Мы пережили самую жестокую и самую разрушительную из войн, какие до сих пор знал Запад. Самую разрушительную – поскольку в ней использовались громадные средства. Были не только поставлены под ружье армии в десять, пятнадцать, двадцать миллионов человек, но и все население в тылу оказалось мобилизованным в порядке трудовой повинности, чтобы снабжать эти армии самыми эффективными орудиями смерти. Все, что страна отнимала у живых, служило войне, и труд, поддерживающий жизнь, рассматривался – и допускался – только как необходимая опора гигантской военной машины, которой стал весь народ[6].
Поскольку все – и рабочий, и крестьянин, и женщина – способствуют борьбе, постольку всë – и завод, и поле, и дом – стало мишенью; воспринимая всë – и человеческую плоть, и землю – в качестве врага, противник стремился к полному его уничтожению посредством авиации.
Ни такое поголовное участие народов в войне, ни столь варварские разрушения не были бы возможны без изменения самих людей под влиянием единодушно воспринятых ими грубых страстей, которые позволили привести к полному извращению их естественных действий. Вызывать и поддерживать эти страсти было делом той военной машины, которая определяла использование и всех других страстей, – Пропаганды. Жестокость событий она подкрепила жестокостью суждений.
Самое поразительное, что этот спектакль, который мы сами самим себе представляем, так мало нас удивляет.
Ближайшее объяснение
Тот факт, что в Англии и в Соединенных Штатах, где не было никакой воинской повинности и где личные права были священны, весь народ стал простым человеческим потенциалом, распределяемым и используемым Властью таким образом, чтобы производить максимум полезного военного усилия[7], легко объясняется. Как можно было сопротивляться гегемонистским притязаниям Германии, привлекая лишь часть национальных сил, в то время как та использовала все свои силы? Судьба Франции, которая попыталась поступить подобным образом[8], стала уроком для Великобритании и Соединенных Штатов. В Великобритании дело дошло до призыва на военную службу женщин.
В целях более умелого манипулирования своими войсками противник мобилизует даже мысли и чувства людей, и чтобы не оказаться в невыгодном положении, следует подражать ему и в этом. Таким образом, миметизм поединка приводит к тому, что нации, ведущие борьбу с тоталитаризмом, с ним сближаются.
Полная милитаризация обществ является, стало быть, делом Адольфа Гитлера, в Германии – непосредственно, в других странах – косвенно. И если у себя в стране он и осуществил эту милитаризацию, то только благодаря тому, что для обеспечения его воли к власти потребовалась по меньшей мере вся совокупность национальных ресурсов.
С этим объяснением не поспоришь. Но оно недостаточно глубоко. Европа видела до Гитлера и других честолюбцев. Почему же ни Наполеон, ни Фридрих II, ни Карл ХII не использовали полностью свои народы для войны? Только потому, что не могли этого сделать. С другой стороны, известны случаи, когда перед лицом опасного агрессора было желательно полное использование резервов национальных сил; достаточно упомянуть императоров XVI в., земли которых опустошал турок, – в своих необъятных владениях они, однако, никогда не могли собрать против него сколь-нибудь значительной по величине армии.
Следовательно, сами по себе ни воля честолюбца, ни необходимость защиты от нападения врага не объясняют, каким образом сегодня пускаются в ход столь громадные средства.
Но все дело в материальных и моральных рычагах, находящихся в распоряжении современных правительств. Именно власть этих правительств позволила произвести такую тотальную мобилизацию в целях как нападения, так и защиты.
Прогресс войны
Война не является и никогда не являлась с необходимостью такой, какой мы видим ее сегодня.
В эпоху Наполеона в нее вовлекались мужчины призывного возраста – но не все, – и Император обычно призывал лишь половину контингента. Все остальное население могло вести свое обычное существование, и от него требовались лишь умеренные денежные налоги.
Во времена Людовика XIV войне нужно было еще меньше: военная повинность была неизвестна, и частное лицо жило вне военного конфликта.
Если, таким образом, вовсе не неизбежно, чтобы в случае войны общество участвовало в ней всеми своими членами и всеми своими силами, станем ли мы утверждать, что событие, свидетелями и жертвами которого мы являемся сегодня, случайно?
Конечно же, нет; ведь если расположить в хронологическом порядке вóйны, которые раздирали наш западный мир в течение почти тысячелетия, то с поразительной ясностью обнаруживается, что от одной войны к другой коэффициент участия общества в конфликте все время возрастал и что наша Тотальная война есть не что иное, как завершение непрерывного движения к своему логическому концу безостановочного прогресса войны.
Следовательно, объяснение нашего несчастья надо искать не в нынешнем положении дел, а в истории.
Какая постоянно действующая причина всегда придавала войне больший размах (под размахом войны я имею в виду здесь и буду иметь в виду в дальнейшем более или менее полное поглощение войной общественных сил)?
Ответ дают сами факты.
Короли в поисках армий
Как только мы возвращаемся назад, в эпоху XI–XII вв., когда начинают формироваться первые из современных государств, нас сразу поражает тот факт, что во времена, представляющиеся столь воинственными, армии были крайне малы, а кампании непродолжительны.
Король имеет в своем распоряжении солдат, которых ему приводят его вассалы, но эти солдаты обязаны ему служить только в течение сорока дней. В районе военных действий король находит местное ополчение, но оно не годится для войны[9] и следует за ним лишь два-три дня похода.
Как с такой армией решиться на крупные военные действия? Королю нужны дисциплинированные войска, которые будут следовать за ним более долгое время; но тогда он должен им платить.
Чем же ему им платить, если у него нет иных средств, кроме доходов с его собственных владений? Совершенно недопустимо, чтобы король мог поднять налоги[10]; главный способ для него получить денежные средства – это добиться от церкви (если та одобряет поход) предоставления в его распоряжение в течение нескольких лет церковной десятины. Но даже при наличии этих ресурсов еще и в конце XIII в. арагонский Крестовый поход, длившийся сто пятьдесят три дня, предстанет как чудовищное предприятие и надолго ввергнет монархию в долги.
Война в ту пору является весьма незначительной потому, что незначительна Власть, которая отнюдь не располагает двумя такими важными рычагами, как военная повинность и право облагать налогом.
Но Власть изо всех сил стремится к своему возрастанию, короли стараются добиться того, чтобы, с одной стороны, духовенство и, с другой, – сеньоры и городские общины все чаще оказывали им финансовую поддержку. При английских королях Эдуарде I и Эдуарде III и французских королях Филиппе Красивом и Филиппе Валуа эта тенденция продолжает развиваться. До нас дошли расчеты для кампании в Гаскони советников Карла IV, который требовал пять тысяч всадников и двадцать тысяч пехотинцев, всех на денежном содержании (soldés) – всех «солдат»* на пять месяцев. Другой документ, составленный позже лет на двенадцать, предусматривает для четырехмесячной кампании во Фландрии десять тысяч всадников и сорок тысяч пехоты.
Но для того чтобы собрать средства, король вынужден объезжать все главные центры королевства и, созывая народ «знатный, средний и простой», изъяснять ему свои нужды и просить его о помощи[11].
Такие демарши будут непрестанно повторяться в ходе Столетней войны, которую надо представлять себе как ряд последовательных коротких кампаний, требующих каждый раз финансирования. Таков же механизм и в лагере противника[12], где король имеет сравнительно больше власти и потому с большей регулярностью извлекает более значительные средства из намного менее богатой и менее населенной страны[13].
Подати, необходимые для выкупа короля Иоанна, будут взиматься несколько лет*, но никто так и не решится признать их постоянными, да и народ восстанет против податей почти одновременно как во Франции, так и в Англии.
Только в конце войны привычка к пожертвованию позволит установить постоянный налог – талью – для содержания постоянной армии, или ордонансовых рот**.
Таков величайший шаг, совершенный Властью: отныне она не выпрашивает милостыню в чрезвычайных обстоятельствах, а имеет постоянные дотации. И она намерена приложить все свое старание к тому, чтобы их повысить.
Размах Власти – размах войны
Как же это сделать? Как увеличить часть национального богатства, которая, переходя в руки Власти, становится, таким образом, силой?
До самого конца монархия так и не осмелится принудительно мобилизовывать людей, т. е. ввести воинскую повинность. Она так и будет нанимать солдат за деньги.
Впрочем, она начнет весьма хорошо выполнять гражданские задачи, что свидетельствует о приобретении ею законодательной власти, которой в Средние века еще не существует, но которая начинает развиваться. А законодательная власть включает в себя право облагать население налогом. В данном направлении эволюция будет долгой.
Попытки трех великих западных монархий повысить налоги[14] и неистовое сопротивление народов составляют подоплеку великого кризиса XVII в., завершившегося Английской и Неаполитанской – совершенно забытой, но сколь значительной! – революциями и в конечном итоге Фрондой***.
Когда Власть в конце концов одерживает победу, результат налицо: двести тысяч человек истребляют друг друга при Мальплакé вместо пятидесяти тысяч при Мариньяно****.
Вместо двенадцати тысяч вооруженных людей, как это было у Карла VII, Людовик XVI имеет сто восемьдесят тысяч солдат. Король Пруссии – сто девяносто пять тысяч, Император – двести сорок тысяч.
У Монтескьë этот прогресс вызывал тревогу[15]: «И при нашем желании иметь побольше солдат мы скоро ничего не будем иметь, кроме солдат, и станем подобны татарам!»** С замечательным предвидением он добавляет: «Для этого надо только надлежащим образом ввести в действие новое изобретение – милицию, организованную почти во всей Европе, и довести его до той же чрезмерности, до которой доведены регулярные армии»[16].
Но этого монархия сделать не могла: Лувуа создал территориальные полки, контингент которых должен был набираться из местного населения; в принципе они были предназначены единственно для службы на местах, и когда министр пытался потом использовать их как запасные полки действующих войск, то столкнулся в этом отношении с самым решительным сопротивлением. В Пруссии (указ 1733 г.), должно быть, достигли большего****. Но именно это начало введения воинской обязанности даже еще сильнее, чем утяжеление бремени налогов, раздражало население и вызывало основное недовольство против Власти.
Было бы абсурдным считать, что дело монархии сводилась к увеличению армий. Достаточно хорошо известно, какой она установила в стране порядок, какую поддержку дала слабым против сильных, насколько изменила жизнь общества и чем ей обязаны сельское хозяйство, торговля и промышленность.
Но именно для того, чтобы оказаться способной совершать все эти благодеяния, монархии потребовалось создать правительственный аппарат, состоящий из конкретных органов – администрации и из прав – законодательной власти, который можно себе представить как «машинное отделение», откуда осуществляется управление подданными с помощью все более мощных рычагов.
Тем самым – с помощью этих рычагов, посредством этого «машинного отделения» – Власть стала способной во время войны или при подготовке к ней требовать от нации то, о чем средневековый монарх не мог даже мечтать.
Размах Власти (или способность управлять национальной деятельностью в более полной мере), таким образом, стал причиной размаха войны.
Люди, вовлеченные в войну
Абсолютная монархия, династические войны, жертвы, которые вынужден приносить народ, – нас учили соединять эти понятия. И вполне законно. Ибо если и не все короли властолюбивы, то хотя бы один таковой среди них мог оказаться, и его великая власть позволяла ему вводить тяжелые повинности.
Именно от этих повинностей стремился освободиться народ, когда ниспровергал королевскую Власть. Именно это было для него невыносимо – налоговое бремя, а больше всего – обязанность поставлять определенное количество рекрутов.
Насколько же поразительным в таком случае выглядит увеличение этих повинностей в современных государствах, и в особенности использование в них – не абсолютной монархией, а в результате падения последней – призыва на военную службу!
По мнению Тэна, народ согласился на воинскую повинность перед лицом угрозы вражеского вторжения и боясь страданий:
«Он думал, что она только временна и случайна. После победы и заключения мира его правительство продолжает требовать от него выполнения той же повинности, которая делается постоянной и окончательной. После Люневильского и Амьенского договоров Наполеон сохраняет ее во Франции, после Парижского и Венского договоров прусское правительство сохраняет ее в Пруссии.
С каждой войной эта система становится тяжелее; как зараза, она переходит от государства к государству; теперь она обнимает всю континентальную Европу, она царит в ней со своим естественным спутником, всегда предшествующим ей либо следующим за нею, со своим братом-близнецом – всеобщим избирательным правом. Каждый их двоих, выступая более или менее очевидно, влечет за собой другого, более или менее неполного или скрытого; оба, слепые и страшные, ведут за собой или направляют будущую историю: одно – вкладывая в руку каждого совершеннолетнего выборный бюллетень, другая – вешая на спину каждого совершеннолетнего солдатский ранец. Мы знаем, какой резней и к каким банкротством это чревато для XX столетия, какую крайнюю международную злобу и недоверие предвещает, с какой потерей человеческого труда это делается, с помощью каких искажений продуктивных открытий, посредством какого отступления к низшим и губительным формам древних воинственных обществ, какого возврата к эгоистическим и грубым инстинктам, к чувствам, нравам и морали античного города и варварского племени» и т. д.»[17]
Разве не увидел всего уже Тэн?
Три миллиона человек оказались в армиях в Европе в конце наполеоновских войн. Война 1914–1918 гг. убила или покалечила народу в пять раз больше.
И как сегодня относиться к тому факту, что мужчины, женщины и дети оказываются вовлеченными в битву так же, как они вовлекались в нее когда-то, находясь в повозках Ариовиста**?
Мы заканчиваем тем, с чего начинают дикари. Мы заново открыли утерянное искусство заставлять голодать мирное население, поджигать хижины и уводить побежденных в рабство. Зачем нам нашествия варваров? Мы сами себе гунны.
Выживание абсолютной Власти
Это великая загадка. Народы, которые не переставали жаловаться на то, что их господа, короли, использовали их для войны, в конце концов сбрасывают этих господ и теперь сами облагают налогом не только часть своих доходов, но и свои жизни!
Какой неожиданный поворот! Может быть, мы объясним это тем, что на смену соперничеству династий пришло соперничество наций? Или станем утверждать, что воля народа жаждет экспансии, стремится к войне, что гражданин хочет платить за войну и идти в армию? И что, в конце концов, мы сами себе внушаем воодушевление жертвами, более тяжелыми, чем те, на которые мы некогда шли столь неохотно?
Это было бы смешно.
Человек, который получает уведомление налогового инспектора или которого вызывает к себе жандарм, далек от того, чтобы признавать в уведомлении или повестке – какую бы важность и какой бы вид им ни придавали – проявление собственной воли. Напротив, это веления некой чужой воли, некоего безликого господина, которого народ называет «ОНИ», как прежде он называл злых духов. «ОНИ повышают нам налоги, ОНИ призывают нас на войну» – такова мудрость простонародья.
Для нее все происходит так, как будто некий наследник исчезнувшего короля довел до конца прерванное дело абсолютизма.
Если мы видели, что армия и налоги выросли с ростом монархической Власти и что максимальная численность войск и максимальная величина налогообложения соответствуют максимуму абсолютизма, как же нам тогда не признать – видя, как длится кривая этих неопровержимых признаков, видя чудовищное развитие тех же самых следствий, – что действует все та же причина, и что Власть, в иной форме, продолжала и все продолжает усиливаться.
Это почувствовал Виолле: «Современное государство есть не что иное, как король последних веков, который с триумфом и не покладая рук продолжает свой упорный труд»[18].
«Машинное отделение», созданное монархией, только и делало, что совершенствовалось: его материальные и моральные рычаги постепенно стали способными проникать все более глубоко в общество и добывать оттуда средства и людей одним приемом, каждый раз все более неотразимым.
Единственное изменение состоит в том, что эта возросшая Власть стала ставкой в игре.
«Эта исполнительная власть, – говорит Маркс, – с ее громадной бюрократической и военной организацией, с ее многосложной и искусственной государственной машиной, с этим войском чиновников в полмиллиона человек рядом с армией еще в полмиллиона, этот ужасный организм-паразит, обвивающий точно сетью все тело французского общества и затыкающий все его поры, возник в эпоху абсолютной монархии, при упадке феодализма, упадке, который этот организм помогал ускорять […] Все перевороты усовершенствовали эту машину вместо того, чтобы сломать ее. Партии, которые, сменяя друг друга, боролись за господство, рассматривали захват этого огромного государственного здания как главную добычу при своей победе»[19].
Минотавр в маске
С XII по XVIII в. государственная власть не переставала расти. Этот процесс был понятен всем его очевидцам и вызывал беспрестанно повторявшиеся протесты и яростное противодействие.
В последующее время она продолжала возрастать в ускоренном темпе, и по мере собственного расширения она расширяла войну. Но мы этого больше не понимаем, мы больше не протестуем и не сопротивляемся.
Эта пассивность, совершенно новая, возникла благодаря той мгле, которой Власть себя окружает.
Прежде Власть была видимой, она проявлялась в личности короля, который осознавал себя господином и которому были свойственны страсти.
Сегодня, под маской своей анонимности, она претендует на то, что не имеет никакого собственного существования и является лишь безличным и бесстрастным инструментом общей воли.
«Посредством фикции (другие говорят – абстракции) утверждают, что общая воля, которая в действительности проистекает от индивидуумов, облеченных политической властью, исходит из коллективного существования, т. е. из нации, правители которой являются лишь органами. Эти самые правители, впрочем, во все времена силилась внедрить данную идею в сознание народа. Они поняли, что это было действенное средство заставить принять их власть или их тиранию»[20].
Сегодня, как и всегда, власть осуществляется коллективом людей, которые имеют в своем распоряжении «машинное отделение». Этот коллектив составляет то, что называют Властью, и его отношение к людям есть отношение повелевания.
Изменилось только одно: люди получили простые средства для замены главных участников Власти. В некотором смысле Власть оказывается ослабленной, поскольку избиратели могут сами – в установленный период времени – выбирать среди кандидатов, претендующих на управление социальной жизнью.
Но такой порядок, открывая перспективу Власти всякому честолюбцу, значительно облегчает ее расширение. Ведь при Старом порядке* умы, способные оказывать влияние, понимая, что никогда не будут принимать участия во Власти, не медлили с изобличением малейшего попрания их права. Тогда как сегодня все суть претенденты и никто не заинтересован в сокращении должности, которую надеется однажды получить, и в том, чтобы была парализована деятельность машины, которую он думает использовать, когда придет его черед[21].
Именно поэтому в политических кругах современного общества обнаруживается столь полное согласие в пользу расширения Власти.
Социалисты подают здесь пример наиболее поразительный. Их теория учит: «В действительности государство есть не что иное, как машина для подавления одного класса другим, и в демократической республике ничуть не меньше, чем в монархии[22]. Через все буржуазные революции, которых видела Европа многое множество со времени падения феодализма, идет развитие, усовершенствование, укрепление этого чиновничьего и военного аппарата…[23] Все перевороты усовершенствовали эту машину вместо того, чтобы сломать ее**».
Тем не менее они весьма благосклонны к этой «машине подавления», не замечая, как она растет, и помышляя скорее о том, чтобы забрать ее в свои руки, чем «сломать»[24].
И, справедливо восставая против войны, они даже не видят, что ее ужасное расширение связано с расширением Власти.
Напрасно Прудон всю свою жизнь разоблачал демократию за ее скатывание к простому соперничеству ради Imperium***.
Это соперничество дало свои необходимые плоды – Власть, одновременно обширную и слабую.
Но для Власти неестественно быть слабой. В таком случае обстоятельства побуждают сам народ по своему усмотрению находить сильную волю. Тогда отдельный человек или группа людей могут, захватив Власть, беззастенчиво использовать ее рычаги.
Они демонстрируют ее непомерную тяжесть. Они кажутся ее создателями. Но нет! Они только незаконные пользователи.
Минотавр без маски
«Машинное отделение» создано, они лишь используют его. Гигант прочно встал на ноги, они лишь наделяют его ужасной душой.
Он выпустил страшные когти, но эти когти выросли в период демократии. Он мобилизует население, но именно при демократии утверждается принцип воинской повинности. Он захватывает богатства, но именно благодаря демократии возник фискальный и инквизиционный аппарат, который он использует. Плебисцит не придал бы никакой законности тирану, если бы общая воля не была провозглашена достаточным источником власти. Инструмент консолидации, каковым является партия, возник в результате соперничества ради Власти. Приведение умов к повиновению с детства было подготовлено монополией – более или менее полной – образования. Присвоение государством средств производства подготовлено в общественном мнении.
Сама полицейская власть, являющаяся наиболее невыносимым институтом тирании, выросла под сенью демократии[25]. Древнему строю она едва ли была известна[26].
Демократия, которую мы осуществляли на практике, централизующая, регламентирующая и абсолютистская, является, таким образом, инкубационным периодом тирании.
Именно под покровом внешнего простодушия, которое демократия придала Власти, та обрела размах, проявившийся в деспотизме и беспрецедентной войне в Европе. Если представить себе, что Гитлер непосредственно наследовал Марии Терезии, верится ли, чтобы он смог создать столько современных средств тирании? Не должен ли он был найти их уже готовыми?
По мере того как наши размышления движутся в данном направлении, мы все лучше понимаем проблему, которая возникает у нас на Западе.
Увы, мы больше не можем верить, что, уничтожив Гитлера и его режим, мы поразили зло в его источнике. В то же время, строя планы на послевоенный период, мы вновь хотим сделать государство ответственным за все индивидуальные судьбы и непременно дать в руки Власти средства, адекватные огромности ее задач.
Как можно не осознавать того, что государство, которое привязывает к себе людей всеми узами потребностей и чувств, тем более может быть способным обречь их однажды на военный удел? Чем больше атрибуты Власти, тем, следовательно, больше ее материальные средства для войны; чем более демонстративно ее служение, тем быстрее повиновение ее призыву.
И кто осмелится гарантировать, что этот огромный государственный аппарат никогда снова не попадет в руки какого-нибудь гурмана власти? Не существует ли воля к власти в природе человека и не являются ли выдающиеся командирские способности, необходимые для управления становящейся все более и более громоздкой государственной машиной, зачастую лишь спутниками духа завоевания?
Минотавр повсюду
Итак, достаточно – мы это только что видели и об этом свидетельствует вся история, – чтобы в одном из будущих всемогущих государств нашелся лидер, который бы обратил полномочия, взятые им на себя ради общественного блага, в средства войны, и все другие государства будут принуждены вести себя так же. Ибо чем полнее государство овладевает национальными ресурсами, тем оглушительнее, внезапнее, непреодолимее волна, которая может обрушиться со стороны вооруженного общества на общество мирное.
Значит, когда мы отказываемся от большей части себя в пользу государства, мы рискуем – какое бы доверие ни внушало оно нам сегодня своим видом – вскормить будущую войну и поднять волну войн, подобную волне войн Революции*.
Я не собираюсь здесь выступать против возрастания Власти или расширения государства. Я знаю, чтó люди от этого ждут и насколько их вера в грядущую Власть подогревается теми страданиями, которые им причинила Власть ушедшая. Они жаждут общественной безопасности. Руководители государств или те, кто стремятся быть таковыми, ничуть не сомневаются, что наука даcт им возможность формировать умы и тела, подгонять каждого индивидуума к некоторой созданной для него социальной ячейке и обеспечивать посредством системы государственных служб благо всех. Попытка достичь этого – и ей нельзя отказать в значительности – является венцом истории Запада.
Если думают, что здесь, возможно, с одной стороны, слишком много уверенности, а с другой – слишком много предубеждения, что преждевременное применение неопределенной науки опасно, поскольку может обернуться жестокостью, едва ли известной варварам (свидетельство тому – расистский опыт), что неправильный перевод стрелки для огромных человеческих эшелонов с неизбежностью приведет к катастрофе, что резервы масс, наконец, и влияние лидеров предвещают нам конфликты, в отношении которых последний является лишь предзнаменованием, надо ли изображать из себя Иеремию*?
Я об этом не думал, и мой замысел ограничивается лишь поиском причин и способа возрастания Власти в обществе.