Говорят, с каждым пересказом моя история становится все менее и менее занимательной. Если это так, то ничего страшного, ведь здесь я рассказала ее в первый раз.
Моим читателям придется поверить мне на слово. Правда, если бы все то, что случилось со мной, случилось не со мной, я бы не поверила.
Надеюсь, не всем придет в голову усомниться в моей правдивости, по крайней мере, это не придет в голову тем, чей разум открыт для всего необычного, отперт ключом, отворившим его для веры. Такие люди или свободны от рождения, или еще в детстве, когда их ум был как бутон, его холили и лелеяли, чтобы лепестки потихоньку раскрылись и он отдал себя на волю природы. Идет дождь, светит солнце, а он растет, растет, растет. Такой ум всегда готов к чему-то необычному, он видит свет в темноте, находит выход из тупика, празднует победу, тогда как другие оплакивают поражение, задается вопросами, тогда как другие принимают все в жизни как должное. Он немного менее пресыщен и немного менее циничен. Он не желает сдаваться. Иногда люди становятся такими под влиянием трагедии или триумфа. Любое событие может стать ключом от запертого ящика в голове все-обо-всем-знающего человека, чтобы он с любопытством воспринял неведомое и распрощался с практицизмом и прямолинейностью.
Однако есть и такие, у которых в голове постепенно собирается целый букет из бутонов – по одному за каждое открытие, – которые никогда не раскрывают лепестки и навсегда остаются бутонами. Такие люди воспринимают только заглавные буквы и точки, и для них не существует знаков вопроса и эллипсов…
Точь-в-точь мои родители. Уж чего-чего, а упертости им не занимать. Мол, если этого нет в книгах или никто об этом официально не сообщал, не глупи и не пори чепуху. У них в голове полный порядок и множество прелестных, разноцветных ароматных бутонов идеальной формы, которые так и не распустились, не ощутили себя достаточно легкими и нежными, чтобы пуститься в пляс на свежем ветерке. Стебли, как положено, прямые и крепкие, и бутоны остаются бутонами, несмотря ни на что, до самого конца.
Впрочем, мама еще не умерла.
Пока еще не умерла. Но не в медицинском смысле, потому что, если она не умерла, это еще не значит, что она жива. Мама похожа на ходячий труп, хотя время от времени что-то напевает, словно проверяя, жива она еще или ее уже нет. Если не особенно присматриваться, то можно считать, что с ней все в порядке. Но стоит оказаться рядом, сразу заметишь неровную линию ярко-розовой губной помады, потухшие глаза, в которых не светится душа, словно она студийный дом из телешоу – один фасад, и за ним ничего. В халате с широкими, развевающимися рукавами она бродит по дому, переходя из комнаты в комнату, словно южная красотка в роскошном особняке из «Унесенных ветром», откладывающая на завтра мысли о неприятностях. Несмотря на по-лебединому грациозные переходы из комнаты в комнату, она в ярости, она изо всех сил колотится, чтобы высоко держать голову, она одаривает нас испуганными улыбками, чтобы мы знали: она все еще тут, хотя это не очень-то убеждает.
Ох, я не виню ее. Какое счастье было бы исчезнуть, как исчезла она, заставив других убирать обломки и спасать остатки нашей жизни.
Но я все еще ни о чем не рассказала, и вы, наверное, в замешательстве.
Меня зовут Тамара Гудвин. «Настоящая победа». Терпеть не могу такие ужасные слова. Победа или есть, или ее нет. Как «тяжелая потеря», «горячее солнце» или «совсем мертвый». Два слова соединяются волей случая, хотя все, что нужно сказать, уже сказано одним. Иногда, представляясь, я проглатываю второй слог, и получается: Тамара Гуд – что само по себе звучит смешно, ведь я никогда не была «хорошей». А иногда я проглатываю первый слог, и получается Тамара Вин. Вот это настоящая насмешка, потому что победа, удача – не моя стихия.
Мне шестнадцать лет, по крайней мере, так говорят. И это странно, потому что мне кажется, будто я в два раза старше. В четырнадцать лет мне по моим ощущениям было четырнадцать лет. Я вела себя как одиннадцатилетний ребенок и мечтала о том времени, когда мне исполнится восемнадцать. Но за последние несколько месяцев я повзрослела на несколько лет. Скажете, такое невозможно? Соглашаясь с вами, бутончики отрицательно покачали бы головой, зато свободный разум ответил бы: а почему, собственно, и нет? Говорят, всякое бывает. Но кое-чего не бывает.
Нельзя вернуть папу к жизни. Я попыталась, когда нашла его на полу в кабинете – совсем мертвым, – с посиневшим лицом, а рядом валялся пустой пузырек из-под лекарства, и бутылка виски стояла на столе. Сама не знаю зачем, но я прижала губы к его губам и стала делать ему искусственное дыхание. Безрезультатно.
И потом, когда на кладбище мама, с воем царапая деревянную крышку, бросилась на его гроб, опускавшийся в землю – кстати, чтобы особенно не травмировать нас, покрытую искусственной зеленой травой, словно это и не была настоящая земля с червяками, – гроб все-таки опустили в яму на веки вечные. Если сказать честно, я с восторгом приняла мамину попытку, но она не вернула нам папу.
И бесчисленные истории об отце из серии «кто лучше знал Джорджа», которые родственники и друзья наперебой рассказывали на поминках, словно держа палец на сигнале и стремясь вставить свое слово. «Думаете это смешно? Нет, вы послушайте меня…» «Один раз Джордж и я…» «Никогда не забуду слов Джорджа…» В итоге гости настолько перевозбудились, что заговорили все разом, перебивая друг друга, выплескивая страсть и вино на мамин новый персидский ковер. Считаете, они хотели как лучше? Что ж, папа и в самом деле как будто был в комнате, но и эти истории не вернули его нам.
Даже когда мама узнала, что финансовое положение папы было не из лучших, это тоже не помогло. Папа оказался банкротом, и банк уже постановил отобрать у нас дом со всем принадлежавшим ему имуществом, так что маме пришлось продать все остальное – все до последнего, – чтобы заплатить долги. Но и тогда папа не вернулся и не помог нам. Я же окончательно поняла, что его больше нет и не будет. Даже подумала: если он хотел, чтобы мы прошли через всё одни – искусственное дыхание, мамину истерику у всех на глазах на кладбище, наше безденежье, – то и хорошо, что он ушел.
Без всего этого вспоминать о нем было бы приятнее. Обстоятельства нашей жизни оказались настолько ужасными и унизительными, насколько, не сомневаюсь, он и предвидел.
Если бы бутоны в голове моих родителей раскрыли лепестки, тогда, может быть, всего лишь может быть, им удалось бы избежать всего этого ужаса. Однако бутоны остались бутонами. В конце туннеля не было света, но даже если бы он был, его закрыл бы надвигающийся поезд. Других возможностей, другого способа вести дела не нашлось. Мои родители были практичными людьми, но и для них не существовало подходящего случаю решения. Вера, надежда и своего рода убеждения могли бы спасти моего отца. Но у него не было ни первого, ни второго, ни третьего, так что он практически утащил нас за собой, сделав то, что он сделал.
Удивительно, как смерть проливает свет на характер человека. В течение нескольких недель мне пришлось выслушать множество трогательных и даже красивых историй о папе. Они утешали меня, и мне нравилось их слушать, но, признаюсь честно, очень сомнительно, что в них была правда и одна только правда. Папа не был приятным человеком. Конечно же я любила его, и все-таки хорошим, насколько я понимаю, он не был. Мы редко разговаривали друг с другом, да и когда разговаривали, то, как правило, о чем-нибудь спорили; или он молча давал мне деньги, чтобы я не приставала. Очень часто он был раздражительным, нетерпимым, мгновенно вспыхивал, вечно настаивал на своем и проявлял откровенную бесцеремонность. В его присутствии люди терялись, он подавлял их и наслаждался этим. В ресторане отец по три-четыре раза возвращал на кухню стейк, всего лишь из желания помучить официанта. Заказывая дорогое вино, он, чтобы досадить ресторатору, заявлял, будто оно пахнет пробкой. Если нас не приглашали на вечеринку, он жаловался полицейским на шум, хотя на самом деле шум ему не мешал, и добивался, чтобы вечеринку остановили.
На похоронах и потом, на поминках у нас дома, я ничего такого не сказала. Выпила одна бутылку красного вина, после чего меня вырвало на пол возле отцовского стола, на то самое место, где он умер. Мама нашла меня и залепила мне пощечину. Она сказала, что я все испортила. Не знаю, имела она в виду ковер или память об отце, но в любом случае он сам все испортил и я ни при чем.
Нет, я вовсе не собираюсь валить все зло на отца. Сама я тоже была не лучше. Наверное, хуже дочери даже придумать трудно. Родители давали мне все, а я постоянно забывала говорить спасибо. Если же говорила, то будто мимоходом, думая о чем-то другом. Мне кажется, я не понимала, что значит это слово. А ведь спасибо – это знак благодарности. Мама с папой постоянно твердили об умирающих от голода африканских младенцах, словно это могло внушить мне благодарность к ним. Оглядываясь назад, я понимаю, что родителям лучше всего было бы оставить меня без подарков, и тогда, наверное, они заставили бы меня задуматься.
Мы жили в Киллини, в графстве Дублин в Ирландии, на семи тысячах квадратных футов, в современном доме с шестью спальнями, бассейном, теннисным кортом и собственным местом на пляже. Моя комната находилась в противоположной стороне дома, далеко от родительской, и с балкона открывался вид на море, но на балкон я почему-то не любила выходить. У нас имелись душ и джакузи и плазменный телевизор – точнее, стеновизор – в стене над ванной. Шкаф в моей комнате был набит дизайнерскими пакетами, а еще у меня имелись компьютер, игровая приставка и кровать с пологом на четырех столбиках. Мне повезло.
И вот вам настоящая правда: я была кошмарной дочерью. Во-первых, я была грубиянкой, которая не лезла за словом в карман, но, что гораздо хуже, я считала, будто заслужила все эти блага просто потому, что они были и у моих приятелей. Ни на секунду мне не приходила в голову мысль, что они тоже ничего не заслужили.
Потом я придумала, как исчезать из дома по ночам. Выйдя на балкон, я спускалась по трубе на крышу бассейна, а оттуда не составляло труда спрыгнуть на землю, и вот я уже в компании друзей. На нашем частном пляже имелся уголок, где мы обычно выпивали. Девочки пили так называемую «Смесь Долли»[1], то есть слитые в пластиковую бутылку остатки всего, что имелось в винных шкафах у родителей. Брали по нескольку дюймов из каждой бутылки – и родители ни о чем не подозревали. Мальчики же пили все, что только повезло достать. И хватались за любую девчонку, которая им не отказывала. Как правило, это была я. А мальчика Фиакру я украла у моей лучшей подружки Зои, потому что его отец был знаменитым актером. Если честно, то только по этой причине я позволяла ему каждую ночь на полчасика залезать мне под юбку. Я мечтала о встрече с его папой. Но чего не случилось, того не случилось.
Родители считали, что мне необходимо увидеть мир, посмотреть, как живут другие люди. И все время напоминали, мол, мне очень повезло, что я живу в большом доме на берегу моря, и, чтобы я оценила другой мир, мы проводили лето на нашей вилле в Марбейе, Рождество – в нашем шале в Вербьере, а на Пасху ездили в Нью-Йорк за покупками и останавливались в отеле «Риц». Розовый «мини-купер» с откидывающимся верхом и моим именем ждал моего семнадцатилетия, а приятель отца, у которого была своя записывающая студия, хотел прослушать меня и, не исключено, записать. Хотя я терпеливо снесла его руку у себя на заду, у меня не возникло ни малейшего желания остаться с ним наедине даже на мгновение. И ради будущей славы тоже.
Мама и папа постоянно посещали благотворительные мероприятия. Как правило, мама больше денег тратила на платье, чем на пригласительный билет, и, кроме того, дважды в год делала незапланированные покупки, чтобы потом отослать ненадеванные платья своей невестке Розалин, которая жила в деревне, – на случай если Розалин захочется подоить корову в сарафанчике от Эмилио Пуччи[2].
Теперь я знаю – когда нас выбросили из мира, в котором мы жили прежде, – что ни один из нас не был хорошим человеком. Наверное, где-то в глубине души, несмотря на всю свою безответственность, мама тоже это знает. Мы не были плохими, но и хорошими не были. Ничего никому не давая, мы очень много брали себе.
Не по заслугам много.
Прежде я никогда не задумывалась о том, что будет завтра. Жила одним днем. Жаль, теперь это невозможно, очень жаль. В последний раз, когда я видела папу живым, то раскричалась на него, заявила, что ненавижу его, и ушла, хлопнув дверью прямо у него перед носом. Мне не пришло в голову вернуться. Моего маленького мирка мне хватало, и я не желала думать о том, как мои слова и дела сказываются на других людях. Папе я крикнула, что не желаю его больше видеть, и больше я не видела его живым. Зачем мне было думать о завтрашнем дне или о том, что это были мои последние слова, сказанные отцу, да и вообще последний разговор с ним? Тогда меня занимало другое. За многое мне еще предстоит себя простить. И на это потребуется время.
А сейчас из-за папиной смерти и всего того, чем я хочу поделиться с вами, мне ничего не остается, как думать о завтрашнем дне и обо всех тех людях, которые будут завтра. Сейчас, просыпаясь утром, я радуюсь новому дню.
Папу я потеряла. У него больше не будет завтра, и у нас с ним тоже больше не будет завтра. Вам, верно, понятно, что теперь я ценю каждый новый день. И я хочу, чтобы каждый из них стал лучше предыдущего.