мой край. Об этот край суровый
Ломают копья, расшибают лбы.
Я создан из его любви и крови,
Труда и воли, слова и судьбы.
Его судьба – нелёгкая дорога,
По ней он шёл, не полз и не петлял.
В лицо он видел дьявола и Бога,
Пред ними не скулил и не вилял.
Был столько раз оболган, продан, предан,
Лицом к беде, у смерти на краю,
Он никогда не называл соседом
Родную мать и родину свою.
Он прям, упрям, он твёрд, не терпит лени,
Он бил всегда за подлость по зубам,
Он никого не ставил на колени,
Поскольку никогда не станет сам.
Не будь атеистом
в канун звездопада,
здесь звёзды так близко,
что спичек не надо.
А будь альпинистом,
при ясной погоде
здесь небо так низко,
что в небо уходят.
Уходят, да только
любимые люди,
их меньше настолько,
что больше не будет.
Последнею долькой
надежды на блюде
здесь горе так горько,
что горше не будет.
Скажи себе строго:
– И хуже бывало.
И боли так много,
что водки всё мало.
Не будь атеистом,
душа не блудница,
здесь к Богу так близко,
что грех заблудиться.
Сюжет «За родину!» не нов,
не бабы плакать,
успеть сказать: «За пацанов!»
у чёрта в лапах,
в стране, помноженный на ноль,
под братских свист пуль,
от диалектики такой
Карл Маркс присвистнул.
Врагу не сдавшийся Варяг,
сдан за бутылку,
кто за пятак, а кто за так,
кого в Бутырку.
Былых побед отцовский флаг
под смех на тряпку,
в аду на радостях аншлаг,
аж Гитлер крякнул.
Любовь Иуды пригубя,
во тьме бессилья
навеки верящим в тебя
молись, Россия.
Где на часах бессмертья час,
стоит без смерти
в чертей не верящий Донбасс
и дохнут черти.
Старик, не злись, что день ненастный,
И льёт в начале сентября.
Не говори, что всё напрасно,
Коту под хвост,
Впустую,
Зря.
Ворчать и хмуриться не нужно,
До срока подводя итог.
Поверь, браток: твой отпуск южный
Вполне себе имеет прок.
Раскрой пошире шкафа створки,
Там троек нет последних мод.
Зато в твоей линялой «горке»[2] —
Хоть на рыбалку, хоть в поход.
А что ещё скрывают дверцы?
Не фрак, не шляпу-шапокляк.
Там просто берцы.
Ну, а в берцах
Копать картошку удобняк.
Темнеет тюк на полке дальней.
Подушка? Плед? Ковёр? Матрас?
Теперь армейский ватный спальник
На даче будет в самый раз.
Ещё один в бюджет семейный
Отметим несомненный вклад.
Возьмём штык-нож.
Твой нож трофейный
Отлично режет сервелат.
КомпАс, что взводный после боя
Вручил за ратные труды.
С надёжной штукою такою
В лес можно смело. По грибы.
Под квас пошла пустая фляжка,
Под инструменты – вещмешок,
На ветошь – старая тельняшка…
Видал, какой выходит прок!
………………………………………….
Ещё есть сны.
Про след ракеты,
Про посвист мин, земную дрожь,
Про вкус последней сигареты,
Могильный холмик…
Ну и что ж?
Зачем, дружище, супишь брови?
Отставить! Обойдёмся без.
В чём толк от снов? Какой с них профит?
Ни в дом с собой,
Ни в сад,
Ни в лес.
В заброшенном доме далекой окраины,
Где мира давно уже нет,
Остались там трое: часы
и собака,
Да дряхленький, с палочкой, дед.
Там время живет по законам
особым,
Надломлены стрелки, ворчат.
Соседи ушли, не осталось
знакомых,
А деду хотелось внучат…
Среди тишины, нарушаемой взрывами,
Проходят минуты и дни.
Ненужная, горькая, жизнь
опостылая,
На всем белом свете одни…
Под пулями завтраки, чаем
запитые,
Под мерное тиканье сон.
Судьба покатилась часами разбитыми,
Как страшен твой стук, метроном…
Донбасс, ты не был таким седым,
Что стало с тобой, родной?
– Мне выбелил душу снарядов дым,
Сирен неусыпный вой.
Донбасс, скажи, кто принёс
беду?
На землю моих отцов…
– Я маюсь, пытаясь понять
орду,
Воюющих злобных псов.
Донбасс, ты будешь ещё
другим,
Развеется дым войны…
Донбасс, я помню тебя
живым!
Я помню другие сны…
Я засыпала под огни большого
города,
Мне снились радуги и теплые
дожди.
Я улыбалась по утрам совсем без повода,
Огни погасли… сны остались
позади…
Разбитых стекол странные
узоры,
Рисует градом в небе черный
дым.
На перекрестках – не цветные
светофоры,
Мой город… так внезапно стал
седым…
Проспект вечерний непривычно
тихий,
На кухне, с чаем… комендантский
час.
Изранен город… чья-то злая
прихоть,
Аллеи роз сменила на
фугас…
Я засыпаю без огней родного
города.
Храню осколки света в снах и
жду…
Когда проснусь, и улыбнусь без
повода,
Мой город роз… не сдавший
высоту!
Дым… черный дым над столицей…
Медленно гаснут души,
Пеплом стирая лица.
Кто нас теперь потушит?
Кто отмотает время
В точку до невозврата?
Кто же вернет нам веру
В то, что уже не свято?
Снег… белый снег над столицей…
Ветер в пустые стекла
Мертвой стучится птицей.
Плачет страна… промокла…
И до крови избита.
Дым… черный дым… и все же…
Снег… ведь он чистый, белый.
Может, вернет нам души,
Те, что продать не успели…
Враг лезет в окна, ломает двери,
Он ждет, что выкинем белый флаг.
Несем потери, несем потери.
И ждем, что скоро устанет враг.
Они не братья уже по вере,
Хоть крест над нами, пока, один.
Несем потери, несем потери,
Господь им больше не господин.
В соседних землях, в краю истерик,
Вину приписывают Кремлю.
Несем потери, несем потери,
Я негодую, и я скорблю.
Иные люди страшней, чем звери,
А кто для зверя, скажи, судья?
Несем потери, несем потери.
От рук людей, что хуже зверья.
Ну, на каком еще нам примере,
Понять, что гибнет там наш народ?
Несем потери, несем потери,
Пора заканчивать скорбный счет.
Завтра едем в зону обстрела,
Песни петь у смертельной межи.
Говорят: – Не твое это дело.
Ну а чье тогда дело, скажи?
На опасность твой нюх не развит?
Ты же зряч, говорят мне, не глух.
А живущим там легче разве?
Или тоже притуплен нюх?
Говорят, что песней не лечат,
Разве легче с ней помереть?
А живущим там разве легче,
Чем тому, кто приехал попеть?
Песня многих по миру катает,
Но не всем по плечу этот труд.
Там, где песня, – смерть отступает,
Не стреляют там, где поют.
Я богатств с песней не обретаю,
Не торгую ей, как куркуль.
Я оружьем ее считаю,
Песня часто весомее пуль.
Ну и что, что спою в подвале?
Ну и что, что вокруг война?
Если с песней меня позвали,
Значит, песня моя нужна.
Всяк в любви клянется умело,
Что готов рядом встать в бою.
Приезжайте в зону обстрела,
Докажите любовь свою.
Мы ничего не позабудем!
Ещё устанем вспоминать…
Последний здешний выдох труден,
но легче надобность принять,
что старослужащее тело,
собой ничуть не дорожа,
ушло в снега, когда взлетела
износостойкая душа.
Лишь только точности секундной
застыла фосфорная дрожь,
Господь приметил: «Неподсудный!»
И смерти выдохнул: «Не трожь!»
Я для чистилища сугроба —
дитя в армейских пеленах.
Мне не прочувствовать озноба
сопровождающего страх.
Мне ведомо, чего же ради!
С ленцой бывалого бойца,
смотрю на трещину в прикладе,
разросшуюся у лица.
Срок ожидания оплачен.
Тут каждый, что ни говори,
по жажде правды равнозначен
твердыне Храма-на-Крови.
По перекличке русских судеб,
по знамени над блок-постом…
Мы ничего не позабудем
из ночи…
…перед
…Рождеством.
…Донбассу…
Как уголь чистит белых лошадей,
так теменью сугробы намывает.
Ты этой белизною завладей!
Присвой её путём, что огибает
домишек поднебесные горбы,
пригревшие попадавшие звёзды!
Расходятся окольные столбы,
обещанные выстуженным вёрстам.
Вот-вот навстречу вспыхнет огонёк
халупы, где смотритель станционный
раздует самоваристый чаёк
и разговорчик одухотворённый.
И примется потрескивать в печи
янтарь слезы зарубленной осины.
Чудак-старик! Захочешь огорчить, —
он будет улыбаться, что есть силы,
перечить долгим кашлем небылиц,
косясь на употелое окошко,
в котором пляшут призраки возниц,
протаптывая лунные дорожки.
Счастливый сон, из тех, что рождены
на самом звучном вздохе обрываться!
Стоит зима. И пятый год войны.
И хлопья закопчённые толпятся
(провидя причитания родни,
сплочённой у могильного обрыва),
как будто их оставили одних
в защитниках небесного призыва.
Да в поле, повидавшем чужаков
за сотни лет до нынешней осады,
Архангел Пушкин к подвигу готов,
с весёлой обречённостью солдата.
Смерть запасается жизнью по самое не балуй…
Жадность сгубила фраера – не её!
Смерти нужна передышка… Сегодня не атакуй!
И завтра сиди, считая по осени вороньё.
Два дня и две ночи вот этот влачи окоп,
что недавно служил надёжей неврастенику с той стороны.
Ухмыльнись, мол, чётными могут быть капли цветов на гроб
в истории человечества и в обиходе войны.
Здесь враг вчера трескал тушёнку с прадедова ножа.
У твоего был такой же в точности – злая трофейная сталь.
А сегодня пропащей дурою бликует врага душа.
И ты заедаешь тушёнкой слезливое слово «жаль!»
Два дня и две ночи не будет тебе беды,
кроме одной перестрелки и мороси затяжной.
Смерти нужна увольнительная наградою за труды,
за то, что ударно пополнила список свой послужной.
И ты, балагур, напоследок все нервы в себе задрай.
Какой-никакой, а Тёркин (по линии родовой).
Советский поэт Твардовский с похожим освоил край,
который на небо выше, чем нынешний адрес твой.
Два дня и две ночи… Нежданная сказка-блиц!
Иная реальность сгущаясь рябиновый давит сок.
Земное креплёное пойло – отрава для райских птиц,
а нашим шальным – возможность разнашивать голосок.
Смерть запасается жизнью, как перед спячкой зверь.
Будет во сне по косточкам разбирать.
Лучше её не трогать, не окликать, поверь!
Может, на время забудет, как тебя величать…
Успеть бы погулять-довоевать
в последний день мальчишеской свободы!
Я вижу, как заботливая мать
в планшет отцовский прячет бутерброды.
Я думаю, что скоро будет бой,
а внук соседский – ябеда-отличник,
окажется с разбитою губой,
как диверсант, захваченный с поличным.
А после… Задушевный разговор.
И дружбы фляга с крепкой родниковой
под клятву в том, что с этих самых пор
о тайне неприятельства – ни слова.
Каникулы – нехитрая игра,
весёлая, как свист на голубятне.
Мы выдавали счастье на-гора
и на рубашках солнечные пятна.
А после будут школа и дожди,
и хрусткий снег, и вербочки для Пасхи.
А после…
Стоп!
Былое, подожди!
Чем дальше, тем опасней без опаски.
Нельзя тебе на взлётную тропу!
Здесь нас таких – потомственная стая.
Здесь черти лето видели в гробу!
И летних поимённо выбивая,
надеялись на обморочность вдов…
На перепалки некогда сплочённых…
На немоту выносливых дворов,
вмещавших добровольцев отягчённых
смертельной ношей…
Помнится, отцы
наследников сажали на загривки,
а нынче взгромоздили сорванцы
своих взрослений ратные обрывки
на плечи остающихся в живых
по контурам спасительной Державы.
Несите нас, уже вневременных,
«Донецким морем» райской переправы!
Тому бывает проще,
кто ростом невысок.
Разбужен в тихой роще
свинцовый голосок.
Надламывают ветки
осколки-шатуны.
Твердит незримо меткий
пословицы войны.
На этой судной точке
сегодня горячо:
несметные цветочки
редеют за плечом.
А твой окоп – кусточек,
с таким не пропадёшь!
А ты ему – сыночек,
не первый из алёш,
не первый из иванов,
не первый из данил…
Прицельно дул на раны
архангел Михаил,
чтоб ты, слабея даже,
хрипел «Христос Воскрес!»
…Ругнулся суржик вражий,
и махом вышел весь.
Архангел чиркнул спичкой,
не грех перекурить:
солдатик-невеличка
успеет вечно жить.
Помятой папироски
резервный табачок,
что солнечные блёстки,
попавшие в сачок.
А ты душой ребёнок,
двухсотый из двухсот…
И жаворонок звонок
на клиросе высот!
Пустующих дворов тетрадные листы
осваивают дробь дождливых сожалений.
Там, очень высоко, где помыслы чисты,
от нас уже не ждут особенных умений.
Сноровки узнавать о главном между строк
не требуют творцы заоблачного «вкратце».
Нездешний мир привык додумывать мирок,
в котором без нужды опасно оставаться.
В котором летний день зашторил домосед
в надежде, что беда не тронет безразличных.
В котором тридцати серебряных монет
хватило, как-то раз, для низости публичной.
Какую темноту способен ободрить,
набравшийся чужих сомнений лжеапостол!
Здесь сто потов сошло с летящего бомбить.
За несколько минут… Покрытая коростой
кровавой суеты, древесная кора
не ведает имён заучивавших стоны.
Как яблочки с ветвей срывала детвора,
так срезало огнём антоновские кроны.
И смерть взяла своё наградой за нужду
в посредниках ходить, склоняясь над телами.
То был не самолёт, а дьявольский мундштук,
что взвился попыхтеть и сгинуть за домами!
А в страшной тишине слезы небесной ком
рассыпался на рой посеребривший город…
Сегодня снова дождь! Он снова о былом.
Мол, это прошлый век разрывами исколот!
Как-будто не теперь нас выбрали на убыль.
Как-будто весь июнь – счастливый выходной.
Тетрадочки дворов листают жизнелюбы,
и простенький сюжет рифмует Проливной:
«Надежда есть…кап-кап…, пока непризывные
горазды выметать осколочную пыль.
Надежда есть, пока на вспышки грозовые
бросается…кап-кап…отчаянный мотыль.
Пока спитой чаёк старушки пригубили,
да пахнет молоком внучатая душа…
Пока ещё…кап-кап…с ума не посходили,
подвальной теснотой уставшие дышать».
Сирена голосит, как вдовы у могил.
Протяжному вытью не знаешь, что ответить.
Хватило бы дождя на то, чтоб сочинил
невидимый Господь, что нет войны на свете!
«Надежда есть…кап-кап…»
Не мудрено продержаться до полночи.
Но жизнь оказалась тесной.
Убитый сержантик артачился:
«…Сволочи!
Вот вылежусь и воскресну!
Явь, кроветворной страдая жаждой,
чёрной вдовой хлопочет.
Как помертвею, дойду ведь до каждого,
каждому напророчу!
Тяжко божиться губам перекошенным,
злостью пересолённым?
Думали, сгину свинцом огорошенный,
стихну раздушевлённый?
Думы разбойные отроду слепы,
а нежильцы – зрячи.
Ангел срывает чеку с неба.
Он – это я, значит…»
В поле, где бился последний воин,
хлебное будет лето.
Птахи зацарствуют у колоколен…
Смерть оказалась светом.
Моей России вечность лет.
И с незапамятных наитий
в медовых зорях бересклет
хранил обветренные нити
богоугодных паутин.
На них нанизывали росы
ночные выдохи долин,
хвалённых буднями покоса.
Церквушки тёсанный утёс
пророком слыл за норов звонкий.
Купели ласточкиных гнёзд
каймили людные хатёнки
под солнечным веретеном,
натруженным шепталкой рода.
На блюдечке берестяном
светились грошики дохода:
всё выжидали лучший день,
когда зовут на пир поминный
старейшин ближних деревень.
Плестись походочкой утиной
задирам ратной старины.
По сторонам от вереницы
герои будущей войны
глазеть сбегутся на петлицы…
Освоятся бородачи
за разносольными столами,
затеют крестников учить
не в меру крепкими словами.
А после бабы запоют,
наохают заупокойно.
И этот плачущий уют,
подмога думе колокольной,
занянчит душу мертвеца
до первой радости младенца.
Жизнь продолжается с конца,
растёт у Млечности под сердцем.
Спешит Небесный Краевед
из милости проговориться:
– Моей России столько лет!
Здесь Рай был некогда столицей…
Они, мой милый друг,
и драгоценный враг мой,
Питаются страданием и кровью пролитой;
Они живут внизу, под раскалённой магмой,
Скрываются под литосферною плитой.
Как жадно они ждут! Как много лет они
Подсказывают марш
для флейты Крысолова;
А сами, в звуке сатанинских литаний,
Насытившись, парят
над пустотой лиловой.
Соратники! Враги! Вы гибли
не напрасно:
Дрожит от наслаждения
прожорливый ифрит;
Но дармовой поток пьянящей
влаги красной
Запросы всё же их не удовлетворит.
Питательней белка и слаще лимонада
Тот самый цвет извне,
ценимый демонами ада.
Африканец уже в Валгалле,
Подают валькирии мёд.
Этот рай вы завоевали.
Кому надо понять – поймут.
На пути из Варягов в Греки
Мы тащили свои суда,
Находили леса и реки.
«Эй, стой там и иди сюда!»
Одноглазый полковник старый,
Их поглавник и командир
К межэтническим холиварам
Равнодушен: «Доблестным – пир!»
Криминальные авантюристы,
Праволевые всех мастей,
Футуристы и фаталисты —
Где найдете таких гостей?
Если есть пространства иные,
Живы русла у скифских рек,
Значит, сбудутся позывные
Африканец, Варяг и Грек.
Нет контрибуций или прощений,
В потоке железном жертвоприношений
Кругом кибер-панк, лоу лайф, хай тек;
Но каждый в душе – индеец-ацтек.
Вечно голодные боги Карбона,
Шевелятся щупальца – змеи Горгоны;
Девы-горгульи багровый рот,
В Минске-Моргуле, у Чёрных Ворот.
Вырежу в дереве руну Беркана,
В память защитника Желько, Аркана;
Вырежу в камне руну Совуло —
Чтобы погибли сыны Вельзевула;
Соединю их руной Одаль,
Словно слова датчанин Даль.
И завершу руной Эйваз,
Чтоб не ушёл ни один из вас.
Из сарматских степей возвращался легат,
Он не видел давно Pax Romana;
Голубые меха, и янтарь, и агат
Были даром Царей-наркоманов.
«Собираются вместе под сводом шатра
И бросают зелёное зелье
На горячие камни, на угли костра,
И в дыму продолжают веселье».
«Будь спокоен, о Август! Радей об одном:
Мир в Империи долго продлится,
Если будешь ты слать караваны с вином
На Дунай, где степная граница».
На Сицилии, в тени оливковых рощ,
Удалившись от Рима и власти
Опочил мой легат, а Империи мощь
Уменьшалась, при смене династий.
«Я слыхал, что Аттила не любит вина.
Оттого, что сильней опьяняет война».
Но есть и новые миры:
Они отмечены, наверно,
Разломами земной коры
И извержением инферно
Где вырождающихся рас
Сонм баснословных культов рабских —
Туда иду я, как Леграсс,
Среди разнузданных, арабских
Наркоторговцев, до поры
Рассеянных – без общей цели
И населяющих миры
Мультикультурного Марселя,
Где, знаю, демон войн покинет свой
Приют постылый, многовековой.
Вослед шипели: «Гордячка…»
Евдокия – дочь горняка и сама горнячка
обушком по-изотовски,
оставляя в земле полости,
на-гора поднимала гору,
поднимала город
с колен, на которые он не стал.
За кварталом квартал, за кристаллом кристалл.
«Крепи, – кричит Королёва-мать, —
мы крепки, нас никому не взять,
не размазать оземь, мы и есть земля,
земля Шубина, земля чёрного короля!»
Под косынкой косы – чёрное серебро.
Евдокия – не женщина, не косточка, не ребро.
Евдокия сама по себе хребет.
Говорила так: «Пашка-то наш поэт,
остальные рифмуют, но не до мяса и позвонков,
а у Иванова гляди, как отскакивает от зубов.
Не вешай нос, лампонос, прославишься через век,
будет время другой войны, будет в розах снег,
но уголь во все времена чернее чёрного, сам мрак.
Что стоишь и топчешься, заходи в барак!»
А в бараке свет изо всех щелей
да углы, что всех углов углей,
уголёк потрескивает в печи.
Сколько же в Донбассе ещё будет сволочи.
Осторожно, двери закрыты, водитель сосредоточен,
пассажиры смотрят в окна, как убегают обочины.
С шакальей улыбкой миномётчик выпустит мину,
громко крикнет «За Україну!»
Раньше за Украину пили, закусывали, а теперь убивают,
миномётчик улыбается миномёту, говорит: «Баю-баю…»
Спите, суки, босоногие сепары, русские пропагандоны,
а я, моторний, поїду додому.
А ви вже приїхали. Выходите, чего разлеглись-расселись,
миномётчик будет улыбаться, пока не заболит челюсть.
Миномётчику скажут дома: «Розкажи нам, Рома,
вони насправді зайва хромосома?»
Рома кивнёт, дотронется до ямочки на подбородке,
попросит борща с чесноком, чёрного хлеба, водки,
и расскажет о том, как миномёт с первого выстрела
дал осечку.
Мама заплачет: «Боже мій, як небезпечно!»
Человек – это хрупкая глина,
особенно,
если этого человека зовут Полина
Григорьевна.
Моя домработница
вспоминает, как раньше
её, красивую и волоокую,
мать возила по санаториям,
по различным водам,
а теперь она одинокая
моет чашечку, содой
чистит ложечку мельхиоровую.
И некому позвонить в «скорую».
Сын её Юра женился рано,
жена его, дура,
работает в бухгалтерии ресторана.
Внуки моей Полины – студент и школьница.
И никто о моей Полине не беспокоится.
Полина ко мне приходит по понедельникам и четвергам,
я иногда пишу о ней в Instagram,
иногда добавляю сверху сотенку-две,
уходя в союз, кладу их на обеденный стол.
Полина вздыхает, крестится: «Будет на корвалол».
У Полины больное сердце и ещё много чего болит.
Она как никто жарит картошку с луком, печёт бисквит.
Полина почти не женщина и тем более не старуха,
в ней есть что-то такое особое:
не то сила воли, не то жажда жизни, не то закалённость духа.
Полина – ребёнок войны, робот один-девять-три-семь,
состоит из натруженных рук и блок-схем,
из любви к ближним и их посуде из чешского магазина.
Она её моет руками голыми, пренебрегая резиной.
Моет, как мыли мама и бабушка, по старинке, до скрипа.
Иногда какое-нибудь особенно чистое блюдце
начинает звучать, как скрипка,
в её прекрасных разбухших от мыльной воды ладошках.
И некому, всегда некому позвонить в неотложку.
И моя Полина, зная про это страшное некому,
носит слёзы под сиреневатыми веками.
И слёзы эти катятся по щекам и падают в результате
на тарелки, и еда в них становится солоноватей.
Я ем из этих тарелок, вымытых моей Полиной,
и думаю только про то, что и тарелки глина,
и мы тоже глина,
хрупкая божья глина.
Я люблю этот город —
обетованную степь,
на лице его порох,
он видел воочию смерть.
Он безумен, как шляпник,
разливший нечаянно ртуть.
Этот город внезапен,
но мне не в чем его упрекнуть.
Он стоит на границе —
силы света и силы тьмы.
Он немножечко рыцарь,
его горы – всего-то холмы.
Его вены, усталые вены —
потемневший асфальт дорог.
Его все обвиняют в измене,
сочиняют ему некролог.
Я люблю его, как ребёнка,
не болеет ли, не озяб?
Как же тонко в нём всё, так тонко,
но об этом сейчас нельзя.
Впрочем, в тонкости тоже сила,
тоже правда и благодать.
Я заранье его простила,
если будет за что прощать.
Вот и платье на мне бабушкино,
а серёжки в ушах – сестрины.
Меня дед называет Аннушкой,
остальные зовут принцессою.
Мне вчера было восемь от роду,
целых восемь, берёт оторопь.
Мои серьги блестят золотом,
словно солнце зимою в оттепель.
Я умею словечки складывать,
нараспев читать с табуреточки.
Подпевают мне в такт ягодки —
две серёжки в ушах девочки.
И пылит за окном улочка —
Первомайская, неизбывная.
На воротах кудахчут курочки —
диво чудное, чудо дивное.
И светло так над Докучаевском,
мир наполнен ещё бессмертием.
На шкафу в моей детской спаленке
ясно солнце – букет бессмертника.
Вот и платье на мне бабушкино,
а серёжки в ушах – сестрины.
Меня дед называет Аннушкой,
остальные зовут принцессою.
Кто читает все эти чёртовы сводки?
Налей мне водки, промой мои раны,
мы с тобой в подвале сидим, как в подводной лодке,
имени русой Марии, имени плачущей Анны.
Наша лампа-лампочка, наша маленькая лампада,
жёлтая, жуткая, внутриматочная спираль мира.
Не гляди на меня, Мария, я боюсь твоего взгляда,
помолчим, Мария, здесь каждое слово – гиря.
Наш подвал укромен, четыре стены и стулья,
а ещё эти полки с помидорами-огурцами.
Нас подвал уменьшает, съёживает, сутулит,
мы становимся даже не сёстрами – близнецами.
А на завтра сводки, от которых мне сводит душу,
а на завтра снова учиться ходить по краю.
Мы идём по улице – два морячка по суше,
мы с тобою ещё ни разу не умирали.
А в Донецке снова гудит земля,
словно в худшие времена,
только мама считает, что худшее впереди.
Дом – четыре стены, но одна стена
говорит: «Беги!»
Моя мама устала бояться
и устала вот так стоять,
словно вкопанная в беду.
Если вспять пространство
и время вспять,
то не смей подходить к окну.
Это зарево сызнова – не заря,
это зарево – зуб за зуб.
Моя мама, ни слова не говоря,
унимает дрожь, усмиряет зуд.
Ей давно не страшно, она кремень,
серый памятник площадной.
Мама точно знает, она – мишень.
Или кто-то из нас c тобой…
Рельсы режут на две неравные половины
полуостров, что когда-то был территорией Украины.
Моё Чёрное море с волнорезами и буями,
за тебя теперь надо рассчитываться рублями.
Кроме смены валюты, власти, символики,
всё осталось прежним, белые колченогие столики,
торговка самсой, чебуреками, пиццей
смотрит в наши незагорелые лица,
улыбается золотом: «Приехали наконец-то!»
А после хмурится, вспоминая, что мы из Донецка.
Отмеряет порцию теста, кричит в приоткрытые двери:
«Отец, они всё же приехали, а ты не верил!»
И откуда-то из глубин их крошечного киоска
появляется дядя Эльдар в красной мастерке Bosco.
Обнимаемся так, что повизгивают суставы,
«Вы к нам как? Самолётом или через паромную переправу?»
Это всё не важно, дядя Эльдар, это всё вторично,
я смотрю на него, и глаза его татарские ежевичные
наполняются солёной водой, как на пирсе впадины,
а глаза его огромные почти чёрные виноградины,
на меня глядят сквозь слёзы и не могут
насытиться-наглядеться:
«Здравствуй! Здравствуй, моя смелая девочка из Донецка!»
Сама не знаю, как я их пишу,
как будто и дышу, и не дышу.
И буквы, превращаясь в отпечатки,
канючат их под утро отпечатать,
предать огласке, высвободить пядь,
как будто словом можно повлиять.
Но точно можно обозначить время,
суровость быта, свист в печной трубе.
Прошу, мой свет, ни слова о войне,
ни слова про завышенную цену,
которую приходится платить,
нанизывая бусины на нить.
Ни слова про поджилки и юродство,
про вечное безденежье в плену,
про то, как пустошь, топи, целину,
сверяясь по картинкам садоводства,
я еженощно превращаю в книги,
не применяя тяпки и мотыги.
Одни лишь пальцы, стёртые к утру,
и если я когда-нибудь умру,
во что не получается поверить,
ты помни, что мои стихи, как двери,
в замочной скважине которых диск Луны
и облака донецкие видны.