Глава 2. Рыбки

Лицедейство – родом из Древней Греции – гармонично феминной природе и может, при условии доведения до совершенства, развиться в серьёзную профессию. Так и вне профессии, следуя актёрскому амплуа, фемина может всю жизнь, что хиханьки-хаханьки, проскакать, талантливо изображая маленькую девочку. Мужчине же кривляться до крайности непозволительно.

Профессор Родион Родионович Принцып, из конспекта Со

Я скакала то здесь, то там по зелёным полям и лугам, изображая Кандида в исполнении дивной мадемуазель Марс, давно выросшей из своего амплуа, но оставшейся прелестным ребёнком.

Маленькая безмозглая ingénue, она сама его соблазнила.

– Знаешь, ты не одна такая, кто претендует на моё внимание. Есть ещё много желающих, – он загибал пальцы, считая в уме поклонниц.

Зарема с коричневыми без чёрточек глазами волчицы и ястребиным профилем; невероятно высокая немка Грета, она говорила на четырёх языках и, как я слышала, бежала в Россию от мужа – то ли барона, то ли графа – с чемоданом, набитым фамильными драгоценностями, чтобы сделать головокружительную карьеру в балете; Роза, на памяти которой не умер ни один садовник – это только первый круг приближённых, от которого расходится кишащая селёдкой и сельдью сеть любовных токов, включая конфетное ассорти студенток в шуршащих, будто рождественский подарок, обёртках.

Диву даюсь, как у неё получилось поймать такую редкую глубоководную рыбу?

Какие причины заставили знаменитую личность снизойти до настолько неизвестной, ничем не примечательной поклонницы? Всё началось с рыбок.

* * *

– Какая ты хорошенькая! Подстриглась? – он ловко с наскока ловит меня в сгибе локтя, как сачком бабочку, – и лицо такое чистенькое, без прыщей!

Щека со скрипом отлепляется от лацкана кожаной куртки, а я безбожно вру, отвечая: «Да, подстриглась. Спасибо!» на сомнительный, если подумать, комплимент – отсутствие какого-либо изъяна во внешности не такая уж и заслуга – прыщей у меня никогда не было, да я и не стриглась, но одно полезное умение отточила – не думать. «Что тут полезного?» – спросите вы. Я расскажу, но потом, а пока:

– Ну, пойдём, купим чего-нибудь холодненького, – говорит Профессор.

Слышу, как плавится день и шипит асфальт – под ним пляж. А он пришёл весь в чёрном, как дирижёр или жаждущий отмщения Профессор французской литературы, заявившийся на роковую встречу пристрелить сонного сценариста. Мы встречаемся посреди круглой площади одним прекрасным полднем в начале июля. Завидев нужное здание в лиловых тенях на бульваре, веду нас с каникулярной беспечностью к могучим фигурам – великанам, охраняющим вход в прямоугольный портал с аркой. Дом давно стал кинозвездой, а только что, будто по заклинанию, специально для нас на фасаде нарисовалась вывеска «На прилавке» и незаметно исчезнет, словно вход в таинственную пещеру, как только мы отвернёмся.

Какие сокровища таятся в твоих недрах, Сим-сим? Что можешь ты предложить нам из ассортимента сладких и газированных вод? Под золотой звон парящего над дверью колокольчика мы входим в секретный Сим-сим: он, конечно, Али-Баба, а я, разумеется, Шахерезада, рассказываю сказки:

– А помните в фильме Алексея Германа-старшего эпизод самый страшный – карета «Скорой помощи», двери закрываются, и на них складывается крест. Фильм чёрно-белый, но мы видим – крест точно красный. Снимали тут на углу…

Он не слушает, изучает содержимое холодильника с напитками: пиво «Алтайское», пиво «Сибирское», пиво сякое-растакое, газировка цветная-расцветная, крашеная водичка, соки-нектары в пластиковой таре.

– Хочешь что-нибудь? – спрашивает он, в глазах нетерпение.

– О, вы так щедры, мудрый Али-Баба! – отвечаю я с ласковой осторожностью.

Он хмыкает и достаёт из холодильника охлаждённый чай. Мы двигаемся дальше по сияющей пещере.

– А мороженое?

Я отказываюсь, продолжая гримасничать: складываю руки, закрываю глаза и кланяюсь, перекатываясь с пятки на носок, с носка на пятку.

– Нет-нет, мой господин!

– Скромничаешь? А я хочу, – он откапывает в ледяных залежах другого холодильника вафельный рожок в голубоватом пергаменте.

Днём на кассе, как на ларце с золотом и медяками, сидит грозная пожилая армянка: квадратный подбородок, брови-гусеницы, орлиный нос, из бородавки растёт блестящий чёрный волос, а вечером в лавочку приходят её братья-разбойники, не меньше дюжины. Восток – дело тонкое, а у неё не наблюдалось ни капли чувства юмора, когда Профессор на вопрос «Что-то ещё желаете?» ответил, заигрывая:

– Ну не знаю, девушка, разве что ваш телефончик?

В ответ она почесала бородавку на подбородке, зло зыркнув на нас чёрным глазом, а у меня от счастья защекотало в носу.

– Ведьма! – воскликнул Профессор, когда за нами затворился и исчез под хищными ползущими тенями вход в тайную пещеру.

Он захватил-таки мне большую бутылку оранжевой газировки – пусть, как ребёночка, нарочито дурачась, нянчу её в сгибе локтя, плещется в лучах солнца оранжевая жидкость; а себе – бутылку холодного чая и пару банок «Ред Булла», от запаха которого меня слегка подташнивало.

– Как вы это пьёте? – спрашиваю, когда мы направляемся обратно, огибая круг площади, к моему дому.

– Бросишь пить – поймёшь. Я два месяца не пью.

– Ого! – не на шутку удивившись, отвечаю я.

– Только что прошёл медицинский осмотр. Здоров, как бык, – подтверждая свои слова, он делает большой глоток энергетика из банки.

Асфальт источал волны жара, а он смотрел на меня выпученными, с красными прожилками глазами. Его подвижное тело было жилистым, как красное мясо, которое с трудом прожёвываешь, а потом весь день мучаешься, пытаясь высосать из зуба застрявшие насмерть волокна. Крепкое и сухое, совсем не такое крупное и мощное, как у быка, тело, но каменное и румяное, как запечённые в русской печи сушки. Мне представлялось, что оно так же хрустит и царапает мягкое нёбо, если укусить.

Хруст служил аккомпанементом на наших семинарах – хрустело всё, не только сушки, но кости и черепа, ломаные надежды и хрупкие, будто свежий неокрепший лёд под ногами, амбиции. В перерыве я ставила шуршащий пакет с сушками на стол в центре аудитории, и все угощались. Он радовался и проказничал, как шаловливый ребёнок после представления в цирке подражает фокуснику – зажмёт сушку глазом на манер круглого пенсне, наденет по одной на каждый палец растопыренной пятерни и удалится со сцены в коридор веселить детишек.

В сушках мне больше всего нравилась их неисчисляемость. В перерывах я представляла, как однажды принесу столько, чтобы он смог соорудить на столе гору, подобно «Апофеозу войны» Верещагина, которую мы видели на выставке в Третьяковской галерее. Но предательские сушки со стуком каменной крошки разбегались, когда он одним быстрым движением рассыпал их прямо по голой столешнице, так что несколько спрыгивали на пол и укатывались под парты по кривой траектории, как колёса поломанной брички на изрытой выбоинами деревенской дороге.

– А почему вы не пьёте?

– Мне нельзя.

– Почему?

– Так надо. А ты слишком любопытная. Невежливо задавать столько вопросов!

Мороженое он ел, крупно откусывая его твёрдое тело, оставляя следы зубов, как на доисторических окаменелостях. Оно уменьшалось, не успевая таять, и к моменту, когда мы подошли к заветному рукой-подать дворику, осталась самая вкусная часть – уже не мороженое – конус закрученной в спираль вафли, залитый изнутри шоколадом. Уже давно пора острому сахарному рожку исчезнуть в бархатной глубине тёмного рта, уколов нёбо, как острый колпак средневекового мага-звездочёта прокалывал небо, разве что на вафельных клетках я видела звёзды.

Он вертел в пальцах конус, любуясь, поднимал к солнцу крошечный факел.

– Проколю тебе сердце! – сказал он, прищурившись, прицеливаясь острым углом туда, где примерно располагался мой глаз. И тотчас, размахнувшись, отправил в пропасть чёрного рта, после чего последовал резкий хруст.

О, как я жалела, что рожок лишь один. Второй был бы ещё вкуснее, он ел бы чуть медленнее, мгновение длилось, а мы бы так и огибали по часовой стрелке круглую площадь. Но он, в отличие от меня, не заглядывал так далеко – располагал только здесь и сейчас.

Удивительно любопытно, как терпеливо я держалась все десять дней с нашей прошлой встречи на Целовальном озере, а он не подавал знака, что помнит об этом. Но тогда, 27 июня, во Всемирный день рыболовства, мы впервые поцеловались.

* * *

27 июня 2017 года по нашему календарю был ещё один праздник – день итоговых просмотров, он же официальный конец учебного года. Я получила пятёрку по мастерской. И сама же, повинуясь импульсу что-то нарисовать, прибавила плюсик к цифре в виртуальной зачётке у себя в голове.

Серьёзная со средневековым профилем актриса прочитала мою поэму по театральному торжественно и громко. Весь преподавательский состав, сидевший в первом ряду, несколько раз засмеялся по-доброму, как смеются над хорошей шуткой. Самая грустная девочка на курсе, с опущенными, как у Пьеро, уголками губ, умела иногда всех рассмешить, а Профессор крутился на стуле, будто самый юный нетерпеливый ученик, норовя скорей пойти веселиться.

Конечно, ему это простительно, ведь он наши работы слушал уже миллион раз на занятиях, а мне было бы страх как неловко, если бы он сидел смирно, ведь только стыд за ученика, только недовольство могли заставить его усидеть на месте. А для меня было важно, что он остался (а мог и уйти) до момента, когда аудитория звенела от смеха. Смех – главная похвала и мне, и Мастеру. Смех был разменной монетой в нашей мастерской. Смех и есть волшебство, ради которого затевалось всё предприятие в нашей Школе.

Лето в разгаре. Небо было практически ясно. Солнце жгло макушку. Веснушки у меня на лице приобрели тёмно-коричневый оттенок. Освободившись раньше обычного, в половине второго дня, мы отправились на озеро, которое располагалось в пределах города, отмечать окончание первого курса и совпавший с просмотрами день рождения преподавателя мастерской живописи.

Одним словом – вечеринка, и, как бывало на подобных вечеринках, студенты выступали спонсорами веселья – по пути закупались всем необходимым, в первую очередь алкоголем разной крепости и цвета – красным, белым, прозрачным, жёлтым и коричневым, которого никогда не бывало достаточно, и в разгаре веселья кому-то приходилось, отвлекаясь от товарищей и рассуждений об искусстве, проделывать неблизкий обратный путь до магазина, чтобы веселье не убывало; или вызванивать, зазывать новых людей, которыми оказывались партнёры и партнёрки студентов, или выпускники предыдущих лет, которые всё ещё находились в тусовке, чтобы они пополнили иссушающийся слишком быстро источник. Кроме алкоголя покупали литры цветной газировки, преимущественно кока-колы, выносили из супермаркета воздушные, набитые, как белые облака, пластиковые пакеты с упаковками чипсов, орешков и всем, что ещё промасленного и солёного они едят. Девочки, получившие сегодня оценку ниже, чем рассчитывали, покупали шоколадные батончики и фигурных мармеладных мишек в качестве утешения.

Что-то было в воздухе – не просто дух пятничного веселья, но с самого начала жаркого дня меня терзало чувство, что произойдёт что-то особенное, что-то за гранью, чего раньше не было. Я одновременно боялась этого и предвкушала.

После завершения официальной части просмотров, пережив трепетные несколько минут истинного счастья, я вела себя исключительно тихо и незаметно. Я была невидимкой. Плелась в самом конце шеренги студентов, не понимая толком, куда мы идём, но не всё ли равно? Я иду туда, куда идёт Мастер. А он, размахивая руками, идёт впереди длинной шумной процессии к озеру. Солнце меняло своё положение, а нетерпеливое ожидание дрожало в обжигающем воздухе. Я считала, что только одна я обладаю пониманием того, как странно и невыносимо тяжело жить эту жизнь. А под безжалостно лупящим солнцем – ещё тяжелее.

Мы шли долго, пока не нашлось такое место с деревянным причалом, где могла бы, не привлекая лишнего внимания, поместиться вся наша компания. На переднем плане вода, синее небо и клочья облаков.

Половина студентов сами скручивали сигареты, половина пользовалась жевательной резинкой вместо зубной щётки, но все без исключения, спустя год совместного обучения, из кожи вон лезли, чтобы произвести друг на друга впечатление. Хотели популярности, обожания, хотели, чтобы все восхищались их гениальностью. А действительно гениальные уходили, не дотянув до конца первого учебного года, и я не в их числе. Я завидовала тем, кому не нужна Школа, чтобы чего-то добиться. Я тоже хотела иметь влияние среди своих, но преимущественно стояла в стороне и слушала, как они, запивая водку пивом, несли всякую чушь об искусстве и социальной несправедливости, а неуверенность в себе называли экзистенциальной тоской. Ругали капитализм, а впоследствии устраивались работать, разумеется, безымянными служащими без определённых задач в госучреждения, но это безусловно лучше, чем сидеть без работы. Это была богемная тусовка. Молодые, красивые и дерзкие люди весело проводят время. Проводили бы, если бы не отповедь Профессора.

– Фотография, рыбная ловля и шахматы – вот три моих развлечения. Вы мне не верите? – он обратился к рассевшимся на деревянных досках причала, как грачи на жёрдочках, студентам. Его взгляд порхал то тут, то там над их лохматыми головами, пересаживаясь и дёргаясь, будто машинка для стрижки волос.

– Но главное, – продолжил он, – это не литература. Главное – это терпение. Простой заурядный вечер наедине с собой. А вы все хотите, я знаю, и рыбку съесть… и на лошадке покататься! И я такой, и я хочу всё и сразу! Но иногда нужно терпеть, молчать и ждать, пока и у тебя заклюёт.

Профессор преподавал уже много лет (не счесть) в разных учебных залах: школьных классах, университетских аудиториях, и знал, что на группу, набор, мастерскую (а больше всего ему нравилось, как звучат мастерские) на двадцать одну девочку приходится лишь одна рыбка. Только эта двадцать первая и может трудиться как следует и наслаждаться своим трудом. Терпение лежит в основе любого удовольствия, равно как и всякого рода превосходства.

– Терпение и труд всё перетрут! – крикнул кто-то из студентов, проведя рукой по затылку.

Профессор с вызовом оглянулся, отыскивая смельчака взглядом.

– Проблема вашего поколения в том, что вы стремитесь незамедлительно удовлетворить все плотские желания, – он обвёл взглядом застывшую и обратившуюся к нему с безраздельным вниманием толпу. – Зуб даю, – он сделал паузу, раздумывая, стоит ли продолжать, – вы все слишком быстро кончаете!

Шах и мат. Все молчали, но через секунду раздался громкий всплеск, а затем смех, который оборвал густое, повисшее в воздухе напряжение.

Какова вероятность того, что среди собравшихся выпить и повеселиться молодых людей кто-то может утонуть? Учитывая количество выпитого – большая, но она убывает пропорционально количеству людей, готовых кинуться спасать утопающего. К счастью, никто не утонул, но один – самый молодой первокурсник, скинув мешковатые штаны и трусы, ведомый отчаянием, навеянным проповедью Профессора, прыгнул с причала лишь для того, чтобы отвлечь внимание на себя.

Его вытащили за ворот футболки, которую он не удосужился снять. Теперь он лежал на досках причала и пытался вновь соскользнуть в воду. Мне было всё равно, утонет он или нет. Я, в отличие от собравшихся, умела терпеливо ждать и ждала, наблюдая за безумствами однокурсников, растирая влажные виски, будто лампу Аладдина, из которой должен появиться Джинн и исполнить три моих желания: пусть все они исчезнут, пусть все они утонут, пусть всех их отчислят, пусть Профессор…

О, не догадывалась я тогда, что исполнять желания придётся мне. А они, добродушные и довольные происшествием, кто выжимая после незапланированного купания одежду, кто сложив руки козырьком, заслоняясь от солнца, кто сощурившись, высматривали лодку, идущую с другого берега, – подарок преподавателю живописи на день рождения, – на которой должен был приплыть один из выпускников предыдущего набора и вручить вёсла имениннику. Резиновая лодка приплыла, и первым, кто забрался в неё и отправился в недолгий круиз по озеру, был Профессор. Сидя в лодке, он вскинул руку в победном жесте, крикнул: «Цезарь приветствует вас!» – и уплыл.

Когда он вернулся, лица на причале делано от него отворачивались. Все, кроме меня. Подойдя ко мне, он заслонил солнце. Новенькие босоножки, купленные специально к просмотрам, ковыряли носком щель между досками. Я почесала коленку и встала поудобней. Молча он обнял меня. Мир перевернулся с ног на голову. Что мне делать? Я выискивала подсказки и знаки судьбы, но их не было. Я обняла его в ответ.

Мы слиплись, как хлебные шарики, как монпансье в жестяной коробке, как желток и белок. Короткие острые щетинки кололи мне щёку, как брызги раскалённого масла из закоптелой сковородки, и он шкворчал мне в ухо:

– Муся, поцелуй меня, Мусь!

Я прикоснулась губами к его щеке. Хотела понять, какие ощущения во мне возникают помимо того неловкого чувства, что все на нас смотрят. Счастье?

– Не так, нежнее.

Я повторила поцелуй ближе к уголку его губ, позволив себе дольше задержаться на горячей коже – они уже и так всё видели, а завтра-послезавтра-после-после-завтра увиденное будет расти в геометрической прогрессии, и можно себе позволить поцеловать его ещё раз, но всё-таки не в губы.

– Так? – шёпотом спросила я.

– В губы, Мусь, поцелуй, – мурлыкал он. Его дыхание опалило моё лицо.

Я не могла ослушаться Профессора, своего Мастера, и губами трогала его сухие губы, как будто здороваясь с ними: «Здравствуйте, дорогие». Кажется, теперь он был доволен, потому что издал протяжное тихое «М-м-м-м» и спрятался лицом в мою шею. Это в самом деле оказалось очень приятно.

Я старалась не придавать происходящему значение большее, чем есть на самом деле, но не могла сдержать слёзы, которые звонко разбивались о рукав его кожаной куртки. Его руки, его рот восхитительны. В обычном свете заурядного дня не было никого в целом мире счастливее меня.

Я бы сама не поверила, расскажи кто мне такое, если бы на руках у меня не имелось свидетельство, магический документ, что особенно грел и придавал смелости моему трусливому сердечку – фотография, на которой мы стоим в обнимку. Хоть я и не видела, кто именно фотографировал, может быть, накачанный бритый парнишка с открытым ртом, похожий на огромного младенца, или пухлый парень в футболке, насквозь промокшей от пота и пива, пролитого и расцветшего на животе тёмным пятном Роршаха, но до слёз благодарна тому пьяному сыщику, который исподтишка сделал нерезкую, в ностальгической дымке, фотографию. На ней не видно моего лица, только макушку и торчащее из взъерошенной шапки волос обезьянье ухо. Профессор обнимает меня, крепко прижав к себе. Одна рука у меня на спине, другая с бутылкой пива обвивает за шею.

В продолжение нескольких вечностей мы стояли так посреди причала, как актёры на сцене, с закрытыми глазами и блаженно-глуповатыми улыбочками на лице под безжалостными лучами ошалевших прожекторов, пока кто-то не разлепил нас и на такси не увёз его с праздника. С такой же глуповатой улыбочкой я отнекивалась и всё отрицала, отвечая на вопросы:

– Ты как, вы чего?

– У вас что, роман?

– Вы встречаетесь?

– Это давно?

В мыслях путаница. Не знаю, будет ли завтра, ничего не знаю. Всё это не имело значения. Я разводила руками и говорила, что между нами ничего нет. Мне даже не пришлось врать, ведь правда – у нас ничего не было. В озере плавали рыбки.

* * *

Он скомкал и беззастенчиво бросил через плечо шарик голубого пергамента. Я метнулась, быстро подобрала его и спрятала в карман.

– Прошу прощения, – сказал он, – не знал, что здесь нельзя мусорить.

– Что вы, что вы, можно! – ответила я поспешно. – Вам всё можно. Я просто хочу его сохранить, на память.

– Издеваешься надо мной, да? – сказал он, и мы засмеялись. Его глаза светились ярко-зелёным.

Мы обогнули круглую площадь. Подошли к железным воротам, за которыми таился сокрытый от посторонних глаз дворик, один из тех, что принято называть одесскими. Я вела его к своему дому, где на тот момент жила уже два счастливых года и хотела верить, что останусь на нём отпечатком, как след от рюмки на деревянной веранде перед входом в квартиру.

Удивительный ряд случайностей и совпадений привёл его сегодня к моему дому. На каникулах студенты мастерской готовились издать небольшую книжку – сборник первых литературных опытов, а я добровольно вызвалась заняться вёрсткой, элегантно (я так умею) раскидать по чистым белым листам очерки однокурсников, а затем напечатать и сшить в школьной типографии, куда летом можно проникнуть по предварительной договорённости с деканатом.

Половина страниц предназначалась для студентов, половина – для Профессора. Достоверно неизвестно, писал ли он что-то после издания своего большого труда под названием «Тёмная ночь» много лет назад, а если какие-то тексты и существовали, то было бы немыслимо печатать их в шутливом студенческом альманахе. Но на своей половине книжки он хотел поместить фотографическое приложение с комментариями. Я взялась за вёрстку (sic), а он захотел проконтролировать (sic), для чего мы и пришли сегодня в Подколокло (sic).

Подколокло, он же Переклок, он же Подклоклок, он же Перекло-Подколокло – это мой дом, названный так по имени Подколокольного переулка, на котором располагался.

Дом был в ужасном состоянии, очень старый. Фасад осыпался, то тут, то там проглядывал голый кирпич, что привносило дух античности. За особняк с галереями боролись общины двух христианских церквей – армянская и русская. Первая хотела отвоевать себе место для трапезной, а вторая – для иконописной мастерской. По выходным здесь проходили занятия воскресной школы, и в открытое окно я слышала, как молодые прихожанки разучивали и пели псалмы. Дом окутан легендами, как дореволюционной паутиной. Здесь снимали эпизод ставшего культовым фильма «Брат-2». Здесь жил художник Уточкин-Ивотский, который всю жизнь, сотни раз, рисовал одну и ту же картину – портрет Максима Горького. А перед смертью всё уничтожил. Сам Горький приходил в этот дом, в котором тогда располагались притоны, с актёрами, чтобы они посмотрели на таких несчастных, униженных людей, а потом как можно достовернее сыграли их в пьесе «На дне».

Я влюбилась в дом с первого взгляда и сразу поняла, что буду здесь жить. Сейчас в особняке с галереями ютятся последние в Москве коммунальные квартиры.

– Не хотел бы я здесь жить! – сказал один мой товарищ, когда я привела его, чтобы показать найденное сокровище.

В хорошие времена тут жили молодые художники, писатели, музыканты из провинций – дружили большой компанией, а комнаты передавались в наследство от тех, кто дорос до возможности снимать отдельное жильё. У нас образовалось что-то вроде Сибирской диаспоры – я приехала из Новосибирска, были ребята из Томска, Омска и Барнаула. Я пришла туда – бедная, забитая, одинокая, с болезненным отношением к еде девочка – и выпила предложенный мне с порога тёплый коктейль из водки и ананасового сока. Весьма удачное сочетание, по правде говоря. Закусила забытым кем-то на широком подоконнике огрызком сухого пирожка с вишней из «Макдоналдса». Ничего вкуснее я в жизни не ела. Сразу вспомнились колючие сибирские зимы, когда перед Новым годом мы забирались в чужой подъезд, казавшийся после улицы теплее пуховой перины, отогревались и пили сладкий вермут.

В Подколокло у меня появились друзья. Девочка Рита, которая смешала мне коктейль и стала драгоценным другом, в котором я так нуждалась. Главное, она подарила мне Подколокло, а в нём комнату с красными стенами, которую я заняла после того, как она переехала к своему парню в отдельную квартиру.

Солнце всё ещё ослепительно. Мы поднимаемся по наружной лестнице, которая выводит на маленькую деревянную веранду, нависавшую над двором, как птичье гнездо. Я иду впереди, с бутылкой оранжевой газировки под мышкой, он следует за мной. Его любопытный взгляд скользит из стороны в сторону, разглядывая двор по мере возвышения над ним.

– И правда, двор, как в Одессе.

– Вы ещё не видели, что там внутри. Только не пугайтесь – это коммунальная квартира.

– Соня, мне уже страшно! – говорит он, когда мы добираемся до верха лестницы и встаём на веранде перед входной дверью, на которой висят три железных ящика с надписью «Почта».

Я открываю. Его силуэт проступает на фоне дверного проёма. Перед нами пространство длинного коридора, заканчивающегося чёрной дырой. Лампа на потолке мигает, освещая скопившийся вдоль стен за многие годы человеческой жизни мусор. Чего там только нет – скрученный, как калека, и напоминающий больше инвалидную коляску велосипед, поломанная старая мебель, вёдра, швабры, тряпки, со стен свисают советские обои, которые рассыпятся в пыль, если прикоснуться. На крючкоподобных вешалках под потолком висят нейлоновые куртки, кожаные плащи, зелёные армейские парки. А внизу горы, горы обуви, раскиданной по углам и у дверей вдоль прохода по длинной галерее.

Он в нерешительности застывает перед ближайшей ко входу дверью. Мы встречаемся глазами, смотрим друг на друга, улыбаемся.

– Какие маленькие ботиночки. У тебя тут что, дети живут? – спрашивает он.

– Ну почти – художники!

– Понятно, художники любят такие места.

Из дверного проёма слева льётся яркий солнечный свет и освещает часть коридора. Это кухня. Под ноги Профессора бросается выскочившая из окна кошка. Дикая и чёрная, как и её хозяйка Мара, в отсутствие которой кошка беспрепятственно входит и выходит через окно. Кошка усаживается под дверью, а мы идём дальше по коридору.

– Моя комната в самом конце, – спокойствие, с которым я это говорю, даётся мне не просто.

Мы проходим три двери, за каждой из которых кто-то живёт. Он идёт медленно, с любопытством озираясь по сторонам, а я быстро, опасаясь невзначай столкнуться с кем-то из соседей и желая поскорее оказаться в безопасности своей комнаты, закрыть дверь, тем самым отделив свой дом от улицы. Несмотря на то, что я вполне освоилась в Подколокло, коридор, кухня, ванная комната оставались чужим пространством.

Округлые деревянные арки под потолком делят коридор на небольшие отсеки. Первый отсек отделяет небольшое пространство, служившее предбанником перед входной дверью, второй отсек – жилая часть с тремя комнатами, кухней, туалетом и ванной, в третьем, замыкающем галерею сегменте, расположены ещё три комнаты, недружественный альянс которых представляет собой квадрат шире относительно остального пространства коридора, в котором одна комната находится напротив пролёта, две другие по бокам – слева и та, которая справа, – моя.

Массивная арка, обрамляющая этот отсек, препятствует проникновению света из передней части коридора, отчего пара – Профессор и ученица – оказывается во тьме, лишь луч света где-то на уровне солнечного сплетения золотой нитью наискосок разрезает пространство. Это светится в кромешной тьме фигурная замочная скважина. Она была такой, как изображают в детских книжках, когда герой прислоняется глазом и видит пространство за дверью – всё как на ладони, через маленькую щель видно всю комнату.

Перед тем, как достать ключ и открыть дверь, я предлагаю Профессору заглянуть в глазок, то есть скважину, и самому увидеть волшебство огромной камеры-обскуры, ведь он так любит фотографию. Не всегда есть второй шанс: вдруг он больше не придёт или не будет больше таких солнечных деньков. Я тяну его за рукав куртки, чтобы он наклонился и заглянул в скважину. Важен был этот момент, когда он ещё не оказался за дверью, не видел простую, если не сказать бедную, комнату, но мог созерцать её нулевым взглядом, запечатлённой на сетчатке его глаза, как на плёнке, и сохранить себе этот снимок.

– Прекрасно. А теперь давай уже открывай. У тебя ключи-то есть? Это точно твоя комната?

Да, ключ у неё есть, и тем не менее она медлит. Открывая замок, она борется с желанием его расцеловать. Помнит ли он, что произошло на озере? Может, с его точки зрения, и помнить было нечего. А она помнила. Помнила, как кротко целовала его, стесняясь свидетелей, которых хоть и не видела, уткнувшись в его шею, но была уверена, что они смотрят. Две недели, вплоть до этого момента, строила вокруг происшествия догадки и воздушные замки. Ломала голову, как им снова скорее встретиться, под каким предлогом, как не упустить момент, пока его впечатления ещё свежие. «Когда-нибудь он увидит меня настоящую и полюбит», – твердила она себе. Так и пришлось бы ей ждать начала учебного года, если бы он сам не предложил встретиться. «У тебя, если это удобно», – сказал он.

– Это удобно, – ответила она. Тут же её пронзила вспышка отчаянного оптимизма. Она чувствовала, что должно что-то произойти, и в то же время не хотела, чтобы это происходило.

В красной комнате, несмотря на открытое окно, жарко и душно, как в теплице. Воздух неподвижен. Профессор смело заходит. Из прихожей видна глубь комнаты, где расположилась полуторная кровать, застеленная пёстрым покрывалом.

Я не говорю, что эта комната, снимаемая помесячно, ничем не примечательна, кроме его присутствия в ней. В этой комнате, кроме кровати, шкафа и комода, больше ничего нет, но для меня она – вся жизнь. Я бы хотела написать книгу об этой комнате.

Мгновение он удивлённо разглядывает интерьер, затем восклицает:

– Сицилийские боги! Вот, значит, где ты живёшь?

Он делает паузу, я, заражаясь его удивлением, смотрю на комнату так, будто вижу её впервые.

– Я попал в святая святых – девичью комнату!

Пол плывёт у меня под ногами, как плот, спущенный на воду. Так ли чувствовал себя Одиссей, ступив на корабельную палубу?

– Чувствуйте себя как дома, Родион Родионович.

– Смотри, а то возьму и усну тут у тебя в Кроватии.

– Смотрите, опасно Гулливеру спать в стране Лилипутии.

Комната, как ни странно, тоже имеет деление на сегменты, как настоящая маленькая квартирка – жилая часть отделена от прихожей ковролином, уложенным на деревянный пол. Он не обращает внимания на это очевидное разделение и бросает на ковёр, не развязывая, хватаясь попеременно за задники, чудесные чёрные, с дырочками вокруг кожаных мысков, туфли. Одна туфля встаёт ровно, другая ложится набок. Я тут же присаживаюсь, чтобы бережно поставить их ровно друг к дружке. Там же он небрежно бросает рюкзак и куртку.

Он даёт мне бутылку с чаем, а сам проходит в глубь комнаты, садится на кровать. Я убираю чай и свою оранжевую газировку в морозилку и аккуратно присаживаюсь на краешек кровати так, чтобы не задеть изящный подъём его по-свойски вытянутых на кровати носков.

– Чем же ты тут занимаешься, лилипутка?

Он шумно выдыхает и издаёт смешок, который я не знаю, как толковать: довольный или полный иронии?

– О, чем-то ужасным! – отвечаю я.

– Звучит таинственно, – он улыбается краешком рта.

– Нет, ничего такого, – я смеюсь, но тут же умолкаю. Его лицо неожиданно резко меняется.

– Ну ладно, давайте работать, – сухо говорит он.

– Давайте!

Я встаю с кровати и, взяв со стола включённый ноутбук, сажусь на пол, поджав под себя ноги. Он, оставшись на кровати, чуть перемещается в угол, чтобы видеть экран. Выуживает из-под покрывала подушку и для удобства кладёт под спину.

Зелень ковра колет мне голые ноги. Я открываю на компьютере папку с текстами, присланными одногруппниками. Каждый текст должен поместиться на один разворот, иметь лаконичное название и иллюстрацию. Если текст не соответствует этим требованиям, мы с Родионом Родионовичем будем вынуждены самолично внести необходимые правки, но ребята хорошо постарались, и корректура, помимо исправления опечаток, незначительных грамматических и пунктуационных ошибок, не понадобилась. Предварительно я всё прочитала и проверила. Иллюстрации меня удивили, я не ожидала от студентов, к способностям которых после года совместного обучения относилась довольно скептично, изобретательности и приписала её своим заслугам, ведь инициатива создания сборника исходила от меня, и это я так ловко, доступно и чётко смогла донести до них свою задумку.

Сейчас от нас требовалось расположить очерки в такой последовательности, где каждый предыдущий текст подчёркивал бы индивидуальность и необычность следующего. Довольно быстро мы с этим справились – я по очереди открывала и читала тексты. Профессор сосредоточенно слушал, периодически издавая звуки. Я знала его регистр: протяжное глубокое мычание означало одобрение; резкий вздох был маркером разочарования, но не настолько серьёзного, чтобы останавливать и что-то менять, молча он как бы говорил «так себе, но поехали дальше»; ещё был такой короткий смешок – его коронное хмыканье, которое расшифровывалось как высшая степень одобрения.

Он допивал вторую банку «Ред Булла», когда я прочитала все тексты. Я сидела на полу и молча смотрела на него. Свой текст – квинтэссенцию из поэмы, представленной мной на прошлых семестровых просмотрах, я собиралась пропустить, чтобы сэкономить драгоценное время Профессора, ведь он его уже слышал, и подозревала, что он поругает меня за выбор простого пути взять уже нечто готовое. Но у меня имелись аргументы в свою защиту – я произвела переосмысление, сделала акцент на иллюстрации, использовала не слишком оригинальный приём рукописного текста – сымитировала ужасающе черновой черновик, который должен передать, какие муки претерпевает поэт в процессе живого сочинительства. Не просто зачёркивания и чёрные лакуны заштрихованных слов, но то, что делает мозг, когда отказывается работать, выкидывает такие невероятные вещи, чтобы запутать, отвлечь. «Ты не хочешь этим заниматься, иди лучше приготовь ещё того потрясающе вкусного растворимого кофе из жестяной банки. У тебя закончилось молоко? Самое время одеться и сходить в магазин, купить хрустящих хлебцев, которыми ты можешь в полном блаженстве полакомиться, идя вдоль пруда по бульвару, присесть на зелёную свежую травку, покормить уточек, полюбоваться их блестящими шеями и яркими клювами», – твердит мозг, а я, сопротивляясь, густо заштриховываю все оставшиеся белые области на листе. Штрихую, мараю бумагу, ребро ладони тоже становится чёрным.

– А как же твой текст? – спрашивает он. – Не халтурь.

Шумно вздыхая, я медлю, но не решаюсь спорить, тем более я невероятно ценю малейшее внимание с его стороны. Один его взгляд заставляет моё сердце биться быстрее. Только я открываю рот, он меня перебивает:

– И достань мне чай из холодильника, – он кивком указывает туда, где, по его представлениям, находится холодильник – в тёмном проёме прихожей.

Я использую возможность встать – размять затёкшие от сидения на полу ноги, перевести тело в вертикальное положение и выплеснуть энергию, от которой хотелось скакать по комнате и выполнять любые его просьбы. Когда-нибудь мы сблизимся настолько, что ему не нужно будет говорить ни слова, чтобы я поняла, что он хочет. Во мне пульсирует что-то новое. Может, это то, чего мне так не хватало раньше? Я чувствую себя живой. Я уверена, что он пришёл именно для того, чтобы я могла сделать для него что-то приятное, а чтение, сборник, вёрстка – это всего лишь предлоги.

Я достала бутылку и налила ему чай в высокий стеклянный стакан. Он взял его, поставил себе на грудь, обхватил, скрестив вокруг него пальцы, полный намерения продолжать работать. Но я не села сразу, подошла к комоду, на котором стоял ранее не привлёкший внимания, но очень ценный предмет – сердце комнаты, такой, какой она была только сегодня. Я двумя руками, подражая тому, как он взял свой напиток – скрестив пальцы, – обняла круглый аквариум, встала в центре комнаты, аккуратно поставила его на пол и села рядом. Две резвые рыбки, переливающиеся лососевой розовизной, отбрасывали золотистые блики, а преломлённые в стекле лучи заставили скакать по стенам солнечных зайчиков. Комната вся вдруг переменилась.

В приступе терпеливого созерцания расступилось всё – вся потёртая разномастная мебель, искусственный чёрно-белый мех подушек и изъеденный мышами ковролин, мышеловки и гантели, полоски рядышком с клетками, бордовое в обнимку с розовым, комод и покосившийся шкаф, стул без одной ножки и табурет, голое без рамы зеркало в неосвещённой прихожей, пустое яйцо белого плафона на потолке, уступая место пузатой линзе, огромному прозрачному глазу – так и хотелось запустить в него (предварительно, дабы не замочить, закатав рукав) жадную пятерню и выловить оранжевый юркий зрачок, положить в рот и сосать солёный леденец, а потом, царапая дёсны, с хрустом разгрызть и проглотить.

В центре красной пустыни сходились лучи золотого сечения, рассеивали свет, являясь радужным, висящим в воздухе миражом, или реальным оазисом, светящимся нежной кровеносной краснотой.

Она, а может, и он окунулись в цвет и увидели танец – хоровод из вещей и предметов. В закрученной по спирали Фибоначчи, как панцирь улитки, центрифуге сходились все лучи, становясь центром движения, танца. Красный мир комнаты ходил ходуном в объективе простого круглого аквариума с двумя золотыми рыбками, обладающими идеальной памятью в четыре секунды.

Вы могли подумать, что где-то уже это видели – и красную комнату, и золотых рыбок. Может быть, на картинах Матисса? Всё верно, она брала Матисса как образец для придания магии месту, куда хотела привести Мастера, месту, где могло произойти нечто волшебное подобно тому, что произошло на Целовальном озере. Всё сложилось: свет, фотография, рыбки, литература и поцелуи. Она надеялась, ждала, жаждала, что он её поцелует. Он следил сонным взглядом за пляшущим на стене лучом света.

– Откуда у тебя рыбки? – он лежал так же неподвижно, наслаждаясь красотой игры света и тени.

– О, это интересная история!

– Ну, рассказывай, – сказал он, приподнимаясь на локте.

– Помните день просмотров? После мы поехали на озеро.

– Помню, конечно.

– Вы тогда рассказывали нам про рыбок.

– Про рыбок… не помню.

– Вы говорили, что мы все слишком поверхностные и нетерпеливые. Говорили о сути труда – умении терпеливо ждать, то есть каждый день работать, работать. А как говорил Ленин: «Учиться, учиться и ещё раз учиться».

– Что ты знаешь о Ленине, малявка? Ты даже пионером не была.

– Но вы были.

– Я был, недолго. Меня исключили.

– За что?

– Ну, так сказать, за неподобающее поведение.

– А что вы сделали?

– Соня, ты очень любопытная. Я уже говорил?

– Говорили. Я поняла, терпеливо ждать…

– Исключили за попрание и надругательство над пионерской символикой. А ты всё запоминаешь, что я говорю?

– Всё! Конечно всё!

– Ты немного сумасшедшая, да? – спросил он.

– Да, полагаю, что да.

Он кивнул, как будто я подтвердила его давнее подозрение.

– Не культивируй в себе сумасшествие. Чокнутых в моей жизни и так достаточно.

– Не буду, обещаю, – сказала я, но он уже как ни в чём не бывало поднял пустой бокал и переменил тему:

– Сонечка, налей мне ещё чая, пожалуйста.

Из моей груди вырвался вздох. У меня отлегло от сердца. Просит пить, значит, не отвергает меня совсем. Вот она, вторая возможность подняться и, может быть, получить поцелуй. Я же не сумасшедшая, что надеюсь на это? Я сделаю всё, чтобы он был счастлив, – так я думала, пока наливала ему чай. Я взяла бокал, наклонилась и подала ему.

– Так вот, продолжая про рыбок. После того вечера, пока шла домой, я думала о том, что вы сказали, и решила на следующий день пойти и купить двух маленьких золотых рыбок, чтобы иметь каждый день перед глазами напоминание о ваших словах.

– Боже! Да ты маньячка! Я начинаю бояться.

– А что такого… зато теперь каждый день смотрю на рыбок и вспоминаю, как важно упорно трудиться.

Рыбки, конечно, были не мои. Я одолжила их на один день, должный стать особенным, у любезной пары, приходившейся мне соседями и друзьями, а взамен обещала присматривать за их аквариумом и цветами во время их отъезда, что не раз делала и раньше.

Я ловлю на себе его взгляд, и, кажется, никто в мире так пристально меня не рассматривал. Тогда я ещё ничего не знала – ни горестей, ни печалей, ни странных, ни стыдных, порой до скрежета зубов ситуаций, в которых буду беспомощно барахтаться под его взглядом.

– Знаешь, как я богат?

– Как? – я встаю и присаживаюсь ближе к нему на краешек кровати. По спине пробегает тоненькая струйка пота, в груди что-то трепещет, словно пленённая птичка.

– Как царь. Как у царя, у меня по венам течёт золото.

– И по ним плавают золотые рыбки?

– Будешь моей рыбкой? Исполнишь три моих желания, золотая рыбка? – он наклоняется ко мне. Я ощущаю, что мы очень-очень близко, так близко, что я чувствую его дыхание.

– Всё, что угодно, Родион Родионович!

Выходит как-то тихо и хрипло, я повторяю эту фразу ещё раз более громко:

– Родион Родионович, всё, что угодно!

– Всё, что угодно, – передразнивает он, – а что ты умеешь?

– Всё!

Он посмотрел на часы на руке, как будто собирался засечь время – запустить таймер маховика желаний.

* * *

– Моё первое желание – пойдём поедим.

– Yes, Sire, – я с готовностью вскакиваю на ноги.

Как невзначай, как вовремя проголодался Профессор! Хорошо поработал, лёжа в по-царски расслабленной позе на диване-кровати, на бархатистом с узором в огурцах покрывале, или вдоволь насмотрелся, как я в платье с узором из красных не-сорвать-яблок, сидя на уровень ниже, привожу архив, который должен стать нашим творением, in ordine alphabetico[5]; или юркие рыбки в аквариуме возбудили его аппетит; или же он услышал, как шевелилось что-то жуткое в моём желудке.

– Mon cher petit рара, знаете, чего бы я хотела на обед? – спрашиваю с обезьяньей жеманностью.

– Ну, говори, – произносит он.

– Большую картошку фри!

Голова идёт кругом. Жизнь приобретает очень насыщенный характер. Вот они уже идут в ресторан. Это их первый, с которого она в дальнейшем начнёт отсчёт, поход в ресторан – не просто «Дача», а Ресторан «Дача». Сегодня они, встретившись на Хитровской площади, уже проходили его, когда возвращались из магазина, где сидела злая армянка, а хитрованка Со каждый день проходила мимо него по Хитровской площади хилой походочкой, мимо людей, говоривших на хинди, или это был суахили?

Ей бы и в голову не пришло пригласить его в этот ресторан – он казался слишком закрытым, слишком серьёзным, слишком самобытным – вход только для взрослых. Одним словом, она стеснялась, считала себя, к глубокому сожалению, не доросшей до него, хотя со стороны восхищалась его основательностью. Её не покидало ощущение, что её разоблачат, как замухрышку, пробравшуюся туда, куда ей не следовало. Но сейчас она была в сопровождении важного человека, и никто не посмеет и слова ей сказать. От этой мысли стало намного легче.

У ресторана даже был сад – фруктовые деревья, жасмин, сирень. Его пределы нельзя было объять сразу одним взглядом, там были ещё дворики, возможно, и огород, и грядки с морковкой, тыквой, клубникой, которые можно увидеть, только пройдя в глубь огороженной территории.

К воротам вела каменная лестница с широкими ступенями, которую венчали фонари на длинных железных столбах, составлявшие единый ансамбль с увитой диким виноградом изгородью и воротами. Буквы над аркой вторили растительному орнаменту и выводили – «Дача». Само здание белого камня стояло на пологом холме и возвышалось над улицей и пешеходами. Одним фасадом оно выходило на улицу Воронцово Поле, другим прилегало к Покровскому бульвару, из-за чего его называли «Дача на Покровке», хотя до Покровки, идущей над бульваром, было ещё далеко.

Если читатель замыслит посетить «Дачу», то, пройдя через главные двери, упрётся в ведущую наверх короткую лестницу, поднимется, повернёт направо и увидит ещё одну лестницу. Поднимется по второй лестнице – здесь вас встретит метрдотель, одетый по моде начала прошлого века. Между гардеробом и уборными ведёт наверх ещё одна узкая лестница, вдоль которой висят афиши вечеров Александра Вертинского в баре «Бродячая собака», и, только поднявшись по ней, вы окажетесь на этаже, где обедают гости – всего три больших зала.

Главный зал не просто большой – огромный. Сводчатые потолки, стены с отделкой из грубого красного кирпича – рыцарское, средневековое убранство, светильники-факелы на стенах. В два ряда стоят длинные узкие столы с высокими и на вид жёсткими стульями. Акустика зала заставит вас понизить голос, иначе сказанное чуть громче шёпота грозит разнестись по всему помещению и рухнуть на вас с потолка. Из аскетичного антуража выделяется чёрная гладь плазменных панелей и бутафорские металлические доспехи.

Зелёный зал, несмотря на название, обит тяжёлой сосновой панелью, там же декоратор соорудил специальный, также из сосновой доски, бар в форме подковы. В центре стоит огромный зелёного сукна биллиардный стол. До революции этот зал, возможно, служил нуждам таинственной курительной комнаты, куда удалялись мужчины выкурить сигару после ужина и побеседовать без дам, а меня, маленькую девочку, туда и подавно бы не пустили.

В третий – красный – зал можно попасть, пройдя через главный, из-за чего он казался самым обособленным – его и выбрал Профессор, а я покорно шла следом. В случае красного зала – он полностью оправдал своё название – стены покрашены насыщенно-красным, казавшимся розоватым в послеполуденном освещении.

Там был вырезанный из камня камин, массивные радиоаппараты, старые патефоны. Под потолком парили, подвешенные на тонких верёвочках, голубые и красные бумажные кораблики – хотелось сорвать их и надеть на голову на манер детской матросской шапочки. Пахло влажным звериным мехом и отчего-то – кровью. Со стен смотрели головы мёртвых животных. Мы были единственными зачарованными охотниками, если не считать пожилую пару за столиком у окна.

Мы прошли к большому столу, покрытому золотой парчовой скатертью с цветочным узором. На скатерти – четыре большие плоские тарелки со сложенными салфетками из такой же парчи, что и скатерть, оснащённые приборами. В центре стола – высокая, сужающаяся в пику розовая свеча. Прислонённая к стене и отбрасывающая на неё длинную тень, стояла лампа в красном, с бахромой по краю, абажуре. Не успела я сесть, как на полусогнутых ногах к нам подскочил, словно испуганный олень, официант и звонко шлёпнул на стол меню. На часах было 16:59, что в сумме давало мой возраст. Секунду назад всё казалось таким нормальным, и вдруг что-то в воздухе неуловимо переменилось.

– Что будет моя инженю? – спросил Мастер.

Я сложила руки на коленях и заговорила:

– S’il vous plaît moi ces…[6]

бриллиантовые серьги, кораллы

крабы, кальмары – и карпы

каберне, кальвадос – кекс

кофе, какао, кумыс – квас

кадриль, кармен – карамель

коломбина, Руссо и Пруст

кокосовый хруст

китовый ус

канделябры, кристаллы

на десерт круассаны, кремы

кринолины королевы, коктейли

канарейки и свиристели.

Я выдохнула, стараясь не издать при этом ни звука.

– В каком бульварном листке ты это вычитала? – спросил Профессор со смехом.

Я невинно потупила взгляд в тарелку.

– Я сама сочинила, только что.

– Да неужели? – он хмыкнул.

Он взял меню в тяжёлой кожаной папке. Я сделала то же самое. Ассортимент блюд напечатан трогательным куртуазным шрифтом, что вился по периметру афиш, написанных рукой Альфонса Мухи. Этот же шрифт я видела в отлитых на чугунных воротах буквах, складывающихся в название ресторана.

– Так, посмотрим, что у них есть? – довольно бурчал себе под нос Мастер.

– Ой, так много всего!

– В хорошее место я тебя привёл?

– Разумеется. Я и не сомневалась.

– Ты голодная?

– Я всегда голодная!

– Ну, тогда выбирай.

Это правда. Я была страшно голодной, но есть было невозможно, когда в животе порхают бабочки. В тот день я, как всегда на завтрак, съела один творожок, выпила кофе, потом ещё один творожок и ещё кофе, потом творожки закончились, и я только смотрела, как он с аппетитом ел мороженое и с жадностью пил сладкую водичку. Я сделала в уме пометку впредь иметь в морозилке запас пломбира на случай неожиданного вторжения прекрасного в мой замкнутый мирок.

– Выбрала?

Он дал мне время выбрать, а я потратила его, неотрывно любуясь им, запоминая его мельчайшие черты.

– А вы что будете?

– Я – советский человек, Соня, буду салат «Столичный», котлеты по-киевски и, пожалуй, салат тёплый с языком.

– Два салата? – удивлённо спросила я.

– Да, вообще-то я голодный. Ты же меня не накормила!

Вот чёрт, чёрт, я знала, что нужно было настоять – накормить его дома. У меня были заготовлены бутерброды с красной рыбой, но он, сославшись на жару, отказался.

– Ну, а тебе что?

Я нашла в меню самое лёгкое, что, на мой взгляд, будет безопаснее всего для бабочек.

– Салат с морепродуктами «Норвежский», – говорю я, захлопывая меню.

– И всё, что ли? А десерт?

– Божечки, у них и десерты есть!

– А ты как думала!

– Может, попозже.

– Ну смотри, не стесняйся, я угощаю.

– Благодарю, Профессор.

– Фу, не называй меня так!

– Почему? Вы же Профессор, – спрашиваю я с удивлением.

– Чувствую себя слишком старым.

– Тогда я буду называть вас Мастером.

Официант подходит принять заказ. Мастер берёт на себя инициативу.

– …а девушке салат этот…

– Норвежский, – подсказываю я.

– Норвежский.

– Что-нибудь ещё? – официант расплывается в любезной улыбке.

– Всё, – говорю я.

– А напитки?

– Пиво. «Жигулёвское» светлое, – отвечает Профессор.

– «Жигулёвского» нет.

– А какое есть?

– «Живое» попробуйте.

– Живое пить как-то страшно, – шутит он.

Официант не находится с ответом, а я заливаюсь смехом.

– Ну давайте ваше «Живое». А тебе, может, вина к рыбе?

– Можно, – отвечаю, заглядывая ему в глаза.

– Девушке бокал белого вина. Или бутылку?

– Бокала хватит, – говорю я.

– Шардоне, совиньон блан? – спрашивает официант, и оба смотрят на меня.

– Совиньон? – отвечаю неуверенно. Я ещё не знала, можно ли мне пить при Профессоре, но он ведь сам предложил.

– Совиньон, – кивает Профессор.

– Совиньон, – повторяет официант, – можно забрать меню?

– Одно оставьте, – Профессор закрывает свою папку и откладывает.

Когда официант отходит от стола, Профессор достаёт телефон и кому-то звонит.

«Здравствуй, дорогой!

Как у тебя дела?

Да, давно не звонил…

А я тут недалеко от Кривоколенного.

Нет, на Воронцовом Поле в ресторане.

Да, с девушкой.

Нет, со студенткой».

Я заливаюсь краской. Это он что, про меня?

«Свободен сегодня?

Отлично, я зайду попозже».

В смущении я не знаю, чем себя занять, чтобы не подслушивать. Достать телефон, про существование которого я и забыла, кажется невежливым. Я озираюсь по сторонам, рассматривая интерьер зала. Обращаю внимание на заполненный книгами старинный шкаф позади Профессора, где было полное собрание сочинений Толстого, Достоевского и целых три полки занимали бордовые тома Ленина. На другой полке стояли виниловые пластинки в потёртых обложках, коллекция керамических слоников, расставленных полукругом от маленьких по краям к большому по центру. Подперев один из массивных томов, сидел, обхватив колено руками, конечно, не кто иной, как Максим Горький. Радуюсь находке, улыбаюсь.

– Что улыбаешься? – он отрывается от телефона.

– Увидела Максима Горького.

– М-м-м-м…

Видимо, Горький не интересует его так, как меня – он даже не оглянулся проследить за моим взглядом. Снова погружается в телефон ещё минут на десять. Я продолжаю считать слоников, картины, столы, свечи на столах, салфетки, перечисляю про себя все оттенки красного в этом зале.

– Что они так долго? – замечает он, убирая телефон в карман. – Умираю от голода! – поворачивается на стуле, высматривая официанта. Развернувшись обратно, смотрит на меня так, будто забыл о моём присутствии и только сейчас заметил, что я сижу здесь и смотрю на него.

– Ну что, Соня, рассказывай.

– Что рассказывать?

– Что-нибудь интересное.

– Даже не знаю, что вам будет интересно…

– У тебя парень есть?

Я вспыхиваю, будто спичка, и высматриваю официанта, молясь, чтобы он принёс еду поскорее.

– Нет, нету.

– Нет? – спрашивает, вскинув брови, с нарочито преувеличенным, как мне кажется, удивлением. – Почему?

– Не знаю. Так получилось, – я вижу, что этот ответ его не устраивает, и добавляю: – Мне никто не нравится, – это была почти правда.

– А как же секс?

– Ну… я справляюсь.

– Как справляешься?

В ответ я закрываю лицо руками и качаю головой.

– Ничего не слышу! – жалобно доносится из-под ладоней.

Он хмыкает, но продолжает:

– Не бывает так, чтобы никто не нравился.

Я слышу, как у меня в голове крутятся шестёренки, судорожно соображаю, что ответить. Как перевести тему? Нет, я не хочу менять тему. Бабочки в животе трепещут и взлетают к самому горлу.

– Есть один человек, но я ему не нравлюсь.

– Кто же он? Я его знаю?

На этом, ввергающем в отчаяние вопросе, приходит моё спасение в лице официанта, ставит перед нами тарелки с салатами. Его – подан цельной массой, будто слепленной из детской формочки, с веточкой петрушки сверху. Содержимое моего «Норвежского» художественно разложено по тарелке – на листьях салата покоятся мидии в чёрных раковинах. Профессор отвлекается на еду и, кажется, забывает про свой вопрос. Он задумчиво разворачивает большую парчовую салфетку, проворно берёт приборы и принимается за салат – масса мягко поддаётся вилке.

– Вкусно? – спрашиваю я.

– Обычный оливье, но ничего, вкусно.

Я беру тяжёлую вилку и нож, рассматриваю, раздумывая, с чего начать, мидии в раковинах кажутся неприступными. Начинаю с листочков салата.

– Плохо, что у тебя нет парня, – он отправляет вилку с салатом в рот. – Может, у тебя слишком высокие требования?

– Наверное, вы правы. – «Неужели ему правда интересно», – думаю я.

Он быстро заканчивает с первым салатом, официант приносит горячее и салат из языка.

– Запомни, я всегда прав, – говорит Профессор.

От котлеты поднимается сладкий сливочный пар.

– М-м-м-м, вкусно пахнет, – я снова пытаюсь перевести тему.

– Надо тебе найти кого-нибудь, – говорит он, взявшись за нож.

– Да, Родион Родионович, найдите мне кого-нибудь.

Он смеётся, я смеюсь в ответ и отправляю в рот креветку.

Пожилая пара за другим столом расплачивается и уходит. Мы остаёмся одни. Подходит официант и, хотя было ещё недостаточно темно для романтической атмосферы, зажигает свечу на нашем столе.

Я хочу спросить, есть ли у него девушка, но заранее знаю ответ. Никак не удаётся достаточно уловить его настроение, чтобы понять, о чём говорить – его тон то серьёзный, то шутливый, то насмешливый.

– Ты что не ешь? Ешь!

– Я ем! Очень вкусно, спасибо, – отвечаю я и делаю глоток вина.

Из невидимого источника с мягким приглушённым шипением звучит тёплая кубинская мелодия. Я узнаю Siboney в исполнении Конни Фрэнсис. Испанского я не знала, но казалось, что поёт она о каком-то очень нежном и трепетном чувстве. Голос и перкуссии сходят в минорный тон. Следующим про маленького креольчика запевает Вертинский.

– Ты знаешь, что Вертинский – мой любимый музыкант? – спрашивает Профессор.

– Буду знать.

Куда же Вы ушли, мой маленький креольчик,

Мой смуглый принц с Антильских островов,

Мой маленький китайский колокольчик,

Капризный, как дитя, как песенка без слов?..[7]

Официант подаёт ему второй бокал пива, я прикасаюсь к вину, стараясь пить как можно медленнее, чтобы не показаться невежливой. В моём понимании можно позволить преподавателю угостить тебя одним бокалом вина после совместно проделанной работы, но второй будет уже указывать на несдержанность и сомнительные мотивы.

В бананово-лимонном Сингапуре, в буре,

Когда у Вас на сердце тишина,

Вы, брови тёмно-синие нахмурив,

Тоскуете одна…

– Ты не ешь! О чём думаешь? – спрашивает он.

– О вас, – отвечаю слишком быстро, не задумываясь.

– Ну и что обо мне?

В банановом и лунном Сингапуре, в буре,

Когда под ветром ломится банан,

Вы грезите всю ночь на желтой шкуре

Под вопли обезьян.[8]

– У вас глаза зелёные.

– Да, я знаю.

– У меня тоже, – я позволяю себе улыбнуться, – зелёные.

– А я в два раза тебя старше.

Я пытаюсь нащупать тему – спрашиваю про его работу.

– Чем вы будете заниматься в отъезде? – пока он не успел ответить, задаю ещё вопрос: – Сколько городов посетите?

– Ты правда хочешь говорить про работу? – отвечает он, отпивая пиво из бокала. – Я не хочу. Ешь лучше.

Я опускаю взгляд в тарелку, разглядываю свой салат.

– Никогда не пробовала мидии из ракушек, – говорю я, пытаясь раскрыть чёрную раковину с помощью ножа и вилки.

– Попробуй.

Я думаю, что могу позволить себе при нём есть руками и облизывать пальцы. Будет мило. Осторожно, будто живую, беру раковину – на ощупь она твёрдая, холодная и ребристая. Раскрываю чуть приоткрытую ракушку.

– Выдави лимон – так вкуснее, – говорит он и сам берёт с моей тарелки дольку лимона, выдавливает сок на маленький скукоженный комок мяса с тонкими жилками. Нижняя раковина наполняется мутным соком.

– Ну, ешь! – он бросает выжатую дольку в тарелку, берёт плотный квадрат салфетки, вытирает руки.

Изображая нерешительность, я беру похожую на колыбель со свернувшимся внутри младенцем половинку, подношу ко рту, запрокидываю голову и отправляю в рот нечто мной неведанное.

Во рту кисло, пахнет речкой.

– Очень вкусно, – говорю я, выражая на лице одновременно удивление и детскую радость.

– Бери ещё.

– Одна ваша, – говорю я, пододвигая к нему тарелку.

Он кивает, берёт закрытую раковину, лимон, но не ест – смотрит на меня.

– Странная ты. Не могу понять, о чём ты думаешь. Обычно у меня это отлично получается.

Я делаю глоток вина, стукнув зубами и чуть не откусив кусочек стекла. Его слова наполняют меня радостью, от которой внутри всё натягивается в струнку так, что кажется, будто вот-вот описаешься.

– Это плохо?

– Не знаю. Ты мне скажи.

Время замедляется. Странная – это почти загадочная, таинственная, особенная, девочка с луны, не пробовавшая раньше мидий.

– Я самая простая, – неожиданно для себя отвечаю, и мне действительно кажется, что здесь, рядом с ним, я становлюсь не сложнее мидии, которую только что съела – можно руками открыть ракушку, полить лимонным соком и съесть. Эту операцию он у меня на глазах проделывает в своей тарелке.

– Сколько тебе лет? – спрашивает он – Двадцать?

– Двадцать один, – отвечаю я, наслаждаясь как моментом, так и кусочком маринованного осьминога.

– Молодо выглядишь.

В ответ я улыбаюсь.

– И давно ты тут живёшь?

– В Подколокло? Два года.

– И за два года ты не нашла ничего более… так сказать, приличного?

– Мне здесь нравится, – отвечаю я с опаской.

Всю дорогу я думала, что в Подколокло ему понравилось, но оказывается, что это не так. Я допустила ошибку, но не поняла этого в тот момент. Конечно, ему не понравилось. Как такое вообще кому-то, кроме меня, могло понравиться? Я должна была почувствовать это, когда мы были дома. Чтобы попасть в мою комнату, нужно пройти через весь этот страшный коридор и комнаты общего пользования так, что получается нечто вроде обзорной экскурсии. Он успел увидеть драный линолеум в коридоре, коричневый засаленный потолок на кухне, с которого низко свисает такая же засаленная голая лампочка, колотую на полу в ванной плитку, отсутствие раковины и узкий, заставленный шестью стиральными машинками проход к ванной с краном, шланг от душа без головки, как в тюрьме; почувствовать вонь, доносившуюся из туалета, но вонь там была не самым страшным – липкий, покрытый у основания толстым слоем пыли, подтекающий унитаз стоял на квадратном постаменте, а чтобы спустить воду, нужно залезть рукой в открытый наполненный бочок и потянуть вверх рычаг, а на стене напротив висит нелепая картина – холст, масло, – крупные, грубо написанные лиловые цветы в коричневом горшке.

Я не могла видеть его – он шёл за мной, но представляла, как с его лица с каждым шагом стирается выражение радостной новизны, возникшее на входе, и сменяется узнаванием того давнего, знакомого, что он уже когда-то видел. В том, что я считала богемной экзотикой, он видел чёрную нищету.

В его глазах светились огоньки от предвкушения авантюры, когда мы вошли в мою комнату, но она, как бы я ни старалась превратить её в репродукцию полотен Матисса, расставляя такие безделушки, как аквариум с золотыми рыбками, не оказывается намного лучше всего остального и не оправдывает неудобств коммунальной квартиры, связанных с тем, что, выходя в туалет или на кухню, приходится обуваться – у меня даже не оказалось запасных тапочек для гостя, которые он мог бы надеть, и, ожидая, когда маленькая комната освободится, встречаться с сомнительного вида, злобно косящимися незнакомцами.

Это малая часть того, что могло вызвать отвращение, но главное, он увидел неравенство между нами – им, уважаемым Профессором, и мной, загнанной буквально в притон, неудачницей. Тогда я этого не заметила, потому что не было места, где бы он не чувствовал себя комфортно, но это не значило, что ему могло понравиться.

– У тебя должен быть запасной план.

– Я подумаю над этим, – нерешительно отвечаю я.

Он залпом допивает пиво и со стуком ставит пустой бокал на стол.

– Красивая ты девка, Соня! Только зашуганная какая-то. Кто тебя так зашугал? – он пристально смотрит на меня, но быстро отворачивается. По его движениям я понимаю, что ответа он не ждёт, и Вертинский завершает свою песню:

В бананово-лимонном Сингапуре, в буре,

Запястьями и кольцами звеня,

Магнолия тропической лазури,

Вы любите меня.

Он уже торопится в другое место, на другую встречу, возможно, в загадочный Кривоколенный, с тем, с кем говорил по телефону.

– Десерт будешь?

– Нет, спасибо, я наелась. Очень вкусный салат.

– Ну тогда пойдём?

– Пойдёмте. Я вас провожу.

Он подзывает официанта, просит нас рассчитать, но, не дожидаясь счёта, просто оставляет деньги на столе. Мы встаём, проделываем весь обратный путь по лестницам, выходим из здания, затем снова огибаем круглую площадь и шагаем к метро.

Одна я возвращаюсь домой. Мне предстоит вернуть рыбок. В стакане с недопитым фруктовым чаем плавают плодовые мушки.

Загрузка...