В меблированных комнатах Владислав Фелицианович и Анна Ивановна прожили недолго. Вскоре им удалось снять квартиру – сперва однокомнатную (у родственников первой жены, Торлецких, на Знаменке), позже, вероятно, более просторную (на Пятницкой улице, 49). “Гареныш” теперь жил с матерью и отчимом.
Немедленно по истечении трехлетнего запрета, в 1913 году, Ходасевич обвенчался с Анной Гренцион – естественно, по православному обряду. К тому времени и ее брачные проблемы были разрешены. Что до Ходасевича, то священник, скорее всего, удовольствовался консисторским свидетельством о разводе и не стал требовать справки из костела.
В отношениях Владислава и Анны не было периода бурной страсти. Но зато их взаимная привязанность все росла, особенно в первые пять-шесть лет совместной жизни. “Я тебя очень люблю и всем говорю, что ты маленький Боженька”, – эти слова Анны Ивановны из письма мужу (от 5 мая 1916 года)[211] достаточно выразительны. Так же – “боженька” – временами обращается и Ходасевич к жене. Почти ежедневные письма при любой разлуке, постоянные тревоги о здоровье друг друга, подробные рассказы о больших и малых делах, полное отсутствие какого-то напряжения в тоне, ревности, взаимных подозрений – все это создает впечатление чрезвычайно гармоничного брака. Таким он, видимо, и был до поры. И все же в известный момент ему суждено было распасться. Но это произошло спустя много лет, среди которых были трудные и страшные. Пока, накануне мировой войны, предсказать это было невозможно.
Молодая семья поначалу жила бедно – настолько, что это вызывало опасения у родственников, и их приходилось успокаивать. 5 июля 1913 года Ходасевич пишет Георгию Чулкову: “Вам наговорили о нас всяких ужасов, чего в действительности нет вовсе. Тут вышла трескучая путаница, ничего больше. Дела наши плохи, это правда, но как всегда. Ничего ужасного не случилось и не предвидится”[212]. Но скромный быт, денежные затруднения – все это как будто подчеркивало для Ходасевича подлинность обретенного им мира.
Символом этого мира стали мыши – существа, часто вызывающие презрение и брезгливость, но близкие человеку, его вещественному быту, его жилью во все века и во всех странах. Близкие – и при том независимые, неприрученные. Началось все случайно. Вот как вспоминает об этом Анна Ивановна:
Однажды, играя со своим сыном, я напевала детскую песенку, в которой были слова: “Пляшут мышки впятером за стеною весело”. Почему-то эта строчка понравилась Владе, и с тех пор он как-то очеловечил этих мышат. Часто заставлял меня повторять эту строчку, дав обе мои руки невидимым мышам, – как будто мы составляли хоровод. Я называлась “мышь-бараночник” – я очень любила баранки. В день нашей официальной свадьбы мы из свадебного пирога отрезали кусок и положили за буфет, желая угостить мышат – они съели. Впоследствии, в 1914 году, когда я заболела крупозным воспалением легких и была близка к смерти, Владя после кризиса преподнес мне шуточные стихи, которые, конечно, не вошли ни в один сборник его стихов. Вот они:
Бедный Бараночник болен: хвостик, бывало проворный,
Скромно поджав под себя и зубки оскаливши, дышит.
Чтобы его <ободрить> и выразить другу вниманье,
Мы раздобыли баранку. Но что же? Едва шевельнувшись,
Лапкой ее отстранил – и снова забылся дремотой…
Боже мой! Если уж даже баранка мышиного сердца
Больше не радует – значит, все наши заботы бессильны,
Значит, лишь Ты, Вседержитель, его исцелишь и на радость
В мирный наш круг возвратишь. А подарок до времени может
Возле него полежать. Очнется – увидит. Уж то-то
Станет баранку свою катать по всему он подполью!
То-то возней громыхливой соседям наделает шуму!
В письмах Ходасевич часто ласково называет жену “мышью” (сам он фигурирует в качестве “медведя”). Эта трогательная игра на годы стала частью семейного ритуала, который в данном случае был неотделим от “серьезного” творчества поэта. То же стихотворение о Бараночнике примыкает к маленькому циклу “мышиных стихов”, написанных в 1913 году и вошедших во вторую книгу Ходасевича “Счастливый домик”. Первое – “Ворожба” – начинается так:
Догорел закат за речкой.
Загорелись три свечи.
Стань, подруженька, за печкой,
Трижды ножкой постучи.
Пусть опять на зов твой мыши
Придут вечер коротать.
Только нужно жить потише,
Не шуметь и не роптать…
Второе посвящено конкретной мыши по имени Сырник. Анна Ивановна указывала, что под этим прозвищем скрывался реальный семейный знакомец. Но впоследствии Сырник стал частью шутливой семейной мифологии Ходасевичей. Вот каково это существо:
…Ты не разделяешь слишком пылких бредней,
Любишь только сыр, швейцарский и простой,
Редко ходишь дальше кладовой соседней,
Учишь жизни ясной, бедной и святой.
Заведу ли речь я о Любви, о Мире –
Ты свернешь искусно на любимый путь:
О делах подпольных, о насущном сыре, –
А в окно струится голубая ртуть…
Вряд ли можно представить себе более отчетливое отрицание тех экстремистских духовных идеалов, которыми жили друзья Ходасевича, да и сам он несколькими годами прежде. “Свято” теперь прозаичное, бедное, ежедневное. Какой бы ироничной ни была форма, в которой высказан этот взгляд на мир, его надо принять всерьез.
Впрочем, кроме Сырника и Бараночника существовали и другие мыши с собственными именами, перечисленные в шутливом “домашнем” стихотворении “Вечер” (1917): тут и “ученейший Книжник”, и “Свечник, поэт сладкогласный”, и Ветчинник, который “сидел в мышеловке за благо мышей”. Возможно, у каждого из них есть реальный прототип. Но это было уже чисто шуточное продолжение бытовой и литературной игры, которая в 1912–1914 годах занимала в жизни поэта важное место[213].
Пожалуй, в этом месте действительно стоит задуматься “о насущном сыре”: какими средствами в самом деле располагал в 1910-е годы Ходасевич и каковы были источники его дохода?
Редкий случай: мы можем точно ответить на этот вопрос. Поэт вел почти по-бухгалтерски скрупулезный учет приходов и расходов, и его записи (вложенные в тетрадь стихов) сохранились[214]. За 1913 год семейный дебет Ходасевичей составил 3130 рублей (истрачены 3070). Сюда входят 250 рублей, подаренных Мишей, 70 рублей от Гренциона (копеечные, конечно, алименты), рублей 100 от сдачи какой-то комнаты, видимо, принадлежавшей Анне Ивановне. Остальное – заработок Владислава Фелициановича. В 1914 году доход составил 4173 рубля, прожито из них было 3888. В это время уже зарабатывала и Анна Ивановна.
Выходит, что в 1913–1914 годах Ходасевичи из разных источников получали в среднем 300 рублей в месяц. Для сравнения: учитель народной школы зарабатывал в месяц около 30 рублей, гимназический преподаватель со стажем – чуть больше 100, высококвалифицированный рабочий-металлист – около 70. Родители Даниила Хармса, Иван Павлович и Надежда Ивановна Ювачевы, в 1911 году зарабатывали вдвоем (после вычетов в пенсионную кассу) 163 рубля в месяц; правда, у них была казенная квартира (что позволяло сэкономить рублей 50 ежемесячно), но в семье было двое детей, а не один, как у Ходасевичей. Таким образом, по крайней мере начиная с середины 1913 года семья Владислава Фелициановича жила вполне по стандартам московского среднего класса, что непременно подразумевало наличие кухарки и гувернантки и, разумеется, не однокомнатной квартиры. Конечно, о доходах Валерия Брюсова или собственных братьев-адвокатов Ходасевич мог только мечтать, но среди литераторов, живших гонорарами, он был отнюдь не самым бедным. Другое дело, что материальное положение его не было стабильным. Пока была работа, на все необходимое хватало. Долги, взятые прежде, тщательно фиксировались и платились, а в неоплатные долги Ходасевич, в отличие от Пушкина, не залезал. Но сбережений сделать не удавалось, и при непредусмотренных тратах или при невозможности работать в прежнем темпе приходилось обращаться за помощью к родственникам.
А работал Владислав Фелицианович очень много. Статьи 1912–1916 годов составляют в собрании его сочинений 170 страниц – больше 10 печатных листов. Объем переведенной в эти годы прозы в несколько раз больше. Труды переводчика сопровождались специфическими коллизиями. Некоторые из них можно восстановить по письмам.
Так, весной 1912 года Ходасевич задумал “изменить” “Пользе” и предложить свои услуги более солидному издателю, Константину Федоровичу Некрасову, племяннику знаменитого поэта, жившему попеременно в Москве и Ярославле. С Некрасовым был связан Муратов, который, видимо, и рекомендовал ему Ходасевича как переводчика польской литературы. 12 марта Владислав Фелицианович писал издателю:
Позвольте обратиться к Вам с предложением издать мой перевод исторической повести Красинского “Агай-хан”. Имя и значение Красинского в истории польской литературы Вам, конечно, известно, но об “Агай-хан” позвольте сказать несколько слов.
Повесть на русский язык ни разу еще не была переведена. Между тем, это одно из лучших созданий Красинского. Издав ее, Вы ознакомите русскую публику с произведением поистине прекрасным.
Весьма ценя издательство Ваше как предприятие культурное, я вместе с тем очень помню, что публика наша не слишком охотно покупает классиков – и понимаю, что для издателя, каков бы он ни был, издание всякой хорошей книги представляет известную материальную опасность, известный риск. Но я совершенно уверен, что “Агай-хан” у Вас не залежится: дело в том, что он сейчас ко времени, – к юбилею смутного времени и 300-летию дома Романовых. Повесть начинается с момента убийства Тушинского вора. Ее главные действующие лица – Марина Мнишек, Заруцкий и молодой татарский князек Агай-хан, влюбленный в Марину.
В повести шесть (приблизительно) сорокатысячных листов, т. е. листов 8–9 печатных[215].
Некрасов ответил весьма любезно:
Мне было очень интересно получить Ваше предложение. Ваши переводы я немного знаю, о Вас же слышал от П. П. Муратова ‹…›. Я очень охотно издал бы в Вашем переводе “Агай-хана”, меня смущает только то же обстоятельство, что и Вас: русская публика не слишком охотно покупает классиков; думаю, однако, что не будет большого риска выпустить 2000 экземпляров ‹…›. Я мечтал когда-то издать и Красинского, и Словацкого целиком; не отказался от этой мысли теперь, а только отложил ее[216].
Обрадованный Ходасевич ухватился за эту вскользь брошенную фразу:
Что сказали бы Вы, если б я попытался до некоторой степени вернуть Вас к первоначальным намерениям и предложил бы издать не полное собрание сочинений Красинского, а лишь законченные его вещи, отбросив фрагменты, отрывки и прочее? Думаю, что такое издание явилось бы настоящим вкладом в переводную нашу литературу и в качестве такового не было бы даже рискованным в материальном отношении. Довольно уж Пшибышевских да Тетмайеров! ‹…›
За свою работу, весьма трудную, ибо Кр<асинский> не только классик, что обязывает само по себе, но и писатель с головокружительным синтаксисом, – попрошу я по тридцати рублей с листа в 40 000 букв. Это тот минимум, который получаю я в десятикопеечных книжечках “Пользы” за Реймонта и прочие пустяки. Итого – рублей по 400 за том[217].
Это написано 14 апреля. 20 апреля Некрасов отвечает согласием: “Ваша мысль вернуться к мысли издать Красинского целиком мне очень нравится; одно тревожит меня: не зарваться бы! Не набрать бы слишком много книг! Это единственное возражение. Его, однако, можно устранить, если оттянуть срок издания, т. е. выпуска, что вполне сходится с Вашими планами”.[218]
Казалось бы, решено. Некрасов согласился даже на то, что Ходасевич заново переведет “Небожественную комедию”: с переведшим ее прежде Курсинским у Владислава Фелициановича были напряженные отношения, и он опасался, что договориться о сотрудничестве не удастся – “да и не хотелось бы ни с кем делить будущих «лавров»”[219]. 24 мая Ходасевич сообщил Некрасову, что “кончил все «пользинские» заказы и неделю тому назад засел за Красинского”[220]. Дело было только за вступительной статьей профессора Ф. Е. Корша, но и она приспела.