«Да, растения и животные счастливее нас, – продолжил свою мысль Владимир, – хотя они, возможно, думают о людях то же самое».
Он включил свет, присел на край кровати и огляделся, пытаясь найти себе какое-нибудь занятие.
Кроме узкой кровати, в его комнате находились платяной шкаф, письменный стол, на котором помещался маленький телевизор и аудиосистема, да еще потертый стул и большой стационарный мольберт в углу. Немудрящую обстановку, впрочем, скрашивали картины, в изобилии развешанные по стенам. В основном здесь висели полотна, написанные маслом, но попадались и акварели, и маленькие рисунки, выполненные углем, серебряным карандашом, пастелью и даже просто цветными карандашами.
Рядом с умело нарисованными портретами, пейзажами и натюрмортами соседствовали явно ученические работы, и объединяло эту разномастную домашнюю галерею, пожалуй, только одно – в нижнем углу каждой картины была подпись: «Ост». Подписываться таким образом Осташов придумал, еще будучи подростком, когда это слово навевало ему грезы о путешествиях и приключениях в духе историй Жюля Верна и Роберта Льюиса Стивенсона.
В последний раз свою трехбуквенную подпись Владимир вывел под портретом матери. На картине молодая женщина (Осташов рисовал ее по старой фотографии) была в светлом платье, с распущенными, ниспадающими на плечи и спину темными волосами; она сидела на мотоцикле, опираясь ногой о землю, одной рукой держалась за рукоятку руля (пальцы – на рычаге газа), а другой сжимала ключ, вставленный в скважину зажигания. Казалось, еще миг – и она заведет двигатель и укатит по проселочной дороге туда, куда был устремлен ее задорный взгляд – в солнечные да веселые просторы.
Картина далась легко, и вначале Осташову понравилась. Но очень скоро он вдруг взглянул на нее по-новому и чуть не выбросил.
С тех-то пор Владимир и разуверился в своих способностях и впал, как лягушка по осени, в творческий анабиоз.
Однако следует пояснить, что перед этим Осташов испытал еще одно серьезное разочарование. Неожиданно для себя он пришел к удручающему выводу: живопись в России никому не нужна.
В этом скорбном мнении Осташов утвердился эмпирическим путем, когда пытался торговать своими картинами на рынке «Вернисаж», в Измайлово. Зимой он арендовал там стол с навесом и в течение месяца простоял в ряду между ядреной бабищей, продававшей матрешек, и хмурым типом, прилавок которого был завален военной амуницией советского образца.
Вообще-то, ярмарка не специализировалась на картинах как таковых. В основном здесь продавали другое: сарафаны, пуховые платки, деревянные пасхальные яйца, новодельные под старину и восстановленные старые иконы, игрушки, патефоны, коромысла – словом, все, чем русская народная традиция, а также давнишняя советская и даже дореволюционная промышленность могли украсить быт; расчет в основном делался на туристов.
Что же до художников, то их жиденькая стайка кучковалась со своими произведениями в дальних рядах, куда не всякий покупатель забредал. Но Владимиру от дома до «Вернисажа» было рукой подать, и это обстоятельство стало решающим: вставать ни свет, ни заря, чтобы ездить куда-то дальше, было выше его сил.
К собратьям по искусству на рынке Осташов не примкнул. Место, которое он выбрал, на языке торговцев называлось проходным, то есть располагалось недалеко от входа и считалось выгодным. Правда, за такой прилавок и платить надо было вдвое больше, чем за столик на отшибе. Но Владимир, уверенный, что его картины расхватают быстро, без сомнений выложил сорок тысяч рублей. Хотя при этом в администрации рынка он долго спорил с управляющим, настаивая на том, чтобы арендовать торговое место только на неделю, ну в крайнем случае – на две.
– Почему я должен платить за целый месяц? – кипятился Осташов. – Я продам свои картины – и всё.
– Я еще раз говорю: меньше, чем на месяц мы места не сдаем, – ответил управляющий, круглый дядя с лукавыми глазками. – Остальное – дело ваше. Это же не моя проблема – сколько вы и чего продадите. И, кстати, тем более не моя проблема – продадите ли вообще хоть что-то.
И ведь как в воду глядел, подлец. За весь месяц у Владимира не взяли ни одной картины.
В последний день Осташов, понурый и печальный, пришел в конторку администрации, чтобы продлить аренду, однако управляющий ему отказал:
– Извините, но ваше место с завтрашнего дня арендовано другими людьми – на год вперед.
– А почему вы сдали мое место без моего ведома. Надо же было у меня спросить. А может, я бы тоже взял его на год?
– Вообще-то их аренда была оформлена еще месяц назад, когда вы приходили сюда в первый раз. Но я вам тогда этого не сказал, потому что вы, насколько я понял, задерживаться не собирались. И я думаю, ничего такого страшного не случилось. Мы можем предложить вам на выбор несколько других мест – в том секторе, где все художники продают свою продукцию. Я так понимаю, торговля у вас пошла отлично, раз вы хотите продлить аренду. И это очень хорошо, руководство рынка всегда приветствует успех.
Хитроглазый кругляк-управляющий лгал. Он был прекрасно осведомлен обо всем, что происходило в любом уголке подведомственной территории, и, конечно, он знал про фиаско Осташова.
Владимир запахнул свое темное пальто, поглубже надвинул на лоб кроличью ушанку и молча вышел наружу.
Он медленно побрел вдоль пестрых торговых рядов, время от времени бесцельно останавливаясь то у одного, то у другого прилавка.
Около стола, на котором высились многоярусные пирамиды из расписных шкатулок, Осташов задержался надолго. Внимательно рассматривая мелкие детали рисунков на боках и крышках шкатулок, Владимир вдруг вспомнил прочитанную в каком-то географическом журнале статью о древней вилле, откопанной археологами на берегу Средиземного моря. Где именно располагалась вилла, Осташов не помнил. Как не помнил он и многих других подробностей. Например, древнегреческая это была вилла или она принадлежала некоему римскому патрицию. Но главное, собственно, заключалось не в этом. А в том, что полы гостиного зала в этом особнячке украшала мозаика, которая в точности имитировала объедки и прочий мусор. Читая заметку, Владимир отметил про себя, что хозяин древней виллы, заказавший себе это дизайнерское решение, пожалуй, был большой весельчак. На цветной фотографии, помещенной рядом со статьей, было хорошо видно, с какой дотошностью безвестный художник изобразил арбузные и апельсиновые корки, огрызки яблок, обглоданные кости.
Владимир не сразу понял, отчего вдруг ему припомнилась эта мозаика. «А, вот что, – сообразил наконец он. – Если бы какой-нибудь богатый заказчик заказал мне оформить площадку перед крыльцом своего особняка в Подмосковье, то я бы сделал так. Закатал бы площадку в асфальт и прямо в нем, в асфальте, выложил бы мозаику в стиле этих шкатулок. Да-да. Это было бы что надо! Так, а каким должен быть материал мозаики? Слегка глянцевым, вот каким».
Осташов почувствовал что-то вроде лихорадки, всегда возикавшей, когда он размышлял над сюжетами картин. В подобные минуты его пронизывала почти физическая дрожь. Это состояние было верным предвестником того счастливого момента, когда вдруг, после долгих поисков и мучений, ему в голову приходила идея, которая одним махом разрешала все противоречия.
«Весь рисунок, целиком, должен быть виден только с высоты, с балкона особняка, – горячечно думал Владимир. – Это должна быть русская тройка – кони скачут во всю прыть. Так. А отдельные детали мозаики, каждый отдельный ее фрагментик должен представлять собой опавший лист какого-то дерева. Когда кто-нибудь будет идти по асфальтовой площадке, то у него должно возникать впечатление, будто дворник не успел подмести листву, будто под ногами беспорядочно валяются всякие листья. Какие там должны быть листья? Ну, всякие, разные: кленовые, липовые, дубовые, осиновые, рябиновые. Да! А вся картина будет видна только с расстояния, сверху, с балкона, или из окон второго, там, или третьего этажа. Так-так-так! И причем особенно классно это будет смотреться после дождя, когда асфальт будет глубоко черным, как фон на этих шкатулках».
Из мечтательного состояния Осташова вывел старичок, который, подойдя к прилавку, сказал продавщице:
– Откуда шкатулки?
– Из Палеха, – ответила продавщица, женщина из тех типажей, которых за глаза называют «Рязанью»: под теплым цветастым платком копна русых волос, нос картошкой, щеки на морозце горят снегирями.
– Ага, – сказал старик, прищурившись, – значит, мастера в Палехе их делают, да?
– Да.
– А потом они их красками раскрашивают, лаком покрывают, да?
– Да.
– А вы, значит, здесь эти шкатулочки продаете, да?
– Да-да. Что будете покупать-то, дедуля? – спросила продавщица, не понимая, к чему тот клонит.
– А вы сами откуда?
– В смысле?
– «В смысле», – передразнил ее дед. – А в том смысле, что люди где-то там работают и за это копейки получают, а вы тут собрались, перекупщики чертовы.
– Что это вы, дедуля?
– Спекулянты!
– Да чего вы тут раскричались? Поговорить, что ли, не с кем?
– Понаехали! Ворье! Бандиты! Ты не отворачивайся, ты мне скажи, откуда ты сама-то?
– Из Биробиджана, – сказала женщина. – Иди к черту, старый дурак!
Старик немедленно умолк и двинулся прочь, словно только этих магических слов и ждал.
Раскипятившаяся торговка со злостью посмотрела на Владимира.
– А вы что хотели?
Осташов не ответил, потому что не слышал вопроса, в это время он думал: «Да, мозаика из опавших листьев. В стиле Палеха… Палех – это русская осень. Опавшие листья на черной от дождя земле. Теплые цвета на жутко черном фоне… Как будто в пропасть все к черту летит… Или в космос…»
Он зашагал дальше по торговому ряду, размышляя, сколько долларов можно было бы запросить за оформление такой площадки с какого-нибудь нувориша. Тысячи три? Нет, мало. Лучше – семь. Да, семь было бы в самый раз. На семь тысяч долларов можно много чего сделать. Во-первых, матери можно будет отвалить денег. Ну, сколько? Тысячи три – пусть порадуется, пусть в кои-то веки почувствует себя человеком. И отцу дать три тысячи – он в последнее время постоянно теряет работу: не успеет куда-то устроиться, как уже эта фирма разоряется или сокращение штатов происходит, и отец сразу вылетает. А на оставшиеся деньги можно купить машину или еще что-нибудь такое. А можно снять себе квартиру на год. Хотя нет, на год уже денег, наверно, будет недостаточно. Черт возьми, как это мало – семь тысяч! А ведь, казалось бы, сумма солидная. Отхватить семь тысяч за раз – это действительно круто. Что же тогда делать с этими деньгами?
Владимир столь самозабвенно окунулся в грезы и размышления о гонораре, что только спустя некоторое время вспомнил: а ведь никакого богатого заказчика, никакой площадки с мозаикой под Палех и, соответственно, никаких семи тысяч в его жизни не существует.
Возвращение к реальности пришлось на тот момент, когда он приблизился к странному прилавку. Хозяин этого стола, улыбчивый парень, торговал старинными стеклянными емкостями.
– Желаем чего-нибудь приобрести? – спросил он Осташова, улыбнувшись еще шире.
Владимир не ответил.
Он стоял и смотрел на склянки с угрюмым недоумением: кому все это может понадобиться? Осташов взял со стола самую большую бутылку. На боку конусовидного сосуда было отлито «Шустовъ».
– В начале века в такие бутылки разливался знаменитый шустовский коньяк. Гремел на всю Россию, – прокомментировал продавец.
«Из этой бутылки мог Врубель наполнять себе бокал, – подумал Осташов. – Мог и Бакст. И Саврасов. Хотя нет, этот алкаш вряд ли бокалом пользовался. Прямо из бутылки, наверно, хлестал».
– Бери – всего пятьдесят тысяч рублей, – сказал улыбчивый парень, увидев, что Владимир возвращает бутылку на место.
Осташов проигнорировал призыв торговца. Постояв еще немного, он молча взял с прилавка малюсенький флакон с литым двуглавым орлом и литой же надписью «Аптека».
– Десять тысяч, – сказал продавец.
Владимир вздохнул. Склянка ему была ни к чему.
– Семь тысяч, – сказал парень.
Осташов нахмурился еще больше.
– Пять тысяч… Три…
Владимир уже и не рад был, что остановился у этого прилавка.
– Очень уж дорого, – сказал он первое, что пришло ему в голову.
– Вот что, друг, – ответил посерьезневший парень. – Дешевле я продать не могу – это ж товар не уважать. Возьми даром, раз тебе очень надо.
Парень говорил искренне, это было видно.
Осташов поставил пузырек на стол и побрел по «Вернисажу», стараясь не задерживаться у прилавков.
Путешествуя таким образом, он в конце концов дошел до сектора, где располагались художники.
– Здорово, коллега, – приветствовал его бородатый мужичок лет сорока пяти, который держал в руке покусаный бутерброд с колбасой. Одетый в теплый тулуп, этот художник источал довольство и спокойствие. Он сидел, откинувшись на спинку складного стула. Перед мужичком помещался застеленный газетой деревянный ящик, который был сервирован на одну персону: на нем стояла поллитровка «Столичной» и маленький стеклянный стаканчик. За спиной бородатого художника располагалось три решетчатых стенда, увешанных малоформатными копиями классических полотен. Особенно много было почему-то копий картины «Грачи прилетели».
– Привет, – со вздохом ответил Владимир.
– Как темпы торговли?
– Нулевые.
– Ха-ха-ха, ха-ха-ха.
Художник, похоже, неподдельно обрадовался, но, увидев, что Осташов совсем помрачнел, бородач смутился и закашлялся.
– Неужели ничего не идет? Ты же, я знаю, почти у входа торгуешь. Правильно? Хм. Странно. Ты садись, – художник кивнул на второй ящик, валявшийся рядом с его импровизированным столиком. – Садись, в ногах правды нет.
– Но нет ее и выше, – ответил Осташов, похлопав себя по ягодице. Однако, помедлив, все же сел.
Мужичок достал из сумки еще один стаканчик и поставил его рядом с первым.
– Напиток у меня, как видишь, есть, а вот закуска уже практически, – бородатый художник с аппетитом впился в бутерброд, – вакуфка практивмнифки кончилаф.
Мужичок без суеты доел бутерброд и философски добавил:
– Это не беда, что закусить нечем. Раз надо, закуска будет.
И правда, откуда ни возьмись, рядом с ними появилась рябая тетка с кастрюлей.
– Кому пирожки горячие? Чебуреки называются. Чебуреки, чебуреки!
– Tchebureque? – озадаченно переспросил оказавшийся поблизости негр-покупатель, на котором было стильное длиннополое пальто и только что купленная фуражка офицера советских ВВС. Негр, видимо, попал в эту часть рынка по недоразумению: обычно иностранцы дальше рядов с матрешками и военным обмундированием не заходили.
– Я-я, фольксваген, – поддержала светскую беседу тетка с кастрюлей, тут же, впрочем, забыв про иностранца, это был не ее клиент. – Мальчики! – обратилась она к Владимиру и бородатому художнику. – Вам сколько штук?
– Два, – сказал бородач. Он взял у торговки чебуреки, положил их на ящик и вынул из внутреннего кармана своего тулупа кошелек.
В кошельке он копался ровно столько времени, сколько потребовалось Осташову, чтобы расплатиться с теткой.
– А, ты уже дал деньги, ну ладно, – сказал художник, пряча кошелек обратно. Затем он взял чебуреки и протянул один Владимиру.
– Подкрепись, а то у тебя вид такой несчастный, всех покупателей мне распугаешь.
– Где они есть, покупатели эти?
– Что, совсем дела плохи? – мужичок взялся за бутылку и проникновенно посмотрел на Владимира.
– Месяц торгую, и ни одной, – представляешь? – ни одной картины не продал.
Художник понимающе налил.
Выпили.
Откусили от беляшей.
– Ты почем картины-то продаешь? – спросил мужичок.
– Самую дешевую я оцениваю в двести долларов.
Услышав это, художник поперхнулся.
– How mach is it? – неожиданно подал голос негр, который тем временем подошел к стендам бородатого мужичка. Темный указательный палец был наставлен на картину с изображением златоглавой сельской церкви, проступающей сквозь пелену метели.
– Твенти долларс, – ответил художник, вставая со стула.
Негр завертел головой.
– О’кей, фифтен, – сказал мужичок и немедленно снова сел на стул, а усевшись, тут же отвернулся от иностранца, всем своим видом показывая, что это последняя цена и что, более того, ему вообще безразлично, купят ли у него эту картину.
Негр начал отсчитывать деньги.
Когда он, взяв картину, удалился, художник помахал перед носом Осташова зеленоватыми купюрами и спрятал их в карман.
– Вот как надо продавать товар.
– Моя самая дешевая картина стоит двести долларов, – гордо сказал Владимир.
– Может, и стоит. Но ведь ее не покупают. Понимаешь? – художник налил по второй. – Спрос рождает предложение.
– Нет, – задумчиво помолчав, сказал Владимир, – в искусстве все наоборот: сначала предложение, а потом – спрос.
– Хэх! А кто говорит об искусстве? Речь-то – о торговле. Прочувствуй разницу. А если уж ты хочешь воспарить и продавать картины задорого, то надо сначала в моду войти. Вон как Витас Фасонов. Знаешь такого художника?
– Его каждая собака знает.
– Вот именно. Он, слышал, что недавно учудил? Выставил в галерее икону, где Христос с топором во лбу. По лицу – кровища, и топор так натурально нарисован.
– Какая пошлятина! Я не верующий, и мне в общем до фонаря, но это пошло.
– Зато какая пресса была! Возмущение общественности, протесты священников! Представляю, сколько после этого он получил заказов на картины.
– Если все так просто, чего ж ты сам такой скандал не устроишь?
– Кому я нужен? А Витас – это имя.
Мужичок поднял стакан. Осташов тоже. Они чокнулись и выпили.
– Я этого Фасонова знал, когда он был еще никому не известным задрыгой, – неспешно продолжил бородатый художник. – Портвейн с ним сколько раз по подъездам пили. А знаешь, как у него все началось? Он однажды через одну свою бабу получил заказ на портрет. От какого-то, не помню, генерала КГБ, что ли. Портрет нарисовал грамотно: очень похоже, а в то же время сделал человека немного красивее, немного посолидней, чем на самом деле. Ну, тому понравилось – он порекомендовал Витаса своему дружку из ЦК КПСС. Нарисовал этого второго, из ЦК, тот пихнул его дальше. И пошло-поехало. Понимаешь, это же вообще самый лучший способ прыгнуть из грязи в князи – приклеиваешься к великим мира сего, и они тебя на своем хвосте вытаскивают. Ты обрати внимание, как эти ведущие на телевидении известными становятся. Приходит на экран новый мальчик, начинает вести какую-нибудь передачу. Какую – неважно, главное, чтобы быть в кадре рядом со знаменитыми певцами, там, или политиками, артистами.
Мало-помалу художник начал раздражаться.
– Годик-два такой мальчонка берет интервью у знаменитостей, – бородач говорил все громче. – А потом смотришь, он уже и сам вроде как знаменитость. Уже его и в кино вдруг сниматься приглашают. Уже он песенки поет и скачет по сцене. В каких-то жюри в телевизоре заседает – тоже мне авторитет, мать его, судья хренов…
– Здорово, господа художники, – прервал речь мужичка подошедший к собеседникам казак. В том, что это был именно казак, сомневаться не приходилось: одетый в казачью форму, при погонах, он держал в руке нагайку. Посмотрев на бутылку водки, казак спросил:
– Чего шумим, об чем замышляем? Об нажраться и подраться?
– Ну, Кондратич, ты же меня знаешь, – ответил художник. – Когда это я буянил? Мы так, по чуть-чуть. Сам-то грамульку принять не хочешь?
– Нет, спасибо, у меня своя настойка есть, я ее – вечером, после работы, а сейчас нельзя, – сказал казак и пошел дальше, скрипя сапогами по притоптанному снегу.
– Ладно, давай действительно пока больше не пить, – сказал бородач Осташову, убирая бутылку в сумку. – А то сейчас эту приговорим, за второй побежим – и хана.
– Как скажешь. Послушай, я вот все понять не могу, почему здесь казаки охранниками работают? Клоунада какая-то.
– Да это директор рынка придумал. Мол, раз тут народными промыслами торгуют, значит, и охрана должна быть национальная. А что, мне нравится. Они же настоящие казаки. Со Ставрополя, кажется. Хорошие ребята. Наших, если кто напьется, никогда ментам не сдают.
– Ну ладно, я пойду.
– Ты ближе к вечеру подходи, допьем пузырь. Можешь сразу и второй приносить, один черт придется еще брать.
Осташову не хотелось много пить, но, поскольку художник угостил его, он почувствовал себя должным ему. «Надо выкатить бутылку», – подумал Владимир и сказал:
– А где тут водка поблизости продается? Я как-то еще не покупал ее здесь ни разу.
– А ты давай мне деньги – я возьму. Я как раз собирался отойти в магазинчик. Вот так, вот и отлично, – бородач взял у Владимира деньги и спрятал их в кошелек. – Ну, подходи позже. Тебя, кстати, как зовут-то?
– Володя.
– А я – Коля.
И они пожали друг другу руки.
«Да, грачи прилетели, – подумал Владимир, бросив взгляд на стенды бородатого художника. – Прилетели, сели и никуда уже не улетят. Фасонов ему не нравится! А кому он нравится? Если уж ты очень принципиальный, нечего тогда и самому грачей рисовать. Неужели и я могу стать таким?.. Таким… завистником… и бездарью… и полным козлом?»
Придя к своему прилавку, Осташов не стал спрашивать у соседей, интересовался ли кто из покупателей его товаром. Он собрал картины, связал их, взвалил на спину и покинул «Вернисаж» навсегда.
Дома он снова развесил полотна по стенам, и с тех пор они свое место не покидали. И новые картины к ним не прибавлялись.
Последней работой Владимира, как уже было сказано, стал портрет матери, законченный накануне его торговой эпопеи. На картине молодая женщина сидела на мотоцикле. Казалось, еще миг – и она умчит по проселочной дороге в солнечные да веселые просторы.
На этот портрет, как и на другие висящие в комнате картины, Владимир со временем почти перестал обращать внимание. Из предмета ежедневных захватывающих размышлений они превратились в банальную, уже не видимую часть обстановки.
Так было и сейчас, когда Осташов вернулся с балкона, где его терзали мысли о смерти. Он присел на край кровати и стал оглядываться по сторонам, пытаясь найти себе какое-нибудь занятие. Несмотря на то, что минуту назад он решил начать вторую, совершенно не связанную с первой, блистательную жизнь, Владимир чувствовал в глубине души неуверенность и дисгармонию: очень уж близки были его логические построения к черте, за которой вновь начинала маячить мысль о неминуемости смерти.
Взгляд Осташова привычно, не задерживаясь, скользил по картинам. Но едва в поле его зрения оказался портрет матери, Владимир вздрогнул.
Ему припомнилось, как однажды в детстве, когда мать была молодой, а он, соответственно, – маленьким карапузом, она привела его в кабинет врача. У Вовы болело ухо, и доктор, быстро обнаружив причину боли – серную пробку, – решил вымыть ее марганцевым раствором. Приготовления к процедуре повергли Вову в панику. Врач положил на столик сверкающую металлическую воронку, изогнутую эмалированную ванночку и главное, самое чудовищное – огромных размеров шприц. Вова быстро слез с процедурного кресла, вскочил на колени матери, которая сидела на стуле рядом, и, уткнувшись в ее кофточку, горько зарыдал. Мать долго уговаривала его снова сесть в кресло, но это было бесполезно. Вова выл и лил слезы до тех пор, пока мать не сказала:
– Ладно, пойдем домой. Пробка сама вылезет, правда, доктор? Не бойся, зайчик мой родной, все будет хорошо, успокойся.
Вспомнив сейчас этот случай, Осташов вдруг пожалел, что не может снова стать маленьким. Ему захотелось уткнуться, как много лет назад, в мягкую кофточку. Захотелось, чтобы мама с любовью погладила его по голове и сказала ласковым голосом: «Не бойся, зайчик, все будет хорошо, ты никогда не умрешь».
Впрочем, Владимир тут же устыдился этой секундной слабости и взял себя в руки. «Ничем она не поможет, – подумал Осташов. – Я на свете один. И я сам все могу».
Он встал и бодро прошелся по комнате.
– Так, курить я бросил, – вслух сам себе сказал Владимир. – Теперь надо мускулы подкачать. Это всегда пригодится.
«Интересно, сколько раз я смогу отжаться без передышки?» – подумал Осташов.
Он лег на ковер и начал упражнение.
Эксперимент показал, что его максимум – это 21 отжимание подряд. Результатом Владимир остался крайне недоволен.
Немного отдышавшись, он вновь прильнул к ковру и начал отжиматься. Руки его дрожали, лицо налилось краской, с каждым разом отрывать тело от пола становилось все труднее.
– Ты чего это? – неожиданно прозвучал с порога комнаты голос матери.
Осташов обмяк и распластался на ковре.
– Не спится что-то, – проговорил он хрипло.
Сообразив, что лежит перед матерью в одних трусах, Владимир медленно, тяжело дыша, поднялся, сел на стул, снял с его спинки шорты, надел их и, наконец, поднял взгляд.
На лице матери было беспокойство, так надоевшее Владимиру в последние годы.
– У тебя… – сказала она.
– …все в порядке, Володенька? – весело продолжил ее обычную фразу Осташов. – Ха-ха. Я угадал? Мама, со мной все в полнейшем порядке.
Владимир невольно сравнил стоящую в дверях мать с девушкой на портрете. «Она здорово сдала после ухода папаши, – подумал он. – А времени-то прошло – всего два года». Перед ним стояла женщина с диагнозом: «Живет прошлым». Она уже не вспрыгнет на мотоцикл и не укатит ни в какие солнечные да веселые просторы. Потому что свои веселые просторы она уже проехала.
Осташов отметил про себя, что, пожалуй, впервые оценивает ее вот так, отстранено, будто совершенно чужого человека.
– Не передразнивай мать, – сказала она и пошла на кухню, бормоча на ходу: – Весь в отца. Все в балаган превращают. Никакой ответственности…
Взяв из шкафа полотенце, Владимир отправился принять душ.
Когда он вышел из ванной, мать уже снова спала, из ее комнаты доносился негромкий храп.
Осташов вышел на балкон.
Уже вовсю светало, зеленый двор внизу дышал свежестью, пели птицы.
Осташов, сотрясаясь, зевнул. Надо было хоть немного поспать – скоро на работу.
Зайдя обратно в комнату, он вспомнил, что обещал фотографу Василию попозировать на одной из живописных улочек в роли художника.
Владимир слегка выдвинул из угла большой стационарный мольберт – за ним у стены обнаружился мольберт поменьше, который в сложенном виде был похож на фанерный портфель. Чтобы после работы не ездить за ним специально, Осташов решил взять его с собой прямо с утра. Он перенес этот деревянный ящик в прихожую («Иначе забуду», – сказал сам себе вслух) и, добавив: «Позавтракать, что ли?» – завалился в постель.
Владимир стал быстро проваливаться в сон, мысли путались, но полностью заснуть не получалось, от переутомления сердце часто и гулко стучало.
В полудреме ему представилось, будто он скифский всадник, быстро скачущий по весенней степи. Фантазия вмиг поглотила его, и Владимир стал на некоторое время диким кочевником. Себя, скифского воина, несущегося на взмыленном коне, Осташов увидел при этом несколько со стороны: в воображении он наблюдал за собой, как могла бы наблюдать за ним птица, неотступно парящая по-над лошадью. Это было захватывающее зрелище! Вот он мчится во весь дух по густой траве, грива лошади развевается в горячем потоке летнего воздуха, и полощутся за плечами всадника две тугие темные косы.
Всадник мчался, а взгляд Осташова, вернее, птица, наблюдающая за всадником, вдруг стала отставать, отставать и затем полностью остановилась, зависнув около какого-то куста, мимо которого воин только что проскакал. Ветви куста виделись черными, словно находились, в отличие от всадника, в тени. Всадник быстро удалялся, а черный куст начал расти, все более закрывая собой обзор, и вскоре всю картину поглотила мгла.