Мой отец исчез.
Второй раз в моей жизни.
Я никогда раньше в своих записках не рассказывал ни о своей семье, ни о другом личном. За исключением Римки и чувств к ней и о наших отношениях. Но это потому, что она стала полноправным участником моих расследований и (с недавних пор) младшим акционером детективного агентства «Павел».
Однако прочее мое жизнеописание не имело никакого отношения к сыщицкому делу – поэтому какого ляда буду я грузить вас, мои любимые читатели, посторонними историями? Зачем стану живописать личные и интимные взаимоотношения? Совершенно вас это не интересует. Совсем не за этим вы открываете мои заметки. Вы ищете детектив – и я преподношу его вам.
Но в данном случае мой родной отец тоже оказался персонажем детектива. Да какого!
В детстве я его почти не помнил. Он в первый раз исчез, когда я еще в школу не пошел. Да и до того являлся в моей жизни крайне эпизодически.
Помню, как он однажды принес домой настоящий пистолет. Боевой, красивый, весомый. Выщелкнул обойму, проверил, есть ли патрон в стволе, и дал мне подержать. Помню, как меня поразила тяжесть оружия, насколько удобно оно лежит в руке – ни разу не сравнить с игрушечным пластмассовым. Я тогда поднял макаров, прицелился. Отец нахмурился: «Никогда не наводи оружие на людей!» – «Оно ведь не заряжено!» – «Все равно, раз навел – значит, готов человека убить. А это неправильно, ты ведь не хочешь убивать меня или маму?» Я навел оружие на старый черно-белый телевизор «Таурас», нажал на спусковой крючок. Боек вхолостую щелкнул, и отец отобрал у меня макаров.
Помню лето и как мы с отцом купаемся, плаваем по подмосковному водохранилищу на надувном матрасе. Этот матрас возвышает нас (в моих глазах) среди остальных отдыхающих: не так много есть у кого в собственности подобные личные плавательные средства! Где-то на берегу на песочке нас ждет мама. А мы с папаней загребаем на матрасе вдвоем и оказываемся довольно далеко от берега. При этом плавать я не умею, но с отцом мне совершенно не страшно, я даже не задумываюсь, что могу вдруг утонуть. Но неожиданно кто-то из нас совершает неловкое движение, матрас переворачивается, а мы с ним оказываемся в воде! Но я все равно нисколько не боюсь – и не тону! Наоборот, мне страшно, что пойдет ко дну отец, и я кидаюсь его спасать: хватаюсь под водой за его ногу и начинаю тянуть вверх. Матрас не успевает далеко уплыть, папа уцепляется за него, потом выбрасывает меня из воды на его влажную поверхность, а следом вылезает сам и смеется.
И следующий эпизод – наверное, последний, больше с ходу не припомню. Тоже лето. Мы живем где-то на даче – кажется, снимаем, потому что собственной дачи или там участка у нас не было – и вдвоем с отцом идем в лес. А на обратном пути – мы почти вернулись и уже неподалеку от дома, в самой деревне, – нас вдруг застигает дождь, и мы не прячемся, не скрываемся от него, хотя могли бы. Есть и раскидистые деревья вокруг, на деревенской уличке, да и к кому угодно в избу можно постучаться. Но отец предлагает наоборот: «Побежали?» Я с восторгом отвечаю: «Побежали!» – и мы несемся по мгновенно раскисшей от дождя земле. А сверху нас поливает сплошной поток, мы оба немедленно становимся мокрыми, и я вижу, как рубашка прилипает к отцовскому телу. Но мы скоро добегаем до дома, и мама принимается бухтеть: «Не могли переждать… ребенка мне простудишь…» Мать в воспоминаниях об отце присутствует на заднем плане, она обычно выступает этаким ворчащим цербером: и того нельзя, и этого, и здесь папаня неправильно поступил.
Но больше, сколько ни рылся в памяти, ничего связного про отца припомнить я не мог.
Может, вы скажете, детское сознание прихотливо сохранило о нем лишь отдельные, самые яркие моменты. Нет. Когда я в более взрослом возрасте стал расспрашивать об отце мамашу, она, поджав губы, крайне скупо рассказывала, что сама видела папаню от силы два-три месяца в году. «Формально мы с ним шесть лет прожили, а фактически, если все дни суммировать, меньше года, – кривилась она. – Удивляюсь, как он тебя-то успел мне заделать!»
Она вообще никогда не отзывалась об отце комплиментарно, вечно задним числом ругала. Но в ее брани в то же время проскальзывала, чувствовалась затаенная гордость: мой-то был ого-го, орел!
«Ма, раз он такой плохой, что ж ты за него замуж-то вышла?» – дивился я вслух, когда удавалось вызвать ее на откровенность.
«Дура была, – отвечала она просто. – Молодая, глупая. А он, собака, красавчик. Но всем ведь известно: красивый муж – чужой муж».
Насчет исключительной папаниной внешности – чистая правда. Когда он снова возник в моей жизни, через сорок с лишним лет после своего первого исчезновения, то и тогда, в возрасте семидесяти семи немалых годков, смотрелся по меньшей мере импозантно. Совершенно не расплывшийся, высокий, стройный, даже подкачанный. Буйная черная шевелюра, никакой лысинки, только редкие седые искорки в антрацитовой гриве. Глаза ясно-синие, не утратившие яркость и блеск. Дамочки в возрасте не то что пятидесяти-шестидесяти, а даже тридцати-сорока, я сам видел, западали и порой при виде его немели.
Да моя Римка тридцатисемилетняя! Глядела на него во все глаза, когда он к нам в офис явился! А потом, когда ушел, сказала, как припечатала: «А батя твой, хоть и старый, посимпатичней тебя будет. И мужского начала в нем больше».
Ладно! Понятен мне был Римкин яд. С ней у нас очередной период сложных отношений наметился – после того, как я опубликовал историю о встрече в Болгарии с Елизаветой Федоровной и расследовании нападения на ее «Ситроен», – посему она не упускала возможности укусить меня. Но вокруг моего отца семидесяти-с-лишним-летнего реально вилась. И мурлыкала, когда кофе ему подавала, грудкой на его плечо опиралась. О женщины, ничтожество вам имя, как говаривал Островский.
С другой стороны, наглядно стало понятно (через сорок лет!), какой эффект мой папаня производил на дамский пол, когда был в самой свежести и силе.
Как он исчез тогда, в начале восьмидесятых? В советские еще времена? Зачем вернулся сегодня?
И почему, куда опять испарился?
Вот это, как говорится, хороший вопрос. Точнее, целых три вопроса.