Но вот сказка была готова, и как раз вовремя…
Там, куда ехал Сергей Нестеров, все старое, известное, привычное кончалось. И начинались необжитые места, где сама жизнь человека граничила с подвигом и приключением.
Прежде всего окончилась железная дорога. Все пути на маленькой станции уперлись в тупики, которые стояли как часовые у границы обжитого мира. Они, казалось, охраняли маленький старинный городок, сверкавший на осеннем солнце главами церквей, которых на первый взгляд было больше, чем домов.
От этого городка начиналась лесная трасса, проложенная по глухим болотам и сограм[3], по древней парме[4], схоронившей старые следы жизни и заглушившей древние торговые дороги из Булгар в Чудь и из Новгорода за Камень. На месте разрушенных когда-то столичных городов, где в древности шумели, встречались, торговали, а если были споры, то и воевали Юг, Север, Восток и Запад, выросли непроходимые леса.
Нестеров знал и любил историю этого потерянного мира, который ныне заново открывали упрямые северяне, строя города по-дедовски, из бревен по полметра в диаметре, с острогорбыми крышами, способными выдержать здешние тяжелые снега.
Впрочем, изменилось в этом городе теперь многое. Старый административный центр, в котором еще в целости сохранились дома-крепости царских воевод с заборами из кедровых палей[5], играющие на солнце слюдяными оконцами и удивляющие своим видом торопливых потомков, был со всех сторон охвачен новыми заводскими поселками. Здесь щедрая уральская земля – только пробейся сквозь нее, раскрой ее недра – отдавала калий, соль, нефть. А возле реки шумели цехи бумажного комбината, пристанские склады, и по замерзшей земле с дробным стуком шли тракторы, автомашины, передвигались краны, торопились полки рабочих. И только в древнем центре дремала устойчивая тишина, словно люди нарочно оставили старый городок для обозрения, как бы накрыв его стеклянным колпаком – бледным небом, низко нависавшим над городом.
Нестеров любил этот городок. В нем, как две струи в реке, шли две жизни, нимало не мешая одна другой. Охотники, звероловы, добытчики золота ютились в своих старых домиках с пудовыми замками и ставнями из кедровых плах, а их дети работали на шахтах, на рудниках, учились в техникумах и школах ФЗО, переселялись в новые кварталы пятиэтажных домов, – они были хозяева нового города. Правда, внимательный взгляд видел и на ином воеводском дворце, уцелевшем без всяких переделок, замысловатую вывеску какого-нибудь райзаготучреждения, а опытный приезжий, конечно, стремительно направился бы к новому зданию в центре, зная, что именно там должны быть и райисполком и райком.
На этот раз Нестерову некогда было любоваться стариной, он нетерпеливо искал машину, чтобы как можно скорее прибыть к месту работы. Его волновали мысли о тех, кто находился за полтораста верст от него и кто ждал помощи отсюда.
Главным среди всех этих людей был для Нестерова Саламатов.
Едва он вспоминал о Саламатове, как к нему возвращалось давно забытое детство. Тут были и едкий дым курной избы, и запах печеной репы, и дым пастушеского костра на гарях по осеням, куда к ребячьей ватаге пастухов вдруг подходил комиссар. Так звали Саламатова все, потому что Саламатов командовал армией, воевавшей с белыми в этой части Урала. Против армии Саламатова, состоявшей из одной роты красноармейцев, действовали белогвардейские банды, гордо именовавшие себя «батальонами смерти», «полками двуглавого орла» и еще вычурнее, набранные из кулаков, чиновников и урядников, бежавших из уезда. Белыми руководил какой-то финн, принявший зырянскую фамилию. Граница между войсками проходила по водоразделу Печоры.
Сережа Нестеров глядел влюбленными глазами на комиссара, но не решался приблизиться к нему. Более взрослые ребята окружали Саламатова, они даже дрались иногда из-за чести исполнить его поручение. А Сережа, семилетний паренек, любитель сказок и мечтатель, лишь выглядывал из-за плеча старших, если только его не прогоняли домой. Впрочем, тогда он мог пойти пожаловаться другому своему другу, не менее занятному для паренька и, пожалуй, более сказочному, – Федору Каркудинову.
Федор Каркудинов был последним остяцким князем. Этот древний приземистый старик с черными узкими глазами на плоском скуластом лице не помнил своего возраста. Он жил на выселках за речкой Пиняшером, в старой курной избе, сложенной из древнего кедровника. От всего прошлого величия своего рода он сохранил только дарственную грамоту царя Алексея Михайловича, по которой во владение князей Каркудиновых передавались земли на Бигицком урочище, что между речками Пиняшером и Мышкой, по левому берегу Резвой, где раскинулись ныне общинные земли села.
Несмотря на свой преклонный возраст, Каркудинов все еще промышлял охотой, хотя уже не стрелял, а добывал зверя только капканами. До революции к нему раз в год, по первому оленному пути, когда морозы сковывали реки, приезжали люди его племени и привозили пушнину, чтобы он мог откупаться и давать взятки во многих тяжбах, которые вело его племя с купцами и земельными общинами из-за охотничьих угодий. Но вот уже два года соплеменники не навещали старика.
Ребята любили сидеть у него долгими зимними вечерами и слушать стариковские рассказы о прошлом величии рода князей Каркудиновых. Сережка часто навещал старика, с радостью уходя из холодной, истопленной избы, от вечно занятой матери, которую иссушило раннее вдовство. И хотя взрослые обходили Каркудинова стороной, боялись его, потому что им «доподлинно было известно», что князь умеет колдовать, мать перестала бранить Сережку за долгие эти посиделки, так как старик подкармливал паренька или зайчатиной, или ржаными лепешками, испеченными прямо в золе.
Время было голодное и холодное. В деревнях к муке примешивали еловую кору, драли на болотах олений мох и, выварив, а затем просушив его, толкли и прибавляли в хлеб. Это был тяжелый желтый хлеб, похожий больше на глину. И мать только радовалась, когда мальчуган приходил домой и ложился спать, ничего у нее не прося.
Зато и Сережа любил старого князя по-детски корыстной, может быть, но доверчивой любовью. Для него ничего не могло быть интереснее сказок старика. В этих сказках все было по правде, а не по силе. Если же и случалась беда у лесного народа, в последний час на помощь всегда приходил медведь Лиль-их[6] и выручал свой народ.
Но жить тяжело было даже в сказках. Значительно позже узнал Сережка, почему у многих сказок были несчастливые концы. Он видел голодных, истощенных остяков, приходивших к своему князю, видел на их лицах следы лесной болезни – цинги, видел, как подолгу молчали они, сидя в курной избе Каркудинова, вздыхая и посасывая трубочки с самосадом, который всегда держал для гостей старый князь.
Советская земля кончалась на водоразделе. Дальше было враждебное государство Усть-Сысольского уезда, созданное беглыми белогвардейцами и финскими диверсантами, мечтавшими о Великой Суоми от Балтики до Урала. Купцы из уездного города увезли свои товары на Печору и отсиживались там, ожидая, когда будет разбита армия Саламатова, чтобы вернуться по домам и начать прежнюю жизнь. Они приторговывали с зырянами, но дела звали их на Резвую. Здесь были должники их, здесь, у остяков, лежали скопленные за последние годы меха. Меха могли уйти на Обь по старой уральской дороге через Вышьюру и Ним. Триста лет искали ее воеводы и ярыжки, да так и не могли найти, но каждый лесной человек узнавал приметы этой дороги от стариков.
Ранней зимой девятнадцатого года остяки прикочевали к селу. Противоположный берег покрылся чумами. На снегу зачернела ископыть олешков, кормившихся по увалам, где редкими плешинами рос ягель. Три старика на лыжах пересекли по льду реку под любопытствующими взглядами сельчан. За плечами они несли туго набитые торока[7]. Сережка, карауливший удобную минуту, чтобы заглянуть к Каркудинову, прошмыгнул вслед за ними.
Войдя в избу, остяки поклонились князю, высыпали из тороков меха, завалив ими весь земляной пол избы. Никогда до этого Сережка не видал столько мехов. Тут были не только лисы и куницы, – а за ними чаще всего охотились деревенские добытчики, – но и соболь и кидус. Больше же всего было белых шкурок горностая с черными кончиками на хвостах.
Долго сидели остяки на земляном полу, привалясь к стенке, натертой за многие годы до блеска. Чуть выше отлакированной полосы была полоса жирная, лоснящаяся – там, где черные прямые волосы гостей прикасались к четвертому венцу избы. Гости были сердитые, голоса их звучали все громче и громче. Сережка спрятался за спиной Каркудинова, но больше всего он испугался, увидев, как из красных глаз Каркудинова потекли по морщинистым коричневым щекам крохотные мутные слезинки, которые старый сказочник так и не стряхнул, не стер, будто пропали у него силы. Потом гости ушли, а Сережка долго еще сидел в избе и слушал, как трудно дышит старик. Мальчик ждал, не зажжет ли сказочник огонь в кованом светце с тремя щипцами, в которые вставляли лучину. Но старик не двигался и молчал.
Когда уже стало совсем темно, старик вдруг окликнул его:
– Сергуня, в чьем доме комиссар живет?
– У Никитиных, – ответил Сережка.
– Проводи меня к нему.
Старик поднялся, вздул огонь, зажег светец, – все это делал он неторопливо, обстоятельно, как и раньше, но Сережка видел, что медлительность старика происходит от слабости, и осторожно сказал:
– Дедушка, может, утром-то легче идти?
– Не только свету, что в солнце, парень, – непонятно ответил князь и подал Сережке один из больших, но легких и мягких мешков, набитых мехами. – Этот вот ты понесешь, а этот – я. – И так же непонятно добавил: – Дитячье сердце, что птенец, – мягкое да пушистое, может, рука не сожмет, побоится.
Сережке показалось, что старик заговаривается, и он испугался. Но ведь и сказки его иной раз было трудно понять. И Сережка пошел впереди князя, который по вечерам плохо видел из-за куриной слепоты, нападавшей на него по осеням и веснам. Старик нес большой мешок, прихватив его левой рукой через плечо, а правой держался за Сережку.
У дома Никитиных Сережка постучался в окно горницы, где жил комиссар. Дверь распахнулась, комиссар вышел на крыльцо с лампой и осветил пришедших, прячась до поры в тени и держа лампу далеко от себя. Сережка прошел вперед, таща князя, совсем ослепшего от яркого света и поводившего головой, как старый петух.
– Что тебе, князь? – грубовато спросил Саламатов.
– Прими гостя, комиссар, – тихо ответил старик.
Он вошел в горницу, огляделся, присел на лавку, вытряхнул из мешков меха.
– Вот! – сказал он.
– Что «вот»? – спросил комиссар.
– Народ подарок шлет, – сказал старик, низко кланяясь. – Плохо народу, совсем плохо, помирает народ. Дай товар народу: муки дай, сахару дай, мануфактуры дай, вина мало-мало дай. Умирает народ, не только старый, а и маленький народ умирает. Умрут, кто останется?
Саламатов вскочил со стула, подошел к столу, схватил кусок хлеба и повернулся к старику.
– Ты что, князь, или совсем ум потерял? Ты погляди, что я сам ем? Видел, видел? – Он крошил перед лицом старика хлеб, рассыпавшийся, как песчаный, от примеси мха и коры. – А это видел? – Он хлопнул себе по дерюжным штанам, сшитым на манер галифе, дернул ворот гимнастерки из холстины, окрашенной ивовой корой в желтый цвет. Отряд Саламатова почти год не получал никакого довольствия и обмундирования и жил только за счет добровольных отчислений граждан уезда.
Старик растерянно встал и стал запихивать в мешок меха. Шкурки топорщились, хрустели. Перепуганный Сережа помогал ему, ползая на полу. Саламатов стоял, укоризненно качая головой.
– Эх, князь, князь, никогда мы с тобой не ссорились, а теперь, видно, придется. Забирай свою взятку да помни, что революция в твоих мехах не нуждается!
Старик выпрямился, глянул прямо в глаза Саламатову и с силой в голосе сказал:
– Неправду говоришь, комиссар! Разве при революции красивой одежи не будет? – Тряхнул мешком так, что по лисьим хвостам, торчавшим из него, пробежали искры, и крикнул: – Пошли, Сергуня, помирать пошли!
Они шли по темным, уже притихшим улицам. Сережка опять впереди, а за ним, держась за плечо, старый остяк. Падал тяжелый мокрый снег. Старик часто останавливался, словно в самом деле у него не было больше сил и он шел помирать в свою курную избу. Сережке стало страшно, но и оставить старика ему было стыдно. Было уже очень поздно, когда они добрались до выселков. Старик раскинул шкуры на полу, долго смотрел на них, качал головой и что-то тоненько приговаривал на родном своем языке. Потом сказал по-русски:
– Врет комиссар: и меха нужны будут, и охотники нужны будут.
Потом приказал Сережке ложиться спать.
Сережка заснул, раскинувшись на черных и серебристых лисах, на коричневых соболях, на белых горностаях. Пожалуй, ни у одного короля не было такой дорогой постели, какая была в эту ночь у мальчика.
А утром пришли вчерашние остяки. Сережка еще спал, когда они появились. Заслышав чужие голоса, он проснулся и притаился в мехах, лежавших навалом у самой стены. Остяки разговаривали печальными, тягучими голосами, очень короткими фразами, подолгу молчали. Потом, как будто договаривая все, что было задумано и предложено в спорах, князь сказал по-русски:
– Жалко угодья бросать – каждая горка знакомая, каждое дерево дорогу показывает, куда в гости, куда на охоту, – а надо идти за Камень. Дорога будет через Лыпью и через Ошью, через Вышьюру и Ним. Кто дойдет – о нас вспомнит, а кто не дойдет – тому поминки на третий день устроить.
Помолчал и очень грустно сказал:
– Я не дойду. Мне жизни мало осталось.
Остяки стали что-то говорить быстро-быстро – должно быть, утешали старика, – но Сергунька уже не слушал. Он выбрался из-под мехов, прокрался к двери и выбежал на улицу.
Кругом было белым-бело, как в сказке или во сне. Следы еще не пятнали снега. Только сеновозчики проехали к реке, которая теперь заледенела вся, – лишь прорубь для водопоя чернела у берега на курье[8]. Сережка бежал к дому, но печальные голоса остяков все не выходили из его памяти, все еще звучали в его ушах последние слова Каркудинова. И, не добежав до дому, Сережка повернул обратно и опрометью бросился к дому Никитиных.
Комиссар стоял на крыльце и умывался из рукомойника, над которым стоял плотный шар пара. Сережка остановился перед комиссаром, не зная, с чего начать. Комиссар вытер лицо твердым холщовым полотенцем, взглянул на парнишку, спросил:
– Ты чей? – Потом, припомнив, потрепал его по плечу. – А, знаю. Ну как, не умер твой старик? Ты что, свойственник ему?
– Нет, – торопливо сказал мальчик, стараясь точно ответить на все вопросы комиссара. – Я не свойственник, я Нестеров, а старик говорит, что всему народу уходить надо за Урал, а ему не дойти, он умрет.
Больше он не мог выдержать и при мысли о том, что сказочник, которого он так любит, должен умереть, заплакал. Слезы катились по его грязным щекам, он растирал их кулаком и смотрел на комиссара – единственного, кто мог помочь его горю. Комиссар все еще стоял с полотенцем в руках, пар шел от его рук и лица; он был красный, крепкий, молодой, но такой суровый, что Сережку брала оторопь.
– Это тебя старик послал? – спросил комиссар.
– Нет, я сам, – ответил Сережка. – Они опухли все, у них есть нечего, – сказал он, съеживаясь под строгим взглядом комиссара.
– Так, – сказал Саламатов. – Ну что ж, пойдем в избу… гость будешь, а если водки поставишь – хозяином будешь, – пошутил он, и лицо его стало совсем добрым.
В горнице Сережка стоял у порога и смотрел, как комиссар одевается. Его занимали ремни. Ремень на поясе, и еще ремень через плечо, и третий ремень от револьвера к поясу. Он совсем забыл, зачем пришел к комиссару, как вдруг тот подтолкнул его к двери и сказал:
– Ну, веди!
– Куда?
– К князю.
Сережка выскочил из горницы и побежал впереди, оглядываясь, на самом ли деле идет комиссар или только пошутил. Спустившись в лог и пересекая наискось крутой взвоз к выселкам, Сережка увидел, что у избы князя стоит олений обоз и низкорослые люди в малицах выносят из избы пожитки старика. Каркудинов стоял в стороне, глядя на дом, в котором прожил почитай сто лет.
Увидев Сережку, старик обрадовался, всхлипнул вдруг, сказал:
– Пришел, Сергунька, не обидел старика. Я так и знал, что придешь…
– Я не один, дедушка.
– С кем ты? Не признаю я, глаза тоской выело.
– Это товарищ Саламатов.
– Здравствуй, здравствуй, комиссар!
– Здравствуй, князь! – сказал Саламатов.
Он постоял немного, приглядываясь к остякам. Цинготные лица. Воспаленные глаза… Несут легкую ношу, а сами качаются, как от ветра.
Противоположный берег реки исчерчен оленьей ископытью, мелькают маленькие фигурки женщин и детей, собирающихся в дальнюю дорогу.
– Н-да!.. – сказал комиссар.
– Вот так, – сказал князь.
– Куда же вы теперь?
– На Обь.
– Да ведь туда и дороги нету…
– Тайная дорога, темная, трудная дорога, – печально сказал Каркудинов.
– Вот беда мне с вами, – сказал Саламатов. – Ну куда вы пойдете? Детей поморозите, оленей поморите, сами совсем ослабнете. Оставайтесь.
– Нельзя здесь оставаться: голодно, – сказал князь. – Раньше меха купцу дал, меха чиновнику дал – они муку дадут, сахар дадут, мануфактуру дадут, вино дадут. У тебя жены нет, тебе меха не нужны.
– Нужны, – сурово сказал Саламатов. – И ты меня этим не дразни. Не мне нужны, так другим. Это я глупость сказал. Оставайтесь. Из-под земли достану!..
Старик вдруг покачнулся к комиссару и обнял его. Саламатов смущенно отвернулся.
Потом Каркудинов закричал что-то тонким, похожим на птичий, голосом остякам, и слова эти вдруг понеслись от одного к другому, заставляя людей вскрикивать, бросать вещи, которые они грузили на нарты, смеяться, ликовать.
– Пойдем, Нестеров, – сказал Саламатов Сережке. – Пойдем, парень, государственное дело делать. Будешь мне помогать?
– Буду, – сказал Сережка счастливым голосом.
В тот же вечер Саламатов выехал в уезд.
Там он уговорил членов ревкома оказать помощь остякам. Из скудных запасов, которых Саламатов не трогал даже для нужд своего обносившегося и изголодавшегося отряда, он взял для остяков и мануфактуру и сахар. Муку получил из гарнцевого сбора бывшей земской мельницы. Так, по крохам, он насобирал для охотников почти всего. Не было только водки. Но, полагая, что водка нужна остякам для лечебных целей, – так усиленно просил ее Каркудинов, – он отдал приказ милиции объехать всех окрестных самогонщиков. Через два дня ему доставили десять ведер самогона и две бочки барды. С того дня как комиссар вернулся из своей отлучки, Сережка испытывал блаженное волнение. Целыми днями сидел он у Саламатова, если тот бывал дома, что есть духу бегал по его поручениям, а вечерами приходил к Каркудинову. Старик снова стал весел и рассказывал самые замечательные сказки из тех, что знал. Так мальчик приобрел двух взрослых друзей – сказочника и комиссара. Он не мог бы сказать, который из его друзей лучше. С одинаковым вниманием выслушивал он и сказки князя, и рассуждения Саламатова, говорившего с ним, как со взрослым, о всех своих больших делах, особенно если они требовали долгого и медленного обдумывания. И для Саламатова Сережка стал необходим. Одинокий человек, застрявший в холодном и неуютном северном крае, не мог обойтись без слушателя.
Самый счастливый день был для Сережки тот, когда Каркудинов принял по описи от Саламатова все добро. Мешки с мукой и тюки с мануфактурой, лагунки[9] с самогоном и сахарные головы, обернутые в синюю бумагу, были аккуратно погружены на нарты. Погонщики угнали обоз. А к вечеру они вернулись обратно. Теперь нарты были нагружены мехами. Остяки сгрузили меха на дворе у Саламатова и потребовали расписку в том, что долги купцам уплачены сполна. И Саламатов дал требуемую расписку.
С этого дня у Саламатова стало два постоянных гостя. Старый князь приходил с утра, присаживался у стены и покуривал трубочку или строгал какую-нибудь палочку охотничьим ножом, а рядом с ним сидел Сережка, ожидая, когда из-под ножа старика выйдет занятная игрушка – деревянный бог с рыбьей головой или бегущий олень, а то и целая упряжка с нартами и погонщиком. Когда к Саламатову заходил кто-нибудь из отряда или приезжий комиссар из города и в горнице начинался разговор о чем-нибудь секретном, – Саламатов коротко бросал:
– Эй, князь, поди-ка взгляни на погоду.
Старик брал Сережку за плечо, и они выходили на улицу. Там Сережка исправно оглядывал улицу и морозные облака на западе, смотрел, в какую сторону дует ветер, и рассказывал об этом старику, который стал совсем плохо видеть. Но как только гость, которого слушал комиссар, уходил, оба они снова возвращались в теплую горницу и занимали свои места. И старому и малому доставляло одинаковое удовольствие сидеть у главного начальника.
День Николы зимнего был престольным праздником. Хотя и голодно было в селе, однако сельчане пригласили к себе бойцов, и каждый дом гордился своим гостем. По улицам ходили веселые группы людей с гармошками и балалайками. Несмотря на раннее утро, было шумно и людно. В церкви только что окончилась служба. Подвыпившие мужики и бабы вышли на взвоз ожидать запоздавших гостей.
С горы был виден обоз из пяти саней, медленно подвигавшийся по реке. Женщины запели величальную песню, приветствуя поезжан, прибывших на праздник:
Уж ты, сад, ты мой сад,
Виноград зеленый!
А и чей же то сад
Листом зеленеет?
Листом зеленеет,
Цветами играет…[10]
Вдруг песня оборвалась. Послышался чей-то протяжный, испуганный крик. Затем странное молчание повисло над толпой. По главной улице уставшие лошади тащили возы. На розвальнях лежали тела бойцов, державших заставу против белых в деревне Ксенофонтово. Трупы были раздеты догола и закоченели в самых невероятных позах. Колотые и рубленые раны темнели пятнами на синей, оледеневшей коже. Каждый воз сверху был стянут веревками, чтобы трупы не выпали во время долгой дороги. Вожжи были привязаны к передку, лошади чувствовали их и могли идти без ямщиков. Саламатов выскочил из избы на женский плач, покачнулся и закрыл глаза руками. Сережка, выбежавший вслед за ним из горницы, увидел, как комиссар бросился к реке, будто хотел один, вот так, в чем был, догнать врагов, что убили и изуродовали его товарищей. Сережка закричал, потом захлебнулся слезами и, слепо глядя в небо, побежал за ним. Каркудинов, шедший навстречу от реки, схватил комиссара за руку и что-то заговорил быстро и прерывисто. Саламатов опустил голову и пошел вслед за ним в избу.
В эту ночь Каркудинов и два лучших охотника племени повели красноармейцев тайными тропами на Екатерининскую канаву.
В екатерининские времена была сделана попытка связать реки каналом вместо волока, по которому обычно перетаскивали суда на руках и при помощи лошадей. Канава пересекала водораздел, но уже давно никто ею не пользовался из-за мелководья, и в зимнюю пору служила она теперь лыжной дорогой для охотников. Старый остяк вывел отряд Саламатова в тыл белогвардейцам, воспользовавшись этой тропой.
К отряду примкнули все взрослые остяки, имевшие оружие. Кострами и дымовыми сигналами созвал их Каркудинов на речку Волосницу. Оттуда, разделившись на две группы, отряд Саламатова ударил ночью на белогвардейские заставы.
В ночном бою белогвардейцы были разбиты и рассеяны. Но старый остяк попал под картечный выстрел из шомпольного зырянского ружья и был тяжело ранен.
Саламатов исполнил последнюю просьбу князя. Он увез его на Чувал, где еще сохранились каменные боги остяцких племен. Там собралось все население Каменного Пояса почтить умирающего князя. Потом старика повезли обратно в село. Он верил в своих богов, но хотел обезопасить себя и от мести христианского бога.
Последний остяцкий князь вынес и это путешествие, но уже не мог говорить. Однако он чувствовал отсутствие Саламатова, и тому пришлось все время быть с ним. Сразу после причастия князь умер. Его похоронили на сельском погосте. И среди провожавших гроб, может быть, больше всех скорбели об умершем два человека – маленький Сережка Нестеров и комиссар Саламатов.
Дом князя разобрали на дрова для сельсовета. Бумаги, найденные в доме, передали в музей. Остяки откочевали обратно за Пояс. Саламатов снабдил их еще продовольствием и мануфактурой со складов, захваченных на Печоре у белых.
На всю жизнь запомнился Сергею Нестерову старый остяцкий князь. Мальчик взрослел, и тем занимательней становилась для него жизнь. Но он то и дело возвращался к воспоминаниям детства, хотя бы потому, что долго еще рядом с ним был Саламатов.
Итак, в Красногорске его ждут Варя и старый друг. А это уж не так мало.