Вечером девяносто восьмого дня рождения Старшей бабушки на тёмной лестнице Елового Облака раздался смех, что означало, что Мэриголд Лесли, которая прожила шесть лет и считала, что мир – очаровательное место, танцевала, спускаясь по лестнице. Мэриголд всегда можно было услышать раньше, чем увидеть. Она редко просто ходила. Это радостное создание либо бегало, либо танцевало. «Ребенок с поющим сердцем», – так называла её тётя Мэриголд. Казалось, что её смех всегда бежит впереди неё. И Младшая бабушка, и мама, не говоря о Саломее и Лазаре, считали, что эта золотая трель смеха, эхом рассыпающаяся по величественным чопорным комнатам Елового Облака, лучший звук на свете. Мама часто говорила так. Младшая бабушка – никогда. В этом и состояло различие между Младшей бабушкой и мамой.
Мэриголд присела на корточки у входной двери на широкой бугристой ступеньке из песчаника и продолжила размышлять или, как говорила тетя Мэриголд – а она была очень доброй и восхитительной женщиной – «творить волшебство». Мэриголд всегда творила какое-то волшебство.
Даже в свои шесть, Мэриголд находила это увлекательное занятие «заманительным», как она говорила, используя своё собственное словечко. Она позаимствовала его у тёти Мэриголд, и с тех пор и до конца жизни все вокруг было для Мэриголд либо занимательным, либо нет. Некоторые люди, вероятно, требуют от жизни, чтобы она была счастливой, беззаботной или успешной. Мэриголд Лесли просила лишь одного: чтобы она была интересной. Уже сейчас она жадными глазами наблюдала за перипетиями жизненной драмы.
В тот день праздновали рождение Старшей бабушки, и Мэриголд наслаждалась праздником – особенно той его частью в кладовке, о которой не знал никто, кроме неё и Саломеи. Младшая бабушка умерла бы от ужаса, если бы знала, сколько пирожных со взбитыми сливками съела Мэриголд.
Но сейчас она была рада побыть в одиночестве и подумать обо всём. По мнению Младшей бабушки, Мэриголд думала слишком много для такого маленького существа. Даже мама, которая обычно все понимала, иногда соглашалась с этим. Разве полезно для ребенка, чтобы его разум блуждал по разным закоулкам? Но этим вечером все слишком устали от праздника, чтобы волноваться о Мэриголд и её мыслях, поэтому она была вольна предаться своим долгожданным восхитительным грёзам. Мэриголд, как она торжественно сообщила бы вам, «думала о прошлом». Разумеется, самая подходящая тема для дня рождения, даже если он не твой. Трудно сказать, насколько её мысли порадовали бы Младшую бабушку или даже маму, узнай они, о чем она размышляла. Но они не знали. Давным-давно, когда ей было лишь пять с половиной, Мэриголд напугала семью, по крайней мере, её старейшую часть, заявив в вечерней молитве: «Спасибо, дорогой Бог, что ты устроил так, что никто не знает, о чём я думаю». С тех пор Мэриголд стала мудрее и больше не говорила в молитвах вслух таких вещей. Но она продолжала тайком думать, что Бог очень мудр и добр, сделав мысли недоступными для других. Мэриголд ненавидела, когда люди вторгались, как говаривал дядя Клон, «в её маленькую душу».
Но зато, как сказала бы, да и сказала Младшая бабушка, Мэриголд всегда находила лазейки, о которых обычный ребенок Лесли и не подумал бы – «Уинтропы лезут из неё», – бормотала Младшая бабушка. Все хорошее в Мэриголд происходило от Лесли или Блейсделлов. Все плохое или озадачивающее – от Уинтропов. Например, эта её привычка смотреть в пространство восторженным взглядом. Что она видит? И какое право имеет видеть это что-то? А когда вы спрашивали, о чём она думает, Мэриголд смотрела на вас и отвечала: «Ни о чём». Или, хуже того, задавала странный безответный вопрос, вроде: «Где я была до того, как стала мною?»
Небеса над нею лежали восхитительно-мягким глубоким бархатом. Ветер, что недавно гулял над клеверным лугом, свернул за укутанный девичьим виноградом угол дома, издавая лёгкие мурлыкающие звуки, которые очень любила Мэриголд. Для неё любые ветра на земле были друзьями, даже те зимние, что свирепо ревели над гаванью.
За дорогой громоотводные шары на крыше сарая мистера Донкина казались серебряными сказочными планетами, плывущими в полумраке на фоне тёмных деревьев. Огни гавани мерцали вдоль погружённого в тени берега. Мэриголд любила смотреть на эти огни. Они подкармливали некий источник восхищения внутри неё. Большие спиреи по обеим сторонам лестницы – Старшая бабушка всегда называла их Невестиными венками, с презрительным фырканьем по поводу бессмысленного перечня названий – напоминали в сумерках два сугроба. За яблочным амбаром старая изгородь из терновника, корни которого привезли из Шотландии когда-то в прошлом, незапамятно древнем для Мэриголд, была столь же бела, как спиреи, и благоухала ароматом. Еловое Облако славилось сладкими чистыми ароматами. Говорили, что здесь навсегда осталось что-то медоносное. В тени кустов сирени белым золотом светились восхитительные лилии, а вдоль старой дорожки, выложенной кирпичом и выглаженной многими шагами, цвели гордые белые ирисы. А далеко внизу, Мэриголд знала об этом, туманное море нежно плескалось по ветренным пескам дюн. Пастбище мистера Донкина, полное голубоглазых трав, окруженное берёзами, было весьма приятным полем. Она всегда завидовала мистеру Донкину из-за этого поля. Казалось, думала Мэриголд, ему очень нравится быть полем и ничем иным на свете. Прямо над ним висело милейшее серое облачко, которое медленно поднималось, разворачиваясь, словно смущённая квакерша. И деревья шептались в сумерках, как старые друзья – все, кроме старых неразговорчивых тополей.
Саломея энергично распевала в кладовке, моя посуду. Саломея не умела петь, но всегда пела, и Мэриголд нравилось слушать её, особенно в сумерках. «Мы со-о-о-бёремся у реки… у кра-си-и-вой реки», – заливалась Саломея. И Мэриголд видела эту красивую реку, похожую на гавань возле Елового Облака. Лазарь играл на скрипке за рощицей молодых ёлочек позади яблочного сарая – на своей старой коричневой скрипке, которую его пра-пра-пра-прадед привез из Гран Пре. Эванджелин наверно танцевала под его музыку. Тётя Мэриголд рассказала Мэриголд историю Эванджелин. Младшая бабушка, мама, тётя Мэриголд и дядя Клон сидели в комнате Старшей бабушки и болтали о всяких семейных делах. Немножко сплетен, как всегда констатировала Старшая бабушка, способствуют пищеварению. Все, кого любила Мэриголд, были рядом. Она обхватила загорелые коленки и подумала, как это здорово.
Мэриголд прожила шесть лет, зная лишь бухту Хармони и Еловое Облако. Всё семейство любило и баловало её, хотя некоторые иногда воспитывали, ради её же собственной пользы. А Мэриголд любила их всех – даже тех, кого ненавидела, любила, как часть своего клана. И она любила Еловое Облако. Как же ей посчастливилось родиться именно здесь. В Еловом Облаке она любила всё и всех. Казалось, сегодня мечты и радости, большие и маленькие, прошлые и настоящие, смешавшись, текли в её голове восхитительной рекой.
Она любила голубей, кружащихся над старым яблочным амбаром, и сам амбар, такой старый с башней и эркерным окном, словно церковь, и компанию веселых маленьких болиголовов позади него. «Посмотри на них, – как-то сказал дядя Клон. – Разве они не похожи на команду старых дев – школьных учительниц, грозящих пальцами классу непослушных мальчишек». После этих слов Мэриголд всегда думала о них именно так и проходила мимо с настоящим, почти восхитительным страхом. А что, если они вдруг погрозят своими пальцами ей? Тогда она бы умерла, это точно. Но было бы заманительно.
Болиголовы были не единственными волшебными растениями в Еловом Облаке. Например, куст сирени за колодцем. Иногда он был просто кустом сирени. А иногда, особенно в сумерках – склонившейся над вязанием старушкой. Таким он был. И ель на берегу, которая в сумерках или в штормовые зимние дни казалась ведьмой, наклонившейся над берегом, её волосы развевались за спиной. А некоторые деревья разговаривали, Мэриголд слышала их. «Идём, идём», – всегда звали сосны, растущие справа от сада. «Мы что-то расскажем тебе», – шептали клёны у ворот. «Разве есть что-то лучше, чем любоваться нами?» – напевали белые берёзы вдоль дороги – их посадила Младшая бабушка, когда приехала в Еловое Облако невестой. А тополя, что стояли на страже у старого дома. Ночью ветер шумел меж ними, словно скорбящий дух. Смех эльфов и прерывистые стоны звучали в их ветвях. Можете говорить, что угодно, но Мэриголд ни за что бы не поверила, что эти тополя были просто деревьями.
Старый сад смотрел на светло-голубую гавань, с белой калиткой на полпути, где росли чудесные цветы и бегали котята, проживая свои короткие милые жизни, прежде чем обрести хозяев или таинственно исчезнуть. Он собрал всю красоту старых садов, в которых когда-то смеялись и плакали прелестные женщины. Каждый куст или тропинка хранили частицу истории старого клана, и Мэриголд уже знала большинство из них. Если о каких-то событиях ей не поведали Младшая бабушка и мама, о них рассказала Саломея, а то, что не рассказала Саломея, рассказал Лазарь.
Дорога за воротами – одна из самых прекрасных красных дорог «Острова». Для Мэриголд это была длинная красная дорога, ведущая к тайне. Направо, мимо ветренных берегов она стремится к устью гавани и заканчивается там, как будто море откусило её. Налево тянется вдоль папоротниковой долины к тенистому гребню крутого склона, по которому бегут нетерпеливые ёлочки, словно пытаясь догнать большие, растущие наверху. И дальше в новый мир, где есть церковь, и школа, и деревня Хармони. Мэриголд любила дорогу на холм, потому что там было полным-полно кроликов. Невозможно пройти по ней, не встретившись с парой-тройкой этих симпатяг. В сердце Мэриголд имелось место для кроликов всего мира. Её терзали ужасные подозрения, что Люцифер ловит их и ест. Лазарь случайно выдал эту тайну, бушуя в огороде над испорченными кочанами капусты. «Проклять кролик, – возмущался он, – пусть Люцифер съесть их все». Мэриголд уже не могла по-прежнему относиться к Люциферу после этого, хотя, конечно же, продолжала его любить. Однажды начав, Мэриголд никогда не переставала любить или ненавидеть. «В ней так много Лесли», – говорил дядя Клон.
Гавань с молчаливыми таинственными кораблями, которые приходили и уходили; Мэриголд любила её больше всего, даже больше, чем прекрасный зелёный еловый лес на восточном склоне холма, который дал название её дому. Мэриголд любила гавань, когда она покрывалась мелкой танцующей рябью, словно песенками. Она любила её, когда вода становилась гладкой, словно голубой шелк. Она любила, когда летние ливни спускали свои сияющие дождевые нити с облаков на западе; любила, когда расцветали огни в летних голубых сумерках, и колокол англиканской церкви звенел над заливом тихо и сладко. Она любила гавань, когда туманный мираж превращал её в загадочное заколдованное пристанище «далёких волшебных земель»; любила, когда под осенним закатом гавань покрывалась багряной рябью; когда серебряные паруса таяли в таинственном белом чуде рассвета, но больше всего она любила её в тихие дни ближе к вечеру, когда гавань лежала словно большое мерцающее зеркало, её краски медленно бледнели, словно мир тонул в мыльной пене. Как чудесно и страшно стоять на краю причала и видеть перевёрнутые деревья и огромное голубое небо под ногами. А что, если не удержаться и упасть в это небо? Пролетишь ли сквозь него?
А ещё она любила холмы с лиловыми макушками, они баюкали гавань, эти длинные тёмные холмы, улыбались и манили, но никогда не раскрывали свои секреты.
«Что там за холмами, мама?» – однажды спросила Мэриголд.
«Много всего, замечательного и потрясающего», – со вздохом отвечала мать.
«Однажды я пойду и всё узнаю», – решительно заявила Мэриголд.
А мама снова вздохнула.
Но другой берег бухты, «тот берег», оставался для Мэриголд соблазнительным. Она была уверена, что там всё другое. Даже люди, которые там жили, назывались удивительным словом «с-того-берега», которое Мэриголд, когда была совсем маленькой, понимала как «стогоберк».
Мэриголд однажды побывала на том берегу мечты с дядей Клоном и тетей Мэриголд. Они бродили по песчаному берегу до самых сумерек, пока тонущее солнце не выпило весь розовый свет из огромной голубой чаши небес и не рухнуло в белую сумятицу бурунов. Прилив был высок, ветер силен, и море громыхало величественным победным маршем. Мэриголд было бы очень страшно, не держись она за худощавую загорелую руку дяди Клона. Но справляться с дрожью ужаса, стоя рядом с ним, было совершенным восторгом.
Вторым после гавани Мэриголд любила большой еловый лес на холме, хотя побывала там всего лишь два раза. С тех пор как она помнила себя, этот еловый холм обладал для нее неотразимым очарованием. Она могла сидеть на ступеньках в комнату Старшей бабушки и смотреть на холм так долго и так внимательно, что Младшая бабушка однажды встревоженно спросила, все ли «в порядке» с ребенком. В семействе Уинтропов два поколения назад имелся слабоумный.
Холм был очень высок. Когда-то давно она считала, что, если добраться до его вершины, можно дотронуться до неба. Даже сейчас она думала, что, если бы оказалась там на вершине и слегка подпрыгнула, то, возможно, приземлилась бы прямо на небо. Там никто не жил, кроме кроликов и белок, и ещё, может быть, «маленкий зелёный народец», о котором ей рассказывал Лазарь. Но дальше, да-да, дальше, скрывалась Таинственная Земля. Мэриголд казалось, что она всегда называла её так, всегда знала о ней. Красивая удивительная Таинственная Земля. Ах, вот бы увидеть её, забраться на самую вершину холма и заглянуть оттуда. Но когда мама однажды спросила, хочет ли она прогуляться на холм, Мэриголд отпрянула и воскликнула:
«Ах, мама, холм такой высокий. Если бы мы забрались наверх, то оказались бы выше всего. Лучше я останусь здесь, внизу, рядом со всем».
Мама засмеялась и согласилась. Но однажды вечером, два месяца спустя, Мэриголд отважно совершила это сама. Соблазн вдруг оказался сильнее страха. Никого не было рядом, чтобы запретить или позвать вернуться. Она смело поднималась по длинной заросшей травой лестнице из плоских известняковых ступеней, которая шла прямо к центру сада. Мэриголд задержалась на первой ступеньке, чтобы поцеловать на ночь только что распустившийся нарцисс, потому что повсюду в саду цвели нарциссы. Далеко впереди чудесные, покрашенные в розовый облака повисли над елями. Они отражали закат, но Мэриголд думала, что они так светятся, потому что смотрят на Таинственную Землю, которую она увидит через мгновение, если её не покинет мужество. Она могла быть вполне храброй при свете дня. Нужно подняться на холм и спуститься, пока не стемнело. Хрупкая маленькая фигурка побежала по ступенькам к поросшему мхом забору и покосившейся зелёной калитке, где росли семь стройных маков. Но она не открыла её. Отчего-то она не смогла пойти прямо в еловый лес. Лазарь однажды рассказал ей историю про этот или какой-то другой лес. Старый Фидель-конопатчик рубил там дерево, его топор затупился, и он выругался. «Чёрт меня побери, – сказал он, – если я не бросать эт чёртоф топор в пруд. И чёрт его взял». Лазарь был ужасно серьезен.
«Кто-нибудь видел это?» – спросила Мэриголд, округлив глаза.
«Нет, но они видеть следы, – убежденно ответил Лазарь, – и яма в земле около дерево. Ты послушать… куда ушел Фидель, если чёрт не брать его? Никто не видел его с тех пора».
Поэтому никакого елового леса для Мэриголд. Днём она никогда не верила в чёрта, который забрал Фиделя, но кто может остаться неверующим, после того как сядет солнце. А Мэриголд не очень-то хотелось встретить чёрта, хотя про себя она думала, что это было бы заманительно.
Она побежала вдоль забора до угла сада, туда, где заканчивались ели. Какой прохладной и бархатистой была молодая трава. Она ощущала её зелень. Но в Таинственной Земле она, наверное, намного зеленее, «живая зелёная», как вещал один из гимнов Саломеи. Она пролезла через удобную дыру в заборе, взбежала на пшеничное жнивьё мистера Донкина, и жадно и решительно огляделась в поисках Таинственной Земли.
И в то же мгновение глаза её наполнились слезами, губы задрожали, она чуть не зарыдала в голос от горечи.
Там не было никакой Таинственной Земли!
Ничего, кроме полей и ферм, амбаров и рощиц, всего того же самого, что можно увидеть вдоль дороги на Хармони. Никакой замечательной секретной земли её мечтаний. Мэриголд отвернулась, нужно бежать домой, найти маму и плакать, плакать, плакать! Но она замерла, потрясённо глядя на закат над бухтой Хармони.
Никогда прежде она не видела всю бухту целиком, да и такой закат был редкостью даже на этом острове чудесных закатов. Глаза Мэриголд утонули в озёрах трепещущего золотого и божественного красного, небесного яблочно-зелёного, в потоках розового, в пурпурах далёких морей. В каком-то упоении она погрузилась в это очарование. Таинственная Земля, она была там, за этими светящимися холмами, за тем широким берегом, что разрезает лучезарное море в устье гавани, там, в том городе мечты, башен, шпилей и ворот из жемчуга. Таинственная Земля не была потеряна. Как глупо было считать, что эта земля просто за холмом. Конечно, её не могло там быть, так близко от дома. Но теперь Мэриголд знала, где она. Ужасное разочарование и чувство горькой потери, которое было ещё хуже разочарования, полностью исчезли в этот миг абсолютного восторга перед миром. Теперь она знала.
Темнело. Она видела огни Елового Облака, расцветающие внизу в закате. А ночь подползала к ней из елей. Она робко взглянула туда и там, прямо в гуще папоротника на краю леса, маня её из зарослей, стояла Маленькая Белая Девочка. Мэриголд махнула ей в ответ, прежде чем увидела, что это просто ветка дикой цветущей груши, качающаяся на ветру. Она побежала в сад и вниз по ступенькам, чтобы встретить маму около двери в комнату Старшей бабушки.
«Ах, мама, как же хорошо вернуться домой и лечь спать», – прошептала она, сжимая дорогую тёплую руку.
«Где ты была, дитя?» – сурово спросила Младшая бабушка.
«На холме».
«Ты не должна ходить туда одна в такое время», – сказала Младшая бабушка.
Но она там всё же побывала. И видела Таинственную Землю.
Этой весной она поднималась на холм вместе с мамой, всего несколько недель назад – искать земляничник. Они прекрасно провели время, нашли нетронутый родник, прячущийся в гуще папоротников – изысканное местечко в тени, полное очарования. Мэриголд раздвинула папоротники и заглянула в него, увидев отражение своего лица. Нет, не своего. Маленькой девочки, которая, конечно же, жила в роднике и выходила оттуда лунными ночами, чтобы потанцевать вокруг. Мэриголд не знала никаких греческих мифов или англо-саксонских легенд, но детское сердце дает собственные милые объяснения природным явлениям в любом возрасте и любой стране, а Мэриголд родилась, зная те секреты, что навсегда скрыты от разумных, рассудительных и скептичных.
Они с мамой бродили по чудесным тропинкам среди шишковатых корней. Они нашли красивый гладкоствольный бук или даже два. Они гуляли по бархатистым зелёным покрывалам мха, достойным ножек королевы. Мама сказала ей, что позже, если поискать, здесь зацветут колокольчики, триллиумы, дикие орхидеи и венерины башмачки. А еще позже на расчищенных участках появится земляника.
«Когда я стану большой, я буду приходить сюда каждый день», – сказала Мэриголд. Она думала о том вечере, таком давнем – целый год назад – когда на мгновение увидела Маленькую Белую Девочку. Это не могло быть веткой цветущей сливы. Возможно, однажды она снова увидит её.
Люцифер шнырял по клумбе полосатого канареечника, время от времени зачем-то ныряя в него. Аэндорская Ведьма творила черную магию на белом столбе ворот. Оба были старше Мэриголд, которой иногда казалось, что они зловеще стары. Лазарь как-то поделился с ней по секрету, что они живут столь же долго, как и Старая леди. «Они рассказать ей всё, всё-всё, – сказал Лазарь. – Разве я не видеть их сидеть на её постель, их хвосты висеть, и они говорить с ней как будто они христьян? А каждый раз поймать мышь, Ведьм нести её Старая леди смотреть. Будь осторожная с эти кошка. Я бы не хотеть быть парень, который поранить их. Кто знать, что знать эти тварь».
Мэриголд любила их, но боялась. Она обожала их всегда безупречное потомство. Маленькие пушистые существа дремали на нагретой солнцем траве или резвились во дворе и в саду. Чёрные шарики пуха. Хотя, не все чёрные, увы. Количество пятнистых и полосатых котят вызывало у дяди Клона серьезные сомнения по поводу моральных устоев Ведьмы. Но из чувства приличия он хранил эти сомнения в тайне, а Мэриголд, которую не тревожила мысль о дурной наследственности, больше всего любила полосатых котят. Она твердо верила, что существа с такими милыми мордашками не могут иметь ничего общего с дьяволом, какими бы ни были их родители.
Лазарь отложил скрипку и ушёл домой, в свой маленький коттедж в «лощине», где жила его черноглазая жена и полдюжины черноглазых детей. Мэриголд видела, как он идёт через поле, с каким-то узелком в загорелой руке, весело насвистывая, как он всегда делал, если не играл на скрипке; опустив голову и плечи, потому что постоянно так спешил, что они всегда оказывались в нескольких дюймах впереди его ног. Мэриголд очень любила Лазаря, который был поденщиком в Еловом Облаке еще до того, как она родилась, и поэтому стал частью её мира, который всегда был и всегда будет. Ей нравились быстрые добрые огоньки в его чёрных глазах и сияние белых зубов на коричневом лице. Он совсем не похож на Фидима Готье, огромного кузнеца из Лощины, со страшными чёрными усами, на которые, наверно, можно было бы повесить шляпу. Мэриголд ужасно боялась его. Про него рассказывали бездоказательную историю, что он съедает по ребенку через день. Но Лазарь был не таким. Он – добрый, мягкий и весёлый.
Она не сомневалась, что Лазарь не мог никого обидеть. Сомнительной была ужасная история о том, что он убивает свиней. Но Мэриголд не верила в это. Она знала, что Лазарь не мог убивать свиней, по крайней мере, не тех, с которыми он был знаком.
Он умел вырезать чудесные корзиночки из сливовых косточек, делать сказочные дудки из бересты и всегда знал правильное лунное время, когда можно выполнять то или другое. Она любила беседовать с ним, хотя, если бы мама или бабушки узнали, о чём они иногда говорят, то строго-настрого запретили бы эти беседы. Потому что Лазарь, который твердо верил в существование фей, ведьм и привидений всех сортов, жил в каком-то своём романтическом мире, приводя Мэриголд в восхитительное содрогание своими небылицами. Она не верила в них, но приходится же верить в то, что произошло с самим Лазарем. Он видел свою бабушку в полночь, стоящей возле его кровати, в то время как она находилась в сорока милях отсюда. А на следующий день пришло известие, что пожилая леди «померла».
Ночью Мэриголд рыдала от страха, когда мама забрала лампу из её комнаты.
«Ах, мамочка, не пускай сюда темноту… не пускай темноту. Ах, мамочка, я боюсь этой большой темноты!»
Прежде она никогда не боялась спать в темноте, мама и Младшая бабушка не могли понять, что произошло. В конце концов они пришли к компромиссу, оставляя свет в маминой комнате и не закрывая дверь. Чтобы попасть в комнату Мэриголд, нужно было пройти через мамину комнату. Смутный, золотой полусвет был уютен. Если бы какие-то люди пришли и встали возле кровати в полночь – люди, что живут в сорока милях отсюда – можно было, по крайней мере, разглядеть их.
Иногда лунными вечерами Лазарь играл на скрипке в саду, и Мэриголд танцевала под его музыку. Никто не умел играть на скрипке лучше Лазаря. Даже Саломея завистливо признавала это.
«Словно ангел, мэм, именно так», – говорила она с торжественной неприязнью, слушая волшебные мелодии в исполнении невидимого музыканта в саду. – И только подумать, что этот безалаберный французишка умеет так играть. Мой хороший трудолюбивый брат всю жизнь учился играть на скрипке, да так и не научился. А Лазарь делает это безо всяких усилий. Почему мне почти всегда хочется танцевать под его музыку?»
«Должно быть, это чудо», – сказал дядя Клон.
А Младшая бабушка попеняла, что Мэриголд слишком много времени проводит с Лазарем.
«Но мне он очень нравится, и я хочу видеть его в этом мире так много, сколько смогу, – объяснила Мэриголд. – Саломея говорит, что он не попадет на небеса, потому что он француз».
«Саломея слишком злая и глупая, когда говорит такие вещи, – сурово сказала Младшая бабушка, – Конечно, французы попадают на небеса, если ведут себя хорошо». Однако, сама она была не слишком в этом уверена.
Саломея прошла через прихожую в садовую комнату с чашкой чаю для Старшей бабушки. Едва отворилась дверь, как Мэриголд услышала слова тети Мэриголд:
«Лучше мы пойдем на кладбище в следующее воскресенье».
Мэриголд радостно поздравила себя. Каждую весну в одно из воскресений обитатели Елового Облака посещали маленькое кладбище на западном склоне холма, приносили цветы на тамошние могилы. Никто из семейства не ходил с ними, кроме дяди Клона и тети Мэриголд. А Мэриголд обожала эти визиты на кладбище, особенно посещение могилы отца. Её тревожило убеждение, что она должна горевать, как мама и Младшая бабушка, а ей никогда не удавалось.
Это было восхитительное место. Гладкий серый камень меж двух милых молодых ёлочек, зеленеющих новенькими весенними верхушками, огромный куст спиреи, почти скрывающий могилу, приветствующий вас сотнями белых рук, и ветер, шевелящий длинную траву. На кладбище было полным-полно спиреи. Саломее была довольна этим. «Так здесь веселей», – говорила она. Мэриголд не знала, весёлое ли кладбище или нет, но ей там очень нравилось. Особенно, когда рядом был дядя Клон. Она очень любила дядю Клона. Он такой забавный. Всё, сказанное им, было заманительным. Он так славно произносил «Когда я был на Цейлоне» или «Когда я был на Борнео», как будто говорил «Когда я был в Шарлоттауне» или «Когда я был в бухте». А иногда давал изумительные клятвы – во всяком случае, Саломея говорила, что это клятвы – хотя, они вовсе не звучали как клятвы. «Клянусь тремя мудрыми обезьянами!» – была одна из них. Так загадочно. Что это за три мудрые обезьяны? Никто и никогда не разговаривал с ней так, как дядя Клон. Он рассказывал ей чудесные истории о добрых старых днях и о своих собственных приключениях. Например, как однажды ночью заблудился на перешейке между долинами Золотого ручья и реки Сульфур в Клондайке. Или ту, про костяной остров где-то в далёком северном море, остров, покрытый моржовыми клыками, словно брёвнами на сплаве, как будто все моржи на свете собрались там, чтобы умереть. Он шутил. Он всегда смешил её, даже на кладбище, рассказывая забавные истории об именах на могильных плитах, и заставляя чувствовать, что все эти люди где-то до сих пор живут. Папа и все остальные, такие же славные, какими они были в этом мире. Поэтому зачем скорбеть о них? Зачем вздыхать, как всегда делает Саломея, остановившись возле могилы миссис Амос Рики со словами:
«Ах, сколько чашек чаю я выпила с нею!»
«Разве вы не выпьете с нею ещё больше чашек на небесах?» – однажды поинтересовалась Мэриголд, весьма безрассудно, послушав одну из россказней дяди Клона.
«Боже, нет, дитя». Саломея была страшно шокирована. Хотя, в глубине души она подумывала, что на небесах было бы намного веселее, если бы там можно было выпить добрую чашку чаю со старой подругой.
«Там же пьют вино, да? – настаивала Мэриголд. – В Библии так написано. Вы не считаете, что чашка чаю была бы приличнее, чем вино?»
Саломея именно так и думала, но она скорее умерла бы до смерти, чем развратила бы юный разум Мэриголд подобными идеями.
«Существуют тайны, которые мы, несчастные смертные, не можем постичь», – торжественно объявила она.
Дядя Клон стал третьим из любимых Мэриголд. Первой, разумеется, была мама, затем тётя Мэриголд, с ее милым широким ртом с изгибами в уголках, отчего всегда, даже когда она грустила, казалось, что она улыбается. Эти трое занимали тайное святилище в её сердце, особенное святилище, куда не допускались многие, кто считал, что имеет право быть там.
Мэриголд иногда задумывалась, на кого хотела бы походить, когда вырастет. С одной стороны, она хотела быть как мама. Но мама была «затюканной». Чаще Мэриголд думала, что хочет быть похожей на тётю Мэриголд, которая обо все высказывалась по-своему. Больше никто не умел бы так сказать. Мэриголд подозревала, что узнает любое из слов тёти Мэриголд, где бы с ними не столкнулась. Она говорила: «Хороший день» таким уверенным тоном, что казалось, никто больше не знает, что день хорош, – этим милым секретом она делилась только с вами. А если вы ужинали у тёти Мэриголд, она заставляла вас съесть третью порцию.
Мэриголд совсем не понимала, откуда взялись все эти бабушки. Она знала, что обязана любить их, но любила ли? Даже в свои шесть лет Мэриголд обнаружила, что невозможно любить по правилам.
Младшая бабушка не так уж плоха. Конечно, она была старой, но её славно замороженная невозмутимая зрелость по-своему столь же прекрасна, как и молодость. Мэриголд почувствовала это задолго до того, как смогла сформулировать, что и расположило её к восхищению Младшей бабушкой.
Но Старшая бабушка. Мэриголд всегда казалось, что в Старшей бабушке, невероятно древней, не было ничего человеческого. Она не могла родиться и столь же маловероятно – умереть. Мэриголд радовалась, что ей не приходится слишком часто заходить в её комнату. Дети не должны беспокоить Старшую бабушку – «неотшлёпанные помехи» – так она называла их.
Но иногда Мэриголд приходилось ходить туда. Когда она шалила или капризничала, в наказание её отправляли посидеть на маленькой табуретке в комнате Старшей бабушки. Это было самое ужасное наказание – мама и Младшая бабушка, которые считали его достаточно мягким, просто не понимали, насколько они было страшным. Мэриголд сидела там, как ей казалось, часами, а Старшая бабушка со своих подушек смотрела на неё в упор, не мигая. Ничего не говоря. Именно это делало наказание столь ужасным.
Хотя, когда она начинала говорить, было столь же неприятно. Какой высокомерной могла быть Старшая бабушка. Однажды она так рассердила Мэриголд дразнилкой: «Хойти-тойти, маленький горшочек скоро закипит!», что та несколько дней страдала от унижения. Маленький горшочек, подумать только!
Бесполезно было пытаться что-то скрыть от жуткой старухи, она видела всё насквозь. Однажды Мэриголд попыталась обмануть ее маленькой полу-выдумкой.
«Ты не настоящая Лесли. Лесли никогда не лгут», – сказала Старшая бабушка.
«О, неужели!» – воскликнула Мэриголд, уже знавшая, как обстоит дело.
И вдруг Старшая бабушка рассмеялась. Иногда она преподносила сюрпризы. Как-то Мэриголд зашла в комнату для гостей и перемерила все их шляпы, и тем же вечером в садовой комнате собрался совет. Мама и Младшая бабушка пришли в ужас. Но Старшая бабушка не позволила наказать Мэриголд.
«Однажды я сама сделала то же самое», – сказала она. «Но меня не поймали», – со смешком шепнула она Мэриголд. Она также хихикнула в тот день, когда Младшая бабушка задала Мэриголд глупый вопрос, на который невозможно было ответить: «Почему ты такая плохая?» Но Мэриголд ответила, мрачно: «Это заманительней, чем быть хорошей».
Старшая бабушка позвала Мэриголд, когда та выходила из комнаты вслед за взбешенной Младшей бабушкой, и положила ей на плечо испещрённую голубыми венами руку.
«Возможно, это интересней, – прошептала она, – но ты не можешь быть такой, потому что ты – Лесли. Лесли никогда не могли быть плохими, не страдая от этого. Слишком совестливы. Нет смысла уничижать себя просто ради того, чтобы стать плохой».
Мэриголд всегда приходила в садовую комнату по воскресным утрам, чтобы декламировать Старшей бабушке Библию и вопросы катехизиса. Горе было ей, если она пропускала хоть слово. Волнуясь, она обязательно пропускала, неважно, насколько хорошо произносила их прежде. И её всегда отправляли туда, чтобы выпить лекарство. Никто в Еловом Облаке, кроме Старшей бабушки, не мог заставить Мэриголд принять таблетки. У неё не было с этим проблем. «Не кривись так. Ненавижу злых детей. Открой рот». Мэриголд открывала. «Возьми таблетку». Таблетка была взята. «Глотай». Проглочена, кое-как. А затем Старшая бабушка запускала руку куда-то возле кровати и доставала горсть больших жирных сочных синих изюмин.
Она не всегда бывала неприветливой. Иногда показывала Мэриголд большую семейную Библию, одну из тех Золотых книг, в которых записаны все имена клана, и где хранились старые пожелтевшие вырезки. А иногда рассказывала истории о невестах со стен и венках из волос, в которых каштановые, золотые и чёрные локоны бесчисленных умерших Лесли расцветали причудливыми неувядающими бутонами.
Старшая бабушка всегда выражалась очень… странно, её необычные, с остротой, речи нравились Мэриголд. Они всегда шокировали Младшую бабушку и маму, но Мэриголд запоминала и размышляла над ними, хотя редко понимала до конца. В них не было ничего, что относилось бы к её маленькому жизненному опыту. Позже они вернулись к ней. В критические моменты слова Старшей бабушки вдруг возникали в её голове и спасали от совершения ошибок.
Но, в целом, Мэриголд всегда облегченно вздыхала, когда дверь садовой комнаты закрывалась за её спиной.
Мэриголд в свои шесть лет уже испытала большинство чувств, что делают жизнь яркой, ужасной и удивительной, – чувств не менее ярких и ужасных, чем в шестнадцать или шестьдесят. Вероятно, она родилась, зная, что, будучи Лесли, рождена почти королевским отпрыском. Но её родовая гордость полноценно расцвела после одного разговора с маленькой Мей Кемп из Низины.
«Ты умываешься каждый день?» – недоверчиво спросила её Мей.
«Да», – отвечала Мэриголд.
«Разве это нужно?»
«Конечно. А ты разве нет?»
«Я нет, – презрительно сказала Мей. – Я умываюсь, если лицо грязное».
И тут Мэриголд поняла разницу между кастой Лесли и прочими лучше, чем из всех проповедей Младшей бабушки.
Стыд? О, она испила эту чашу до дна. Разве можно забыть тот кошмарный ужин, когда она пробралась, красная и запыхавшаяся, на свое место, извиняясь за опоздание? Непростительный поступок, когда за столом присутствуют гости – два министра и их жёны.
«Я никак не могла, мама. Я помогала Кейт Блэквайер поить коров мистера Донкина и нам пришлось гоняться за той чёртовой телкой».
Мэриголд тотчас же поняла, что сказала нечто жуткое. Ужас, застывший на лицах домашних, сообщил ей об этом. Один из министров вытаращил глаза, второй усмехнулся.
Что такого она сказала?
«Мэриголд, ты можешь выйти из-за стола и пойти в свою комнату, – казалось, чуть не плача, сказала мама. Мэриголд обиженно подчинилась, не понимая, что произошло. Она узнала это позже.
«Но Кейт так говорит, – запричитала она. – Кейт сказала, что переломала бы все чёртовы кости этому чёртовому теленку. Я не знала, что «чёртовый» – это ругательство, хотя это и некрасивое слово».
Она выругалась перед министром – перед двумя министрами. И их жёнами! Мэриголд не думала, что доживет до такого. Горячая волна стыда охватывала её, когда она вспоминала об этом. Неважно, что ей больше не разрешили дружить с Кейт; она никогда особо и не любила её. Но опозорить себя и маму, и имя Лесли! А она-то считала, что хуже быть не может после того, как с благоволением и почтением спросила мистера мэра Шарлоттауна: «Пожалуйста, скажите, вы – Бог?» Сколько насмешек и страданий от унижения она тогда пережила. Но это! Но она так и не поняла, почему слово «чёртовый» – ругательство. Даже Старшая бабушка, которая до слез смеялась над этим случаем, не смогла объяснить.
Зависть также была ей не чужда. Она тайно завидовала Клементине – девушке, которая когда-то была папиной женой, чья могила находилась рядом с его могилой – на холме под спиреями, – завидовала из-за мамы. Когда-то папа принадлежал Клементине. Возможно, сейчас он снова принадлежит ей. Временами Мэриголд просто тонула в этой глупой зависти. Когда она заходила в комнату Старшей бабушки и видела на стене красивую фотографию Клементины, она ненавидела её. Она хотела подпрыгнуть, сорвать и затоптать её. Лорейн бы ужаснулась, узнай о чувствах Мэриголд. Но Мэриголд твердо хранила тайну и продолжала ненавидеть Клементину, особенно её красивые руки. Мэриголд считала, что мама почти такая же красивая как Клементина. Она всегда жалела девочек, у которых были некрасивые мамы. И у мамы – чудеснейшие ноги. Дядя Клон не раз повторял, что у Лорейн самые изящные ножки и лодыжки среди женщин, которых он знал. Но такое не слишком ценилось у Лесли. Лодыжки были запретной темой, даже если современная мода на юбки бесстыдно показывала их. Но мамины руки не были красивыми – слишком тонкими, слишком маленькими – и Мэриголд иногда просто не могла выносить руки Клементины. Особенно, когда кто-то из клана хвалил их. Старшая бабушка постоянно говорила об этом, словно чувствовала ревность Мэриголд и дразнила её.
«Я не считаю, что она такая уж красивая», – однажды не вытерпела Мэриголд.
Старшая бабушка улыбнулась.
«Клементина Лоуренс была красавицей, моя милая. Вовсе не невзрачной малышкой, как… как её сестра из Хармони».
Но Мэриголд почувствовала, что Старшая бабушка хотела сказать «как твоя мать», и возненавидела Клементину и её руки, и её неувядающую белую лилию еще сильнее, чем прежде.
Скорбь? Горе? Конечно, её сердце почти разбилось, когда умер любимый серый котёнок. До этого момента она и не представляла, что кто-то, кого она любила, может умереть. «Вчера уходит на небеса, мама?» – скорбела она на следующий день.
«Я… я думаю, да», – ответила мама.
«Тогда я не хочу отправляться на небеса, – зарыдала Мэриголд. – Не хочу снова встретить этот ужасный день».
«Вероятно, тебе придется встретить еще более ужасные дни, чем этот», – последовало успокоительное замечание Младшей бабушки.
Что касается страха, разве не всегда она была с ним знакома? Однажды её заперли в тёмной, закрытой ставнями гостиной за то, что она закапала сладким пудингом лучшую скатерть Младшей бабушки. Она не могла понять, как такая маленькая капля пудинга могла заполнить такую большую территорию. Но она вошла в ту комнату – страшную, с жуткими полосами света и тени. Прижалась к двери и в полумраке увидела ужасную картину. До своего последнего дня Мэриголд верила, что так всё и было. Стулья в комнате вдруг пустились в пляс вокруг стола вслед за большим плетёным из конского волоса креслом-качалкой. И каждый раз, когда это кресло галопировало мимо, оно кланялось ей с ужасающе преувеличенной вежливостью. Мэриголд так дико завопила, что к ней тотчас примчались домочадцы и увели её – возмущённые, что она не способна вынести столь лёгкое наказание.
«В ней заговорили Уинтропы», – едко заметила Младшая бабушка.
Лесли и Блейсделлы обладали большей бодростью духа. Мэриголд никогда никому не рассказывала, что так напугало её. Она знала, что ей не поверят. Но прошли годы, прежде чем она смогла входить в ту гостиную без дрожи, и скорей бы умерла, чем села в то плетёное кресло-качалку.
Она не была злопамятной, кроме, разве что, случая с куклой Скиннеров. Это произошло в конце августа. Мать Мей Кемп пришла убирать яблочный амбар, а Мей пришла вместе с ней. Мей и Мэриголд какое-то время дружно играли в домике для игр среди смородиновых кустов – в прекрасном домике, в котором можно было сидеть и есть рубиновые ягоды прямо со стен – а затем Мей сказала, что ей хотелось бы хоть одним глазком взглянуть на куклу Скиннеров. Мэриголд отважно отправилась в садовую комнату спросить Старшую бабушку, можно ли Мей посмотреть на куклу. Она обнаружила Старшую бабушку спящей, на самом деле спящей, а не притворяющейся, что спит, как она иногда делала. Мэриголд повернулась, чтобы уйти, когда её взгляд упал на Алисию. Почему-то та выглядела так мило и привлекательно – как будто просила чуть-чуть развлечь её. Мэриголд в порыве подбежала к стеклянному ящику, открыла дверь и достала Алисию. Она даже вытащила туфлю, которую та столько лет держала в руке, и надела на давно ожидающую ножку.
«Какая ты смелая!» – восхищенно сказала Мей, когда Мэриголд появилась среди красной смородины с Алисией в руках.
Но Мэриголд вовсе не чувствовала себя смелой, когда Саломея, грозная и величественная, в новом фиолетовом платье, подпоясанном белым фартуком, появилась перед ними и потащила её в комнату Старшей бабушки.
«Мне следовало догадаться, отчего они затихли, – сказала Саломея, – Эти двое с Нею на стуле, как на троне, подающие Ей красную смородину на листьях салата и целующие Её руки. А на Её голове корона из цветов. И обе Её туфельки надеты. Хоть стой, хоть падай. Её, которую никогда не вынимали из этого стеклянного ящика за всё время, что я живу в Еловом Облаке».
«Почему ты так поступила?» – спросила Старшая бабушка.
«Ей очень хотелось, чтобы ее полюбили, – всхлипнула Мэриголд. – Её так давно никто не любил».
«Ты могла подождать, пока я умру, прежде чем соваться к ней. Она будет твоей, тогда и люби её, сколько захочешь».
«Но ты будешь жить вечно, – вскричала Мэриголд. – Лазарь так сказал. А я ничем ей не навредила».
«Ты могла разбить её вдребезги».
«О, нет, нет. Как я могла навредить ей, я ведь люблю её».
«Я в этом не уверена», – пробормотала Старшая бабушка, она всегда говорила такие вещи, которые Мэриголд должна была понять лишь двадцать лет спустя.
Но Старшая бабушка очень рассердилась и постановила, что Мэриголд будет три дня завтракать, обедать и ужинать на кухне. Мэриголд горько обиделась. В этом было что-то особенно унизительное. Как раз один из тех случаем, когда Бог всё устраивает так, что никто не знает, что ты думаешь.
Тем вечером, когда Мэриголд ложилась спать, она намеревалась произнести не все свои молитвы. Исключить ту часть, где она благословляла Старшую бабушку. «Благослови маму и Младшую бабушку, и Саломею». Мэриголд сказала это и легла в постель, старательно поставив под кровать свои туфельки рядом друг с другом, чтобы им не было одиноко. Она делала так каждый вечер. Она не могла сомкнуть глаз, если туфли стояли отдельно, скучая друг о друге всю ночь.
Но она не смогла заснуть. Тщетно пыталась. Тщетно считала овец, прыгающих через изгородь. Они не хотели прыгать. Они отворачивались от изгороди и корчили ей гримасы – плохой девчонке, которая не помолилась о своей старой бабушке. Целый час Мэриголд упрямо боролась с родовой совестью, затем встала, преклонила колени и сказала: «Пожалуйста, благослови маму и Младшую бабушку, и Саломею и всех, кому нужно благословение».
Конечно, это относилось и к Старшей бабушке. И конечно, теперь она могла заснуть. Но конечно же, не смогла. На этот раз она сдалась через полчаса. «Пожалуйста, благослови маму и Младшую бабушку, и Саломею… и можешь благословить Старшую бабушку, если захочешь».
Какая досада. Она не продвинулась ни на дюйм.
Пятнадцать минут спустя Мэриголд снова стояла на коленях.
«Пожалуйста, благослови маму и Младшую бабушку, и Саломею, и Старшую бабушку, во имя Иисуса, аминь».
Овечки запрыгали. Все быстрей, быстрей и быстрей – словно длинный белый поток – Мэриголд заснула.
В небе зажглись звёзды. Мэриголд обожала смотреть на них – хотя, когда увидела их впервые в жизни, очень испугалась. Однажды она проснулась в машине, когда дядя Клон привез их с мамой домой после визита в Южный Хармони. Она увидела над собой тьму небес и взвизгнула.
«Ой, мамочка, небо сгорело, остались только искорки».
Как все они тогда смеялись, и как ей было стыдно. Но с тех пор дядя Клон рассказал ей кое-что о звездах, и теперь она знала их имена, Бетельгейзе и Ригель, Саиф и Алнита, хотя и не умела их произносить. Ах, весна была чудесным временем, когда гавань трепетала и мерцала всеми оттенками синевы, и сад сверкал фиалками, а ночи казались звёздной паутиной.
Но и другие времена года были хороши. Лето, когда на склонах краснела земляника, капли дождя в чашах диких роз были так сладки, повсюду царил слабый аромат скошенной на лужайке травы, и полная луна красиво расчерчивала тени в саду, а за гаванью огромные поля маргариток белели как снег.
Но больше всего Мэриголд любила осень. Дедушка Ветер из её любимой сказки дул в свою трубу над гаванью, блестящие чёрные вороны сидели рядами на заборах, жёлтые листья падали с осин на зелёные ворота, а по утрам в саду на траве шелковилась изморозь. По вечерам так вкусно пахло горелыми листьями, что сжигал в кострах Лазарь, а на холме на фоне тёмных сосен краснели вспаханные поля. И однажды, уснув среди тусклого скучного мира, вы просыпаетесь в чудесно-белом. Прикоснувшись в ночной темноте, зима преображала мир.
Мэриголд любила и зиму с её загадочной тишиной залитых лунным светом полей и колдовством ветреных небес. Огромные таинственные чёрные кошки пробирались через сумрачные прогалины, где тени от деревьев были прекрасней, чем сами деревья, а стога во дворе мистера Донкина походили на седых горбатых стариков. Пастбища, что зеленели и золотились в июне, становились холодно-белыми, а над снегом торчали цветы-призраки. Мэриголд всегда жалела эти мёртвые стебельки. Она хотела шепнуть им: «Весна придет».
Утренние часы зимой были интересными, потому что завтрак проходил при свечах. Хороши были и зимние вечера, когда ветер завывал снаружи, намереваясь пробраться в Еловое Облако. Он царапался в двери – визжал в окна, даря Мэриголд маленькие чудесные страхи. Но никогда не проникал внутрь. Как приятно сидеть в тёплой светлой комнате, с кошками, греющими меховые бока у камина, слушая милое урчание прялки Саломеи из кухни. А затем свернуться в постели под мягким нежным одеялом в маленькой комнате рядом с маминой, со сладкими сонными поцелуями, и слушать ветер снаружи. Да, мир был прекрасным местом для жизни, даже если дьявол иногда похищал людей, которые бранились.