А потом день за днём каждый из них просто исполнял свой долг, чтобы встретить врага, как подобает. Но за всеми делами Льюкнар не знал покоя и вёл себя странно; он то застывал на месте, то бросался куда-то в сторону; однако король хранил внешнее спокойствие и держался приветливо, какая бы страсть ни палила его изнутри.
Но однажды на досуге, выглянув из дворцового окна, почти скрытого жасмином и ломоносом[3], он услыхал конский топот и вдруг увидел Льюкнара на добром коне, хмурого, решительного, в лёгком вооружёнии, готового отъехать – в прекрасно известное Олафу место.
Острая боль пронзила сердце короля, голова его закружилась, мысли в ней перепутались. За стеблями ломоноса и его закругленными усиками, за туманом, исходившим из собственного сердца, он едва видел, как Льюкнар подобрался в седле, дёрнул уздечку, и, когда конь взял с места в галоп, Олафу стало плохо, сильные руки его задрожали, и сквозь кружение в мозгу и звон в ушах он услышал собственный крик:
– Поторопись, сэр Льюкнар, со своим сватовством.
Этого оказалось довольно: сердце Олафа упало, и страсть остыла за ту секунду, когда он увидел, как страшно переменилось лицо Льюкнара, прекрасно разобравшего эти слова; если прежде было оно обеспокоенным, то каким же стало в тот миг, когда вся суть этого человека проступила на этом малом комке глины… на лице его?
Развернув коня, Льюкнар направился обратно. Олаф ожидал его, поначалу едва понимая, что делает; тем не менее, через какое-то мгновение мысль о близкой смерти – быть может – успокоила мозг и отогнала страсть. Скоро за дверью послышались размашистые шаги, и Олаф спокойно направился к ней, где и столкнулся с Льюкнаром. Зубы того были стиснуты, губы чуточку приоткрыты, из груди вырывалось резкое, но сдерживаемое дыхание, чёрные горящие глаза мрачно глядели вдаль из-под тяжёлых бровей.