Венеция: исторический путеводитель

Поедем, я готов.

Пушкин

Не развалится твоя Венеция в два-то дня.

Достоевский

Остановились над рекой и поглядели

на лунную полосу и лодку с балалайкой:

– Венеция, – прошептала Козлова.

– «Венеция э Наполи», – ответила Суслова и, помолчав, сказала тихо и мечтательно:

– Когда горел кооператив, загорелись духи, и так хорошо пахло…

Добычин

Когда я был в Венеции, в день святого Марка, – захотелось мне посмотреть на гребные гонки. И так мне грустно было от этих гонок!

Вен. Ерофеев

1

Расстояние между Санкт-Петербургом и Венецией составляет по прямой 2004 километра; между Москвой и Венецией – 2104 километра; за время, на которое падает действие нашей антологии, между 1880‐ми и 1970‐ми годами, оно оставалось в принципе неизменным (если не считать возможной утруски – в прямом смысле – на несколько сантиметров из‐за сейсмической активности в Ломбардии и Трентино). Между тем подвижные препоны, воздвигавшиеся на этом пути за сто без малого лет, меняли статус дороги от легкой комфортной прогулки до почти непреодолимого, исполненного тревог и трудностей путешествия. Классический маршрут русского экскурсанта в Венецию лежал через Варшаву и Вену по железной дороге (он не утратил значения и поныне), но он был не единственным: как мы увидим далее, сюда прибывали и круизным лайнером, и на мотоциклетке, а со второй половины ХХ века и по воздуху. Поездка требовала подготовки: надобно было получить паспорт, приобрести билет, собрать багаж; в какой-то момент прочие хлопоты были заслонены изобилием требовавшихся разрешений и виз (число которых колебалось от нуля до шести по мере отвердевания разделяющих нас государственных границ); по независящим от вояжеров обстоятельствам суша делалась вдруг непроницаемой, отчего последняя возможная дорога, как в доисторические времена, проходила по морю. В доставке имярека из Северной Венеции в Единственную участвовали – без преувеличения – сотни людей, от железнодорожной обслуги до менялы на приграничной станции. Сцепление этих самосовершенствовавшихся, но склонных к сбою механизмов, стоящих между зарождением мечты о путешествии и прощальным бокалом кьянти на Stazione di Venezia Santa Lucia, и составляет предмет нашего рассказа. Иные из этапов этого пути документированы куда как скупо; другие, напротив, известны нам в деталях почти чрезмерных; все это поневоле лишит повествование плавности. Впрочем, как писал родоначальник жанра, «для чего же и Путешественнику не простить некоторых бездельных подробностей? Человек в дорожном платье, с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с осторожною разборчивостью какого-нибудь Придворного, окруженного такими же Придворными, или Профессора, сидящего в Шпанском парике на больших, ученых креслах»[61].

2

Как и многие другие сюжеты русской жизни, поездка за рубеж начиналась с визита в полицейский участок. Желающий получить заграничный паспорт должен был представить туда прошение, исполненное по следующей форме:

В (такое-то) Полицейское Управление, такого-то (звание, имя, отчество, фамилия и полный адрес просителя).

ПРОШЕНИЕ

Имея намерение выехать за границу и представляя при сем 1) вид на жительство 2) ………… покорнейше прошу выдать мне установленное ст. 165 уст. о пасп. (изд. 1903 г.) удостоверение о неимении со стороны полиции препятствий к выдаче мне заграничного паспорта 19… года… дня.

(Подпись)[62]

На бланк прошения нужно было приклеить две марки гербового сбора по 75 копеек (тариф менялся, но незначительно) – это был обычный для России способ взимания государственной пошлины. Для некоторых категорий граждан требовалось представить дополнительные бумаги, но, в принципе, этот этап был, по сути, простой формальностью: если податель не находился в розыске или не был обременен участием в значительной тяжбе, то разрешение он получал. Простота этой процедуры вызывала даже некоторое недоумение у политически небезупречных соискателей: «Я был удивлен, как легко было получить заграничный паспорт. Утром я сделал заявление о выдаче мне паспорта в полицейском участке, где был прописан. Сначала мне было сказано, чтобы я пришел за паспортом вечером, но когда вынули мою регистрационную карточку, то она оказалась красного цвета. Тогда мне предложили зайти на другой день»[63]. В крупных городах лицо, постоянно проживающее по одному адресу, могло послать в участок дворника (который заодно и свидетельствовал его личность), что требовало небольшой мзды, но экономило время. Полученное свидетельство об условной благонадежности было действительно от трех до семи дней (в разных губерниях по-разному), отчего надо было, не мешкая, переходить собственно к получению паспорта.

Он выдавался в канцелярии губернатора (формально это была прерогатива генерал-губернаторов, но на практике это никогда не выполнялось), причем гражданин имел право затребовать его не только там, где был прописан, но и в любой губернии, в которой имел право жительства – более того, для совсем уж рассеянных пассажиров, обнаруживших при приближении к порту в Либаве, что они забыли выправить паспорт, его можно было получить прямо там на месте (впрочем, это было единственным таким пунктом в империи). На получение паспорта имели право все граждане, но в определенных случаях возникали дополнительные обременения: так, не поощрялся выезд лиц, не достигших двадцати лет (за исключением юношей купеческого звания, отправляющихся ради практики в заграничные коммерческие учреждения): на самом деле простой справки о необходимости лечения или желательном образовании было достаточно, чтобы трудность эту преодолеть, – но нужно было нотариально заверенное разрешение от родителей. По особой форме паспорта оформлялись паломникам, следующим в Иерусалим или на Афон. Отдельно рассматривались бумаги жителей приграничных мест, многократно пересекающих границу по служебным или семейным надобностям. Военнослужащим требовалось особенное разрешение от собственного начальства.

Все прочие лица должны были обратиться в канцелярию губернатора, имея при себе следующие бумаги:

1. Внутренний паспорт (он обычно оставался на хранении в канцелярии до возвращения путешественника из‐за границы).

2. Справку, полученную в полицейском участке.

3. Прошение, украшенное одной 75-копеечной маркой гербового сбора.

Если дети не были вписаны во внутренний паспорт, но должны были отправляться за границу вместе с просителем, нужно было взять с собой их метрические свидетельства.

Заграничные паспорта выдавались бесплатно лишь трем категориям граждан, очерченным довольно причудливо: а) едущим за границу по правительственному заданию; б) выпускникам русских училищ торгового мореплавания, отплывающим на коммерческих судах; в) членам Императорского Санкт-Петербургского и Невского яхт-клубов, а также членам экипажей их яхт. Всем остальным надлежало оплатить за каждый паспорт три раздельных сбора: 50 копеек в доход казны за печатание бланка паспорта (по странной прихотливости российского устройства от этого платежа были избавлены калмыки, трухмены и «сибирские инородцы», каковых, впрочем, в Венецию ездило немного); 9 рублей 50 копеек на пополнение «инвалидного капитала» (т. е. в доход комитета, пекущегося об увечных военнослужащих и членах семей убитых на войне) и 5 рублей в пользу российского общества Красного Креста.

Таким образом, заграничный паспорт на всю семью (супруги, путешествующие вместе, могли обойтись одним документом) обходился в 17 рублей 25 копеек – не слишком значительная сумма на фоне прочих расходов на путешествие. В сложных и сомнительных случаях можно было прибегнуть к услугам ходатая, который брал 35–40 рублей за паспорт, но избавлял от необходимости личного присутствия и гарантировал сугубую лояльность проверяющих. Впрочем, многие обходились без паспорта вовсе – по статистике 1909 года[64], существенная часть эмигрантов, покидающих Россию, делала это нелегально, не уведомляя государство вовсе – благодаря исключительной, даже по меркам начала ХХ века, проницаемости его границ. Способствовал этому и размер штрафа за незаконное пересечение границы, составлявший более чем скромные 15 рублей.

Другим, вполне процветавшим, способом обойти формальности были поездки по чужому паспорту: поскольку фотография еще не вошла в бюрократический обиход, для путешественника важно было примерно соответствовать возрасту (и, конечно, полу) владельца документа, чтобы беспрепятственно им воспользоваться. Так, М. О. Гершензон, собиравшийся ради ученых занятий в Германию и призывавший к себе мать из Одессы, советовал:

Теперь, мамаша, Вы должны начать хлопоты насчет паспорта. Я уеду за границу конечно до 1-го июня, а Вы можете приехать ко мне когда захотите, т. е. и до отъезда детей на лиман. От заезда теперь домой удерживают меня как климатические, так и материальные условия. Я думаю проехать прямо в Берлин и, пробыв там недолго, отправиться куда-нибудь на юг, вероятно в Гейдельберг; потом я выеду Вам навстречу, мамаша, до русской границы, а осенью отвезу Вас домой и останусь на время в Одессе. Во всяком случае, Вы должны теперь же начать дело о паспорте. [Не пожалейте нескольких рублей и съездите в Бендеры.] Я думаю, что лучше всего было бы сделать так. В Одессе наверное есть какой-нибудь еврей – специалист по паспортной части; пусть дядя Иось отыщет такого человека, и Вы условьтесь с ним, чтобы он добыл Вам вид на жительство. Это обойдется рублей в 25, но Вы будете избавлены от большой возни[65].

Позже, когда предложенные траты показались его экономной матери чрезмерными, он придумал еще более остроумный способ:

Насчет паспорта – имейте в виду, мамаша, что он будет Вам нужен всего на несколько минут – при проезде через границу туда и назад. Поэтому если Вам не удастся в скором времени получить свой паспорт, – возьмите паспорт матери тети Фанни; не все ли равно![66]

На законные же ее возражения отвечал:

Прежде всего, насчет Вашего паспорта, мамаша. Повторяю, чтó уже писал Вам: паспорт будет Вам нужен одну минуту – на границе; поэтому можете спокойно ехать с паспортом тети Фанни или ее матери (впрочем, годы должны быть подходящие). Во всяком случае, это отнюдь не должно служить препятствием для нашей поездки[67].

Сам паспорт представлял собой сшитую тетрадку из 24 страниц в глухой обложке зеленого коленкора, размером с нынешний, со скругленными углами[68]. Заполнялся он на русском, немецком и французском языках. На первой странице значилось имя владельца (записанное им собственноручно), на следующей типографски было оттиснуто «Предъявитель сего» – далее следовали титулы и имя владельца, заполненные в канцелярии, потом опять типографски «во свидетельство чего и для свободного проезда дан сей паспорт с приложением печати»: подпись, дата, печать. На с. 4–5 все это повторялось по-немецки и по-французски. Далее (с. 6) ставилась печать об уплате пошлины. Страницы 7–14 предназначались для виз, если таковые требовались по условиям маршрута. На с. 15–16 ставились штампы о пересечении российской границы – квадратный о выезде, круглый о возвращении. Следующие два листа (с. 17–20) были снабжены перфорацией, и по правилам их должны были отрывать на границе и оставлять в архиве Отдельного корпуса пограничной стражи. На последних четырех страницах помещались выдержки из «Постановления о заграничных паспортах» и «Правил о пассажирских вещах».

Получивший паспорт гражданин должен был выехать за пределы России в течение трех месяцев (для приграничных районов – в течение трех недель); если он не успевал, то нужно было получить новый документ. Срок годности паспорта составлял пять лет; продлить его можно было в ближайшем консульстве или просто оплатить при возвращении штраф прямо на границе. Если лица, выехав в Россию по одному паспорту, намеревались возвращаться порознь, то консульство в стране назначения могло выдать им особенный вид для обратного пересечения границы.

Дополнительно к указанным выше расходам нужно было оплатить сбор с выезжающих за границу: за каждый паспорт, невзирая на число поименованных в нем лиц, вносилось по 10 рублей за каждое полугодие предполагаемого пребывания их за границей; естественно, большинство путешественников укладывались в минимальный срок.

3

Источниковедение, касающееся обыденной жизни партикулярных лиц, устроено парадоксально: лучше всего документированы обстоятельства встречи личности с государством – от регистрации новорожденного до полицейской слежки (так что главнейшим союзником грядущего историка становится жандарм). Эпизоды, составляющие собственно частную жизнь, делаются достоянием эпистолярия или мемуаров в том количестве, в каком позволяет это установившаяся иерархия их значимости, из‐за чего обширнейшие области бытия оказываются незафиксированными. Из нескольких десятков, если не сотен исторических лиц, чьи поездки в Италию известны нам в больших или меньших деталях, практически все переживали обязательную процедуру сборов в дорогу; вероятно, многие из них, движимые педантизмом, составляли списки необходимых вещей, но лишь один из этих перечней дошел до нас в неповрежденном виде.

19 марта 1890 года И. Ф. Анненский обратился к директору санкт-петербургской гимназии Гуревича, где он тогда преподавал, с ходатайством о предоставлении отпуска «на заграничную поездку сроком по 1-ое Сентября 1890 года»[69]. 18 апреля разрешение было получено; 23 мая ему был выдан заграничный паспорт. Вероятно, одним из последних дней мая должен быть датирован следующий документ:

Инвентарь

Пальто 2

Шляпы 2

Пары платья (без жил<ета>) 2

Белый жилет 1

Кальcонов 4 пары

Чулок 6

Пиджак шелковый 1

Рубашек (всего) 6

Платков 6

Кашнэ 1

Галстухов 3

Шнуров 3

Сапоги 1

Туфли 1

Воротничков 5

Манжет 5 пар

Запонок 2

Полотенец 3

Зонтик 1

Перчатки 1

Ножницы 1

Чернильницы 1

Щетка платейная 1

– головная 1

– зубная 1

Компресс 1 (свив<альник>, фл<анель>, вата, клеенка, плат<ок>)

Коробочка с мелочью 1

Свечей короб<ки> 3

Сумка 2

Гребеночка 1

Фляжка 1

Подушка 1

Книжки 2

Notes 4

Карандашей 4

Бумажник 2

Портмоне 1

Часы 1

Цеп<очка> 1

Паспорт 2

Свидет<ельство> по воинск<ой> пов<инности> 1

Стаканчик 1

Лекарства баул 2

Оберток 2[70].

Жена его, Надежда Валентиновна (Дина), сделала к этому перечню (не нуждающемуся, кажется, в комментариях) приписку: «Главная вещь ты сам привези назад здоровым и веселым и неиспорченным. Дина».

Исходя из общепринятого факта о дешевизне заграничной жизни в сравнении с русской[71], авторы путеводителей и руководств обычно не советовали брать с собой значительный скарб. Иногда, особенно в случае организованных групповых поездок (о чем см. далее), объем его заранее регламентировался: «Багаж должен быть ограничен самым необходимым – не более одной корзины или одного чемодана, который турист берет с собою в вагон. Багаж сверх указанного будет перевозиться за счет туриста. На чемодане написать имя и адрес, чтобы легче было его найти в случае, если он потеряется»[72]. Впрочем, популярный путеводитель Н. М. Лагова советовал не забывать о верхней одежде:

Хотя в Италии такой, как в России, зимы и не бывает, тем не менее теплое, в особенности шерстяное платье необходимо. Так как музеи и храмы не отапливаются, то в них бывает холоднее и сырее, чем на открытом воздухе. Зимой на солнце в полдень свободно можно оставаться в комнатном одеянии, но, входя с улицы в какое-нибудь общественное здание, благоразумнее надеть пальто. В особенности следует остерегаться входить в испарине. Что касается лета, то не следует слишком много оставаться на солнце, и для глаз полезно обзавестись дымчатыми очками[73].

Солидарен с ним был и руководитель организованных экскурсий, преподаватель французского одной из московских гимназий Анжель Лукьянович Турнье: «Запасаться надо легким платьем, но в то же время необходимо взять и пальто или теплый костюм, чтобы защищать себя от перемен температуры. Непромокаемый плащ предпочтительнее, чем зонт, в смысле защиты от дождя. Калоши бесполезны»[74].

Изобилие багажа (среди которого у иных наших героев выделялся габаритами и весом главный писательский инструмент – пишущая машинка) превращало порою сборы в трудную и нервическую процедуру:

Сейчас, проклиная существующий порядок вещей и ругаясь почти по-испански – укладывал обратно в ящик машину; всаживал в живот ей гвозди и ввинчивал в самую задницу винты. Тут мало того, что с истечением всех сил работаешь на машине, а потом еще самую должен прятать и отправлять по жел. дороге, как убийца труп своей жертвы.

И вообще сейчас идет укладка. Подгоняемая шпорами моего благоразумия, Анна скачет с легкостью трехгодовалого слоненка и в то же время предается изнеженности: ловит блох, гоняясь за ними по всей комнате. Из соседней комнаты впечатление такое, будто она танцует танго; вблизи впечатление меняется.

Через час. – Сейчас из самой пасти Анны вырвал мои единственные брюки, которые она хотела отправить малой скоростью. На вопрос: а как же я буду без них – Анна с видом долголетней чахоточной смутно пояснила, что скорость очень малая и если я буду идти быстро, то попаду в них или даже они сами наскочут на меня, так как скорость очень малая. А впрочем, она не возражает, так как и сама все понимает, и все это от того, что она не понимает, почему, собственно, я так вцепился в какие-то брюки[75].

Этот же автор через четыре дня сборов – и уже накануне собственно отъезда в Венецию резюмировал:

Господи, но сколько укладки. Наши вещи оказались способными к деторождению и столько развели за это время других вещей, что некуда класть. У моей коричневой пары оказалось пятеро детей, а бархатная куртка вчера ночью неожиданно родила бархатную жилетку, такую маленькую, что приходится кормить ее соской. Аничкины шляпы так расшляпились, что приходится подкидывать, а мои рубашки разрубашкились до неприличия, и сапоги разбашмачились[76].

4

Отдельное место в багаже занимали путеводители и разговорники. Бедность русской литературы практических путешествий до определенного момента смягчалась тем обстоятельством, что значительная часть экскурсантов, принадлежа к обеспеченным слоям общества, имела классическое образование. Это делало излишним перевод и адаптацию распространившихся на Западе классиков жанра – прежде всего путеводителей, изданных под маркою Бедекера и, в меньшей степени, его не столь удачливых конкурентов. Собственно, бедекер (сделавшийся именем нарицательным) был почти непременным спутником русского экскурсанта, принимавшим на свои страницы его недоуменные и восторженные пометы[77], а между ними – образцы местной флоры, служившие одновременно и закладками, и напоминаниями. В библиотеке Блока, например, сохранилось 11 бедекеровских путеводителей на французском – по Германии, Испании и Португалии, Центральной Италии (квалифицированное описание маргиналий в котором занимает 16 страниц убористого шрифта), Южной Италии (с Сардинией, Тунисом и Корфу), Северной Италии, Лондону, северу Франции (со вложенными в него засушенным листком и открыткой), Парижу, югу Франции, Швеции с Норвегией и Швейцарии (вряд ли стоит напоминать, что в значительной части этих мест поэт не побывал ни разу)[78].

Однако по мере удешевления заграничных поездок существенную долю среди экскурсантов заняли лица, не знавшие языков и не обладавшие достаточными средствами, чтобы пользоваться услугами постоянного русскоговорящего проводника. Один из самостоятельных путешественников, артиллерийский штабс-капитан из Карсской крепости, сетовал:

При современном общении народов как должно быть тяжело, досадно и обидно, когда люди, имея между собой много общего, не понимают друг друга по незнанию языка! Теперь даже стремятся разгадать язык животных и птиц, чтобы понимать их. И как, в сущности, мало еще осуществлена идея всеобщего, международного языка! Между тем, она так же полезна человечеству, как, напр., идея всеобщего мира, единения и братства между людьми. Разница лишь та, что идея международного языка скорее и легче осуществима, чем остальные. Стоит лишь придти к международному соглашению и поработать искренно на благо человечества, создав новый и легкий язык и сделав его повсюду «общеобязательным» со школьной скамьи. Если бы конференция признала языки эсперанто или французский пригодными для этой цели, то можно было бы остановиться на них. Нельзя, впрочем, не заметить, что хотя французский язык и красив, но в произношении и письме он очень труден.

Теперь же невольно приходится изучать многие языки, что, конечно, и очень трудно и на это идет масса времени. Очевидная польза «общего языка» – вне всякого сомнения. Поэтому, я думаю, людям прежде всего надо об этом сговориться. Ведь многое и не клеится потому, что люди часто говорят на разных языках, не понимая друг друга, подобно людям при «вавилонском столпотворении»… Итак, к сожалению, за неимением пока одного общепринятого, общеобязательного и общераспространенного языка, русскому путешественнику, едущему за границу, необходимо помнить следующее: I. Знание по крайней мере одного европейского языка: французского, немецкого или английского – обязательно, особенно первого, иначе без проводника не обойтись. II. В случае незнания языка данной страны необходимо иметь при себе карманные, дорожные справочники-словари, при том, чтобы слова и фразы были бы написаны русскими буквами. Наприм., руководства «русские за границей», издания С.-Петерб. Учебного магазина, стоящие по 30 коп. каждое. Жаль только, что они несколько велики и не во всякий влезают карман. III. Крайне необходимы всем справочники-путеводители последних изданий, наприм.: Спутник туриста Филиппова или Бедекера – на русском языке. IV. В больших городах, чтобы лучше ориентироваться, хорошо покупать планы городов, которые продаются в книжных магазинах или у разносчиков. V. При кратковременном посещении города также хорошо в самом начале купить альбом города, чтобы рассматривая его, не пропустить какой-нибудь достопримечательности[79].

Упомянутые тридцатикопеечные руководства выпускались под типовыми названиями («Русский в Италии», «Русский в Германии», «Русский во Франции» и т. п.) несколькими конкурирующими книгоиздательствами. Часть из них ограничивалась исключительно в меру подробным разговорником, содержащим тематически распределенные фразы, записанные трижды – на русском, избранном иностранном и в транскрипции. Такова, например, брошюра «Русский в Италии», выпущенная московским издательством «Союз» за именем «Дж. Иованни» (за которым вполне мог скрываться, скажем, Евгений Иванов) с подзаголовком «Руководство для быстрого ознакомления с итальянским языком, дающее возможности лицам, не знающим итальянского языка, ориентироваться в Италии»[80].

Первая ее страница занята итальянской азбукой и лапидарным очерком итальянской фонетики, после чего следует перечень числительных от нуля до миллиона (il milionesimo) – с пропусками, конечно. Далее идет набор фраз, теоретически охватывающий все возможные потребности вояжера, распределенных по следующим темам: «Деньги», «Разговор общего характера», «Время», «Погода», «Здоровье», «Путешествие», «В гостинице», «В ресторане», «Осмотр города», «Прачка», «Парикмахер», «В галантерейном магазине», «В книжном и писчебумажном магазине», «В бакалейной лавке», «У портного», «У портнихи» – и на этом область интересов потенциального пользователя вокабуляра оказывается охваченной полностью. В пунктирном виде путь его по Италии может быть представлен чередой следующих реплик: «Я вижу, что вы мне больше не верите», «Плохо, я болен, у меня болит голова», «У меня болит голова, глаз, нос, уши, зубы, горло, сердце, желудок, легкие, рука, нога», «Сколько стоит билет первого класса до Венеции?», «Принесите мне лампу, спички, графин холодной воды, чистый стакан, щетку для платья», «Дайте мне стакан красного вина», «Принесите бутылку пива», «Дайте мне две дюжины устриц», «Вам не больно», «Это платье больше не в моде»[81].

Гораздо более жовиальным представлялся автору будущий покупатель одноименной брошюры, напечатанной столичным издательством «Сотрудник» с подзаголовком «Самая простая и легкая метода для скорого изучения итальянского языка с помощью хорошего произношения. Содержит все необходимое для обыденной жизни и в путешествии»[82]. Начавшись той же азбукой и перенеся в конец книги памятку по числительным, разговорник предлагает иной набор тематических гнезд: «Железная дорога», «Таможня», «Извозчик», «Ресторан», «Отель», «Меблированная комната», «Кофейня», «Винная торговля», «Цирюльник», «Табачный магазин», «Почта», «Прачка», «Врач», «Аптека», «Колониальные товары», «Меняльная контора», «Город», «Время, погода», «Театр», «Музыка, пение», «Музыкальные фразы», «Мужские и дамские платья», «Магазины», «Итальянский язык». Иным, соответственно, будет и составленный из выбранных наугад фраз монолог: «Извините, за эти мелочи я должен платить пошлину?», «Ну так я другого извозчика возьму», «Дайте мне бутылку вина», «Я хочу говорить с хозяином отеля», «Моя жена должна иметь горничную около себя», «Как вас зовут?» «Меня зовут Юлией» (Giulietta, естественно). «Кто-то стучит в двери», «Где клозет?», «Дайте мне рюмку туринского вермута», «Рюмку водки», «Рюмку ликера», «Выпьем еще по стакану?», «Устрицы свежие?», «Мои нервы очень возбуждены», «Выдайте мне ссуду», «Поезжайте на кладбище», «Хотите меня проводить?», «Целую ночь падал снег», «Во время антракта мы пойдем выпить стакан пива или бутылку вина», «Поете ли, мадемуазель?», «У вас прелестный голос».

Под тем же названием было выпущено и гораздо более внушительное пособие для путешественников – на этот раз оно имеет подзаголовок «Легчайший и скорейший способ научиться правильно говорить по-итальянски и знакомиться со страной. Руководитель в пути и в обществе» и вполне опознаваемого автора – исторического романиста Л. Г. Жданова[83]. Книга открывалась предисловием, в первых строках которого фиксировалась отмена имущественного и социального ценза для выезжающих:

Быстрота и дешевизна сообщений за последнее время сделали поездку за границу настолько же легкоосуществимою и удобною, насколько раньше это было сопряжено с расходами и неудобствами. Самое главное затруднение: как устроиться в чужой стране, не зная ее языка? На помощь подобному затруднению явилось множество путеводителей, самоучителей и др. пособий на всевозможных языках. Отличаясь, каждое в отдельности, известными достоинствами, они не лишены и многих пробелов, недочетов, вдаваться в разбор которых здесь не место. При составлении настоящего руководства приложено старание избежать крупнейших промахов и недостатков существующих уже руководителей и самоучителей и дать возможно полное и целесообразное пособие как для путешественника, так и просто для человека, желающего изучить обиходную речь и главные достопримечательности любой страны. Таково намерение. Насколько удалось его осуществить – решит публика. Не давая, конечно, глубоких познаний данного языка, каждая, выпускаемая нами, книжка представляет возможность в 3–4 недели узнать его настолько, чтобы не быть беспомощным, являясь в чужую страну, и обходиться без содействия дорогостоящих проводников, гидов, или без счастливых встреч с любезным соотечественником, который путешествует случайно по одному направлению с вами и обладает знанием языков[84].

Это издание представляло собой промежуточную форму между разговорником и полноценным путеводителем: в нем приводятся краткие сведения, касающиеся практических вопросов путешествия: специальные главы посвящены железнодорожным билетам, таможенным правилам, технологиям пересечения границ; отдельно в кратких справках перечислены важнейшие достопримечательности итальянских городов.

Каждый из этих пунктов делался предметом обстоятельного рассмотрения в подробных путеводителях, построенных по образцу родоначальников жанра (примерно эту же структуру они сохранили и до сегодняшнего дня)[85]. Популярнейшим из них было карманное (в 16-ю долю листа) руководство С. Н. Филиппова «Западная Европа» (с подзаголовком «Спутник туриста»), выдержавшее между 1900 и 1912 годами шесть изданий и вышедшее общим тиражом более 30 тысяч экземпляров[86]. Эта книга, даже внешностью своей (красный почти квадратный томик в 600 страниц) напоминавшая о бедекере, в точности копировала его структуру: сначала, на 40 примерно страницах, содержались общие указания (перечни маршрутов, краткие сведения о паспортах, свидетельства о европейских валютах, подробности железнодорожного сообщения и пр.); далее шли очерки отдельных стран, построенные по одной и той же схеме: общие сведения, полезные советы и главные достопримечательности. В большом количестве прилагались к книге карты и схемы городов, а разговорник, напротив, был уменьшен в объеме до полутора десятков страниц.

Естественно, по мере развития индустрии путешествий печаталось все больше путеводителей по отдельным странам – и тут немногочисленным русским переводам Бедекера[87] (вопрос о легальности которых мы оставим на совести покойных издателей) составляли конкуренцию изделия местных мастеров, среди которых (применительно к Италии) выделялось названное выше сочинение Н. М. Лагова, к которому нам не раз еще предстоит вернуться.

В списке русской практической литературы путешествий по Италии особняком стоят два сочинения, почти лишенные прикладных советов, но вместе с тем регулярно занимавшие свое место в багаже экскурсантов. Первая из них – «Венеция» П. П. Перцова, начатая автором во время продолжительной итальянской поездки лета 1897 года[88]. Жанр ее явно восходит к популярным в Европе и России культурологическим путевым очеркам Ипполита Тэна (Перцов, в частности, переводил его «Путешествие по Италии»), в которых на естественный сюжет травелога нанизываются обширные экскурсы автора, касающиеся замеченных им предметов.

Книгу сходного типа задумывал один из крупнейших русских знатоков Италии, многократно в ней бывавший (в том числе в качестве руководителя студенческих экскурсий) И. М. Гревс. Начиная свой цикл «Научные прогулки по историческим центрам Италии», он писал:

Литература путешествий – огромная; но мало можно назвать среди книг, статей и брошюр, из которых она составляется, таких сочинений, которые могли бы служить надежными идейными путеводителями для странника, ищущего серьезного образования. Надобно выработать такие руководства и в них попутно указывать то, что находится подходящего и ценного в числе имеющихся описаний. «Очерки», из которых здесь дается ряд отрывков, должны служить опытом подобного рода научных руководящих пособий при изучении памятников исторической и художественной старины[89].

Развитием этой манеры были обретшие исключительную (и не исчерпанную до наших дней) популярность «Образы Италии» П. П. Муратова. В одной из первых посвященных муратовскому opus magnum рецензий была особенно отмечена двойственность его жанровой природы:

Среди множества книг об Италии, часто повторяющих друг друга с утомительным однообразием, среди этих поверхностных впечатлений, точно записанных со слов гида, «Образы Италии» – это ценный труд, соединяющий в себе все достоинства беллетристической вещи и интерес художественно-исторического исследования. Перед читателем, лишенным возможности быть в Италии и отдаться ее непосредственному очарованию, перед читателем, создающим ее образ лишь по образцам описательной литературы, в книге П. Муратова предстанет живой и одухотворенный облик страны, начертанный кистью художника, обладающего тонким и воспитанным вкусом. Форма описания – легкость скользящих образов и впечатлений, быстрая смена самых разнообразных восприятий – совершенно освобождена от томительной тяжеловесности всяких «путевых заметок» и «воспоминаний», написанных большею частью неопытной рукой туриста-дилетанта. Но под нежностью акварельных рисунков, под воздушными красками описаний природы, жизни и искусства чувствуется настоящий твердый фундамент систематического и всестороннего изучения страны и ее сокровищ[90].

В практическом смысле этот путеводитель делался уже отчасти эрзацем самого путешествия, избавляя читателя от связанных с перемещением в пространстве невзгод и расходов, но преподнося ему все могущие быть полученными впечатления уже в удобоваримом виде.

Впрочем, по мнению другого современника, напротив, «Образы Италии» служили скорее побудительным мотивом к поездке:

Этот двухтомник был не только увлекательным чтением и свидетельством глубокой эрудиции их автора, но в придачу он сыграл немалую роль в деле русско-итальянского культурного сближения. Под его влиянием тысячи русских экскурсантов – студентов, учителей, людей самого скромного достатка – по смехотворно удешевленным тарифам ездили обозревать памятники итальянского Возрождения, бродили не только по Риму или Флоренции, но и бороздили городки Умбрии и Тосканы, о которых услышали впервые от Муратова[91].

5

Если положение с путеводителями сто лет назад было отчасти сопоставимо с нынешним (тот же выбор оптимального соотношения веса, подробности, практической пользы и цены), то три других компонента, весьма чувствительные для сегодняшнего путешественника, были почти незнакомы его духовному прапрадедушке. Речь идет о визах, страховке и конвертации денежных средств.

Для классического венецианского маршрута в довоенное время могла понадобиться одна-единственная виза – австрийская, причем вводили ее и отменяли исходя, вероятно, из каких-то внутриполитических соображений: так, в памятке 1900 года значится:

Визировка (отметка) паспортов в России, до отъезда, нужна только в Австрийском консульстве. В противном случае могут через границу не пропустить: при дальнейших же переездах из Австрии предъявление паспортов нигде не требуется, и они нужны лишь для удостоверения личности и для получения всякого рода корреспонденции, а также денег по переводам[92].

Путеводитель 1907 года напоминает, что «требовавшееся от едущих через Австрию визирование заграничн<ых> паспортов в австро-венгерск<ом> консульстве отменено в феврале 1903 г.»[93], но изданная двумя годами позже книга, напротив, сообщает: «Австро-венгерское генеральное консульство в С.-Петербурге циркулярно сообщило о восстановлении австро-венгерским правительством с 21 апреля / 4 мая 1905 г. обязательной визировки паспортов русских подданных, переезжающих через австрийскую границу»[94]. Обстоятельный Лагов повторяет тезис о необходимости визы и называет ее цену: «Ввиду поездки через Австрию необходимо с заграничным паспортом явиться в Австрийское консульство для визированья, за что взимается определенная плата в 2 р. 25 к.»[95]

Еще меньше было развито страхование путешествующих: из всех крупных фирм готовое предложение для туристов имелось только у компании «Россия». Суть его подробно была разъяснена в путеводителе Филиппова:

Несмотря на принимаемые меры предосторожности на железных дорогах, невозможно избегнуть несчастий с поездами железных дорог, которые влекут часто за собою также более или менее серьезные повреждения, делающие потерпевшего неспособным к труду, и причиняют даже смерть пассажирам. Чтобы оградить путешествующих хотя бы от материальных потерь, могущих явиться как последствие железнодорожных несчастий с пассажирами, явилась мысль застраховывать туриста от случайностей, могущих приключиться с ним на железных дорогах, паровых, электрических и конных трамваях всего мира. Такое страхование, широко распространенное на Западе, практикуется у нас страховым обществом «Россия», которое, за небольшой единовременный взнос, принимает на себя пожизненное страхование туриста, гарантируя ему: капитал – на случай смерти, пенсию – на случай инвалидности и суточное вознаграждение – на случай временной неспособности к труду. Подробности по этого рода страхованию сообщаются в правлении общества «Россия» (С.-Петербург, Морская, д. № 37), во всех его отделениях, а также у агентов в городах империи и в особых киосках на всех главных станциях русских ж. д. и в книжно-газетных шкапах[96].

Здесь же приводилась краткая таблица страховых расценок – так, при единоразовом взносе в 10 рублей турист мог утешать себя мыслью о возможном (в самом крайнем случае) пополнении капитала наследников на 3 тысячи, трехсотрублевой пенсии на случай инвалидности (вероятно, вручаемой единожды) и компенсации временной нетрудоспособности из расчета рубль в сутки.

Денежная система (а особенно практика) Италии начала века была довольно запутанной, так что разумное устройство финансового быта путешественника требовало некоторой предприимчивости и значительных познаний. Юридически Италия входила в латинский монетный союз, так что ее денежная система была унифицирована с принятыми во Франции, Бельгии, Швейцарии и Греции, отличаясь лишь в номинативной части. Основной денежной единицей была лира (lira), ее сотая часть – чентезимо (centesimo), для мелких сумм и в некоторых обстоятельствах счет обычно шел на сольди (soldi) – 5 чентезимо; так, цена вина в дешевых остериях номинировалась по умолчанию в сольди за половину литра. В ходу были золотые монеты в 10 и 20 лир и серебряные в 5 лир, при этом в обороте свободно находились монеты крупных номиналов всех стран латинского союза – с одинаковым успехом можно было расплачиваться монетой и в 10 франков, и в 10 лир. Дотошный путешественник отмечал по этому поводу: «Французское золото в 10 и 20 франков везде принимают охотно, особенно т<ак> называемые „наполеондоры“ с изображением императора Наполеона. Новые золотые монеты – с изображением петуха. Английское и русское золото – также принимается, но оно не так распространено, и в некоторых случаях при размене или уплате могут быть заминки»[97].

Напротив, мелкая монета в ходу была только национальная: серебряные 2, 1 и ½ лиры, никелевые 20 и 25 чентезимо и медные 10, 5, 2 и 1 чентезимо. Монеты, отчеканенные до 1863 года (которыми регулярно пытались дать сдачу простоватому туристу), были выведены из обращения; кроме того, в обиходе было довольно много фальшивых монет, которые предлагалось отличить по их «тусклому (свинцовому) виду и мыльности на ощупь»[98]. В ходу были также государственные кредитные билеты в 5, 10 и 25 лир, печатавшиеся в Италии тремя банками – Banca d’Italia, неаполитанским и сицилийским; продукция двух последних была в основном распространена на юге страны и широкого хождения не имела. При размене золотых монет (вне зависимости от страны их происхождения) на местные купюры к номиналу полагалась премия в 6 %.

Курс российского рубля между 1890 и 1914 годами был исключительно стабилен и незначительно колебался вокруг значения 35–37 копеек за лиру[99] (впрочем, в справочнике 1898 года приведена таблица, учитывающая волатильность от 30 до 50 копеек[100], что, возможно, отражает отложенную дальновидность составителя). Варианты транспортировки денежных средств, встававшие перед пассажиром, выглядели так:

Конечно, можно брать с собою русские деньги, меняя их за границей, или покупать иностранные в России, или, наконец, запастись чеком на данный город. Однако, первое небезопасно, принимая во внимание дорожные случайности, возможность потери и пр. А главное – это не всегда выгодно при разменах. Покупка же иностранных денег в России прямо убыточна, в виду неизбежных, иногда значительных, потерь против курсовой стоимости. Третий способ – чеки – вообще довольно стеснителен, напр. хотя бы при изменении маршрута[101].

Далее автор предлагает в качестве идеального варианта банковский аккредитив, номинированный во франках, марках, гульденах и фунтах стерлингов, выданный на срок от месяца до года. Иной точки зрения придерживался путешественник-практик:

Если приходится проезжать и останавливаться в нескольких государствах – лучше иметь у себя русские кредитные билеты – 25-ти, 50-ти и 100 рублевого достоинства, и менять их по мере надобности на иностранные деньги. 100 рублевые билеты охотнее меняют и дают за них больше по курсу, чем на меньшие деньги[102].

Впрочем, по скромности своих расходов он не знал (или не счел нужным упомянуть), что вывоз из России наличных на сумму более 3 тысяч рублей облагался налогом – небольшим (одна копейка со 100 рублей), но скрупулезно взимаемым; при утаивании крупных средств налагался штраф в четверть скрытой суммы[103]. Насколько мы можем судить (денежная тема традиционно не пользуется вниманием мемуаристов), большинство туристов везли с собой наличные рубли, меняя их в итальянских банках по мере надобности.

6

Следующей заботой путешественников было приобретение билетов, но описание этой нехитрой процедуры потребует обширного экскурса в мир российских и европейских железных дорог. Первый этап маршрута для путешествующих из России в Венецию был Москва – Варшава или Санкт-Петербург – Варшава; следующие в Италию жители Южной России направлялись в ту же Варшаву отдельным путем через ст. Казатин или даже, минуя Варшаву, двигались сразу на Лемберг (нынешний Львов) через Волочиск, но эти направления по их сравнительной непопулярности мы рассматривать почти не будем.

Из Санкт-Петербурга в направлении на Варшаву ежедневно отходили три поезда[104]: № 15 (скорый) отправлением в 19.00; № 8 (почтовый) отправлением в 11.00; № 17 (пассажирский) отправлением в 11.45. Проследим путь и остановки первого из них:

Санкт-Петербург. Варшавский вокзал. Отпр.: 19.00

Гатчина. Приб.: 19.40. Отпр.: 19.43.

Луга. Приб.: 20.50. Отпр.: 20.58.

Псков. Приб.: 22.49. Отпр. 22.57.

Двинск. Приб.: 2.59. Отпр. 3.07.

Вильна. Приб.: 5.48. Отпр.: 5.56.

Гродно. Приб.: 8.16. Отпр.: 8.24.

Белосток. Приб.: 9.46. Отпр.: 9.48.

Варшава. Петербургский вокзал. Приб.: 12.45.

Прибыв в Варшаву, поезд оставался там на долгую трехчасовую стоянку, после чего в 15.52 отправлялся в направлении пограничного городка с тавтологическим названием Граница (Бендинского уезда Петроковской губернии; ныне Sosnowiec Maczki), куда прибывал в 21.42 и где заканчивалась колея российского стандарта: здесь пассажирам предстояла пересадка на поезд австрийских железных дорог. Впрочем, этот путь был не единственным возможным: зачастую пересадку делали в Варшаве, заодно совершив краткую экскурсию по городу. Таким образом, общее время пути от Петербурга до Варшавы составляло 17 часов 25 минут, а до российско-австрийской границы (с учетом трехчасовой стоянки) – чуть менее 27 часов.

Пассажирский поезд № 17, делая те же остановки, добирался до Варшавы за 20 часов 30 минут, но отчего-то стоял там всего полчаса, после чего примерно за 9 часов добирался до Границы. Почтовый № 8 ожидаемо ехал еще медленнее, тратя на дорогу до Варшавы 21 час 45 минут, стоя там 3 с небольшим часа и довольно быстро, за 6 с лишним часов, достигая Границы.

По отдельному расписанию следовал состав Международного общества спальных вагонов и скорых поездов (о котором см. далее) сообщением Санкт-Петербург – Варшава:

Санкт-Петербург. Варшавский вокзал. Отпр.: 21.30.

Гатчина. Приб.: 22.21. Отпр.: 22.31.

Луга. Приб.: 24.09. Отпр.: 24.17.

Псков. Приб.: 2.53. Отпр.: 3.01.

Режица. Приб.: 6.17. Отпр.: 6.25.

Двинск. Приб.: 8.00. Отпр.: 8.15.

Свенцяны. Приб.: 9.59. Отпр.: 10.07.

Вилейка. Приб.: 11.20. Отпр.: 11.30.

Вильно. Приб. 11.44. Отпр.: 11.58.

Ландварово. Приб.: 12.23. Отпр. 12.25.

Ораны. Приб.: 13.37. Отпр.: 13.47.

Гродно. Приб.: 15.25. Отпр.: 15.37.

Белосток. Приб.: 17.25. Отпр.: 17.40.

Лапы. Приб.: 18.11. Отпр.: 18.21.

Малкин. Приб. 19.45. Отпр.: 19.57.

Варшава. Петербургский вокзал. Приб.: 21.32[105].

В Варшаве же предполагалась стыковка со следующим поездом того же общества, о чем впредь. Но прежде чем перейти к описанию маршрутов, соединяющих с Варшавой Москву, следует оговорить одну не слишком известную, но важную для темы путешествий деталь. Дело в том, что в России до 1917 года существовала исключительно сложная система местного времени, лишенная привычного нам понятия часовых поясов: буквально каждый сколько-нибудь крупный населенный пункт жил по своему собственному времени, отстающему или спешащему по отношению к ближайшему соседу на некруглое число минут. Так, полдень в Санкт-Петербурге соответствовал 12.30 в Москве, 12.32 на станции Узловая, 12.45 в Моршанске и т. д. Столь же причудливы были и международные соотношения: так, полдень в Италии (жившей вместе с Германией, Австро-Венгрией и Сербией по так называемому среднеевропейскому времени) означал 11.05 в Париже, 10.20 в Мадриде и Лиссабоне, 13.13 в Санкт-Петербурге и Константинополе и 18.02 в Иркутске[106]. Не стоит, конечно, забывать и о разнице в летоисчислениях: пассажир начала ХХ века при пересечении границы сразу менял и число, перебираясь на 13 дней вперед.

Из Москвы в сторону Варшавы ежедневно отправлялось пять поездов: четыре казенных и один – Международного общества спальных вагонов. Самый быстрый из них – № 29 (курьерский), состоявший лишь из вагонов первого класса. Вот его расписание:

Москва. Брестский вокзал. Отпр.: 21.25.

Вязьма. Приб.: 2.53. Отпр.: 2.59.

Смоленск. Приб.: 5.52. Отпр.: 5.58.

Минск. Приб.: 11.43. Отпр.: 11.57.

Брест. Приб.: 18.43. Отпр.: 18.55.

Варшава. Приб.: 22.58.

Еще один курьерский (№ 1) отправлялся в 14.25 и двигался с сопоставимой скоростью; в нем были вагоны первого и второго класса. В 20.30 отправлялся пассажирский № 5 (в дороге – те же 25 часов), в 22.15 – почтовый № 3, шедший значительно медленнее и добиравшийся до цели более чем за 30 часов. Два последних поезда, как и все петербургские, конечным пунктом имели станцию Граница.

Поезд Международного общества отправлялся в 16.00 и имел не совпадающие с остальными составами остановки:

Москва. Брестский вокзал. Отпр.: 16.00.

Кубинка. Приб.: 17.18. Отпр.: 17.26.

Можайск. Приб.: 18.21. Отпр.: 18.29.

Гжатск. Приб.: 19.52. Отпр.: 20.02.

Вязьма. Приб.: 21.16. Отпр.: 21.24.

Дорогобуж. Приб.: 22.49. Отпр.: 22.57.

Смоленск. Приб.: 1.01. Отпр.: 1.11.

Орша. Приб.: 3.57. Отпр.: 4.05.

Минск. Приб.: 9.04. Отпр.: 9.14.

Барановичи. Приб.: 12.32. Отпр.: 12.42.

Брест. Приб.: 17.10. Отпр.: 17.30.

Луков. Приб.: 19.07. Отпр.: 19.19.

Седлец.: Приб.: 19.47. Отпр.: 19.50.

Варшава. Приб.: 21.21.

Все перечисленные поезда (за исключением московских № 1 и 29, а также составов Общества) имели вагоны первого, второго и третьего класса, значительно отличавшиеся внешностью, внутренним убранством, комфортом и населением.

Вагоны первого класса – окрашенные в синий цвет, с мягкими бархатными диванами, хорошо освещенные, с сетками (а не полками) для багажа.

Он <вагон> имеет 4 парных окна и 3 одиночных обычного размера. Против каждой пары окон имеется одно отделение, перегороженное пополам перегородкой, приходящейся против промежутка сближенных окон. Перегородка делит отделение на два малых купе с самостоятельной дверью из каждого в продольный коридор. В малых купе имеется по одному мягкому дивану с подъемной спинкой и подвижной столик, могущий служить лестницей для входа пассажира на верхнее спальное место. В перегородке между двумя купе сделана легкая раздвижная дверь, так что по желанию пассажиров два малых двухместных купе могут быть временно обращены в одно большое четырехместное. В вагоне имеются две уборные с умывальниками и отделение для проводника. Вагон отлично отделан и имеет 16 спальных мест[107].

Билеты были без обозначения места, лишь с показанием класса вагона; соответственно, пассажир мог занимать любое понравившееся ему купе (на некоторых направлениях отдельно обозначались купе для дам и для некурящих; по умолчанию курить разрешалось везде); за некоторую мзду кондуктор мог подыскать незанятое купе и в дальнейшем стараться охранять покой, по возможности не допуская других пассажиров[108]. С какого-то момента в обиход начала входить так называемая плацкарта – приобретаемый отдельно добавочный билет, гарантирующий пассажиру место для ночного сна. Не имея плацкарты, спать можно было лишь сидя или в тех случаях (для первого класса нередких), когда заполнены были не все места. Багаж сюда (за исключением ручной клади, определяемой приблизительно как в сегодняшнем самолете) не допускался.

Вагоны второго класса (желтого цвета) строились двух типов – разделенные на купе и с единым пространством.

В купейных вагонах, предназначавшихся для дальних сообщений, с одной стороны помещался продольный коридор, а с другой имелось шесть больших четырехместных купе с двумя диванами на два места каждый. Таким образом, в вагонах имелось 24 спальных места. <…> В вагонах II класса без купе, предназначавшихся для более коротких сообщений, продольный коридор занимал 1/5 ширины вагона. По сторонам его имелось 12 длинных двухместных диванов и 12 коротких одноместных скамей. Поперечными переборками вагон делился на отделения для курящих и некурящих. Всего в нем имелось 36 мест, все с подъемными спинками, образующими столько же спальных мест. Вагон оборудовался двумя уборными с умывальниками и отделением для проводника[109].

При этом главным отличием от вагонов первого класса было ощутимое снижение общего градуса роскоши. Бархат здесь был заменен полосатыми чехлами («Прямо в одурь диванов / в полосатые тики!..»[110]). Благодаря обстоятельной критике одного из пассажиров (и по совместительству – возможно, автора нашей антологии[111]) мы можем привести некоторые дополнительные подробности их устройства:

Когда русский человек пишет свои путевые впечатления, то он обыкновенно начинает с репримандов по адресу железных дорог, причем обыкновенно речь кончается замечанием, что нам до «заграницы» далеко. Хотя заграничные дороги в действительности очень далеки от совершенства, а сравнительно с нашими их тариф страшно высок, но нельзя отрицать, что в наших железнодорожных порядках немало неустройств: например, изобрели плацкарты, дающие возможность каждому пассажиру иметь возможность лежать ночью. Казалось бы, чего лучше; но, во-первых, с вас взыскивают за плацкарту, когда вы едете несколько станций днем, когда запрещено поднимать диван для лежания, и, во-вторых, на каждые шесть мест второго класса есть два, на которых спать могут разве только маленькие дети, – до того они узки, и кроме того диваны нижнего места не сдвигаются вплотную, образуя две горки с отверстием на средине. Это – какое-то орудие пытки, а совсем не постель, и платить за пользование им 4 руб. 50 к. (до Одессы) едва ли кому-либо может доставить удовольствие. Затем пассажирам 2-го класса не разрешается пользоваться постельным бельем за отдельную плату. Почему это привилегия одних пассажиров 1-го класса – это тайна железнодорожной администрации. Положим, это – мелочи, но, при непрерывном двухсуточном путешествии, они причиняют крупные неприятности. К больным местам наших железных дорог относится также медленность движения, отвратительные буфеты на станциях и отсутствие вентиляции в вагонах; но об этом столько писалось и говорилось, что повторять вновь – скучно[112].

Время от времени встречались вагоны-микст, у которых половина купе была первого класса, а половина – второго[113]; в таком случае красились они в два цвета, желтый и синий.

Еще проще были устроены вагоны третьего класса (зеленые снаружи) – жестковатые полки, причем зачастую – на трех уровнях. Здешние пассажиры редко сдавали багаж в соответствующее отделение, отчего чрезмерная населенность вагонов только усугублялась. В вагоне третьего класса начинала свое венецианское путешествие Н. Я. Серпинская:

Нам дали отдельный жесткий дачный вагон с такими короткими лавками, что у высоких ноги торчали через весь коридор. Ни матрацев, ни резиновых подушек, ни проводников, ни кондукторов, которым можно дать «на чай» за услуги. Бедные, некрасивые или потерявшие от тяжелой жизни всякую красоту учительницы, – съехавшиеся из разных «медвежьих углов» Урала, Сибири или поволжских городов, откладывавшие по 25 руб. в год, чтоб собрать 150 руб. «на заграницу», которой они никогда не видали, но куда всю жизнь мечтали попасть, – на каждой станции с буфетами бегали сами за кипятком и без конца пили чай с хлебом и чайной колбасой. На ночь мои спутники постелили мне два пальто и бурку, но спать было жестко, да мы все и не спали почти[114].

Стоимость билетов в 1907 году составляла[115]:



Прочерк означает отсутствие сведений. За плацкарту нужно было доплатить при следовании из Санкт-Петербурга 17,46 рубля в первом классе и 14,54 во втором. Из Москвы – 18,57 рубля за первый класс и 14,54 за второй.

7

На противоположном полюсе в рассуждении комфорта и роскоши находились уже упоминавшиеся выше составы Международного общества спальных вагонов и скорых поездов. Их иллюстрированный буклет вкрадчиво сообщал: «Международное общество спальных вагонов предоставляет возможность пассажирам нижеуказанных скорых поездов пользоваться вагонами, конструкция которых в смысле изящества и удобства не оставляет желать лучшего», останавливая внимание читателя лишь на самом беглом очерке их внутреннего устройства: «В вагонах этих имеются кровати с простынями и одеялами, клозеты, уборные, отделения для дам и для семейств»[116].

Благодаря реликтам сословного характера нашей литературы сохранилось немало описаний поездов этого типа, среди которых известнейшее, вероятно, то, что изображает не сам состав, но его уменьшенное подобие:

В железнодорожном агентстве на Невском была выставлена двухаршинная модель коричневого спального вагона: международные составы того времени красились под дубовую обшивку, и эта дивная, тяжелая с виду вещь с медной надписью над окнами далеко превосходила в подробном правдоподобии все мои, хорошие, но явно жестяные и обобщенные, заводные поезда. Мать пробовала ее купить; увы, бельгиец-служащий был неумолим. Во время утренней прогулки с гувернанткой или воспитателем я всегда останавливался и молился на нее. Иметь в таком портативном виде, держать в руках так запросто вагон, который почти каждую осень нас уносил за границу, почти равнялось тому, чтобы быть и машинистом, и пассажиром, и цветными огнями, и пролетающей станцией с неподвижными фигурами, и отшлифованными до шелковистости рельсами, и туннелем в горах. Снаружи сквозь витрину модель была доступнее влюбленному взгляду, чем изнутри магазина, где мешали какие-то плакаты… Можно было разглядеть в проймах ее окон голубую обивку диванчиков, красноватую шлифовку и тисненую кожу внутренних стенок, вделанные в них зеркала, тюльпанообразные лампочки… Широкие окна чередовались с более узкими, то одиночными, то парными. В некоторых отделениях уже были сделаны на ночь постели[117].

Благодаря обстоятельности Общества мы можем составить исключительно полное представление о внутреннем устройстве, быте, функциях и персонале его поездов: дело в том, что все его служебные инструкции выходили отдельными брошюрами, педантично подававшимися в цензуру (пока она была) и, следовательно, откладывавшимися в библиотеках. Среди них – «Инструкция буфетчикам» (СПб., 1901), «Инструкция для содержания и ведения кухни при вагонах-ресторанах и вагонах-буфетах» (СПб., 1912), «Общая инструкция для агентов, которым поручено содержание освещения системы „Стон“» (СПб., 1899), «Общие технические условия на постройку вагонов для России» (Тверь, 1912), «Правила для начальников поездов или бригад и для ресеверов» (СПб., 1911), «Правила для чистильщиков» (СПб., 1911), «Правила подъемки и ревизии вагонов Международного общества, приписанных к парку русских железных дорог» (СПб., 1910) и др.

Каждое из них, естественно, представляет свой особенный ракурс для взгляда на вверенное адресату транспортное средство. Так, например, заповеди чистильщика (который, согласно правилам общества, должен быть не моложе 21 и не старше 35 лет, «грамотным, т. е. уметь читать, писать и считать, иметь удостоверение о хорошем поведении и паспорт»[118]) более чем выпукло рисуют детали вагонного убранства:

Медные и бронзовые предметы чистятся сначала алкофиелином, если они очень загрязнены, затем старательно полировочной мазью, чтобы не задевать деревянных частей.

С лакированной меди и бронзы стирается пыль, никелевые вещи вытираются досуха замшей и белилами.

Чашки в умывальниках из посеребренного металла, все металлические части в уборной чистятся белилами, разведенными водой. Шагреневая бумага, инкруста и граненые предметы обтираются влажной тряпкой или губкой, но не настолько, чтобы с них текла вода, затем все эти предметы вытираются сухой тряпкой. Если инкруста настолько загрязнена, что не очищается от произведенного мытья, чистильщик должен доложить об этом своему контролеру, который примет на этот предмет соответствующие меры.

Лакированные деревянные предметы, которые не очень загрязнены, вытираются сухой тряпкой, преимущественно суконкой. Чистильщик должен стараться вычистить от пыли все щели в украшениях, все углы, которые образуются в плоскостях, и фризы, для этой цели чистильщик должен иметь тонкую палочку с намотанной тряпкой.

Если лакированное дерево и граненые предметы очень потускнеют и очень загрязнятся, призывается лакировщик и маляр. Безусловно воспрещается чистильщику употреблять другие материалы, кроме переданных ему контролером для чистки деревянных и граненых предметов. Потолки просто обтираются пуховкой (метелкой из перьев). Мытье потолков хотя бы простой водой, требующее специальных знаний, чистильщику строго воспрещается.

Зеркала и стекла в окнах чистятся с помощью белил, разведенных водой: чтобы хорошенько вычистить все отверстия и щели, пользуются щепочкой с намотанной тряпкой, которую иногда смачивают спиртом, в случае если остались следы от лака[119].

Далее с тою же степенью подробности излагаются действия чистильщика при прибытии поезда на конечную станцию: по поиску (и тщательному пересчету) забытых вещей («на чистильщика, который этого не исполнит, падет подозрение в бесчестности»), по проверке инвентаря и пересчету постельного белья, пополнению запаса напитков, которые должны быть в вагоне, пользованию пылесосом («аппарат Vacuum Cleaner»), чистке отхожих мест и ночных горшков, имеющихся в каждом купе, полировке плевательниц и пепельниц, техническому обслуживанию ламп (масляных, газовых и электрических – сосуществовали ли они в пределах одного вагона?) и уходу за отоплением – водяным или паровым. Последний штрих – «перед отъездом он должен наблюдать, чтобы путеводители О<бщест>ва были чисты и лежали в шкапу на видном месте, и от времени до времени заменять печатные объявления новыми в отделениях спального вагона. <…> После сдачи вагона, чистильщик находится в распоряжении контролера и помогает, если нужно вносить в вагоны ручной багаж пассажиров, но ему строго воспрещается приставать к пассажирам для получения „на чай“ за эту услугу.

После отхода поезда он ожидает распоряжения контролера и, если получает разрешение уйти, удаляется с поклоном»[120].

Особенно информативны в этом смысле «Правила для начальников поездов», в которых среди прочего перечисляется персональный состав бригады, обслуживающей состав в дороге:

1) Кондуктора, сопровождающие спальные вагоны или салоны.

2) Багажисты, которым поручена укладка и выдача багажа в дороге, когда это предписано специальными инструкциями для поездов «Люкс», при которых они находятся.

3) Повара и их помощники.

4) Ресторанные официанты и их помощники.

5) Электротехники и их помощники, а также рабочие, если таковые состоят при поезде[121].

Далее эта немаленькая книга (отпечатанная в русском и французском вариантах на превосходной бумаге) предусматривает, входя в мельчайшие детали, все возможные ситуации, могущие возникнуть в практике начальника поезда – от цвета перчаток обслуживающего персонала (у официантов белые, у прочих черные) до провоза собак: «Хозяин собаки должен иметь железнодорожный билет для собаки и, кроме того, письменное разрешение от одного из агентств Общества или дежурного контролера при отходе поезда»[122]. Рискуя наскучить читателю (ибо наш умозрительный состав до сих пор так и не двинулся в сторону Адриатики), мы не будем вдаваться в подробности внутреннего устройства поездного быта, каким он видится из под форменной фуражки, ограничившись перечислением глав этих монументальных правил: «Несение службы перед отходом поезда и вагона ресторана», «Вагоны-рестораны», «Спальные вагоны, прицепленные к поездам „Люкс“», «О приемке продовольственных товаров», «О приеме белья и напитков», «Составление меню; извещение пассажиров о существовании вагона-ресторана в составе поезда; раздача билетов для вагона-ресторана», «Общие предписания об обязанностях перед отходом поезда», «Несение службы в пути при вагоне-ресторане» – и т. д.

Впрочем, о вагоне-ресторане все-таки следует сказать особо: в Международном обществе особенно гордились тем, что пассажиры на всем протяжении дороги, а не только на станциях могут быть обеспечены полноценным питанием. К поезду Санкт-Петербург – Варшава вагон-ресторан прицепляли (а на обратном пути отцепляли) в Режице, чтобы избежать его малоосмысленного ночного пробега; впрочем, в составе московского поезда он присутствовал постоянно. В воспоминаниях его памятливого пассажира остались «пропеллер вентилятора на потолке, и деревянные болванки швейцарского шоколада в лиловых обертках у приборов, и даже запах и зыбь глазчатого бульона в толстогубых чашках»[123]; благодаря многочисленным правилам и инструкциям мы прекрасно знаем высочайшие принятые там требования к гигиене и дисциплине, но, увы, ни одного образца меню нам раздобыть так и не удалось[124].

После всего сказанного выше может показаться удивительным, что цены на проезд в поездах общества не слишком отличались от тарифов обычных поездов, а порой бывали и ниже. Так, проезд первым классом в поезде Международного общества от Москвы до Варшавы стоил 39 рублей 18 копеек, из которых 23,5 составляла собственно цена билета, 8,3 – надбавка за скорость, а 7,38 – цена спального места[125]. Таким образом, дорога обходилась всего на 2 рубля дороже, чем путь в первом классе скорого поезда, – и то если не покупать в последнем плацкарту, а надеяться на свободное место.

8

Как ни странно это звучит при взгляде из сегодняшнего дня, в России не было практики предварительной продажи железнодорожных билетов – их покупали непосредственно перед поездкой. Впервые она была заведена лишь с появлением Общества спальных вагонов, которое с обычным для него размахом открыло роскошно обставленные агентства в главных российских городах. В Санкт-Петербурге адрес его был «Невский, 5» (позже переменившийся на «Невский, 22»); в Москве агентство арендовало комнаты в гостинице «Метрополь» (по соседству с издательством «Скорпион»), в Варшаве – в гостинице «Бристоль», в Киеве – в отеле «Континенталь». Открыты были также отделения в Харькове, Севастополе, Ростове, Риге, Иркутске, Нижнем Новгороде и несколько выбивающемся из этого ряда Вержболове – вероятно, на правах пограничной станции.

При этом, принимая во внимание заграничную часть поездки, предварительная покупка могла оказаться весьма выгодной, поскольку в Европе к концу века получили распространение так называемые круговые билеты, позволявшие значительно, как минимум на четверть, сократить транспортные расходы.

Круговой билет представлял собой купонную книжку, на манер чековой, состоящую из набора перфорированных у линии сшива купонов, каждый из которых покрывал один участок будущей поездки. Главным требованием было – заранее тщательно продумать маршрут следования и его промежуточные пункты; при этом пассажир не был обязан непременно его замыкать, возвращаясь в точку отбытия. Круговой билет выдавался в случае, если общая протяженность поездки превышала 600 километров (что при выезде из России получалось автоматически); в случае, когда общая длина маршрута составляла от 600 до 2 тысяч километров, то срок действия купонной книжки определялся в 45 дней; при длине от 2 до 3 тысяч километров – 60 дней, а для маршрутов более 3 тысяч километров назначался 90-дневный срок.

Желающий приобрести билет такого рода подавал письменную заявку на фирменном бланке в ближайшее агентство Международного общества спальных вагонов или в Бюро заграничных поездок при Финляндской железной дороге[126] и уплачивал 3 марки (немецких или финских соответственно) комиссионных; после чего за день-два, в зависимости от сложности маршрута, купонная книжка была готова и он мог отправляться в путь. В дороге обладатель ее имел право пользоваться любыми поездами (но скорыми и курьерскими – только с доплатой и при наличии свободных мест); на каждом участке пути кондуктор отрывал соответствующую страничку в книжке; важным было лишь соблюдать класс вагона. При этом в разных странах смотрели по-разному на внезапно возникшее желание пассажира разбить один из первоначально намеченных участков пути на два, то есть, условно говоря, следуя из Мюнхена в Венецию, вдруг выйти и задержаться на несколько дней в Вероне. Особенно этого отчего-то не терпели в Венгрии; в иных странах позволяли при наличии особенного разрешения начальника соответствующей станции, а в Швейцарии зато позволяли просто так, без всяких уведомлений.

Круговыми билетами пользовались многие из русских путешественников, чьи маршруты мы можем проследить: например, Анненский («Я взял circolare, т<о> е<сть> билет из Венеции по всей Италии и обратно кругом: это стоит 40 рублей с небольшим во 2-м классе»[127]) или Брюсов («Это – последнее письмо из Венеции. Зажились здесь благодаря строгой экономии. Теперь нужны круговые билеты: Болонья, Флоренция, Генуя, Милан, Брешия, Венеция, II класса, с человека 66 fr.»[128]). Младший брат последнего несколько лет спустя рапортовал из приграничного австрийского Villah, где был остановлен снегопадами: «Взяли круговые билеты – дешево до глумления. Вена – Венеция – Флоренция – Рим – Анкона – Фиуме – Буда – Пешт – Вена второго класса 145 крон; удобно и на душе спокойно, билеты в кармане»[129].

Свои собственные круговые билеты предлагало также международное агентство путешествий Кука, часто объединяя их с купонными книжками на отели, позволявшими с изрядным дисконтом получить номера выбранной категории, не связывая себя заранее необходимостью назначения точной даты. В России представительства Кука не было, так что русские клиенты обычно заказывали себе заранее купонную книжку в венском или берлинском представительстве и выкупали ее по прибытии в один из этих городов. Вот типовой (из самых кратких) маршрут по Италии, предлагавшийся агентством: Вена – Венеция – Верона – Милан – Пиаченца – Болонья – Флоренция – Болонья – Падуя – Венеция – Вена. Рассчитан он был на 35 дней и обходился (только переезды; в расчете на одного человека) в 217,85 франка при передвижении первым классом и 156,9 франка – вторым[130]. При курсе в 37 копеек за франк при пересчета на рубли цены выходили весьма привлекательными.

Приобретя купонную книжку в венском представительстве Кука, важно было поставить на австрийско-итальянской границе в нее специальный штамп, о чем многие, увлекшись заоконными видами, забывали: «В Удино мне пришлось разыскивать начальника станции и объясняться с ним волею-неволею по-итальянски, чтобы поправить свое неуместное упущение. По железнодорожным правилам я должен был при самом въезде в Италию, еще в Понтеббе, предъявить наши билеты кругового путешествия, купленные нами в Вене у известной компании Кука, и проштемпелевать их печатью станции, без чего билеты эти не имеют силы. Но я, по русскому обычаю, прозевал Понтеббу…»[131]

9

Отсутствие в России представительства агентства Кука (которое, по обидчивому замечанию современника, работало «во всех городах Европы (за исключением России), в Америке, Азии, Африке и Австралии»[132]), вряд ли было обеспечено лишь личной идиосинкразией владельца: дело в том, что у нас была очень слабо развита традиция организованных заграничных путешествий. Первая венецианская коллективная экскурсия, сведения о которой нам удалось разыскать, относится к 1907 году, когда И. М. Гревс сопровождал по Италии участников своего семинария, среди которых были Л. П. Карсавин, Н. П. Оттокар, П. Б. Шаскольский, Б. П. Брюллов: об этой поездке вскользь упоминает семинарист следующего призыва[133]; сам же организатор обобщил свои взгляды на необходимость просветительских путешествий в серии специальных очерков[134], увенчав их отчетом о поездке[135].

Согласно этому отчету, в экскурсии принимало участие 16 человек (двое из которых присоединились уже в Риме), путешествие обошлось примерно в 250 рублей на каждого. Выехали из Петербурга 21 мая, в вагоне третьего класса, через Границу и Вену, где пробыли один день. Венеция была первой итальянской остановкой:

Венеция должна была сыграть в нашем деле важную функцию: ввести нас в реальное познание различных элементов итальянской культуры, а рядом показать на первом опыте способность нашей группы к напряженному труду, который требуется, как говорят натуралисты, от «исследователя в поле». – Последний вопрос разрешился в нашу пользу: экскурсанты сразу втянулись в страду, обнаружили пылкий entrain, усиленное рвение, так что день давал высокий максимум труда. Самые рьяные начинали работу с 6 час. утра. Между 6 и 8 ½ ч. мы с наиболее деятельными и стойкими еще натощак бегали по церквам, знакомясь попутно с изумительно «историческою» физиономиею венецианских улиц и именно с колоритными переживаниями даже в нравах современных обитателей города. <…> К 8 ½ час. все собирались на площадь св. Марка для утренней трапезы: эта удивительная площадь-зала всех вообще объединяет в Венеции, это – центр тяготения, куда все течет. С 9–9 ½ ч. уже коллективно изучались основные памятники и музеи до 1 ч., иногда и позже. Затем назначался обед и отдых. Потом до темноты опять посещались церкви, дворцы и улицы. Часов в 7–8 за ужином обсуждалось сделанное и пережитое[136].

Следующая экскурсия, организованная им весной 1912 года, нашла своего летописца:

Мы знакомились с картами Италии, на которых И. М. Гревс демонстрировал нам маршрут, глубоко им продуманный. Вступлением в Италию намечалась Венеция, Venezia la bella, заключением – Рим, Aurea Roma. Из Венеции мы должны были проехать в Падую, далее – в Равенну (место изгнания и смерти Данте). Основной город нашего путешествия, его кульминационный пункт – Флоренция. Здесь мы должны были прожить две недели с выездом в Валамброзу и Альверно (гора, где получил стигматы Франциск Ассизский). После Флоренции намечалась Пиза, Сан-Джиминьяно, Сьена, Перуджа и затем паломничество пешком в заветный Ассизи. <…>

К сожалению, не все участники семинария могли ехать. Хотя взнос был невелик (на все про все 200 рублей за два месяца), но даже и эта скромная сумма не для всех была посильна. Многие не могли примкнуть к нам и по семейным обстоятельствам. <…>

Наш отъезд был назначен на 20 мая. В зале Варшавского вокзала я с радостью увидел группу своих товарищей. В центре – Иван Михайлович. Он уже был на месте, как всегда один из первых. Через плечо на длинном ремне бинокль. Девушки наши, одетые по-дорожному, какие-то непривычные. Шляпы с неимоверными полями некоторых из них придавали нашей группе недемократический вид. Поразило меня количество и величина чемоданов самой модной из девушек, ученицы Н. И. Кареева – К. П. Матафтиной.

Вот мы в вагоне. В одном из отделений поместились: Иван Михайлович, Александр Иванович <Анисимов> и Владимир Александрович <Головань>. С ними решились сесть несколько девушек. Мы, три студента, «три мальчика» (как прозвали нас спутницы), где-то робко уселись подальше. Иван Михайлович подозвал меня, как самого общительного, и шепнул: «Не уединяйтесь, идите к девушкам. Надо сближаться со своими товарищами». Я передал <А. П.> Смирнову и <Г. Э.> Петри просьбу padre, и мы робко начали «сближаться»[137].

В 1910 году начала свою работу Комиссия по организации образовательных экскурсий, в репертуаре которой были и заграничные маршруты. Один из воспользовавшихся ее услугами вспоминал: «Целью экскурсии, в которую я записался в этой комиссии, была Италия; по пути мы должны были осмотреть Константинополь, Афины, Средиземное море и возвратиться через Вену.

В середине июня, в назначенное время, прибываю на Брянский вокзал. Экскурсанты со всех сторон торопятся со своими вещами. И вот, плавно колыхаясь, поезд понес нас к югу, вдаль от серой, сумрачной, но милой, дорогой Москвы…»[138]

Центральной задачей комиссии была организация знакомства работников народного образования с западноевропейской культурой. С первого года существования комиссия издавала сборник «Русские учителя за границей», где печатались отчеты экскурсантов, статьи экскурсоводов (среди которых, в частности, был наш автор В. Стражев и еще несколько известных писателей) и анонсировались маршруты на следующий год. Классический их клиент оказывался за границей впервые (и, учитывая дальнейший ход истории, зачастую в последний раз), что обеспечивало некоторую особенную свежесть напечатанных анонимно травелогов:

Когда я узнала в Комиссии об условиях нашего пути, то одна сторона вопроса, очень важная для путешествия с экскурсией, оставалась для меня неясной, так как она не поддается определению заранее. Я говорю о составе экскурсантов. Теперь, уже после пути, я вполне ясно сознаю, насколько важно, с какими людьми приходится столкнуться, какой громадный плюс или минус это может внести в поездку. Сорок дней приходится неразлучно быть вместе и притом не только вместе ехать и совершать осмотры, но и вместе жить, составлять одно общество, с общими интересами и делами, исполнение которых возлагается на избираемых экскурсантами старост. И все эти общие дела, конечно, могут идти гладко лишь при условии хороших отношений в среде группы, при условии солидарности между группой и старостами. Все дорожные недоразумения и неудачи, которых всегда много у русских за границей, могут сглаживаться в дружеском обществе и обостряться в среде, разбитой на чуждые друг другу, обособленные кружки. С этой точки зрения должна сказать, что группа наша подобралась необычайно удачно и много приятного элемента было внесено в путешествие именно благодаря этому. В первый раз мы встретились в Комиссии, и здесь выяснилось, что набралась все публика молодая, преимущественно учащиеся или же недавно окончившие учебные заведения, все почти бодрые, веселые, желающие как можно больше получить от поездки[139].

Совсем иное впечатление социальный состав экскурсантов произвел на поневоле сопутствовавшую им Н. Я. Серпинскую:

В учительском бюро, где собрались экскурсанты перед отъездом, царил невообразимый хаос. Наш маршрут назывался «отдыхающий», то есть с продолжительным пребыванием на одном месте, а не с переездами из одного города в другой. Но не знаю, как можно было отдохнуть при таком начале. Несколько женщин, как казалось, пожилых, плакали в сторонке – они не получили заграничного паспорта из‐за политической неблагонадежности и не могли ехать. Остальные 50–60 человек учителей и учительниц, кто сидя на своем чемодане, кто стоя у стола, кричали, пытаясь перекричать друг друга и что-то выяснить. Боже мой, что это был за несчастный народ! Большинство – в войлочных шляпах, мужчины – в косоворотках, женщины – в неуклюжих кофтах и юбках, обесполенные, замызганные усталостью и трудом. У всех дорожные мешки за плечами, жестяные чайники, грубые башмаки с гвоздями и палки. С собой разрешалось взять только один ручной чемодан, и мне пришлось огромную, как колесо, шляпу из итальянской соломы надеть на голову[140].

Одновременно с этим масштабным предприятием действовали и частные экскурсоводы. Один из них, уже известный нам А. Л. Турнье, набирал группу для путешествия, публикуя рекламные статьи в профильном журнале:

Поездки за границу, которые стали в наше время постоянным явлением, часто бывают трудноисполнимы для тех, кто путешествует один или не знает другого языка, кроме родного: приехавши в чужой город, такой путешественник совершенно беспомощен и не знает ни того, что ему нужно посмотреть, ни как распределить время.

Путешествия группами, которые я организую и которыми руковожу в течение 6 лет, дают туристам возможность избежать всех этих неудобств.

Руководимые по заранее составленному плану, путешественники без напрасной траты времени видят в каждой стране все достойное внимания, сохраняя при этом полную свободу.

Экономия, быстрота, удобство, удовольствие, интерес – все это делает такой способ путешествия одним из серьезных условий прогресса нашего времени[141].

Далее Турнье описывал подробный маршрут поездки на 38 дней по трем странам, назначенной на июнь 1910 года; стоимость экскурсии (включавшая в себя все билеты, отели, питание, посещение театра, три ванны за время поездки и бутылку вина или пива за каждым завтраком и обедом (!)) составляла 390 рублей с человека.

В 1913 году была издана брошюра, предлагающая некоторый компромисс между прелестями коллективной экскурсии и тягой к уединению: она представляла собой путеводитель по конкретному круговому маршруту, состоящий из буквально пошаговых рекомендаций, разбитых на 28 дней, причем для каждого дня предусматривалась утренняя, дневная и вечерняя экскурсии[142]. Маршрут ограничивался девятью итальянскими городами: Венеция, Падуя, Болонья, Флоренция, Рим, Неаполь, Бари, Анкона, Равенна. К подробнейшим инструкциям по осмотру достопримечательностей прилагались краткие практические рекомендации: смета дорожных расходов (которые при скрупулезном следовании советам автора должны были составить от 280 до 525 лир), списки отелей, пансионов, ресторанов и кафе по всему маршруту, адреса почтовых отделений, банков и магазинов, тарифы извозчиков и маленький разговорник.

Эта провиденциальная странническая активность 1910–1914 годов заставила говорить об особенном феномене русских экскурсионных групп в Италии:

Не первый год в летние месяцы, когда исчезают другие иностранцы – англичане, французы, немцы – в итальянских городах появляются русские. Конечно, русских немало и зимой. Но это почти исключительно праздные и богатые люди, которые по общему тону сливаются с другими иностранцами. Между тем летние пришельцы – это масса демократическая; отдельные «исключения» только подтверждают в этом случае правило. Костюмы ре<дко> отличаются изысканностью; жажда впечатлений создает подвижность и развязность, не всегда укладывающиеся в тесные рамки «хорошего тона». Летние русские путешественники гораздо резче бросаются в глаза, чем зимние; в Риме они образуют заметный и чуждый элемент.

Рим составляет только один из этапов организованных «учебным отделом общества распространения технических знаний» итальянских экскурсий. После Флоренции группы одна за другой направляются в Неаполь и на Капри, затем возвращаются в Рим и через Венецию после четырех недель бродячей жизни едут обратно в Россию. Путешествие очень утомительно. Ехать – часто по ночам – приходится в третьем классе. Днем изнуряет невыносимая жара. Только умелая организация передвижений и любезность итальянских железнодорожных властей (в распоряжении экскурсантов отдельные вагоны) смягчают несколько невзгоды[143].

Здесь же приводится обобщенный портрет русского экскурсанта:

В текущем году народные учителя составляют всего 23 %. Больше группа учителей средних учебных заведений – 30 %. Меньше всего учащихся: студентов и курсисток; их только 15 %. Правда, самую значительную группу – по данным римских руководителей составляют «остальные»: 32 %. Среди «остальных» при более детальной разработке статистических данных могло бы оказаться несколько самостоятельных групп, и тогда учительские группы выдвинулись бы на первое место. Однако народные учителя все же составляют только неполную четверть общего числа экскурсантов, и первоначальная цель всей организации достигается таким образом лишь в незначительной степени[144].

10

Итак, паспорт получен, австрийская виза проставлена, аккредитив приготовлен, разговорник запасен. Приобретен билет. Сдан багаж (пассажирам первых двух классов никогда не приходилось притрагиваться к собственным чемоданам: все делали носильщики). Путешествующие входят в вагон и занимают места по указанию кондуктора. Звенит звонок, возвещающий об отправлении (то, что на европейских дорогах звонков в обиходе не было, не раз приводило к досадным недоразумениям, о чем регулярно предупреждают путеводители). Здесь, как и в других местах, где это возможно, при описании общих переживаний мы по-толстовски будем использовать свидетельства юных, в данном случае – семнадцатилетней М. А. Пожаровой, будущей (а отчасти уже и сущей) писательницы, которая в сопровождении матери 22 сентября 1902 года села в варшавский состав.

Поезд тронулся. На душе какое-то недоумение, какая-то оцепенелая грусть после прощания с сестрами, с няней и с дорогим моим зайкой. Родные лица, родные места – все остается позади; чувствуешь, что бросаешься в глубину неизведанного, отдаешься какому-то огромному, новому течению. Мерный и убаюкивающий шум поезда врывается в шумную тишину ночи. В окне клубится мгла, прорезаемая огненными линиями искр, дождем летящих от локомотива и описывающих ослепительно яркие ломаные зигзаги. Точно красный сверкающий узор, рассыпанный по черному бархату.

Я уступаю толстой даме свое место на диване и влезаю спать наверх. Мягко, покойно; стук колес и мерное покачивание вагона как будто подзывают сон: иди, успокой, обласкай, а мы споем колыбельную песню усталой голове и тревожному сердцу. Но мысли бродят, обгоняют друг друга и испуганные думы раскрывают пытливые глаза на безответное будущее. Сна нет, какое-то смутное томление.

Целый день в вагоне. Скучные разговоры соседок. Я то сплю, то ласкаюсь к маме, то смотрю в окно. Больше всего меня занимают разлетающиеся искры и клубы дыма от поезда. <…>.

В 10 ч. вечера мы в Варшаве и едем в фиакре на Венский вокзал. Усталый ум едва воспринимает впечатления. Я вижу довольно красивый город, но приглядываться к нему не в силах. Там и сям на панелях свет фонаря озаряет пикантную фигуру варшавянки, выставляющей напоказ изящно обутые ножки из-под кокетливо поднятой юбки.

В 12-том часу отходит поезд в Вену, а в 6 ч. утра пересадка. Затем границы и австрийская таможня[145].

По поводу заоконных видов один из остроумных путешественников (ехавший из Москвы в Вену классическим маршрутом, но далее принявший к северу) писал в путевых заметках: «За Можайском было то же, что до Можайска, т. е. та же однообразная картина, то же отсутствие жилых центров, те же поля и леса. Вплоть до самой Варшавы не встречается ни одного сколько-нибудь заметного города, кроме Смоленска, красиво расположенного на горе»[146].

11

В Варшаве путешественники по большей части не задерживались; среди тех, за движением которых мы можем наблюдать в деталях, исключением был Анненский, но его польское письмо пропало – и лишь в следующем он мимоходом упоминает: «Я писал тебе из Скерневиц (по дороге к границе), и ты знаешь, что мы осмотрели Варшаву, были даже в театре и пешком исходили все Лазенки. В каком запустении пруды – ужас»[147]. Насколько можно понять из сопоставления расписаний, пассажиры, прибывшие поездами Министерства путей сообщения, обычно следовали в них же до пограничной станции Граница; те же, кто пользовался услугами Международного общества спальных вагонов, должны были переехать с Петербургского вокзала на Венский (оба до наших дней не сохранились), где и оставаться в ожидании следующего рейса.

М. А. Пожарова с матерью явно принадлежали ко второй категории, поскольку единственным поездом, приходившим из Петербурга в Варшаву около 10 вечера, был именно поезд общества (прибытие – 21.32). Стыковка (со сменой вокзала) занимала ровно 3 часа.

Варшава. Отпр.: 0.32.

Скерневицы. Приб.: 1.35. Отпр.: 1.43.

Колюшки. Приб.: 2.28. Отпр.: 2.32.

Петроков. Приб.: 3.12. Отпр.: 3.18.

Зомбковицы. Приб.: 6.13. Отпр.: 6.28.

Граница. Приб.: 6.47 (по петербургскому времени). Отпр.: 6.55 (по местному).

Трзебиния. Приб.: 7.59. Отпр.: 8.13.

Одерберг. Приб.: 10.02. Отпр.: 10.20.

Прерау. Приб.: 12.10. Отпр.: 12.18.

Вена. Приб.: 15.37[148].

На станции Граница пассажирам приходилось помимо таможенных формальностей (о которых см. далее) переменить состав на точно такой же, принадлежащий тому же обществу, но рассчитанный на европейскую ширину колеи.

Иначе выглядели действия тех, кто ехал на поезде МПС, – конечным пунктом их состава была Граница, где они пересаживались на австрийские поезда, точно подогнанные по времени к прибытию российских. По маршруту Граница – Вена в день ходили три состава – отправлением в 6.05 (стыкующийся с пассажирским № 17 из Санкт-Петербурга), в 6.27 (парный к почтовому № 3 из Москвы) и в 9.32 (объединяющий пассажиров скорого № 15 из столицы и пассажирского № 5 из Москвы)[149]. Все они добирались до Вены примерно за 9 часов с остановками в Тржебиня и Адерберге[150].

Билет от Варшавы до Вены на поезд общества стоил 38,75 рубля в первом классе и 25,51 во втором. Билеты от Границы до Вены на австрийский поезд стоили (в австрийских же кронах[151]):


12

Таможня Российской империи всегда была гораздо более озабочена вопросами ввоза, нежели вывоза, причем именно пост в Границе считался одним из самых свирепых. М. О. Гершензон, возвращавшийся из Италии летом 1896 года, пережил там несколько исключительно неприятных минут:

В Границу приехал сегодня в 7 час. утра. Недаром ее называют худшей из таможен; я перенес здесь немало волнений. Я боялся за свое новое платье, а на него не обратили никакого внимания. Набросились исключительно на книги. Прежде всего жандармский офицер заявил мне, что у него нет времени просматривать их и что он все отправит в цензуру. Я потребовал, чтобы мне выдали те мои книги, которые изданы в России и носят цензурное дозволение, а также словари и проч., относительно которых не может быть сомнения. В этом они не могли отказать и выдали мне все мои книги, за исключением 7 на итал., англ., франц. и нем. яз., которые будут отправлены в московскую цензуру. Цензура конечно посмеется, потому что книги совершенно невинные (один итал. роман, биография Линкольна, Сартор Резартус Карлейля, остальное по греч. истории). Между прочим отобрали и оригинал Белоха, который мне необходим в первый же день приезда для проверки корректур. Я объяснил это и сказал, что этой книги ни в каком случае не могу оставить, а если им угодно, пусть отправят в цензуру заглавный листок, по которому цензура может судить о характере книги, и если она окажется запрещенной, то ведь с меня всегда смогут взыскать. Это подействовало, и книгу мне отдали, даже не списав заглавия. Вообще произвол невероятный. За пересылку книг в цензуру с меня содрали 1 р. 30 коп.

Вообще, эта дорога гораздо дешевле той, которою я ехал в Рим, но за то она и гораздо утомительнее[152].

Сама процедура прохождения таможни при всем ее формальном характере выглядела довольно внушительно. Начиналась она с оцепления прибывающего поезда кольцом вооруженных людей:

1. Досмотрщики, назначаемые для встречи заграничного поезда, должны заблаговременно занять места по линии железной дороги от черты границы до бангофа и при следовании поезда наблюдать, чтобы не было чего-либо спущено на пути.

2. Досмотрщики, высылаемые на встречу поезда, оцепляют его по прибытии на станцию со стороны, противоположной бангофу, и наблюдают, чтобы никто не мог пройти или чего-либо передать мимо Таможни[153] – и т. д.

В нашем распоряжении нет инструкций и описаний процедуры прохождения таможни при центробежном движении; можно предположить, что в общих чертах она соответствовала той, что действовала при центростремительной:

Досмотр производится таможенными чиновниками в особом, так называемом ревизионном зале (или на пароходе в общей кают-компании), куда и приглашаются все пассажиры вместе со своим ручным багажом, причем при входе в зал жандармская полиция отбирает паспорта для визы. В течение 10–12 минут визировки паспортов и выгрузки багажа пассажирам следует приготовить свой ручной багаж к досмотру, т. е. открыть чемоданы, несессеры, саквояжи, картонки, ремни и т. п., а также приготовить багажную квитанцию и ключи от большого багажа. Получив паспорта, таможенные чиновники приступают к досмотру пассажиров, вызывая их по фамилиям[154].

При этом у выезжающих пассажиров имело смысл искать лишь сокрытые от налогообложения суммы наличных; все остальное, напротив, было в их интересах задекларировать, чтобы избежать разорительных пошлин при возвращении. Паспортный контроль иногда затягивался при выезде дольше таможенного, так что пассажиру приходилось возвращаться в поезд без документов: «На станции Граница жандарм взял у меня заграничный паспорт и только в вагоне вернул его обратно»[155].

Кстати сказать, Общество спальных вагонов особенно кичилось тем, что его пассажиров подвергают таможенным процедурам не в общем зале, а непосредственно в поезде: «Для большинства интернациональных поездов „Люкс“ осмотр ручного багажа производится в вагонах таможенными служащими, которые и сопровождают поезд до ближайшей от границы станции. Кондуктора обязаны предупредить пассажиров о том, что будут осматривать багаж и, в случае надобности, служить переводчиком между таможенными чиновниками и пассажирами»[156]. У нас нет возможности установить, в каком из поездов (до перемены состава или после) осуществлялись эти процедуры – или же для польско-австрийской границы эта возможность не действовала. Не проясняет этот вопрос и описание, сделанное одним из пассажиров: «От самой Варшавы до границы природа и люди постепенно теряли свой родной вид. За станцию до Границы начали появляться австрийские солдаты. Затем в Границе нас заперли в вагоне (вагоны неудобные и запираются с боков), и жандармский офицер отобрал наши паспорта и спустя немного их нам возвратил. Офицер с олимпийским видом осмотрел нас, все оказалось в порядке, и мы были переданы австрийским кондукторам (здоровые ребята в голубых пиджаках)»[157].

Почти без перерыва (между Границей и первой австрийской станцией Щаково (Schakowa, ныне Jaworzno Szczakowa) меньше 5 км) пассажиры попадали в зону ответственности австрийской таможни, не в пример более обстоятельной:

Первое время австрийцы оставляют на меня очень неприятное впечатление. Из-под высоких фуражек на льняных волосах выглядывают совершенно чуждые нам по духу физиономии. Какая-то холодная самоуверенность написана на этих белых, как молоко, лицах, охваченных ярким румянцем, из которого готова брызнуть кровь; голубовато-серые глаза медленно останавливают на вас равнодушные, замораживающие взгляды; огромные, неимоверно вздернутые усы почти достигают до носа своими закрученными концами, которые шевелятся друг против друга.

(Я не могу без отвращения вспоминать кучера, кот<орый> привез нас с вокзала в гостиницу в Вене, – это было что-то расплывшееся, лоснящееся, кровавый ростбиф, вывалянный в муке.) Впрочем, когда поживешь с австрийцами, то на первый план выступает их корректность и вежливость в обращении, – это отчасти сглаживает первое, невыгодное впечатление.

Вернусь к австрийской таможне. Нам попался удивительно равнодушный надсмотрщик. Он метнул беглый взгляд на чемодан, слегка дотронулся холеным пальцем до картонки и отправился прочь, не обратив никакого внимания на мамино робкое замечание о том, что она везет пакет чая. Кстати, мы, ничего не подозревая, провезли запрещенную вещь, – коробку конфект, а одной барышне тут же рядом чуть-чуть не составили протокол из‐за карамели. В Вене конфекты очень дороги[158].

Сходное ощущение поверхностного досмотра возникло и у С. Н. Южанина:

На станции Щаково был таможенный осмотр. Я имел при себе чемодан и футляр от фотографического аппарата с положенной в него разной мелочью. Меня попросили их отпереть, и чиновник, осмотревши всё, спросил, нет ли недозволенного, наклеил марки на чемодан и футляр, что означало пропуск. Вагон попал сравнительно удобный с поперечными проходами и несколькими дверями в одну и другую стороны. Мой чемодан свободно поместился под лавкой, хотя на станции Граница кондуктор не хотел пропускать его в вагон[159].

Общие правила заграничных таможен были сформулированы Филипповым (к особенностям итальянской мы еще вернемся, добравшись до соответствующей станции) – и почему-то поначалу ритмической прозой: «Табак, сигары и папиросы, вино и спиртные напитки и новые вещи не разрешается провозить. За все эти предметы взыскивается очень высокая пошлина. При таможенном досмотре необходимо присутствовать лично, а о сомнительных вещах лучше заранее объявлять. Везде в заграничных таможнях не лишнее – быть полюбезнее с таможенными досмотрщиками, и везде одинаково хорошо действует „на чай“»[160]. Германия (чьи официальные правила в большинстве случаев весьма напоминают австрийские) дополнительно ограничивала ввоз следующих товаров: «сахар, конфеты и всякие вообще сласти, печения, серебряные, золотые и ювелирные вещи» и полностью запрещала: «игральные карты, спички, взрывчатые вещества»[161].

13

Пассажиры поездов общества продолжали дорогу до Вены в привычных интерьерах, хотя места, занимавшиеся ими в поезде от Варшавы, после границы не сохранялись:

Опять пересадка и случайное общество в вагоне. Рыжеволосая немка и болтливая русская барышня развлекали маму своими автобиографиями и бесконечными советами по поводу путешествия.

Пробовали запускать свое жало и в меня, но я его выдергивала сухими ответами.

Я смотрю в окно. Природа постепенно меняется. Навстречу бегут длинные аллеи пирамидальных тополей и островерхих елочек, прореживая своими стройными рядами разноцветные полосы полей. <…> Обед в вагоне. Короткие остановки на станциях и непривычное для нас отсутствие звонков, предупреждающих отход поезда. Страшная усталость и разбитые члены.

Слава Богу, вот и Вена![162]

Совсем иное впечатление ожидало тех, кто пересаживался на поезда австрийских железных дорог. Вообще устройство их, в целом схожее (впрочем, как известно, все поезда похожи друг на друга), отличалось от привычного (как и железнодорожный быт вообще) в деталях, подчас довольно значительных. В частности, за границей были еще в ходу (хотя постепенно выводились из употребления) архаичные вагоны без общего коридора, где наружу открывалось каждое купе. Поезда, как и у нас, делились на пассажирские, скорые и курьерские; в последних двух были вагоны первого и второго класса; в пассажирских – только второго и третьего. На платформу железнодорожного вокзала провожающему можно было попасть, только приобретя перронный билет в специальном автомате. К отправлению поезда сигнал подавался не звонком, как в России, а криком кондуктора (в Австрии – «fertig!»). Остановки отличались от привычных своей чрезмерной краткостью (обычно 3–5 минут), так что русский турист, любивший подкрепляться на станциях, рисковал отстать: рекомендовалось заказывать у кондуктора обед, который доставляли прямо в купе, либо покупать снедь у торговцев, встречавших каждый поезд. Отдельно советовали не доверять железнодорожной обслуге крупных купюр, чтобы не остаться без сдачи.

Особые предостережения касались багажа: на австрийской стороне крайне суровы были правила, касающиеся ручной клади, так что сдавать приходилось даже то, на что русский кондуктор смотрел снисходительно. Специально оговаривалось: «Никогда не следует класть в багажные сундуки и чемоданы денег и ценностей. <…> Вообще следует принимать во внимание, что провоз багажа по заграничным дорогам везде настолько дорог, что, по общей сложности, при продолжительной поездке, эта статья расхода является очень крупной и всегда очень чувствительной»[163].

Отдельные неудобства могла доставлять и смена прежнего состава пассажиров:

До Вены ехали так себе до границы от Варшавы, там надо дважды пересаживаться, и попадаешь сразу из России к австрийцам. Представь себе дождь, холод, ночь – глаз выколи, на станции, где поезд стоит две минуты, нас втискивают в вагон 3-го класса, он битком буквально набит жидами, да какими: они здесь с пейсами, наглые, запах такой, что я взвыл. Говорю кондуктору (похожему на офицера): «Здесь нет мест». Он меня во второй класс: здесь было хоть и тесно, и тоже жиды были, но лучше. Дал я ему за это удовольствие 75 крейцеров, то е<сть> 55 коп., и прекрасно доехал до Вены[164].

Другие пассажиры, менее придирчивые (или просто ехавшие первым классом), отмечали по преимуществу изменившиеся пейзажи: «Дорога от границы до Вены была чудо какая живописная! Стоило терпеть три дня тяжелой скуки из‐за такой прелести. Все время из вагона видны были громадные горы, всюду зелень, солнце… чудо как хорошо, и я несколько отдохнул душой. Из России в Австрию переезжаешь точно из каменного века»[165]. «С Границы начинают тянуться по левую руку Карпаты, и вся земля там обработана, как у нас и сады не обрабатываются, все окопано, прочищено, словом – любо смотреть. Все, что казалось на картинах так сентиментально и подчищено, на самом деле еще более чисто и гладко. На станциях начинает попадаться австрийское воинство, бравые ребята. Хотя на границе везде и у русских выставлены великаны – „на страх врага“»[166].

14

Вена была первым иностранным городом на пути, вследствие чего пассажиры обычно делали тут продолжительную остановку, причем иногда это получалось против их воли, как у С. Н. Южанина:

9 декабря в Вене снегу ни капли, но слякоть. Я переехал с одного вокзала на другой для дальнейшей поездки в Рим. Взял билеты 2-го класса, за что заплатил 52 гульдена, но мой чемодан не позволили брать с собой в вагон. Не зная языка и не понимая, в чем дело, я объяснялся с ними пантомимой. В это время поезд ушел, и мне пришлось ночевать в гостинице, заплатив 2 гульдена. Спал плохо благодаря соседу, неспокойно ведущему себя почти всю ночь, да и холод давал себя чувствовать, несмотря на пуховую перину, которой, по немецкому обычаю, надо было укрываться вместо одеяла[167].

Большинство же сразу настраивалось на экскурсию, хотя бы однодневную: некоторым нужно было приобрести билеты для дальнейшего путешествия, иные собирались обновить запасы одежды или встретиться со знакомыми:

Под Веною нас захватил ливень; к счастью, калоши оказались в чемодане, и я одел их, иначе, наверное, простудился бы в Вене. В Вене до двух часов дня шел дождь и холод пронизывал насквозь; может быть благодаря этому, а еще больше потому, что я видел сначала только худшую часть города, но в первые часы он произвел на меня дурное впечатление. Как я провел этот день, вы знаете. Прежде всего, мы с Поляком отправились в Reize-Bureau, где мне подробно объяснили маршрут и где я взял билет. Потом Поляк отправился на урок, а я пока выпил в кофейной чудесный венский кофе (Mélange) и почитал газеты, потом погулял, нашел книжный магазин и купил Baedeker для Рима.

В час мы встретились с Поляком в условленном месте, и пошли обедать в столовую, где он обедает. С 2-х часов и до 6 он показал мне всю лучшую часть города. Я был поражен красотою улиц, площадей, зданий, скверов. К этому времени прояснилось, солнце ярко осветило сочную зелень, улицы быстро высохли. Это была одна из красивейших картин, какие я когда-нибудь видел; я совсем забыл усталость. Видел я все, конечно, только снаружи; только Университет осмотрел подробно внутри. Однако к 6 часам я уже был не в силах двигаться, отправился на вокзал и там ждал до 9, когда уходит поезд; Поляк вечером был занят и не провожал меня. Пальто я не купил в Вене по двум причинам: 1) потому что был очень утомлен и купил бы дрянь, 2) потому что мне сказали, что на итал<ьянской> границе часто платят пошлины и за ношенное платье, не только за новое[168].

Иные останавливались на два-три дня:

Мы поселились в отеле Триест <…>, откуда посредством электрических конок и омнибусов – прекрасное сообщение со всеми частями города. (Вообще электр<ические> конки вытесняют здесь извощиков и можно вполне безопасно переходить через улицы, осторожно следя только за движением вагонов. Какой-нибудь одинокий фиакр не страшен – его даже не замечаешь. Невольно ужасаешься, вспоминая бесконечные вереницы извощиков, которые тащатся по нашим петербургс<ким> улицам.)[169]

Общее впечатление от Вены визитеров, принадлежавших к астрономически отстоящим друг от друга социальным кругам, было весьма сходным:

Вена опять какой прелестный город. Горожане и горожанки одеваются решительно красивее парижан. Какие красивые солдатики, просто залюбуешься, и синие, и голубые, и зеленые, и черные, ну, право, точно в театре, даже есть солдатики в трико. И убивать-то на войне таких жалко[170].

А мы, в своей российской наивности, были просто подавлены богатством, роскошью и шумною жизнью старой австрийской столицы, налюбовавшись на тысячи щегольских экипажей и упряжек ее роскошных гуляний в чудном парке Пратера, потолкавшись в ее обильных и изящных магазинах, насмотревшись на великолепные дома, отели, дворцы, музеи, академии, театры ее всевозможных Рингов…[171]

Правда, нарядная, веселая, летняя Вена ничем не напоминала ни тяжеловесного зимнего Берлина моей «заграничной ссылки», ни нашей белокаменной «матушки-Москвы». Наша серая, измученная группа экскурсантов совершенно не подходила к этим сверкающим витринам, изящным кафе на площадях, беззаботной толпе туристов, которыми щеголяли на главных улицах, осматриваемых приезжими, западные города. Иногда австрийские мальчишки, пораженные нашим видом, бежали вслед и желали «хорошего пастбища», «стойла» и т. д., что приводило в бешенство наших мужчин[172].

Первой нашей остановкой была Вена. Она привела в неистовый восторг. Ослепляли и ее нарядные улицы своей непривычно-европейскою внешностью, и магазины своей роскошью, и громадные здания, и особенно, конечно, картины и памятники. Но уже через четыре дня желание видеть еще большее и лучшее потянуло дальше в Венецию[173].

Сходными были и маршруты экскурсий:

В 6 часов мы приехали в Вену. Город просыпается в 5 часов. Я остановился в гостинице «Метрополь» на четвертом этаже в № 310. Затем после «отчаянного» разговора мне дали переводчика за 3½ руб. в день, и я пустился в странствование. В это время (7 ч. утра) император возвращался с войсками с парада, его я не видал, а видел его хвост и войска.

Затем мы попали в «Бельведер», императорский дворец, где сосредоточено все лучшее, что есть по части искусства в Австрии. Правда, есть дивные вещи, описывать их не стану, не поймете. Из современных заслуживает великого уважения Ян Матейко. Затем, закусив, мы отправились в замок Лихтенштейн. Это здешний магнат, который имеет дивную галерею старинных мастеров. Затем попали на выставку «Отверженных» (этих господ не приняли на «Передвижную», да и не за что).

По дороге видим здания парламента, ратуши, университета, собора Вотив, Национального музея, часовню на мосту, Ринг-театр, оперный театр, драматический. В общем же Вена отличается необыкновенным порядком, а здания в десять раз лучше, чем в Питере. Какие парки, памятники: Марии Терезии, Бетховену, Шиллеру (против Академии художеств, в которой тоже были).

Были в соборе св. Стефана. Это необыкновенное сооружение, в готическом стиле, стоит много веков, снаружи оно так же великолепно, как и внутри[174].

Приезжаем: дождь, ветер, 12°, однако все-таки, пользуясь светлыми промежутками, мы рыскаем весь день до 12 час<ов> ночи. Вена подавляет своими зданиями: думаешь – это дворец, а это отель. Особенно мне понравился старинный (13-го века) собор Св<ятого> Стефана в готич<еском> стиле с ажурными высочайшими башнями и крышей, которая точно вышита бисером. Внутри множество капелл – свету почти нет: он проходит скупо в окна, хотя огромные, но сплошь расписанные по стеклу арабесками и сценами на библейские сюжеты; то там, то сям служат, цветы, свечи, молящиеся фигуры в темных нишах у решеток, звон колокольчиков, и все-таки церковь так велика, что кажется тихо. Видел вчера еще Вахт-парад – во дворе Hofburg’a и видел императора в окне: гвардия в киверах, коротких мундирах с короткими скорострелками и в штиблетах. Вена поражает еще движением: извозчиков не так много, но все в шорах, дорогие, сами с пледами в фетровых шляпах, с бичами, но, главное, конки без верхних мест, не большие, звонят постоянно; омнибусы, огромные фуры с гигантскими лошадьми и тележки, запряженные собаками. Но несносно видеть повсюду рестораны, кафе, вейнштубе, павильоны, где продают лимонады и мороженое. Кажется, Вена только и делает, что всегда торгует. Магазинов множество невообразимое. Купил себе вчера плед и обертку для него, куда можно за ремни положить хоть целый чемодан: плед чудный – мягкий, большой, теплый и стоит 33 гульдена (гульд<ен> 75 коп.). Бинокля пока не покупаю. Сегодня осматривал галлереи в Бельведере (то же, что наш Эрмитаж) и купил себе несколько фотографий (довольно дорого это). Чего-чего мы только не осматриваем. Вчера были на интересной промышленной выставке. По дороге (мы все ходим или вскакиваем на конку) смотрели разные балаганы (интересные карусели в виде качающихся кораблей или лошади в настоящую величину). Зашли мы также в павильон, где делают мгновенные фотографии: за 40 крейцеров в 3 минуты с нас сняли две группы, приготовили и вложили в бумажные рамки. Смешит меня в Вене это, что за все платят: на чай зайдешь – платишь 5 крейц<еров> за первый класс, присядешь на улице на стуле – подходит немка с сумочкой: плати 2 крейцера[175].

Другой набор ассоциаций вызвал тот же венский дождь (но много лет спустя) у юного А. Дейча, следующего из Киева в Венецию:

Дождь повис над огромным городом, обвил его своей прозрачной сеткой, посеребрил гладкие плиты мостовой, обновил крыши трамваев и омнибусов и заставил раскрыть целый миллион зонтов.

Снуют по улице люди в непромокаемых, серых пальто, такие тоже серые и невзрачные.

Точь-в-точь как грибы под шапочкой, эти людишки под зонтами.

Вот прошел солидный господин под черным зонтом, такой важный. Кажется ни одного шага не сделает, не подумавши, и будто от этого равновесие Европы зависит.

Ну этот – прямо боровик.

Вот мелькают низкие, приземистые господинчики – дельцы разные, служащие в бюро и конторах – мелкие сыроежки.

А вот под нарядным, красным с крапинками зонтом, накрашенная особа – мухомор ядовитый в саду страстей.

И много еще всяких людей-грибов скользит по улице.

И я среди них тоже, грибок, случайно попавший в этот сырой огород, грибок, желчный и ехидный, зараженный скукой дождя[176].

15

В Вене в начале ХХ века было семь вокзалов – едва ли не рекорд для европейской столицы. Поезда в Венецию следовали с Южного (он сохранился и сейчас, изменилось только здание); обычных, т. е. пассажирских, скорых и курьерских отходило по нескольку в день, а Общество спальных вагонов, напротив, отправляло один-единственный состав направлением Вена – Рим, двигавшийся через Венецию.

Вена. Отпр.: 21.00.

Амстеттен. Приб.: 23.12. Отпр.: 23.17.

Понтафель. Приб.: 9.06. Отпр.: 9.28.

Венеция. Приб.: 14.15.

Дорога из Вены до Венеции в первом классе стоила 94 франка и 15 сантимов, во втором – 53 франка и 83 сантима.

Насколько мы можем судить по многочисленным мемуарам, большинство путешественников предпочитали дневные поезда, выходившие из Вены ранним утром и прибывавшие в Венецию ночью. Многоголосым был и хор пассажиров, возмущенных австрийскими железными дорогами, но даже в нем выделялся баритон Евгения Львовича Маркова, этнографа, банкира и гимназического преподавателя:

Зато поезда цивилизованных австрийцев – избави Бог какие! Русские вагоны приучили нас к изрядной тряске, но все-таки, как говорится, в меру, по-божьи. На здешних же дорогах, из Вены через Амстетен на Понтеббу, Удино и Венецию, – не только трясет немилосердным образом, так что рискуешь проглотить собственный язык и зубы, но кроме того еще безбожно кидает вас из стороны в сторону, и вагоны все время прыгают точно по косогору, опускаясь то одним, то другим плечом и стуча своими железными костяками будто под ударами огромного кузнечного молота, так что ежеминутно ожидаешь, что вот-вот эта отчаянная морская качка и эта оглушающая вас зловещая стукотня вышвырнут безумно несущийся вагон из рельсов, и вагоны ваши начнут взлетать друг на друга и разбиваться друг о друга, как пасхальные яйца[177].

Похожие чувства вызвал этот участок дороги у во всем прочем несходной с ним Зинаиды Гиппиус:

Едва ли можно здесь писать, трясет небывало и к тому же (остановка) качает с боку на бок, точно в каюте в дурную погоду. Я никогда так не ездила. Курьерский поезд через Земмеринг, ночью, можете представить, что это такое. Каждую минуту мы боялись катастрофы, почти не спали, хотя едем царски, одни во всем поезде, в громадном купе и можно было раздеваться до тла, а это для меня главное. Сейчас поедем, опять начнутся каракули[178].

Другой, более склонный к анализу путешественник, уже знакомый читателю грузинский артиллерист Нацвалов, больше обращал внимание на различия общекультурного характера: похвалив конструкцию вагона с боковыми дверями, открывающимися прямо из купе (за то, что дают возможность «скорее выйти из вагона, особенно с багажом и нет той давки, как у нас»[179]), он с удовольствием отметил возможность управления внутрипоездным климатом, наличие освещения (иногда даже электрического), высокую скорость поездов (от 60 до 100 верст в час) и редкость встреч с контролерами. Отличался и общий ритуал проверки билетов: сначала их предъявляли при входе на вокзал, затем – уже в вагоне – их осматривал кондуктор, и после, при выходе с перрона, их отбирали уже безвозвратно. Еще одна деталь, непривычная русскому путешественнику, – при покупке билета в городской кассе, при входе на вокзал на него нужно поставить специальный штемпель – и заплатить за это символическую, но обязательную мзду[180]. Еще дополнительно сократившиеся по сравнению с предыдущим участком пути остановки делались порой (совершенно как в рассказе Чехова[181]) предметом театральных недоразумений:

Приехал в Венецию вчера в 1 час пополудни, мог приехать ранее – третьего дня ночью 11½ часов, но со мной случилась маленькая история, задержавшая меня в дороге на 12 ч<асов>, причина та же – незнание языка. Я попал на одной станции на поезд, идущий обратно в Вену, провезли меня лишка станцию, я ждал обратного поезда на этой станции 2 ча<са> с лишком. <…> Билет до станции остался действителен, поэтому я проиграл немного[182].

Те же, кому удалось справиться с трудностями, налагаемыми железными дорогами, по преимуществу любовались пейзажами: таким путь запомнился И. И. Попову – журналисту, педагогу (между прочим, бывшему однокашнику Ф. Сологуба по Учительскому институту), путешественнику, политическому ссыльному:

Rapide c головокружительной быстротой мчал нас к югу. Вена быстро исчезла в утреннем тумане, и мы неслись среди равнины. Пирамидальные тополя с опавшею листвою, виноградники, окутанные на зиму соломой, фруктовые сады, белые, желтые и оранжевые здания, покрытые красной черепичной крышей, фабричные трубы, дачные виллы мелькали перед нашими окнами. Пробежав часа полтора, мы почти внезапно въехали в живописную местность, прорезав растянувшийся на несколько километров сосновый лес.

Картина благодаря выпавшему снегу нам живо напомнила родину; чем дальше мы подвигались к югу и поднимались на горный хребет, тем снег становился все больше и больше, и за Леобеном перед нами развернулась картина настоящей сибирской зимы, с сугробами снега, обсыпанными инеем соснами и елями, с замерзшими небольшими озерами, с санями, лыжами, на которых бегают альпийские охотники и пр. Мы жадно вдыхали морозный воздух и задавались вопросом, чем-то нас встретит Венеция[183].

Это внешнее сходство с покинутой родиной дорого обошлось другому завзятому путешественнику, А. Я. Брюсову, который вместе с молодой женой (сестрой одного автора нашей антологии и будущей супругой другого) переваливал через Альпы в феврале 1909 года и застрял в Филлахе:

Снежный занос! Лавины! Поезд отправляется может быть завтра, может быть послезавтра, может быть через неделю. 61 километр заносов! Отели переполнены. Станция заставлена поездами. Австрияки потеряли голову и не знают, что им делать со снегом; лопаты неприспособлены, руки не привыкли, работают на расчистке так, что московские дворники, увидав, умерли бы от смеха. Пока смешно и смеемся до колик в желудке. All-right – посидим в Villah’е. На станции кутерьма, служащие, начиная с начальника станции и кончая последним мальчиком, мечутся, как угорелые, под градом ругательств и укоризн. Вот те и чорт. Поехали в теплые страны, а попали в снежную мятель. Плевать! Сейчас получили известие, что пробудем здесь три дня minimum. A maximum? Гостиница великолепная, номер чист и светел. Все в аккурате. Нюрка довольна и весела. Вот тебе и путь через Понтеббу, вот тебе и солнце Италии. А в Венеции, говорят, на коньках по каналам катаются, во Флоренции, как тоже говорят, в снежки играют. Чем южнее, тем холоднее – двадцать два несчастья. О Рим, Рим, не все дороги в тебя ведут. От ужаса даже я по-немецки заговорил. Они-то, голопятые немцы, понимают меня, а вот я плохо соображаю, что мне отвечают. Тож на тож выходит, как если бы и не знал ни слова по-немецки. Однако пока все идет как по маслу. Вспоминаю Восточно-Китайское море, когда тайфун загнал нас в Натранга, место глухое и дикое: так и теперь приходится ознакомиться с Villah’ом[184].

Благосклоннее судьба оказалась к С. Н. Южанину, ехавшему тем же маршрутом в начале зимы:

10 декабря в поезде поднимаюсь на Альпы. Что за чудная картина! Вот еду в облаках, вот проехали четыре туннеля, взбираемся всё выше, облака видны уже внизу, вот пятый туннель.

Поезд остановился на горах у станции Klamon. Простоявши три минуты, он пошел вперед и делает крутой поворот; я вижу, как вагоны ползут в гору, опять туннель, мост над громаднейшим обрывом, изредка встречаются станционные будки, выложенные из дикого камня, второй мост и крутой поворот; туннель гораздо длиннее предыдущего, с небольшими просветами; опять туман. Снег большими слоями; мост малый, мост, туннель, мост большой, туннель большой, мост и крутой поворот; всё залито туманом и ничего не видно, что делается внизу… снегу много.

Остановка у станции Zemmiring. Поезд, постояв минуты две, двинулся дальше. Еще большой туннель; много снегу, и почти выехали на вершину гор; всюду растительность, и исключительно ель; какое-то селение из каменных построек, протекает какая-то река…

Начинается спуск. Всего проехали при подъеме на горы 15 туннелей. Остановка, станция Murzzoschlag. 10.30 утра. Большой город; масса заводов, протекает довольно быстрая, но неширокая река… Поезд мчится, я еще никогда не ездил с такой быстротой.

Проезжаем место, где положительно зима; много снегу, холодно. Поезд идет у подножия гор, и вершины, по которым только что ехали, как бы врезались в облака. Картина чудесная! Я готов выскочить из вагона, чтобы написать здесь сотню этюдов.

4 ч. 20 м., станция Виллах. Зима настоящая, сугробы снега[185].

Иные оттенки пейзажа достались путешествующему летом И. Ф. Анненскому:

Дорога от Вены до Венеции – это что-то волшебное. Поезд выезжает в 7 часов утра, а уже в 8 он в горах, среди ущелий. Какие горы. – Когда на них смотришь, то глаза невольно расширяются, хочется больше захватить взглядом. На меня вообще природа действует не сильно; но здесь точно все видишь во сне. Представь себе, что поезд летит в горах, лепится по горам, пропадает в ущельях, гремит по мостам. Ты видишь где-нибудь в стороне черную дыру в горе, и вдруг поезд непонятным и невидным зигзагом влетает в туннель. До итальянской границы 15 туннелей: самый большой в 1½ минуты. Земмеринг – это станция на высшей точке поднятия дороги. Вокруг ее горы, крытые лесом, по большей части хвойным, кое-где лежит белая полоска – это снег, или вершина закутана в туман, кое-где бежит серебряная струйка – это горный поток.

Но вот приезжаешь на итальянскую границу Pontebba: изменяется население, порядки, и природа новая, по-моему, еще прекраснее. Первая итальянка, которую я видел, торговала вишнями и была прехорошенькая, после я не видел ни одной настояще красивой, но стройны и грациозны почти все молодые; кокетливы даже дети, а старухи – это такие ведьмы, каких я себе и не представлял никогда[186].

Это же наблюдение над связью пейзажа и женской красоты на том же материале сделал и М. В. Нестеров:

Целых пять минут поезд несся по туннелю. Жутко, трудно дышать. Но вот блеснул свет, и мы очутились в Италии. Все сразу переменилось, и горы, и селения – все другое. До туннеля было все сурово, густые облака стелились по вершинам гор, тут же все ясно и приветливо. Начинают попадаться итальянки – красавицы почти поголовно, даже и в безобразии своем интересные[187].

16

В Понтеббе пассажиров ожидало последнее перед Венецией пересечение границы и очередная таможня: она, в свою очередь, последней отнюдь не была, поскольку в Италии было заведено иметь по отдельному таможенному посту (ostroi) перед каждым достаточно крупным населенным пунктом. Главным объектом внимания итальянских таможенников был табак и сигары, которых можно было беспошлинно провезти по 10 штук на человека. За килограмм табака (сверх нормы) взималась пошлина в 26 франков. Нельзя было провозить также игральные карты (государственная монополия!), спички, чай и оружие всякого рода. Городские таможни были менее придирчивы, занимаясь по преимуществу местными жителями, а к путешествующим иностранцам благоволя[188].

Впрочем, предприимчивый русский турист старался обойти и эти ограничения. Вот довольно характерный отрывок, принадлежащий перу неизвестного нам лица; история этого документа по-своему замечательна. В архиве скрипача Л. С. Ауэра сохранились записки неопознанной московской барышни, названные строчкой романса «Connais-tu le pays ou fleurit l’oranger?»; в них подробно описывается путешествие в Италию, совершенное в 1896 году самой барышней, ее братом и его молодой женой (Татьяной Михайловной). По многочисленным упомянутым там лицам (она накоротке с О. С. и М. С. Соловьевыми, хорошо знакома с семьей Ауэров и т. п.) возникает ложное чувство близости узнавания, но вотще – определить автора не удалось. Записки начинаются с отъезда из Вены:

Весь длинный день с тех пор, как мы сели в Вене в поезд, я не отрывалась от окна, боясь потерять мимолетные видения покрытых снегом гор, глубоких долин с живописными опрятными селениями, темных лесов, проносившихся мимо меня в то время, как поезд, извиваясь, карабкался на вершину Земмеринга или нырял в черноту тоннелей. Было по-зимнему холодно, и только к вечеру, спустившись в долину, мы открыли окно, и на нас пахнуло мягким южным воздухом и ласково потянуло вдаль. На итальянскую границу мы приехали вечером и, растерявшись, вели себя на таможне вроде «русских за границей» Лейкина.

Началось с того, что еще в поезде, перед границей, мы принялись вынимать из ручного багажа и засовывать во все карманы папиросы брата, а вез он их в изрядном количестве, так как советы бывалых людей еще в Москве его убедили, что у русских слишком тонкий вкус, чтобы курить ту дрянь, которою довольствуются все без исключения курящие за границей. Перед отъездом, еще в Москве, он заказал себе огромное количество коробок с папиросами для продолжительного путешествия по Италии. Наибольшая часть этих коробок была тщательно спрятана в наших сундуках, часть же мы везли в нашем ручном багаже. Приехав в Понтеббу, мы отправились в таможенный зал с оттопыренными от папирос карманами, с решительным и отважным видом – моя belle-soeur впереди, мой брат и я за ней. Первое, что, по-видимому, раздражило итальянских чиновников, было то, что мой брат, перепутав ключи, долго не мог открыть наши сундуки. Уже в этом они увидели известную преднамеренность с его стороны и пришли в неистовство, а когда наконец сундуки были открыты, то набросились на них с ожесточением и из-под кружевных юбок и модных платьев моей belle-soeur Т. М., комкая их ужасно, вытащили все коробки с папиросами и тут же со злорадством их конфисковали. Итальянские чиновники были так невежливы и грубы, что нарочно делали вид, что не понимают негодующих протестов Татьяны Михайловны, когда она, пустив в ход все известные ей итальянские слова, приходившие ей на память, старалась доказать им всю несправедливость их поступков. Они только махали руками и, в свою очередь, болтали на непонятном языке. Вообще они вели себя так угрожающе, что мы почувствовали себя точно среди бандитов. Наконец, совершенно разбитые, мы вырвались из их рук и стремглав побежали к нашему поезду, уже проявлявшему намерение отправиться в дальнейший путь без нас. И тут-то мой брат, лишенный большей части своих папирос, с разочарованным жестом бросил куда-то в пространство вместе с пустой папиросной коробкой и квитанцию от нашего багажа. Пропажу квитанции мы обнаружили только тогда, когда уже сидели в купе и поезд мчал нас в темноту, издавая поминутно пронзительные вопли и немилосердно бросая нас из стороны в сторону.

Юркие, суетящиеся, бестолковые итальянцы после аккуратных, методичных австрийцев не внушали нам никакого доверия[189], и нам стало не по себе одним в нашем купе; мы не чувствовали себя в безопасности, нам казалось даже, что поезд, никем не управляемый, летит во мраке по собственной прихоти и испускает пронзительные вопли отчаяния, как бы предчувствуя неминуемую гибель.

Мы сидели усталые, раздраженные, не в духе, и наконец, после ряда горьких упреков по адресу брата, Т. М. по-детски опустила кончики рта и неудержимо разрыдалась, представив себе пропажу всех наших сундуков и вместе с ними всех ее туалетов, которые она с таким увлечением заказывала в лучших магазинах Вены. А поезд все летел и летел, неистово крича и подбрасывая нас так, что наши дорожные вещи ежеминутно грозили вывалиться из сеток прямо нам на головы. Со всех сторон нависали снеговые громады, отверзались бездонные пропасти с мелькавшими где-то внизу красными огоньками, сотрясаясь гремели железные мосты, а поезд летел в кромешную тьму беспорядочной, бешеной скачкой, своим ритмом напоминая страшную балладу «Ленору»[190].

Другим нашим путешественникам преодоление последнего барьера далось легче – впрочем, часть их предусмотрительно пересекала границу Италии через пост в Ala, славившийся своим дружелюбием:

Сверх всякого ожидания, осмотр вещей был самый поверхностный и спешный. Мне почему-то показалось, что таможенные итальянские чиновники делали это исключительно с тою целью, чтобы не нарушать у туристов общего торжественного настроения, вызываемого их родной природой. На мой взгляд, они с какой-то особой любезностью и предупредительной заботливостью торопились пропустить через свою границу дорогих гостей, широко и радушно распахнув перед ними дверь в свою благословенную страну[191];

Осмотр на австрийской и итальянской границах не что иное как формальность, оканчивающаяся в две минуты: вы открываете ваш сундук; досмотрщик, ничего не перебирая, кладет руку на то, что лежит у вас сверху, и спрашивает: нет ли у вас с собою табака или сигар. Тем дело и оканчивается[192].

Трудности (впрочем, легко преодоленные) возникли только у И. Грабаря, приближавшегося к Венеции со стороны Инсбрука, – и то из‐за своеобразного багажа:

Таможенные досмотрщики представили мне первый образчик итальянского, пока, я надеюсь, только обер-итальянского остроумия. Когда они увидали мой чемодан, то разразились страшным хохотом, осматривая его со всех сторон, и все повторяли «armonica, signore, armonica», и хохот снова. Потом они, по-видимому, сказали несколько чрезвычайно остроумных вещей, потому что пришли все сторожа и тоже очень весело смеялись, и в заключение сказали мне несколько лестных слов. Но я не понял ни того, ни другого. При слове sigari мое самочувствие вернулось ко мне снова, и я великодушно протянул им пачку в 20 штук, которую благополучно спрятал снова. Чемодана не осматривали, но зато заинтересовались ящиком с красками, который я и открыл. Они перебрали все краски и остались, по-видимому, очень довольны, когда я им объяснил, что это, собственно говоря, pittura, а я ни больше, ни меньше, как pittore. Отсюда я был вправе сделать следующий вывод: народ очень веселый, очень великодушный и очень любознательный. Спустя несколько станций я умственно присоединил к этим глубокомысленным выводам еще один: не очень быстрый народ. Тут звонки, тут по 15 мин., даже по 20 на станциях сидят, и везде буфеты: совсем юго-зап<адной> ж<елезной> дороги[193].

М. О. Гершензон, пересекавший границу в Понтеббе, был даже почти разочарован тем, насколько безболезненной оказалась процедура:

– Сегодня в 2 часа переехал через итал<ьянскую> границу; багаж осмотрели поверхностно, и пошлины не взяли, даже за чай. Все эти осмотры, пересадки и вообще дорога вовсе не так страшны, как мне казалось раньше. За Веною познакомился в вагоне с молодым иезуитом, к<о>т<орый> знает и нем<ецкий>, и итал<ьянский> яз<ык> и тоже едет в Рим; теперь едем вместе; и он выручает меня, где нужно. Впрочем, и я сам смело говорю по-итал<ьянски> и, оказывается, могу объяснить все, что мне нужно, даже комплименты выслушиваю[194].

Наступил последний участок пути:

Начиная от Понтеббы, где таможенные чиновники даже не осматривали багажа, а только открыли чемоданы и поставили кресты мелом, вместо чистых немецких построек пошли дома с обвалившейся штукатуркой, в живописных позах спящие итальянцы, виноградники, грязь, красивые дети. Кондукторы на станции не звонят, а кричат: один partenza, а другой pronti (готово). Но природа лучше всякой попытки вообразить красивое место. Горы становятся диче, огромнее, между ними бегут быстрые потоки голубые, с розовой полосой посередине, от каменистого дна. Первое время просто дуреешь: 26 туннелей сразу, на секунду выскочишь, увидишь спереди красноватые желтые горы с туманными шапками, сзади розовые, воздушные, которые невольно принимаешь за облака, только неподвижные, – и вот опять в темный туннель, где мигают по сторонам какие-то огоньки (факелы, что ли). Но вот кончились туннели, горы расступаются шире и шире (день был серый, краски заката пропали), и наконец мы в долине, мелькают живописные городки и деревни, и наконец, чтобы дать покой утомившимся глазам, спадает южная ночь, без звезд и луны, но не наша белая, а темно-темно-серая. Перед самой Венецией с полчаса поезд идет по дамбе, с обеих сторон море[195].

17

Железнодорожный мост Ponte della Liberta (3850 метров и 222 арки) – на момент строительства – длиннейший в мире – первое из венецианских чудес («колоссальное сооружение во вкусе древнего Рима»[196]), которые видел прибывающий в город путешественник, так что без его описания не обходится почти ни один прозаический травелог. Выехавшие из Вены ранним утром прибывали к пункту назначения при свете луны, что дополнительно украшало картину: «Сразу за Веной начались дикие горы, как в Тироле: стало холодно, грозно, туманно; на одной станции вышли гулять; весь день тянулись горы; вечером очутились в Италии: стало тепло; а когда блеснуло по обоим сторонам поезда бирюзовое, освещенное луной сквозь туман Адриатическое море, то стало радостно; показались огни Венеции»[197].

Последние километры пути произвели особенное впечатление на сестру любителя беспошлинных папирос: «Я посмотрела в окно и, пораженная, воскликнула: „Что это?“ Поезд мчался будто по воде, и с той и с другой стороны его была вода, он как бы рассекал широкую, тихую лагуну. Луна из‐за туч озаряла ее нежизненным серым светом, серебрилась вода, серебрилось небо, и даль терялась в серебряной мгле…»[198]

Совсем по-другому восприняла их другая наша свидетельница, Вера Леонидовна Андреева, дочь Леонида Андреева. Юная героиня ее полуромана-полумемуаров в сопровождении брата и сестры едет из Рима в Прагу через Флоренцию и Венецию:

Поезд шел по сероватой, покрытой предрассветным туманом равнине; сквозь волны низко стелющегося тумана были неясно видны силуэты бесплотных деревьев, их верхушки, как паруса призрачных кораблей, кругловращательным <так> движением плыли по волнам, не рассекая их, а двигаясь как бы вместе с ними к каким-то неведомым берегам. На фоне туманной стены были отчетливо видны только телефонные столбы с проводами – столбы стояли близко к железнодорожной насыпи, и было видно, как провода все разом слегка спускались вниз и потом стремительно возносились вверх к столбам и те ударяли по ним с какой-то злорадной силой, как бы пресекая их вдохновенный порыв и бросая обратно на скучную землю. Постепенно туман стал похожим на прозрачную кисею, сквозь которую проступали и предметы, более удаленные от железнодорожной насыпи. Все видимое стало понемногу окрашиваться в розовый цвет, розовым блеском засверкала роса на траве, порозовели поверхность пруда и легкая завеса колышущегося тумана, а в зеркальной поверхности воды отразилось длинное алое облачко, неподвижно стоящее в розовом небе. И вдруг длинные лучи, как красные стрелы, брызнули откуда-то слева – и я поняла, что взошло солнце.

Довольно бесцеремонно я растолкала Тина, и мы спустили тяжелую раму – свежий холодный воздух упруго ударил по лицам и как бы обмыл их ледяной водой. Ослушавшись строгого приказа железнодорожного бога, мы высунули головы из окна. Всего одно мгновение смотрела я вперед, но этого мгновения было достаточно: я запомнила – поезд мчится прямо на восток, в клубах белого дыма от паровоза встает огромное багровое солнце, а впереди до самого горизонта простирается бесконечно широкая гладь воды… Я оглянулась на Тина и увидела его широко открытые глаза: казалось он видел мираж, чудо, которое нельзя осознать, которому нельзя верить…

– Ты видел? – прошептала я. – Это же море!..

– Море! – как эхо повторил он. – И мы летим прямо в море!..

Действительно, уже не оставалось сомнения, что безумный поезд сейчас будет поглощен волнами. Сзади оставалась только узкая полоска суши, еще мгновение – и синяя гладь раскинулась под окном и закрыла землю… Как же так – поезд не погружается в воду, а летит дальше – и колеса все так же мерно перестукивают по рельсам над самой ее поверхностью… Мы кинулись в коридор, к противоположному окну, но и там было море, а берег едва различимой полоской виднелся позади. На наших лицах так красноречиво было написано наше недоумение, что пожилой итальянец, стоявший у окна, усмехнулся и сказал:

– Чего вы удивляетесь? Мы едем по насыпи, специально сооруженной через Венецианскую лагуну для проезда поездов в Венецию. Скоро вы увидите город! – и он махнул рукой куда-то в глубь моря.

Чуда никакого не оказалось, но все-таки было очень странно, что вокруг поезда вода, к этому нельзя было привыкнуть. Прозрачная голубоватая вода не была глубокой. Было даже видно главное песчаное дно.

– Метра три-четыре, – сказал Тин.

Я снова высунулась из окна и посмотрела вперед – и увидела поднимавшиеся прямо из воды купола, башни и дома большого города. Без признака земли, без кромки берега, без растительности выросли из воды золотистые стены домов, хаос низких и высоких, плоских и островерхих красноватых крыш, белые мраморные дворцы, ажурные арки, зеленоватые купола, а поезд все шел, золотисто-розовый город приближался и вскоре занял все видимое пространство. Через несколько минут поезд замедлил ход, и мы въехали под темные своды вокзала – самого обыкновенного вокзала с перронами, с киосками, с шарканьем многочисленных ног, с шипением паровозного пара, с возгласами носильщиков, с приветственными объятиями и поцелуями встречающих. Было дико думать, что мы только что мчались среди голубой теплой воды…[199]

При ярком дневном свете подъезжал к Венеции будущий автор подробного итальянского путеводителя, скрывший свое имя за псевдонимом В. М. С.:

Наш путь лежал через огромный мост, считающийся одним из замечательных в мире. Он переброшен через лагуну всего 60 лет тому назад, состоит из 222 арок и имеет в длину 3½ килом., служа искусственным перешейком, соединяющим с материком этот удивительный и, в своем роде, единственный по своему местоположению город. В самом деле, где же во всем мире можно найти двойник Венеции? Для глаза как-то непривычно было видеть посередине воды человеческое жилье и, тем более, целый город, окруженный предместьями, проливами, мелями и широким поясом моря. Издали представлялся он каким-то огромным чудовищем, которое выплыло из морской глубины погреться и понежиться с семьей своих детенышей на теплом южном солнышке. Воздух был влажен и сливался с бледно-голубым морем. Казалось, что чешуя чудовища тонула где-то в голубом просторе. На безоблачном небе ярко и весело сияло солнце, мягко озаряя тихую гладь лагун, среди которых, по бесконечно длинному мосту, быстро несся наш поезд. Там и сям на зеркальных лагунах виднелись рыбачьи лодки и баркасы для перевозки тяжестей с характерными венецианскими парусами. Чем ближе к городу, тем число судов разного типа увеличивается. Вот уже в золотистой мгле воздуха стали нежно вырисовываться мягкие очертания морской красавицы и прежней гордой и непобедимой царицы Адриатики. Казалось, что мы приближались к ее сказочному царству, отрезанному от всего мира, где все должно быть так фантастично и призрачно, полно самого живого и захватывающего интереса. Я сгорал нетерпением поскорее ознакомиться с этим волшебным царством[200].

Впрочем, иным путешественникам удавалось устоять и перед очарованием дороги, и перед необычностью моста, хотя и их беспристрастность пасовала перед конечным пунктом путешествия:

Из расхваленной и неописуемой красоты итальянских пейзажей, признаться, я ничего за целый день езды не увидел, кроме станционных будничных зданий и пыльных участков земли с деревьями, перевитыми гирляндами дикого винограда. Несмотря на усталость я жадно вглядывался в эти участки, ища обещанных апельсиновых рощ и зреющих лимонов, – увы, напрасно! Все те же станционные сараи и тощие запыленные деревья, обвитые серым плющом.

Но вот – какая-то дамба, мы едем по ней; справа и слева – вода; начинается что-то вроде сна[201].

18

Обычно путеводители рекомендовали путешественнику оставить багаж на станции за символическую плату (10–15 чентезимо с единицы) и, не торопясь, выбрать себе гостиницу, а уже потом послать за пожитками, – но в Венеции план действий был другой. Некоторая доля прибывающих бронировала номера заранее по телеграфу, поскольку в сезон можно было столкнуться с нехваткой мест: так, сюжет рассказа банкира-мистика В. К. Келлера «Призраки Венеции» завязывается благодаря тому, что для визитера не находится комнаты в отелях и он вынужден пользоваться гостеприимством гондольера[202]. Некоторая доля независимых странников садилась на пароход-вапоретто, ходивший по Большому Каналу до Giardini с раннего утра до полуночи (интервал движения – 15 минут, билет – 10 чентезимо, багаж бесплатно)[203]. Но основным транспортом для поездки от вокзала до отеля была гондола.

У перрона прибывающий поезд встречали комиссионеры всех крупных венецианских отелей – те, у кого были заранее забронированы номера, просто передавали им багажные квитанции и садились в гондолу; прочие могли выбрать между конкурирующими предложениями гостиниц. Непосредственно в процедуре препровождения пассажиров в гондолу принимало участие несколько лиц – facchino (ведающий багажом носильщик), rampino – старичок с багром, придерживающий лодку[204] в небезосновательной надежде на два сольди, комиссионер-распорядитель и сам гондольер. Смена земной стихии на водную и первые минуты пути между вокзалом и гостиницей – один из центральных пунктов любого венецианского травелога. Приведем первым отрывок из воспоминаний М. Де-Витта, чей единственный известный нам вклад в литературу – публикация мемуарного отрывка в сборнике, издававшемся учениками Уманского среднего строительно-технического училища. В момент путешествия ему было семь лет:

В Венецию мы прибыли поздно, часов в 12 ночи. Пройдя вокзал, мы вышли на другую сторону здания. К моему удивлению, вместо улицы я увидел большой, широкий канал, наполненный водою, который, как мы потом узнали, называется «Канал Гранд»; он заменяет в Венеции главную улицу: вместо извозчика нам подали «гондолу» – род лодки, окрашенной в черный цвет. На гондоле помещается будка, обтянутая снаружи и внутри темным сукном. Руля гондола не имеет, лодочник, или как он там называется «гондольер», стоит на корме лодки-гондолы лицом к ее носу и гребет одним веслом.

В эту гондолу да еще и ночью было довольно жутко садиться при слабом вообще освещении Венеции. Когда мы сели в гондолу, то она погрузилась в воду почти до краев, и я, имея от роду 7 лет, испугался не на шутку… Мы ехали долго, около часу до гостиницы[205].

Совсем другим было впечатление у семнадцатилетней М. А. Пожаровой, с чьими путевыми заметками мы уже встречались:

Поезд прошел через лагуны. Мы в Венеции.

Когда я вышла с вокзала и стала в гондолу, передо мной развернулись очарованные берега сказки и сама я стала играть роль заблудившейся странницы, попавшей в фантастический город.

Лунная ночь задумчиво ласкала трепетную воду осеребренного, убегавшего в смутную даль канала; длинные красноватые отражения фонарей дробились в мерцающей зыби, а ряд темных зданий, погруженных в сонное безмолвие, отбрасывали, как траурные вуали, мглистые полосы холодных теней. Я смотрела едва дыша, охваченная оцепенением, вся во власти нового, неизведанного чувства, которое постепенно спускалось в душу глубокой и таинственной истомой.

Длинная и тонкая гондола легко и спокойно скользила вперед, под убаюкивающие всплески весел, и чудилось, что это черный лебедь несет тебя по волшебной стране. Вот тусклая линия маленького канала выбегает из сумрака зеленоватой лентой – и быстрым, почти неощутимым поворотом мы въезжаем в чужое пространство воды, сдавленное почерневшими, местами облупившимися, стенами. Два-три одинокие огонька мерцают рубиновыми точками, старый мост перекинулся изогнутой аркой, как единственное звено между этими мрачными домами, загадочно выплывающими из его водной глубины. И чувствуешь, что ты – в средневековой легенде, и спрашиваешь себя, наяву ты или во сне. Фантазия растет с каждым мгновением, пополняя таинственными образами эту удивительную, невообразимую действительность. Невольно вздрагиваешь от звука шагов по мосту, представляя себе нагнувшуюся к перилам сумрачную фигуру в атласном плаще, с надвинутой на лицо шляпой. Еще несколько маленьких улиц – и перед вами развертывается Большой канал, весь светлый от лунного блеска и от горящих фонарей, весь серебристо-зеленоватый, с широким горизонтом вдали, с ласкающей красотой своих мраморных палаццо, которых не успеваешь разглядеть, но уже чувствуешь все обаяние их тонкой и прихотливой прелести. Последний поворот, последние взмахи весла, разбивающие искристую воду. Ошеломленные всем увиденным, озадаченные до глубины души, чувствуя, что этот странный город перевернул все мои прежние понятия, я схожу на берег и бросаю последний взгляд на рассеянную вокруг загадочную красоту[206].

Уже хорошо знакомая нам семья, неудачно прятавшая папиросы перед итальянской таможней, была избавлена от хлопот с потерянной багажной квитанцией (легковерным итальянским носильщикам оказалось достаточно того, что ключи пассажира подошли к замкам сундуков), но не без труда поместилась в неустойчивое транспортное средство:

Действительно, мы были in dreamy-land. Час был поздний, тот час, когда верится, что призраки оживают на земле, и перед нами призрачно и пустынно простиралась вода, а анфилада дворцов, опрокинувшись в серебристую струю, будто догорала в глубине ее огнями давно минувших праздников. Все было безмолвно, и как во сне отсутствовал звук. У широких ступеней, таинственно закрытая, вся черная, ждала нас гондола с молчаливым гондольером на корме. Наш спутник, закутавшись в плащ, с учтивостью и вежливостью какой-то давно прошедшей эпохи подал нам руку, чтобы спуститься в гондолу, но вряд ли мы проявили подобающую грацию знатных дам былых времен; помнится мне, что мы скорее проявили некоторую неловкую робость, и Т. М., высокая и полная дама, так ухватилась за своего мужа, что едва не повалила его в воду. Этот инцидент вызвал едва заметную улыбку у нашего элегантного спутника, но зато, когда мы все вчетвером втиснулись в низкую закрытую гондолу, стало совершенно весело.

Мы плыли по Canale Grande, и, как все итальянцы, с любовью и гордостью относящиеся к своей стране, молодой офицер рассказывал нам историю каждого знаменитого палаццо, мимо которого мы проплывали. И неудивительно, что мне, слушая его, начинало казаться, что мы не прозаичные русские путешественники, мчавшиеся весь день в поезде в сутолоке современной жизни 19-го столетия, а что-то вроде призраков 15-го века, в апогее славы Венецианской республики, и плывем на блестящий маскарад или какой-нибудь торжественный морской праздник. В темноте гондолы кто-то, близко наклонившись, произносил певучие слова, и черные глаза сверкали из-под низко надвинутого головного убора. Два-три раза, пока мы плыли, наш гондольер протяжно прокричал: «Sta-ii», и звук застывал в темных волнах, и в ответ ему раздавался другой возглас отдаленный, как эхо: «Fre-nii», и такая же, вся черная, таинственная гондола, тихо мерцая огоньком, как блуждающий дух, тихо проплывала мимо нас[207].

Почти всегда основная часть плавания проходила по Canale Grande, на который, собственно, выходили парадные подъезды главных венецианских отелей (о чем см. далее), но гондольер, нанятый О. А. Израэльсоном (выступавшим в печати под мимикрирующим псевдонимом Осип Волжанин), решил срезать путь и повез своего седока короткой дорогой:

– Venezia, signore!

Поезд остановился, и пассажиры стали выходить из вагонов. Вслед за другими вышел и я. Длинный дебаркадер был плохо освещен; мелькали желтые огни одиноких электрических фонарей. Скоро мы достигли площадки перед выходом с вокзала. Кругом чернела масса воды, все тонуло во мраке ночи. Смутно выступали стоящие прямо в воде ряды белых зданий. Как раз перед вокзалом высилось здание, увенчанное большим куполом, по-видимому, церковь. Это было очень оригинально и необычно и сразу давало представление о своеобразной, единственной внешности города на воде. Около вокзала в темноте копошились длинные гондолы.

Публика мало-помалу стала усаживаться в них, как у нас усаживаются с вокзалов на извозчичьи пролетки, вместе с багажом и уплывала бесшумно в темноту, к смутно белеющим зданиям.

Сначала мы плыли широким каналом, потом завернули в какой-то узенький коридорчик, с домами, стоявшими с двух сторон так близко, что можно было дотронуться до них. Из этого коридорчика завернули в другой, третий и проплыли их целый ряд; иногда над нашими головами темнели небольшие узкие мостики. Через эти мостики изредка проходили одинокие путники, и шаги их странно-гулко звучали в тишине и безмолвии ночи. Каждый раз, перед тем, как завернуть в новый коридорчик, гондольер наш в довольно широкополой, по-видимому, традиционной шляпе что-то резко кричал, иногда ему в ответ откликались, и тогда навстречу нам неожиданно выползала такая же гондола и как-то удивительно легко пролетала мимо нас, точно это была не лодка, а черная, странная, загадочная птица.

Проблуждав по целому лабиринту узких, темных коридорчиков, мы снова выплыли на широкий канал, – это был Canal Grande, – с рядами больших зданий и освещенных окон в них. Где-то подле них в нескольких местах маячили желтые огоньки. Это встречали с фонарями в руках у отелей приплывающие лодки с туристами. К одному из этих зданий с блуждающими огоньками внизу направились и мы[208].

Классическим путем везли Андрея Белого и А. А. Тургеневу: их венецианская поездка представляется среди всех писательских едва ли не рекордной по соотношению проведенного в Венеции времени и объема итогового травелога: Белый описывал ее трижды, каждый раз наособицу, в трех больших очерках[209] (не считая писем с пути и упоминания в мемуарах):

Помню, как встала из моря Венеция стаями дальних домов, открывавших пунцовые и золотые огромные очи; на нас поглядела очами; и к нам приплывала домами; втянула в вокзал, переполненный гомоном, рыком и свистом:

– «Facchino!..»

И он – появился, схватив наши вещи; мы мчались куда-то за ним сквозь вокзал мимо касс, обвисающих черными, петушиными перьями бравых жандармов с такими усами, что – ооо!

Оказались у берега, в берег, живее, плескали яснейшие воды канала; и то – «Canal Grande»; он весь – в диадеме огней, раздробляемых, пляшущих змеями; тихо плывут, подплывая, какие-то черные лебеди; ближе – и нет: катафалки. Подплыли: гондолы!

Изогнутым носом одна закачалась у ног; задрожала корма под ногою у Аси; когда гондольер протянул свою руку; другою вцепившись в весло, им отталкивал нас; полетели по ясной воде; диадемы огней зализали гондолу, перебегая от дальнего берега: встретились с грезой своей, в ней зажили; а прошлое: Вена, Варшава, Москва – отплывали. <…>

Я помню тот миг: гондольер, повернувшийся к нам, показуя куда-то веслом, говорил:

– «Дворец Ферри!»

Пятнадцатый век обставал; вот – Риальто; и вот – Джакометто; и некогда тут проходили суда, нагруженные винами; тут от Риальто до Марка шли линии ароматических лавок.

Смежили глаза; и – бесшумно скользили куда-то; открыли: все – пусто; ни звука, ни тени; пожалуй, есть звук переплеска подъездов (подъезды ступенями сходят в зеленую воду); пожалуй есть тени домов: косяки, как платки, на луне; и – канал проходил за каналом.

Площадь размерами с комнату изредка справа и слева порой открывалась; от серого, тусклого бока палаццо над ней изгибался, тусклейший фонарь, освещая резное, какое-то неживое пространство; и призрак гондолы чернеющим клювом скользнул мимо нас.

Поворот: и вот – мостик; под ним проезжаем; по мостику сверху бегут: топотня голосов и шагов; края модного магазинчика бросили ярко в канал светоглазые окна; и светопись, переливаясь рыбёшками, пробриллиантилась в мутно-зеленой воде; и опять – никого; тихо плакало в сумрак весло под немыми палаццами; тихо мелькнула своим катафалком гондола; и тихое тренье гондол; громкий окрик, и – лебедь иль гроб (я не знаю) такой теневой, такой черный, изрезанным клювом – прошел в темноту[210].

19

Пассажирские гондолы были двух типов (вероятно, свободно трансформируемые из одного в другой) – с кабиной, обитой мягкой черной тканью, и полностью открытые; первые обходились немного дороже[211]. Для русской читающей публики рубежа XIX и XX веков, благодаря многолетним усилиям иллюстрированных журналов[212], внешний вид и устройство гондолы давно не были секретом, так что подробные ее описания в мемуарной литературе немногочисленны:

Мы великолепно уселись на мягких кожаных сиденьях, с откидными и весьма удобными спинками, тихо отчалили от берега и предались «полному кейфу» и новым впечатлениям.

Старик гондольер, хриплым голосом, с каким-то особым акцентом, пытался завязать с нами разговор, очевидно желая дать нам те или другие разъяснения и быть нашим «cicerone», чтобы заработать на «чаек», до которого итальянцы большие охотники. Мне же так хотелось сосредоточиться на всем виденном, ничего не пропустить, все схватить, запомнить, осмыслить, пережить и перечувствовать… Я весь превратился в зрение и слух, отдавшись всецело новым настроениям, сразу охватившим душу и сердце. Медленно и плавно скользила наша гондола. Меня чрезвычайно заинтересовало ее устройство. Нигде во всем свете, кроме Венеции, нет такой гондолы. Это в высшей степени своеобразное сооружение, напоминающее своим видом сигару. Приблизительная длина гондолы около 15 аршин, а ширина от полутора аршин и более, смотря по надобности. На передней части ее, крытой деревом, находится красиво выгнутый металлический гребень, с несколькими горизонтальными зубцами, окрашенный в один цвет с гондолой. При плавном и ровном ходе ее чрезвычайно грациозный гребень удивительно похож на красиво изогнутую шею лебедя. Венецианцы называют это оригинальное украшение «il ferro della gondola» (железо гондолы). В подражание такому характерному предмету они делают «ricordo da Venezia», – «на память о Венеции», разные мозаичные безделушки: ручки, ножи для бумаги, брошки, брелоки и пр. Около задней части гондолы, также плоской и крытой, оканчивающейся острым крючком, обычно помещается гондольер на особой подставке, или палубке, называемой «póppa». Он гребет всегда стоя, действуя чрезвычайно ловко и быстро одним веслом, вставленным в особого рода уключину. Посредине гондолы устроен великолепный кожаный диванчик, в два сиденья, с высокими, мягкими и откидными спинками, а по сторонам его, с такими же мягкими и удобными сиденьями и спинками, скамеечки и подвижный стул. Для жарких, солнечных дней гондола снабжена прекрасным паланкином, а для холодной и ненастной погоды деревянной будочкой, с дверцами и оконцами, вполне заменяющими нашу карету, только с гораздо большими удобствами и комфортом[213].

Твердого тарифа на поездки не было, так что сведения о ценах значительно разнятся – в 1900 году путеводитель советует платить за гондолу с одним гребцом – одну лиру в час, с двумя гребцами – две (последним вариантом почти никогда не пользовались[214], за исключением поездок на Лидо, о чем см. далее); перевозка багажа стоила 15 чентезимо за место[215]. В путеводителе 1911 года указано:

4- и 6-местные гондолы с их кожаными, набитыми перьями, подушками, в Венеции заменяют извозчиков. На больших каналах с ними конкурируют пароходы, но на малых – они составляют единственное средство сообщения, если не идти пешком. В черте города им по часам платят за 1 или 2 пассажиров по 1 лире; за 3 или 4–1½ л.; за 5 или 6–2 л. За каждые полчаса дальше – половина этого тарифа. За город на 50 чент. в час больше. С начала зажигания фонарей на улицах на 30 чент. дороже. На чай дается 50 чент. и за многочасовую поездку 1 л. О цене всегда нужно уговориться заранее. При найме по часам нужно показать гондольеру который час, сказав Allora. Для небольших концов всегда можно предложить цену ниже тарифа. При посадке на берег непременно является «rampino», помогающий держать гондолу. Ему достаточно дать 5 чент. Остерегаться поскользнуться на мокрых ступенях[216].

В 1913 году рекомендуется платить полторы лиры в час при одном-двух пассажирах и две при трех-четырех[217]. В путеводителе Филиппова советуют платить 1 лиру за час днем и полторы ночью, не оговаривая число пассажиров, но упоминая возможность вдвое ускорить путь, наняв гондолу с двумя гребцами за двойной тариф[218]. О возможности уменьшить первоначально заявленную цену свидетельствуют и многие путешественники: «А на самом деле с гондольерами торгуются, как с извозчиками. И ругаются они друг с другом, как извозчики, крича на венецианском диалекте: „Подойди, подойди – я тебе вырву и съем сердце!“»[219]

В венецианской ночной тишине, степень непроницаемости которой была невообразима для жителей больших городов, особенно запоминались таинственные возгласы, которыми гондольеры обменивались друг с другом:

Странно сразу действует в Венеции тишина и бесшумность, и в этом есть что-то удивительно успокаивающее. Даже предложения услуг делаются с особой дискретностью… Не спеша носильщики-факины уложили наши (довольно многочисленные) чемоданы, и вот мы уже плывем, сначала мимо не очень казистых построек, мимо барочной церкви Скальцо (в которой тогда еще развертывался божественный плафон Тьеполо, погубленный в первую мировую войну), а там, после мягкого поворота, появляются один за другим чудесные мраморные дворцы, из которых иные мне кажутся старинными знакомыми. Вот Labia, вот Vendramin Callergi, вот Ca’d’Oro, вот и «родной» мост Риальто. У грандиозного почерневшего мраморного палаццо Гримани гондольер сворачивает в боковой, узкий и темный канал. То и дело теперь подплываешь под небольшие мосты, по которым тянутся в том и другом направлении вереницы прохожих; шаги их отчетливо слышатся в общей тишине. Это тоже мне представляется чем-то родным… И еще каким-то «воспоминанием» представляется мне крик «поппэ!», которым гондольер дает о себе знать, подплывая к какому-либо повороту или к перекрестку[220].

Части наблюдателей они казались вовсе нечленораздельными: «Особым криком какой-то хищной птицы предупреждают они при поворотах каналов идущие навстречу лодки, и мне не случалось видеть, чтобы при самых неожиданных встречах быстро выплывающих из‐за угла гондол они хотя бы раз столкнулись друг с другом»[221]; «Гондольер плавно, бережно и молча скользит в узких каналах, и вдруг, как крик совы, из тишины ночи вылетает окрик его, чтобы легче разъехаться на углах канала»[222]; «Протяжно кричит гондольер, – и вы сворачиваете в маленький канал, тесный и темный»[223]; «При поворотах гондольер издает очень характерный предостерегающий возглас»[224]; «Но вот гондольеры обменялись какими-то гортанными криками, не то приветствиями, не то предостережениями, и мимо борта нашей гондолы промелькнула, как тень, не прикоснувшись к нам, другая гондола»[225]; «Снова заблестела вода и на ней целый ряд черных гондол с фонариками на носу. Гондолы ужасно длинные – сажень шесть; сидеть в них очень удобно; гондольер стоит сзади и управляет одним веслом.

Мы тронулись; каналы узки, темны, на поворотах гондольер как-то особенно рычит»[226].

В большинстве же случаев путешественники старались разобрать слова, из которых состояли эти взаимные предостережения, хотя и звуки, и значения им слышались разные: «Мы долго плыли темными, узкими каналами „rii“, как они тут называются; театрально и нереально извивались они между мрачными домами, кое-где тускло освещенными, и нашему гондольеру постоянно приходилось певуче и протяжно выкрикивать предупредительное „sta-ii“»[227]; «Джа-э! (вот) громко выкрикивает гондольер при каждом повороте, этим криком предупреждая другого гондольера, могущего вылететь ему навстречу из‐за угла»[228]; «С Большого канала гондольер сворачивает в боковые каналы. Здесь в некоторых местах так узко, что две гондолы с трудом разъезжаются. При поворотах из предосторожности, чтобы не столкнуться со встречными, гондольер кричит: a-oel! (слушай), sia stali! (вправо), sia premi! (влево), sia di lungo! (прямо)»[229]; «На каналах еще можно слышать старинные окрики: „a-oel! рoрре!“ хотя в голосе гондольеров слышится порой шутка…»[230]; «Совсем другое дело, когда poppe, задевая носом гондолы о старый мрамор и сваи, кричит на поворотах каналов: gia-é premé! Это уже, во всяком случае, по-венециански»[231]; «Сажусь в черную гондолу у качающейся воды канала. В удивлении смотрю на высокого гондольера, как, стоя, нагибается он над веслом. На повороте темного канала он говорит:

– Оэээ… берегись….

Соседняя гондола тихо проходит мимо нас»[232].

Подробно (хотя, может быть, и не вполне безошибочно) сигнальная система гондольеров была разобрана путешественником, известным нам под инициалами В. М. С.:

Вся сигнализация состоит в постоянных и характерных «окриках», которыми обмениваются между собой гондольеры. Эти своеобразные окрики являются как бы особым языком, понятным и свойственным одним гондольерам. Это их специфическая область и своего рода тайна, проникнуть в которую стороннему и любознательному человеку очень интересно. Всех условных окриков на языке гондольеров очень много, но главных из них три: prémi! stáli! и sciar!

Первый оклик означает приказ встречному гондольеру идти налево, а второй – направо. Преимущество, или честь приказа, всегда остается за той гондолой, которая дает первая о себе знать. Пользуясь правом предупреждения, первый гондольер громко и отчетливо выкрикивает название направления своей гондолы с тем расчетом, чтобы встречная гондола, зная о его курсе, держалась противоположной стороны.

Так, когда первый кричит: «prémi-é», это значит, что его гондола держится левой стороны, а встречная должна держаться противоположной, т. е. правой и обратно: при окрике «stáli-é» дается понять, что он держится правой стороны, а встречная гондола обязана повернуть налево. Вот почему весьма часто туристам не разобраться в этих окриках и они всегда почти смешивают совершенно своеобразные понятия, «направо» и «налево», на языке гондольеров.

Что же касается третьего окрика: «sciar», то он означает приказ встречному гондольеру сразу остановить свою гондолу. Такой окрик считается «тревожным» и указывает на то, что, вследствие каких-то случайностей, гондольер попал в какое-то опасное положение и ему нужно некоторое время, чтобы выйти из него, поэтому встречный гондольер должен непременно выждать известный момент для предупреждения неизбежной катастрофы[233].

По некоторым подсчетам, в Венеции начала века было около 825 гондол, из них большая часть (около 600) находилась в муниципальной собственности, а остальные принадлежали частным лицам. Не все они использовались исключительно для пассажирских перевозок, а часть отдавалась внаем. Одним из постоянных арендаторов был русский художник С. Н. Южанин, подолгу живший в Венеции и испытывавший печальную слабость к одиноким путешествиям по водам лагуны. Благодаря особенностям личности он регулярно попадал в удивительные ситуации и делал об этом долгие записи в дневнике:

Очень неприятная история произошла со мной 5-го сентября.

На стороне Джудекки я писал берег со старыми деревянными мостиками. Моя гондола находилась в нескольких саженях от берега, на довольно глубоком месте. Устанавливал я ее при помощи веревки, на конце которой привязывал большой камень. Когда по окончании работы я стал собираться домой и вытаскивал камень, то он соскользнул с петли, и я спиной упал в воду. К счастью, я перед этим почти месяц купался в лагуне и наупражнялся в плавании, так что нырнув в полном костюме в воду, я вынырнул и осмотрелся, гондола плыла по течению, и мне надо было ее догнать. Погода стояла довольно теплая, и я не прозяб, но пострадали мои часы, они наполнились водой. После трех дней я понес их часовщику, но их уже нельзя было поправить. Я купил кой-какой инструмент и хотел их поправить сам, разобрал до основания, но собрать не имел времени, и до сих пор они лежат несобранными, и я без часов.

В прошлом году, кажется в декабре или же ноябре, со мной произошел следующий небезынтересный случай: часа в 2.30 дня я поехал в гондоле в лагуны. За стороной Джудекки я хотел поехать к своему пункту не каналом, которым пришлось бы сделать острый угол <…>, а по диагонали. Вода на этом месте невысоко стояла над землею и я поехал в то время, когда она убывала. Мне казалось, что я успею переехать это место, и греб усиленно, но вот гондола стала плохо двигаться вперед. Упираясь в землю веслами, я двигал еще несколько свою лодку, но потом она стала; а до места оставалось саженей 20; я повернул ее назад, но и назад она уже не двигалась. И я застрял на месте. Пункт, где я застрял, был неинтересный, и я написал только облака, озаренные заходящим солнцем и как в зеркале отражавшиеся в воде. Когда вода прибудет, когда я сдвину свою лодку – не знаю, и в тоске ожидал этой минуты.

Пробило 8 часов вечера, проигралась солдатская обычная заря и с каждой минутой всё больше и больше природа замирала. Утих шум людских голосов, доносившихся до меня со стороны Джудекки и набережной Скьявони, протянулись на ночлег запоздавшие барки. А я стоял совсем один. Светила луна и настолько, что я сделал набросок красками, но вот и луну заволокло ползущими облаками. В 10 ч. вечера подул холодный ветер, опустился туман. Туман был сильный, и я сидел как в молоке: то укутавшись в пальто садился на нос лодки и начинал дремать, то вставал и бегал по ней, чтобы несколько согреть зябнувшие члены, то брался за весло и тщетно старался хоть немного пошевелить лодку. Как налитая свинцом она стояла на месте, а весло наполовину уходило в мокрую землю. Минутами казалось, что сойду с ума. К великому счастью, я имел свое теплое пальто, иначе бы я заполучил смертельную простуду.

На некоторое время мне доставили развлечение светящиеся моллюски. Я делал дуги веслом, и они, как бриллианты, сверкали над ним. Кажется, в 11 часов вода стала прибывать. Я следил за приходящими наполнениями, как коршун за своей добычей, и со страшным восторгом схватился за весла, когда под моей лодкой образовалась лужа. Долгое время лодку можно было только вертеть на одном месте, но наконец она сдвинулась. Однако всё же я находился в безвыходном положении, так как всё было застлано туманом, и я видел только то черное, казавшееся бездонными пропастями, то белые плешины под лодкой. Я направил лодку на бой часов. В Венеции все башни выколачивают часы, и бой их слышится то спереди, то сзади, и я вертелся на своей лодке. В полночь на стороне Джудекки завизжали свиньи, и я направил свою лодку туда. Я слышал и различал звуки и с их помощью добрался до забора и вдруг около него поплыл в Джудекку.

В проезде между Джудеккой и заводами, где поправляют пароходы, я вдруг заметил с правой стороны от себя громадную фигуру, едущую также в гондоле без малейшего шума. Я остановился и фигура тоже остановилась, я присел и фигура присела, тогда я сообразил, что это был мираж, и стал усердно грести, и то же повторяла фигура. Убедившись окончательно, я поехал дальше, держась стороны Джудекки. Фонари были видны только на близком расстоянии, был уже первый час ночи. Вдали раздавался свист парохода, кругом ни души, и только одна гондола быстро проехала мимо меня. Меня очень испугал свет фонаря на стороне Венеции, когда я поехал к Сан-Травазо, мне показалось, что на меня падает пароход, моя гондола была без фонаря, и я мог бы совершенно пропасть. Добравшись наконец домой, я сбросил свое пальто и в одежде повалился на кровать, до такой степени был измучен[234].

Даже с поправкой на известное своеобразие гребца, такое использование гондолы все-таки было нетипичным и большая их часть функционировала в режиме извозчика или таксомотора. Стоянки гондол (каждой из которых руководил специальный распорядитель – gastaldo) были у пьяцетты, рядом с мостом Риальто, у вокзала – и у нескольких главных отелей:

Стоит только показаться иностранцу, как поднимается неимоверный крик десятков хриплых глоток:

– Гóндола, гóндола, гóндола!

Выйдя из гостиницы (тут же на пьяцетте), я подхожу к берегу и делаю знак. С радостным воем гондольер прыгает в гондолу и, как птица, подлетает ко мне. Сейчас же откуда-то из‐за угла дома вылетают: 1) здоровенный парень, роль которого – подсадить меня, поддержав двумя пальцами под локоть; 2) другой здоровенный парень, по профессии придерживатель гондолы у берега какой-то палочкой, – хотя гондола и сама знает, как вести себя в этом случае; 3) нищий – по профессии пожелатель доброго пути, и 4) мальчишка зритель, который вместе с остальными тремя потребует у вас сольди за то, что вы привлекли этой церемонией его внимание.

Я сажусь; поднимается радостный вой, махание шапками и пожелания счастья, будто бы я уезжаю в Африку охотиться на слонов, а не в ресторанчик через две улицы.

При этом, все изнемогают от работы: парень, который подсаживал меня двумя пальцами, утирает пот с лица, охает и, тяжело дыша, придерживает рукой готовое разорваться сердце; парень, уцепившийся крохотной палочкой за борт гондолы, стонет от натуги, кряхтит и всем своим видом показывает, что если в Италии и существуют каторжные работы, то только здесь, в этом месте; нищий желает вам таких благ и рассыпается в таких изысканных комплиментах, что не дать ему – преступно; а ротозей-мальчишка вдруг бросается в самую середину этого каторжного труда и немедленно принимает в нем деятельное участие: поддерживает под локоть того парня, который поддерживал меня.

Если вдуматься в происшествие, то только всего и случилось, что я сел в лодку… Но сколько потрачено энергии, слов, споров, советов и пожеланий. Четыре руки с четырьмя шляпами протягиваются ко мне и четверо тружеников, получив деньги, дают клятвенное уверение, что теперь, после моего благородного поступка, обо мне позаботятся и Святая Мария, и Петр, и Варфоломей!

Я говорю гондольеру адрес, мы отчаливаем, тихо скользим по густой воде и, после получасовой езды, подплываем к самому ресторану. Кто-то на берегу приветствует меня радостными кликами. Кто это? Ба! Уже знакомые мне: придерживатель гондолы, подсаживатель под руку, пожелатель счастья и мальчишка поддерживатель поддерживателя под руку.

Они объясняют мне, что слышали сказанный мною гондольеру адрес и почли долгом придти сюда, чтобы не оставить доброго синьора в безвыходном положении. Опять кипит работа: один придерживает гондолу, другой суетливо призывает благословение на мою голову, третий меня поддерживает под руку, а четвертый поддерживает третьего[235].

Сходное впечатление от действия добровольных помощников осталось и у петербургского балетоведа и балетомана В. Я. Светлова:

Какие-то оборванцы наперерыв стараются услужить вам: один поддерживает вас для чего-то особенно бережно под руку, другой выхватывает из ваших рук картонку, третий подсаживает в гондолу, четвертый держит ее за борт, уцепившись за него длинною палкой, на конце которой приделан крючочек. И все это делается с такою предупредительной любезностью, с такой ласковостью, что вам становится совестно предложить этим услужливым господам cinque centesime за их страдания. Однако если вы не догадаетесь этого сделать, то ласковость быстро сменится наглостью, и с вас прямо потребуют дань, ради которой собственно и старается весь этот люд[236].

Столь же соборным действием было и прибытие постояльца в отель:

Гондола тихо подплывает к мраморным ступеням, купающимся в воде. Толпа лакеев наверху уже высматривает жертву.

– Синьору конте угодно номер?..

– Номер для принципе! – кричат вверху.

– Апартаменты для его светлости! – подхватывается там и тонет под аркадами старого палаццо, обращенного в современный Отель, с буржуазным комфортом, против которого, кажется, протестует каждый камень этого дома.

Крайне смущенный всеми неожиданно обрушившимися на мою скромную голову титулами, выхожу из гондолы, но меня моментально подхватывает под руки швейцар и, точно стеклянную посуду, предает в другие руки…

– Я сам… сам пойду.

– Помилуйте… как можно… Господину графу отдохнуть нужно.

– Я вовсе не граф! – оправдываетесь вы.

– Виноват… Я не узнал принца… Готовы ли комнаты синьору принчипе? – кричит он.

– Помещение для его светлости во втором этаже! – отзываются оттуда[237].

20

Как и в других туристических городах Европы, венецианское гостиничное хозяйство делилось на три неравные части: крупные роскошные отели, преимущественно расположенные во дворцах, выходящих на Большой Канал; небольшие гостиницы, разбросанные по всему городу, и меблированные комнаты, сдающиеся посуточно – иногда с дополнительным пансионом. Последние опознавались обычно по небольшим белым запискам, выставленным в окнах; кроме того, особенно удачные варианты передавались через рекомендации знакомых[238].

При этом вообще итальянские гостиницы смотрелись не слишком выигрышно на фоне отелей в других европейских странах. В общем обзоре С. Н. Филиппов констатировал:

Гостиницы. В больших городах первоклассные, как и везде в Европе, хорошо устроены, но не отличаются особой чистотой. Второклассные прямо грязны. В общем, и те и другие скорее недороги. Комнаты везде можно иметь от 2–3 лир. Пансион: 5, 6, 7 до 10 л. Следует уговариваться заранее обо всем и тщательно проверять подаваемые счета. Служат: официант, девушка и коридорный, или факкино.

«Чай». Нужно помнить, что «на-чай» играет в И<талии> большую роль всегда и везде. 20–50 чентезими открывают часто двери, которые, кажется, не отворяются. Этого не следует забывать[239].

В отличие от многих других городов в Венеции не было специфических русских отелей (за единственным исключением, о котором ниже): список рекомендаций европейского Бедекера и его русского аналога совпадает практически в деталях. Оба они начинаются с Hotel Royal Danieli (Riva degli Schiavoni). Наш путеводитель описывает его так: «Близ дворца Дожей. Свое почтовое отделение и железнодорожная касса. №№ от 5 до 20 л. Стол: 1½, 4 и 6 л.»[240] (в последнем случае предполагается отдельная стоимость завтрака, обеда и ужина). Здесь, например, останавливались памятные нам путешественники, сперва неудачно прятавшие папиросы от таможенников, а позже едва не свалившиеся в воду на вокзальной пристани:

Мы причалили немного ниже Пьяцетты, где лев св. Марка блестел в туманной вышине, в то время как на часовой башне большие чугунные мастеровые из венецианского цеха, как и в старину, выбивали молотами в большой колокол три часа ночи, и весь изумительный фасад палаццо Дожей еще вычурнее, еще фантастичнее в ночной тишине вырисовывался перед нами. В тускло освещенном вестибюле отеля, бывшего когда-то роскошным дворцом, где дежурный консьерж устало дремал, мы, горячо поблагодарив за внимание, расстались с нашим любезным спутником[241].

Здесь же селились официальные лица – так, дипломат и коллекционер М. С. Щекин, прибывший в Венецию в поисках старинных картин, но не манкировавший и службой, сообщал своему приятелю: «<…> завтра приезжает сюда Посол, провожая семью в Карлсбад и остановится, кажется на несколько дней в Danielli, куда он мне сказал зайти к нему в Субботу»[242]. Отель «Даниэли» был единственным, который смог припомнить Вячеслав Иванов (никогда в нем, кажется, не живший), когда в 1924 году, чудом вырвавшись из СССР, он добрался с двумя детьми до Венеции: «Единственная гостиница, которую помнил отец, – „Даниэли“, роскошный отель, поселиться там было бы крайне неразумно. Но, к счастью, свободных мест не оказалось. Нас направили в маленький пансион по соседству, там нам удалось снять номер, да еще и под окнами нашими спели серенаду. Словом, началась новая жизнь. <…> В Венеции мы пробыли несколько дней, потом уехали в Рим»[243].

Здесь же в 1946 году останавливалась З. Шаховская:

Десять дней отдыха в Венеции. Англичане поселили меня в блестевшем золотом отеле «Даниэли», в котором останавливались Жорж Санд и Шопен. На Лидо, в роскошном дворце пианист, князь Чавчавадзе, муж Елизаветы де Бретей, давал концерт. Собралось общество, о котором после 1940 года, казалось, уже забыли. Дамы в длинных платьях, сияние драгоценных украшений. Среди них я в поношенной военной форме, напоминавшей об увиденных за последние годы несчастиях и страданиях, чувствовала себя неловко… Ничто не способно изменить мир, но иногда жизнь оставляет приятное впечатление…[244]

Сопоставимым с ним по роскоши и цене был Hotel de l’Europe: «Дворец Giustiniani на Больш. Канале, близ Calle del Ridotto. №№ от 5 до 8 л. Стол 1½, 4 и 6 л.». Эта гостиница была не слишком популярна среди русских путешественников (по крайней мере тех, кто брался после за мемуары). В 1913 году здесь останавливался Л. С. Бакст[245], в 1925‐м – В. Э. Мейерхольд (отсюда он писал Вяч. Иванову на фирменном бланке отеля: «Дорогой Вячеслав Иванович, вот и мы в Италии (приехали сюда 10-VII). Напишите нам (Venezia fermo in posta, V. Meyerhold-Reich) как Вы поживаете, долго ли пробудете в Риме? Мы будем в Риме в двадцатых числах этого месяца. Застанем ли мы Вас в Риме? Нам бы очень хотелось с Вами повидаться»[246]).

«Grand Hotel. Дворец Ferro. На Больш. Кан. №№ от 5 л. Стол: 1½, 3½ и 5 л. Пансион от 12 л.» Здесь в 1902 году жили С. В. Рахманинов с молодой женой, которая много лет спустя вспоминала: «Приехав в 11 часов вечера в Венецию, я была поражена тем, что, выйдя из вагона и пройдя вокзал, мы прямо сели в гондолу. Остановились мы очень шикарно в Гранд-Отеле на Канале Гранде. Боже мой, как все это было хорошо и красиво. Луна, пение, раздававшееся с гондол. Как хорошо поют итальянцы! Я была в восторге»[247]. Здесь же Тэффи поселила героиню своей венецианской юморески: «Извините, вы, кажется, русская, так скажите, пожалуйста, как дешевле проехать в Гранд-д’отель – тудою или сюдою, потому что мы с мужем приехали из Житомира и ничего себе не понимаем»[248].

В Grand Hotel Britannia («Двор. Tiepolo. На Больш. Кан. №№ от 5 л. Ст.: 1¾, 3½ и 5–7 л. Панс. без комн. 9 л.») останавливалась польская писательница М. Конопницкая, запечатлевшая выразительную картину чекаута:

Была еще ночь, ветреная, бурная ночь, когда мы покидали «Отель Британия», его лифт, который никогда не работал, его жареные сардинки, его неопределенные супы и заставлявшие призадуматься счета.

Я никак не представляла себе, что столько достойных людей беспокоятся, заботятся здесь о нас, жертвуя собой для нашего блага.

Только сейчас, увидев на лестнице весь штаб служащих отеля и целую армию факино с смело или более робко протянутой за чаевыми рукой, я поняла свою неблагодарность и неопытность.

Время было самое подходящее, чтобы реабилитировать себя и признать великодушие этих людей.

Вот швейцар, которого, что бы о нем ни говорили, можно было видеть трезвым между восемью и девятью утра. Вот номерной, он ботинок моих, правда, не чистил никогда, но зато каждое утро вертел их в руках, улыбаясь и покачивая головой. Вот пожилой гарсон с салфеткой, на блюде у которого лежали всегда какие-то четвероногие и безгрудые цыплята, а вот и второй, который не далее как вчера щедро облил меня соусом.

Вот почтенный факино, спавший обычно в воротах на солнце, а вот его коллега, который видел меня всегда, когда я выходила и возвращалась, вот еще слуга, глядевший как-то раз на меня, посвистывая, когда я не могла открыть ключом дверь, и еще один, который неделю тому назад объявил мне, что будет дождь. Как не одарить их всех, как не наградить за услуги?

И я одаривала их, и в порыве чувств протянула руку даже к деревянному негру, который стоял на повороте лестницы и держал над головой лампу.

К чести рода человеческого я должна сказать, что негр этот оказался бескорыстным и, ничего не взяв, продолжал улыбаться мне, обнажая коренные зубы[249].

Здесь же, впрочем (что хорошо иллюстрирует местный демократический дух), останавливался представитель правящей династии России, давний и преданный поклонник Венеции, поэт К. Р.[250]: «Проведя здесь в Мюнхене дня два, мы на такой же срок съездим в Гмунден к старушке Королеве Ган<н>оверской, сестре моей матери; сын Королевы женат на сестре нашей Императрицы. Это милейшее семейство. В первых числах октября думаем быть в Венеции (Albergo Britannia) и проживем там дней пять, приблизительно числа до 10-го»[251].

Гораздо большей известностью пользовался отель Bauer-Grünwald (на некоторое время принимавший имя Grand Hotel d’Italie-Bauer: «На Campo S. Moise. Больш. Кан. Новая Готич. постройка с садом, рестораном и террасой. №№ от 3½ л. Ст.: 1½, 3½ и 5 л. Панс. от 10 л.». В частности, весной 1891 года здесь останавливались А. П. Чехов и А. С. Суворин. Название отеля было упомянуто лишь в чеховской записной книжке («22-го вечером приехали в Венецию Hotel Bauer»[252]) – сами же его реляции в письмах, непривычно восторженные, посвящены почти исключительно городу.

Интерьеры отеля мельком упоминает навещавший там Чехова Д. С. Мережковский: «В отделе Бауер, в длинном Суворинском салоне с зеркалами без рам и с обычными венецианскими люстрами, мы пытались пить невкусный чай. Но скоро переходили на золотистое фалерно»[253]. В один из этих визитов произошел пустяковый диалог, неожиданно запечатлевшийся в истории: 25 марта (ст. ст.) Чехов, описывая прелести венецианской жизни, сообщал родным: «Одним словом, дурак тот, кто не едет в Венецию. Жизнь здесь дешева. Квартира и стол в неделю стоят 18 франков, т. е. 6 рублей с человека, а в месяц 25 р., гондольер за час берет 1 франк, т. е. 30 коп. В музеи, академию и проч. пускают даром. В десять раз дешевле Крыма, а ведь Крым перед Венецией – это каракатица и кит»[254]. На следующий день он поправлялся: «Вчера, описывая дешевизну венецианской жизни, я немножко хватил через край. Виновата в этом г-жа Мережковская, которая сказала мне, что она с мужем платит столько-то франков в неделю. Но вместо неделю читай в день. Все-таки здесь дешево. Здешний франк здесь то же, что в России рубль»[255]. Б. Зайцев, хорошо знавший Мережковских, комментировал много лет спустя:

На почве восторга Чехов в одном письме даже занесся, но не по своей вине. Сбила его Зинаида Николаевна Мережковская. Видимо, в юности она так же все путала, как и в старости, в Париже.

Ясно видишь, как она, ленивая и слегка насмешливая, со своими загадочно-русалочными глазами, покуривая папироску, вяло тянет:

– Да, здесь все дешево… Мы за квартиру и стол с Дмитрием платим… Дмитрий, сколько мы платим?

– Зи-и-на, восемнад-цать франков!

– Слышите, Чехов… Ну, вот вам. Восемнадцать франков. Разве это дорого?

Возможно, Мережковский разговаривает в это время с Сувориным и не слышит, как она добавляет Чехову, которого считает немножко тюфяком и провинциалом:

– Восемнадцать франков в неделю… совсем недорого. Чехов поверил, и хотя сам платил вовсе недешево, отписал в таком духе сестре в Москву. Но на другой день пришлось поправлять[256].

Парадокс заключается в том, что Мережковские, на тот момент крайне стесненные в средствах, вполне могли обходиться 18 лирами в неделю (конечно, без пансиона[257]) и на фоне их быта размашистое житье Чехова и Суворина смотрелось более чем импозантно. «А хорошо было тогда, в отеле Бауер, за фалерно! С какой радостью я вспоминаю то время!» – писала Гиппиус последнему три года спустя[258]. В этом же отеле Чехов поселил героев своего рассказа, начатого еще до поездки и законченного к 1893 году[259].

В том же «Бауэре» останавливались Е. Марков[260], М. С. и О. С. Соловьевы с сыном, И. Бунин, В. Злобин, З. Шаховская (во время второй поездки в Венецию) и др.[261] Местный ресторан осуждал герой повести В. Немировича-Данченко «Русский художник в Венеции»: «Ресторан Бауэра в Венеции тогда считался лучшим и, во всяком случае, самым громадным. Теперь я никому не посоветую там есть: долго, дорого и не важно. Лакеи – министры. Не подают, а милости оказывают, и притом на три четверти немцы. Стоит для этого ехать в Венецию!»[262]

Сам протагонист этой повести жил в Grand Canal Hotel et Monaco – «На Больш. Кан., вход с Calla Vallaresсo, близ пароход. прист. Св. Марка. №№ от 3½ – 4 л. до 10 л. Ст.: 1, 3½ и 5 л. Панс. от 10 до 20 л.». Там же останавливалась в один из венецианских визитов врач, писательница и покровительница русских эмигрантов О. Ресневич-Синьорелли, хотя позже предпочитала ему более экономичную альтернативу: «Венецию я знаю мало. Она дороговата. Я когда-то остановилась две ночи в Hotel della Stazione. Два года тому назад была две недели в Hotel Monaco, около S. Marco, на Canal Grande, и платила за комнату 25 лир. Hotel della Stazionе, конечно, гораздо дешевле и удобен тем, что на двух шагах от станции и у остановки парохода по Canal Grande»[263]. Этот же отель указывал в качестве обратного адреса один из представителей «русской колонии» в Венеции П. Л. Ваксель[264] – выдающийся коллекционер и полиглот.

Не значился в основных путеводителях, но был популярен у русских путешественников отель «Виктория» («Pal. Molin, in the heart of the city», – локализует его Бедекер[265]). В частности, там поселились А. Белый с А. А. Тургеневой: «Скоро мы закачались в гондоле; остановились в отеле Виктория; открыли окно и любовались долго картиной из окна <…>»[266]. И он же – в мемуарном отрывке:

У подъезда отеля: под старой, резною, изогнутой дугами дверью; и дверь – распахнулась; канал ослепительно вспыхнул рыбёшками света; стоял на пороге отеля лакей в синем фраке и в белых перчатках; повел коридором по мягким коврам, по холодной, цветущей мозаике камня:

– «Вам комнату?»

– «Комнату».

Край ослепительно белой смеющейся залы мелькнул завитушчатым потолком и чернеющей мебелью стиля барокко; мы смутно увидели: столики, столики; и за одним, точно палка, застыл седоусый француз. Нам открыли дверь комнаты стиля ампир.

Принесены чемоданы; на столике в чистых салфетках горит серебром «Thé complet». Мы подходим к окошку, открыв доходящие до полу двери, и – ночь пролилась из лагун: янтареющим месяцем; в месяце встали узоры домов и бока неживого палаццо.

Мы долго и молча стояли, просунувшись в месяц, ходивший за тихой стеной над… пятнадцатым веком[267].

Гораздо больше хлопот, судя по всему, доставил персоналу той же гостиницы другой визитер, И. К. Альфред-Быковский:

Нам рекомендован был роскошный Hotel «Victoria», к которому мы подъехали на гондоле (лодка). <…>

В воздухе моросило; с неба падала какая-то пронизывающая нас жидкость.

Было холодно и в номере «Victoria».

Моему спутнику нездоровилось, и я позвал слугу (факкино, facchino), который затопил камин ветками апельсинного дерева; он принес несколько веток…

Камин задымил; минуты три спустя комната наполнилась едким и удушливым дымом; мы выражали, как могли, свое негодование; факкино (facchino) уверял нас, что «все это» пройдет, но «все это» не только не проходило, но продолжало увеличиваться; тогда мы, послав ему вдогонку несколько коротких, но крепких слов, которыми так богат наш великолепный русский язык, бежали из номера, и только в читальне несколько успокоили свои расходившиеся нервы[268].

Здесь же в свой приезд в Венецию останавливался В. Я. Брюсов[269]. Нет в путеводителях (кроме всезнающего Бедекера) и упоминаний об отеле «Кавалетто» (рядом с пьяццей Сан-Марко, комната от 2 лир, пансион от семи) – между тем, как минимум двое из наших информантов прожили там по нескольку дней:

Я в Венеции! Я со своей возлюбленной Атей – в Венеции! Атя четыре года назад уже побывала здесь, но то было в обществе своей сестры и в атмосфере какого-то взбалмошного пикника. Теперь же по ее сияющему лицу я вижу, до чего она сознательно все воспринимает, до чего в унисон бьются от восторга наши сердца…

Остановились мы по рекомендации наших родных в «antico Albergo Cavaletto», стоящем на берегу небольшой водяной площади (бассейна) как бы в кулисах самой Пьяццы Сан Марко.

Как только наши вещи были внесены в номер, так мы, ничего не распаковав, побежали на эту площадь[270].

За несколько лет до этого в том же отеле жил М. В. Нестеров, познакомившийся по пути в Венецию при комических обстоятельствах с харьковским помещиком и его дочерью:

Вещи наши вынесли, уложили в гондолу, и мы каналами поехали в другой конец города, где помещается избранный нами отель «Кавалетто».

Наш гондольер не был молодой гондольер, он не был весел и не пел, тем не менее мы чувствовали себя прекрасно. Была тихая южная ночь, и звезды, и месяц, и тихие улицы, еле освещенные фонарями, бесчисленные мосты – все это было ново и поэтично. Чувствуешь себя, как в опере. Впечатление это еще более усиливается, когда в тишине где-то послышалась серенада. На мосту покажутся тени, затем снова звуки, приятный тенор кому-то не дает крепко уснуть. Хорошо…

Наконец «Кавалетто». Нас встретили, проводили по комнатам, я поместился с папашей своей дочки, а дочка поместилась номера через три.

Утром, напившись кофе, пошли на пьяцца (площадь) Сан-Марко, которая почти рядом[271].

Одним из самых популярных среди туристов из России был Grand-Hotel Luna, также располагавшийся недалеко от пьяццы («№№ от 3½ до 6 л. Ст.: 1½, 3–4 и 5–7 л. Панс. от 10 л.»). В рассказе З. Гиппиус «Луна» вскользь описываются интерьеры его номеров: «В „Luna“ Степана Марковича провели к лифту и подняли чуть не к небесам. <…> Войдя в первую комнату – салон, – Вальцев невольно съежился, он дня не мог бы тут прожить – везде золото, дешевая, видная роскошь, неуютно, неприятно и, должно быть, очень дорого. Только из окон был, вероятно, хороший вид с высоты»[272].

Из участников нашей антологии там жили И. Н. Донской-Болотников («Отель „де ла Луна“ принял нас в свои объятия, и, поужинавши, мы уснули крепким сном»[273]), С. Заяицкий, П. Перцов, С. Соловьев («В отеле Luna / И днем всё тихо и темно, / Как под водой»)[274]. Впрочем, несколько его постояльцев (путешествовавших вместе) остались им не слишком довольны:

Гостиница Hotel Luna мне еще незнакомая (рекомендовали в Москве Поленовы). Взяли две комнаты. Спустились вниз в столовую. Пусто. Только в углу какой-то долговязый господин кончает ужин. Батюшки, знакомый – синьор Рота, наш знаменитый московский баритон.

Он тоже очень похвалил отель. Поужинали, Рота пошел скоро спать, а мы, конечно, неудержно побежали к св. Марку, тут же рядом, только шмыгнуть под арку Прокураций. И долго-долго блуждаем по Piazza и Piazzetta, любуемся в полутьме Марком, лоджеттой, porta della Carta…

Сильно устали и пришли спать, но – боже! – что за номера! Сырость отчаянная. Все мы были непривередливы, но белье было буквально насквозь мокрое, и мы не знали, как лечь в эти болота-постели. Мы всю ночь полуспали, утром пошли искать другую гостиницу.

У Даниеля, к сожалению, подходящих номеров не нашли. Пошли дальше по Riva и тут облюбовали простенький Hotel Sandwirtt (позднее, «Аврора»). Хозяин гостиницы был очень симпатичный старичок-тиролец, Herr Sandwirtt, он очень нам понравился, и мы сразу подружились. Он отвел нам прекрасные комнаты в бельэтаже с балконом на Riva (с этого балкона Серов написал свой превосходный этюд Венеции, который в моем собрании)[275].

Венецианская гостиница, специализировавшаяся на обслуживании русских путешественников, называлась Hotel Bellevue et de Russie: путеводитель Филиппова, наскоро перечислив все, названные нами выше, около нее одной делает пометку: «Единственная, находящ. на площади С. Марко, – Бельвю, недорогая и порядочная»[276]. Вряд ли с ним бы согласился ее прихотливый постоялец, уже знакомый нам А. Н. Маслов-Бежецкий:

Гостиница «Belle vue» была устроена по общепринятому образцу. Вход, оснащенный электрическим шаром, и выходящий на сравнительно широкую улицу, т. е. около трех сажен ширины. Швейцар в какой-то ливрее, с голодным и тоскующим взглядом; узкая деревянная лестница, бюро отеля в квадратную сажень с исхудалым молодым секретарем и торчащим около него мальчиком в жокейской шапке; «salon de lecture», тоже ничтожных размеров с разбитым пианино и с небольшим столом, на котором разбросаны газеты и несколько старых путеводителей; наконец, горничные в белых передниках и чепчиках… Одним словом, все то, что вы встречаете повсюду за границей.

Какую бы вы маленькую комнату ни наняли, как бы скромны ни были ваши требования, вам все равно будут служить трое: лакей во фраке, коридорный в неопределенном костюме и горничная в белом чепчике. Только что вы вошли в ваш номер – швейцар и еще какой-то человек без названия с здоровыми мускулами и в бедной одежде втаскивают ваши вещи; оба они страшно суетятся над развязыванием и установкой вашего чемодана или сундука. Потом входит лакей во фраке и спрашивает вас: «не угодно ли вам чего-нибудь», потом коридорный вырывает у вас какую-нибудь часть вашего платья; иногда даже срывает насильно с вас брюки и тащит их чистить; потом лезет горничная со всякой посудой; все вас спрашивают «не надо ли вам чего-нибудь», хотя это «им» надо «что-нибудь», а не вам; все вам желают доброй ночи или чорта в ступе и уходят от вас с такой очаровательной улыбкой, что вы непременно должны им дать что-нибудь на чай. Одним словом, это какой-то ходячий, живой «чайный прибор» (?). Я поставил вопросительный знак, потому что, право, сам не знаю, удачно ли это сравнение. Но дело не в сравнении, а в том, что нищенское вымогательство все более и более развивается в больших городах западной Европы, и скоро сами хозяева отелей будут просить на водку у своих клиентов. В особенности же это должно появиться в Венеции, где из ста двадцати тысяч жителей – одна четверть нищие. Я забыл сказать, что два раза на переезде от вокзала до гостиницы, первый раз – когда я садился в гондолу, и второй – когда я вылезал, ко мне подходили нищие с протянутой рукой и с обычными «la carita, signor! Per amor di Dio, signor!».

Синьор Инсенги отвел мне небольшую комнату, выходящую окном на улицу четырехаршинной ширины, так что можно было видеть все, что делается в противоположном доме.

Когда я зажег свечу и осмотрелся, то первое, что мне бросилось в глаза, это было большое объявление от хозяина гостиницы, своею суровостью и определенностью напоминающее эдикты совета Десяти. Сначала в объявлении расхваливалась гостиница, устройство и обстановка номеров, способности прислуги, отличный вид на площадь св. Марка и т. д. Затем говорилось, что в ресторане отеля можно получить всевозможные яства и напитки в свежем и вкусном состоянии и за умеренную цену; общий обед в шесть часов вечера и т. д. Затем следовало ядовитое предостережение, что всякий из путешественников, замеченный в уклонении от табельд’ота в гостинице, обязуется платить от одной до двух лир дороже за комнату[277].

Компания русских гидов, обслуживавших организованные экскурсии (подробнее см. далее), предпочитала отель Albergo Leone Bianco, которого не знает даже Бедекер. Б. Грифцов, назначавший рандеву В. Стражеву, писал: «Быть может письмо это найдет тебя лучше, чем я ища тебя на Piazza и ты найдешь нас в Albergo Leone Bianco, что сейчас же позади прокураций, camera № 9. До пятницы пребудем здесь»[278]. Там же Е. Муратова (тесно связанная с этим кругом) ждала приезда из Москвы В. Ходасевича, о чем сама вспоминала много лет спустя: «Затем встреча в Венеции на лестнице отеля „Leone Bianco“. Я „танцовщица“, Владислав лечится от туберкулеза в Нерви»[279]. Она же вспоминала о встрече с Грифцовым, который приходился ей кузеном: «Проездом я была в Венеции. Однажды утром я слышу за стеной, в соседнем номере гостиницы „Leone Bianco“, знакомый голос. Я ужасно обрадовалась. Боря приехал из Москвы в Италию. Был гидом, водил русских туристов, позднее к нему присоединился поэт Владислав Ходасевич, которого он очень ценил»[280].

Некоторые из путешественников, особенно рассчитывавших на пляжи и купание, предпочитали жить на Лидо, где был один большой и роскошный отель Exelsior[281] (с 1900 года конкуренцию ему составлял Grand Hotel Des Bains) и множество небольших и непримечательных гостиниц, расположенных вдоль береговой линии. В одной из них поселился Л. Андреев с женой и сыном, о чем в своей обычной манере рассказывал матери:

Милая моя маточка, вот мы и в Венеции, подвинулись немножко к дому. Приехали мы вчера утром, и оказалось, что погода тут размокропогодилась, совсем ненастье, дождь и ветер в хвост. Долго мы искали гостиницу, и наконец устроил нас Господь в двух комнатках, похожих на небольшие ватерклозеты – но зато на Лидо, где кроме нас живут все остальные – тоже аристократы и грахфы. И хотя дождь шел главным образом наружи, в наших клозетах так сыро, что утром сегодня, когда я встал с постели, Анна меня выжимала. Кроме того, Анна вчера потеряла квитанцию от вещей, а в вагоне мы забыли машинку, но и она, дьявол, и все остальное нашлось, а то вчера под голову я клал две лиры пятьдесят чентезимов. <…> Вчера в пансионе нашем на обед давали маслины с засахаренными яблоками и сардинки со свежим апельсином, и Анне очень понравилось, я тут же за столом разрыдался и вообще долго катался по полу. Подает нам кушанья (они это так называют) сам диретторе, господин красоты неописанной, изящества невыразимого, ума необъятного; одет он в черный сюртук с талией и борода у него такая, что так бы вцепился в нее обеими руками и не выпустил. Ко мне он относится, как к младшему сыну. А сама синьора диретрисс председательствует за столом, сама говорит, а сама так и смотрит в рот, сколько взял; и слышно, как шепчет: чтобы ты подавился, сукин сын. А портье изучает языки, уже изучил семь языков, в том числе и русский по самоучителю. Знает по-русски две фразы: «Бог есть на земле» и «Скажите, казначей дома? – Нет, казначея нет дома»[282].

Конечно, приведенный список венецианских отелей не только не является исчерпывающим, но даже не приближается к нему: у нас, например, нет никаких сведений (за исключением простого упоминания) о гостинице Albergo Ferrari Bravo, где жили экскурсанты из группы И. М. Гревса[283] и Casa Kirsche, где останавливался И. Грабарь[284]; мы ничего не знаем об Hôtel Belvedere, где летом 1899 года Вяч. Иванов и Л. Д. Зиновьева-Аннибал скрывались от ревнивого мужа последней[285]; очень мало нам известно об Hotel Neumann, где жили Блок с женой[286] (характерно, что в принадлежавшем им бедекере помечены две другие гостиницы[287]) и т. д.

Иные путешественники, особенно в 1950‐е годы, вообще предпочитали останавливаться еще на материке – так, К. Померанцев, путешествовавший по Европе на двух колесах, выбирал себе отель в районе Местре: «Несись же, мотоцикл! Несись во въедающийся в глаза, в уши, в рот, в каждую пору венецианский блеск. Несись! Взрывай этот мир, сметай его сытое благополучье! Остановился, как прошлый раз, сразу же при выезде с автострады, за десять километров от Венеции: просто и дешево. В самой Венеции больше для благополучных: звездочки и комфорт. Горячей воды в комнате не было и мотоциклетный загар пришлось смывать химическим порошком „Омо“»[288].

Дополнительную сложность этой области придает взаимное аффилирование гостиниц и ресторанов: так, среди финансовых бумаг Брюсова хранится счет на бланке Orientale cappello nero, где отмечено трехдневное проживание в номере 41, две чашки кофе и какие-то неразборчивые мелочи[289]. Отеля такого в венецианском реестре нет, но есть кафе Capello Nero, имевшее общий вход с уже известным нам отелем Bellevue: «Хозяин кафе оказался в то же время и владельцем гостиницы, которую прежде, как говорят, держала какая-то немка из Австрии. Новый патрон хотя и был вежлив к путешественникам, но в то же время имел вид суровый и мрачный. Таковы почти все содержатели отелей, которых мне приходилось наблюдать в Северной Италии; все они мрачны, все куда-то торопятся, вследствие чего и имеют вид несостоятельных должников»[290].

21

Кстати, о ресторанах. Русский турист в массе своей гурманом совсем не был, да и Венеция (как и Италия вообще) отнюдь не воспринималась как место, располагающее к чревоугодию. По большей части приезжие столовались там же, где и жили: это считалось само собой разумеющимся, и даже предполагалось, что владелец отеля может слегка уступить в цене комнаты, чтобы наверстать упущенную прибыль за табльдотом. В тех (кажется, не слишком частых) случаях, когда путешественника это не вполне устраивало, причины скорее были социального плана, нежели гастрономического. В эпистолярных венецианских сетования З. Гиппиус нет ни слова про качество еды – а только про соседей по завтраку: «Есть и здесь, как везде, свои мрачные стороны, а именно: табльдот. Мучительнее и нелепее этой выдумки я ничего не знаю. В былое время, когда люди не сторонились так друг друга… Теперь же это ужасно. Ни одного русского. Все мучительно-гранитные англичане, которых я теперь ненавижу. Один в особенности: ест медлительно и засовывает в рот вилку до самой рукоятки»[291].

В тех случаях, когда качество провизии решительно не устраивало, можно было попробовать сменить место трапезы. А. Н. Бежецкий, в номере гостиницы которого висело особое предупреждение, обещающее штраф в 1–2 лиры тем, кто станет манкировать общими обедами, решил все-таки нарушить это предписание:

Помня угрозу хозяина отеля, я отправился предварительно в его кафе завтракать, но там мне дали такое скверное молоко к кофе, что я поклялся более сюда ни ногой, тем более что в этом кафе, на большом столе, нагруженном провизией, рядом с земляникой стояла сырая рыба, отбивавшая своим запахом весь аппетит. Я, впрочем, скоро разыскал другой ресторан тоже поблизости, принадлежащий содержателю отеля «Italia», австрийцу Гринвальду, где питаются все иностранцы[292].

Большинство путешественников либо не упоминают еду вовсе, либо ограничиваются проходным замечанием: «Шумный ужин с неизбежными макаронами, веселые лица итальянцев, прислуживающих за столом, пение „Santa Lucia“ – все весело, все хорошо!»[293] или «Завтракали в кухмистерской средней руки с вином за 2 фр.»[294] – лишь редко снисходя до надменной похвалы: «…Я должен сказать, что богатым немцам далеко до нищих итальянцев по части кухни и, вероятно, именно потому, что последние такие нищие. Так есть, как я ел тут и за такую цену, я в Германии нигде не ел. Но и дешевизна же тут, просто невероятно»[295]. Собственно, большая часть рекомендаций по гастрономической части весьма расплывчаты и лишены имен собственных: «В центре, около Piazza S. Marco, на одной улице есть целая серия очень хороших и дешевых маленьких ресторанов. Не помню названия улицы и ни одного из ресторанов, но Вы можете справиться в каком-либо из тех многочисленных магазинов, где продаются бусы. Меня туда отправил один такой старичок-продавец»[296].

Более того, достаточно частый мотив в венецианских травелогах – ощущаемое тонкой душой путешественника жгучее противоречие между многовековыми декорациями и низменной прожорливостью туристов. Иногда это встраивается в общие ламентации по поводу упадка нравов («Но времена меняются: там, где прежде жила Дездемона, теперь открыт ресторан; где жил Отелло – торгуют стеклом, на мосту Риальто и около него разбросаны дрянные балаганы, в которых торгуют всяким скарбом; дворцы патрициев испещрены крикливыми вывесками и банальными рекламами; воды, былые зеленоватые воды каналов, не исключая Большого канала, наполнены разной вонючей ветошью и отбросами…»[297]); иногда – представляется отдельным огорчением:

Кто ходит теперь по пустым гулким залам? Кто ломает бледные руки под сказочными плафонами Тинторетто? О чем задумались усопшие дожи на почерневших холодных полотнах? Кто, опьяневший от стонов и крови, разыгрывает странные мистерии в той комнате, которая так не удовлетворила туристов? Но время ли помнить об этом в уютной каменной зале площади St. Marco, обращенной во всемирный ресторан.

У тонких колонн упраздненной Прокурации рядами белые столики. Звенят венецианские рюмки, шмыгают лакеи, гудит легкомысленный улей веселых гостей. Пьют, смеются, напевают, посылают через столики цветы и немые вопросы. И в ответе качаются разноцветные страусовые перья, шуршат оборки шелковых юбок и скрещиваются на миг опьяненные взгляды, а ночь нежна и равнодушна, как продажная ласка чьих-то красивых спокойных рук[298].

Это же зрелище столиков на пьяцце возмутило другую нашу свидетельницу, дочь Л. Андреева:

Мы спустились на площадь, являвшуюся самым большим сухим пространством города. По сторонам ее расположены были многочисленные кафе и рестораны с выставленными на панель столиками. «Все-таки в еде есть что-то безнравственное, – подумала я, – такое низменное занятие! И неужели нельзя обойтись без нее? Вокруг такая красота, а эти люди с плотоядным блеском в глазах, с лоснящимися от жира губами, жуют, глотают, обсасывают кости цыплят с единственной заботой наполнить свои бездонные желудки – какая гадость![299]

Приятным исключением на этом фоне выглядел И. Ф. Анненский, подробно описывавший в письмах домой свои гастрономические впечатления:

Набегавшись часам к 4–5, идем в какой-нибудь скромный ресторан. Тут кормят плоховато, но сытно и дешево. На первое кушанье я беру обыкновенно суп con piselli, т<о> е<сть> с горошком и рисом, в него прибавляют еще целое блюдечко тертого сыру… На второе беру Costoletta alia Milanese или Vitello (телятина). За обедом пью местное вино с водой и заедаю скромный обед кусочком сыру. Вот и все[300].

Это подтверждается записной книжкой с тщательно зафиксированными расходами, которую он вел в путешествии. Так, среди трат дня, предшествующего этому письму, значится «сaffe nero» (35 чентезимо), «zuppa a piselli» (40), «filetto al Madera» (80), «formaggio parmegiano» (20), хлеб (5) и вино кьянти (75)[301].

Что касается последнего, то снисходительность туриста к местным напиткам простиралась обычно дальше, нежели к местной пище. Чрезвычайной редкостью был убежденный трезвенник, наподобие В. Р. Менжинского, будущего председателя ОГПУ, а на тот момент – скромного интеллигента, начинающего прозаика: «Петербуржцу естественно вспоминать своих и писать письма в стиле Пал Палыча <Конради>, т. е. написать целую страницу и ничего не сказать. Впрочем, я веду дневник: 30-го утром пил цитронад со льдом на площади Св. Марка, в 4 часа – на Лидо; в 8 часов – перед мостом вздохов и пр.»[302]. Другой крайностью выглядел И. Бунин, фраппировавший венецианских официантов своей требовательностью по части напитков: «Италию впервые в Венеции увидал. Почему-то на вокзале стал требовать разного вина. Принесут бутылку, а я другого хочу попробовать, получше. Бутылок двадцать принесли. А я всё говорю „ancora“. Весь стол заставили, бегают, обалдели совсем, ничего не понимают. Потом начали хохотать, как сумасшедшие»[303]. Классический же турист хоть и не без оговорок, но снисходил к продукции местных виноделов: «Сидим на веранде у моря и пьем холодное „асти“»[304]; «Читаю только итальянские газеты, пью только итальянское вино. Газеты скверные, вино – тоже. Цена вину – от 50 сент. до 1 лиры за ½ литра. Красное лучше белого»[305] и т. д. Иногда желание продегустировать аутентичные напитки встречало почти непреодолимые трудности в форме языкового барьера:

Незнакомый сиплый голос говорил:

– Русским языком я тебе говорю или нет: принеси мне лампадочку вермутцу позабористее.

Голос слуги при кабинках – старого выжженного солнцем итальянца-старика в матроске (я его видел раньше) отвечал:

– Нон каписко.

– Не каписко! Чертова голова! Не каписко, а вермут. Ну? Русским языком я тебе, кажется, говорю: вермуту принеси, понимаешь? Винца!

– Нон каписко.

– Да ты с ума сошел? Кажется, русским языком я тебе говорю… и т. д.

– Слушайте! – крикнул я. – Вы русский?

– Да, конечно! Кажется русским языком говоришь этому ослу…

– На них это не действует… Скажите ему по-итальянски…

– Да я не умею.

– Как-нибудь… «прего, синьоре камерьере, дате мио гляччио вермуто»… Только ударение на у ставьте. А то не поймет.

– Ага! Мерси. Эй ты смейся, паяччио! Дате мио, как говорится, вермуто. Да живо!

– Субито, синьоре, – обрадовался итальянец.

– То-то брат. Морген фри[306].

Путеводитель Лагова рекомендовал рестораны Savoy Restaurant et American Bar («C сев. – зап. стор. площ. Св. Марка. Французск. кухня. Завтр. – 3 л. Обед – 4 л.»), Bauer Grűnvald («На Calle Larga Ventidue Marzo (ряд. с гост. Италия). Веранда. Немецк. пиво») и Academia («Удобен для посещающих Академию художеств. Простой»[307]). Путеводитель Филиппова тоже советует Бауэра, а также «Пильзен, Нейман, Капелло-Нэро»[308] («Нейман» – это, вероятно, Hotel Neumann, где жил Блок, а «Капелло-Неро» – несомненно Capello Nero, где останавливался Брюсов).

Близки к этому были рекомендации В. Немировича-Данченко, который, впрочем, ресторан Бауэра не любил (выше мы приводили его отзыв): «Хотите есть хорошо, дешево и весело, идите в чисто итальянские рестораны: на Мерчерии в Capello Nero, в Vapore[309], за площадью св. Марка в Citta di Firenze. Хотите платить дороже, ступайте, тут же, под Прокурациями, к Квадри – у него на стенах кстати картины величайших мастеров!»[310]

Названное последним кафе Квадри – одно из трех знаменитых кафе, располагавшихся на пьяцце – Florian, Aurora, Quadri и единогласно рекомендуемых путеводителями. В русской литературе больше всего повезло первому из них – не считая отдельной новеллы в цикле И. Эренбурга «Условные страдания завсегдатая кафе»[311] и россыпи поэтических упоминаний, учтенных в нашей антологии, оно запечатлено – хоть и мимолетно – в десятках прозаических текстов: «Заходил ли он в кафе, шумное и ярко освещенное электричеством, он грезил, что сидит под арками кафе Флориана, о котором упоминается в записках всех путешественников по Венеции»[312]; «На открытом воздухе сидели за разноцветными столиками посетители кафе „Флориан“, ели крем карамелата, слушали маленькие струнные оркестрики и бойко раскупали у бродячих продавцов сувениров игрушечные гондолы с музыкальным ящиком и балериной в газовой юбочке, которая, стоило только слегка повернуть ключик, начинала кружиться под нехитрую мелодию»[313]; «Сижу перед кафе Флориан на площади Св. Марка, под арками. За большими полосатыми занавесками солнце милостиво – тень, пронизанная светом. Вкусна в холодном стакане малина со льдом»[314] и мн. др.

Чрезвычайно показательно в туристах было недоверие к рациону местных жителей. Лишь некоторые, особенно отважные, осмеливались попробовать какие-нибудь из классических венецианских блюд: «В 12 часов позавтракали по-итальянски: криветки , вареный омар, макароны, фрукты и вино; нагрузились в гондолу и поплыли на вокзал»[315]; обычно же и вид, и запах местных тратторий вызывали резкое отторжение:

Кто не знает тратторий для простонародья, тот не знает Венеции.

На Виа алла поста есть одна такая траттория, мимо которой я часто проходила, торопясь за письмами с родины.

Низкая проволочная сетка отделяла от улицы кухню, которая была одновременно и трактирным залом. Прямо за сеткой стояли кастрюли, тарелки и готовые порции рыбы и поленты.

По дьявольскому треску, с каким в этой траттории шипели жирные сковородки, по убийственному запаху рыбьего жира и оливкового масла и, наконец, по тучности владельца можно было заключить, что это был один из самых популярных трактиров в этой части города.

Посетители толпились там весь день. Одни полеживали на мосту и на берегу канала, ожидая полудня, другие вытаскивали сети и пластали рыбу, отбросы которой без всякой помехи разлагались на солнце.

Чтобы войти в такой трактир, надо, по-моему, не есть со вчерашнего дня и иметь сильный насморк[316].

Особую неприязнь у заезжих экскурсантов вызывали разнообразные дары моря, употребляемые в пищу аборигенами:

Мы шли узенькими уличками; справа и слева тянулись необычайные съестные лавки с такими кушаньями, что от них православного человека, пожалуй, только бы затошнило: пьевры, полиппо сепии, безобразные белые мешки с щупальцами и целою массою белых же, усеянных бородавками присосков, вываливающихся из мешка, рыбы, состоявшие из одной головы, с выпученными глазами, раковины, из которых выдавалась противная красная масса, мелкие ракушки, словно груда черных орехов, изредка даже торчал громадный омар, усы которого грозили перегородить улицу, так она была широка, целые груды вареной брюквы, брокколи, гирлянды чесноку и перцу, гроздья винограда и опять длинные черви, раковины, похожие на сигары, из которых высовывались, шевелясь, какие-то бесформенные, похожие на слизь тела, – вся эта роскошь, frutti di mare, собранная со дна лагун и каналов, откровенно выставлялась в открытых дверях и окнах, а то arrosteria с массою жареной рыбы – frittura. К вечеру от нее и хвостиков не останется[317].

Единственное исключение делалось для устриц, привычных для аристократического меню, – но и здесь гурманов поджидала тайная опасность. В 1887 году И. Остроухов, В. Серов и двое братьев Мамонтовых (с эпизодами путешествия которых мы уже встречались выше) жили в Венеции; Остроухов, хорошо помнивший прошлогодний холерный карантин, решительно предостерегал своих спутников от питья сырой воды и употребления свежих frutti di mare, но Серов был непреклонен: «Ты можешь мнительничать сколько хочешь, а я воду пить стану сырую и устрицы буду есть»[318]. На завтраке в отеле он потребовал устриц, которых не нашлось. За обедом история повторилась, как повторилась она и на следующий день. Настойчивый Серов поклялся устриц все-таки раздобыть, для чего они отправились в заранее рекомендованный общим знакомым (и известный уже читателю) ресторан Al Vapore:

Действительно, очень мило. Садик. В укромном уголке нам накрыли стол, и Серов заказал устриц.

Я не протестовал – успокоился, не видя никакой холеры: солнце такое яркое, толпа такая веселая, карболкою не пахнет, и когда слуга как-то странно, прикрывая блюдо боком фрака, принес устриц и поставил перед нами, то даже и я съел их две или три. Остальное, конечно, было скушано спутниками. Серов не преминул поиздеваться.

– Эх ты! Трусишка! Что же не ешь? Прекрасные устрицы и ничего от них не будет!

Наступило время идти обедать. Направились домой, и вдруг кто-то из товарищей, не доходя площади св. Марка, как-то побледнел и говорит, что чувствует себя скверно.

– Резь в животе.

Другой признается в том же. Наконец, что-то неладно и со мной. С трудом и в великом беспокойстве достигаем гостиницы. У входа на обычном месте сидит милый старичок Зандвирт. Мы говорим, что чувствуем себя нехорошо, так и так, мол.

– Где вы завтракали?

– В Al-Vapore.

– Хороший ресторан. А не ели ли вы устриц или frutti di mare?

– Да.

– Боже мой! Да разве можно! Как вам их дали?! Ведь холера еще совсем не кончилась, и устрицы у нас запрещены синдиком. Недавно у меня умер австрийский офицер; тоже отравился устрицами. Не подумайте, что я хочу содрать с вас что лишнее, но я сейчас пришлю вам в комнату бутылку коньяку, выпейте возможно больше, лягте в постель и укройтесь потеплее.

Конечно, ввиду всех ужасов, принялись за коньяк. Кому стало лучше, кому еще хуже. Послали за доктором и дня два провалялись в постелях[319].

Сохранился редкий по выразительности документ – письмо непосредственного виновника, написанное по горячим следам после истории с устрицами и под сильным влиянием присланного отельером лекарства:

Милая моя Лёля,

прости, я пишу в несколько опьяненном состоянии.

Да, да, да. Мы в Венеции, представь. В Венеции, в которой я никогда не бывал. Хорошо здесь, ох, как хорошо. Вчера были на «Отелло», новая опера Верди: чудная, прекрасная опера. Артисты чудо. Таманьо молодец – совершенство. Прости, я, действительно, несколько пьян. Видишь ли, вчера мы поели устриц, сегодня наш хозяин гостиницы докладывает, что у него был один несчастный случай, один немец съел пять дюжин этих устриц и умер в холере (здесь ведь была холера – ты это знаешь). И во избежание холеры мы достали бутылку коньяку (говорят, хорошее средство), по всем признакам холера нас миновала. Лёля милая, дорогая девочка, я люблю, очень люблю тебя. А какая славная опера «Отелло», какая страстная, кровавая. Ты любишь меня, а? Знаешь, я тебя часто, очень часто, вспоминаю. Какая здесь живопись, архитектура, хотя собственно от живописи ждал большего, но все-таки хорошо, очень хорошо. Хотел писать тебе вечерком, но сегодня какой-то дождливый северный день – мы сидим дома (ты знаешь, кто это мы? нас четверо: Остроухов, двое Мамонтовых, славные юноши). Если путешествие будет идти таким же порядком, как до сих пор – то ничего лучшего не знаю. Холера – она прошла, положительно ее больше нет. Прости, прости, моя милая, хорошая. Вот-с как, написал я свой плафон, надоел он мне до некоторой степени. Деньги за него получил, и вот я кучу. Езжу по Италии, славно. Целую тебя, моя дорогая. А все-таки другую не буду любить так, как тебя, моя, моя хорошая. Да, да, ведь ты моя. Ох, прости меня, но я люблю тебя. У меня совершенный дурман в голове, но я уверен, что все, что делалось воображением и рукой художника – все, все делалось почти в пьяном настроении, оттого они и хороши эти мастера XVI века Ренессанса. Легко им жилось, беззаботно. Я хочу таким быть – беззаботным; в нынешнем веке пишут все тяжелое, ничего отрадного. Я хочу, хочу отрадного и буду писать только отрадное. Жаль, сегодня погода дрянь, приятно здесь развалиться в гондоле и ездить по каналам и созерцать дворцы дожей.

Прощай, целую тебя без конца.

Твой без конца В. Серов[320].

Немногие воспитанники натуральной школы, с особенным вниманием относившиеся к тайной физиологии города, рисковали проснуться пораньше, чтобы отправиться на рынок к мосту Риальто:

Весь берег оцеплен особыми лодками, с прорезами для воды, обвален огромными пузырями-плетушками, – своеобразными садками для живой рыбы. На берегу везде – грязь и лужи. Вода сочится и течет отовсюду, из чанов и лотков; воду выплескивают, ничтоже сумняшеся, вам под ноги; бесчисленное множество столов, чанов, громадных железных тазов, полных свежею рыбою, расставлено на берегу. Неистощимые пучины моря щедро кормят беспечного венецианского пролетария своими драгоценными природными дарами; редко где встретите вы такое изумительное обилие и разнообразие всевозможной морской твари, как в венецианской Pescheria в базарные дни. Тут груды морских угрей и миног, длинных и вертлявых как змеи; тут целые горы омаров, краббов , лангуст, креветок, ракушек разных видов; полные чаны скользких сине-лиловых каракатиц с огромными вылупленными глазами; рыбаки ловко и проворно обдирают с них кожу и швыряют в лотки их оголенные тушки, словно куски какого-то белого студня или молочного киселя. Тут и sole, и turbot, всякие отрадные для гурмана породы камбалы, плоские как блины, с белым, будто из бумаги вырезанным брюхом; тут даже и наши осетры, и многое множество неведомых мне и невиданных мною рыб, итальянских названий которых никак не приспособишь к русским, – рыб громадных и крошечных, рыб розовых, красных, серых, черных, пестрых, рыб всяких фасонов и узоров, у которых здесь же, на ваших глазах, грязнейшие лапы торговцев обрезывают кругом поплавки , сдирают кожу, выковыривают пальцами внутренности, раскладывают и разрезают на куски для бесчисленных, толкающихся кругом, покупателей и покупательниц. Все эти лакомые штучки стоят гроши, ибо всего этого слишком много у всех. Море является истинною матерью-кормилицею венецианца, истинным благословением Божьим для здешнего бедняка[321].

22

В обыденной жизни Венеции особенную роль играла уличная торговля – с импровизированных лотков, выставленных перед лавками, на перекрестках оживленных улиц или на небольших площадях, а то и просто вразнос:

В любом переулке вы встретите целый ряд крошечных лавчонок, со всевозможными товарами, начиная с новомодных шляп и включительно, до жареной мелкой рыбы и очищенных от скорлупы улиток, употребляемых для варки излюбленного простонародьем супа. Тут же шмыгают и протискиваются юркие продавцы спичек, почтовых карточек, фотографий. А вот на грязных лотках, чумазые и загорелые разносчики на все лады расхваливают сочные куски золотисто-желтой печеной тыквы, ярко красные помидоры, темно-лиловые баклажаны и немного подгнивший виноград.

Здесь же, в микроскопических лавчонках, размещенных в разных углах и щелях, ютятся продавцы пищи для бедняков. И что это за пища! При одном взгляде на нее, мурашки пробегают по всему телу и под ложечкой начинает сосать… В одном месте, на невероятно грязных лотках, лежат целые груды макарон, в оливковом масле, и желтой поленты; в другом виднеются горы морских моллюсков и каких-то удивительных рыб, напоминающих змей. Когда их разрубают на части, то куски долго извиваются и шевелятся, возбуждая ужас и отвращение своею черною слизью… Тут же в грязных глиняных чашках шевелится еще какая-то зеленоватая масса. Оказывается, что это рубленые морские каракатицы, криветки и чудовищной величины раки.

Все это составляет обычную и самую любимую пищу для постоянных обитателей. Масса полунагих и босых ребятишек с жадностью и наслаждением, во все скулья, уписывают эти народные лакомства, особенно моллюски и криветки с макаронами. Приходится удивляться выносливости их желудка и слишком неприхотливым вкусам[322].

Ю. Д. Новоселов, директор рижской гимназии и автор нескольких популярных книг по географии, встретившись с повседневным рационом простого венецианца, не мог поверить своим глазам:

А это что такое? На вставленном блюде копошится какая-то бесформенная масса. Это каракатицы. Что может быть отвратительнее этих осьминогих слизняков? Неужели их продают для еды? Да! В Италии едят все, лишь бы не умереть с голода.

Мне однажды венецианский разносчик предложил купить такого отвратительного моллюска, что я усомнился в его съедобности и, заплатив деньги, попросил самого продавца съесть это морское животное, что тот с удовольствием и сделал.

Четверть всего населения Венеции нищие, которым приходится питаться всякой дрянью и жить в ужасных условиях: в сырых и темных помещениях, а то и прямо на улице. Благодаря таким условиям жизни венецианцы стали вырождаться нравственно и физически[323].

В городе, по условиям своего бытования почти лишенном обыденных шумов, основу звукового фона[324] cоставляли рекламные возгласы разносчиков. Несмотря на строительство водопровода в начале 1890‐х годов, одной из главных фигур среди них были продавцы свежей питьевой воды – они набирали ее в городских цистернах (мраморные навершия которых, выдолбленные из античных колонн, до сих пор видны на многих campo) и разносили по городу: «Кое-где приходилось встречать бойких девушек-водоносок, в типичных черных войлочных шляпах, направляющихся к старинным, позеленевшим от времени, водоемам. <…> На плечах у водоносок прямое коромысло, а на нем медленно покачиваются круглые медные ведра. Они непременно напевают себе что-нибудь под нос»[325]. «„Aqua fresca! (холодная вода) Aqua fresca!“ – орет громче других продавец воды. В жару этот торговец не успевает наливать всем желающим освежиться его прохладительным напитком»[326]. В местах скопления туристов с ними соперничали предприниматели, ориентированные на «форестьеров» (от итальянского forestiero – чужак, иностранец): «Тут же успел примоститься продавец мозаичных безделушек и „по-русски“ убеждает купить у него что-нибудь; бойко идет продажа вееров с видами Венеции по лире штука»[327]; «Прекрасные fiorini вертятся среди гостей, которые едят мороженое или granito, наклоняются к мужчинам, расхваливая свой товар, и глядят им в лицо большими черными глазами… <…> Не успеваешь отделаться от смуглой цветочницы, как бородатый продавец засахаренных фруктов надвигается на тебя со своей серебряной корзинкой, крича во все горло: „Caramel! Caramel! Caramel!“ Следом за ним пронзительный газетчик со всей европейской политикой под левой мышкой неистово превозносит свою печатную бумагу, к которой после жаркого дня, после шепота цветочниц чувствуешь какое-то отвращение»[328].

Сходную картину торговой жизни пьяццы рисует В. Немирович-Данченко:

Здесь начинались и обрывались песни, там продавец сладостей и нанизанных на деревянные шпильки обсахаренных фруктов выпевал однообразное: carameli, carameli; сотни мальчишек со спичками совали их в руки каждому, предлагая купить solfanelli и тем спасти несчастную семью с сорока двумя детьми, к которым принадлежал и сам продавец, от голодной смерти. В толпе шныряли оборванцы, которые, завидев туриста, моментально, одним взмахом руки, с шумом, подобным пистолетным выстрелам, развертывали перед ним целую ленту наклеенных на холст фотографий[329].

Названные последними продавцы открыток с венецианскими видами составляли наиболее мобильную и энергичную часть соответствующей публики – и именно открытки, приобретаемые у них, организовывали центральный поток экспорта венецианских образов. В отличие от классических ведут открытка (вошедшая в быт в последнюю четверть XIX века) и идущая с ней бок о бок фотографическая карточка имели славу эрзац-искусства («И это она, его Венеция, равнодушно продает свою красоту пошлой интернациональной открытке»[330]), но именно благодаря этим бумажным эмиссарам ключевые образы города заранее оказывались знакомы большинству впервые в него приезжавших: «Вид на Б. Канал и остров S. Gorgie Maggiore показался мне до странности знакомым. Действительно, так часто приходилось видеть на картинах и фотографиях силуэт купола и башни на прозрачном небе, что кажется, будто видела все это уже не раз. Впечатление чего-то знакомого усиливалось еще и благодаря луне, которая картинно освещала края несущихся облаков»[331].

Весьма выразительный диалог с продавцом открыток описан в сатириконском травелоге:

– Cartolina postale!

– No, signore.

– Cartolina postale!!

– No, no!

– Cartolina postale!!

– Не надо, тебе говорят!

– Русски! Ошень кароши cartolina… Molto bene.

– Русски, а? Купаться! Шеловек! Берешь cartolina postale?

– Убирайся к черту! Алевузан, пока тебе не попало.

– Господин, купаться, а? – заискивающе лепечет этот разбойничьего вида детина, стараясь прельстить вас бессмысленными русскими словами, Бог весть, когда и где перехваченными у проезжих forestieri russo.

Я сначала недоумевал – чем живут эти люди, от которых все отворачиваются, товар которых находится в полном презрении и его никто не покупает?

Но скоро нашел; именно тогда, когда этот парень шел за мной несколько улиц, переходил мостики, дожидался меня у дверей магазинов, ресторана и, в конце концов, заставил купить эти намозолившие глаза венецианские открытки.

– Ну, черт с тобой, – сердито сказал я. – Грабь меня!

– О, руссу… очень карашо! Крапь.

– Именно – грабь и провались в преисподнюю. Ведь ты, братец, мошенник?

– Купаться, – подтвердил он, подмигивая[332].

Если продавцы открыток могли атаковать потенциального клиента практически по всей Венеции (хотя, конечно, число их возрастало пропорционально популярности маршрута), уличные фотографы в основном промышляли на пьяцце, причем подавляющее большинство венецианских фотографических сюжетов сводилось к кормлению объектом фотосессии легендарных голубей: «Мы сидели в кафе перед Марком; мы видели: голуби Марка летали; и местный фотограф снимал англичан, снисходительно занятых созерцанием голубей…»[333]; «Голуби св. Марка – эти последние священные птицы Европы, которых не посмели тронуть никакие политические и социальные перевороты, – чувствуют себя хозяевами лучшей в мире площади.

С туристами они уже окончательно не церемонятся и, кажется, признают за ними только два права – кормить их кукурузными зернами и сниматься с ними на пластинках „мгновенной“ фотографии. И нет такого толстого пивной толщиной Немца и худой „прерафаэлитской“ худобой Англичанки, которые не запечатлели бы своих „персон“ в этой живой рамке»[334]; «Главными же занятиями туристов было фотографирование и кормление знаменитых венецианских голубей. Голуби эти были знамениты не своим внешним видом, который был тот же, что у их сородичей на всем земном шаре, а количеством и беспримерной назойливостью. Они клевали зерна и хлебные крошки прямо под ногами людей, а самые дерзкие отваживались садиться на их плечи и головы. Воркование, треск голубиных крыльев, стук клювов о каменные плиты производили шум, почти заглушавший многоязычный говор и возгласы продавцов сувениров. Для голубей с лотков продавали пакетики с кормом»[335]; «Голубей этих кормит приходящая сюда публика продающимся тут же кукурузным зерном в небольших пакетах. Как только голуби завидят кого-нибудь с таким пакетом, они тотчас же подлетают к нему целой стаей, садятся на голову, плечи, руки. Получаются преинтересные, оригинальные картины, которые публика и оставляет себе на память при помощи тут же бродящих фотографов с ручными аппаратами»[336].

Впрочем, по некоторым версиям, в пакетике с голубиным кормом была не кукуруза, а горох[337] (хотя место действия и герои сцены не меняются): «В той же позе, как помните, тогда и тогда, всегда и ежедневно, стоит перед фотографом немецкая большеногая и крупнорукая дама и кормит голубей, привлеченных горохом (цена – пятачок за пакет)»[338]. Через двадцать один год немецкая корпулентная дама на этом же самом месте испортила снимок одному из редких советских визитеров:

От гидов и мальчишек мы кое-как отбились, но отвязаться от голубей и фотографов оказалось невозможным. Фотографы приволокли нас к львиным столбам, как приволакивают преступников к позорным столбам. В руки нам сунули мешочки с разваренными бобами. Мгновение – и голубая туча птиц, воркуя и трепеща крыльями, опустилась на наши головы, руки и плечи.

Дважды щелкнул затвор. Сняли нас вместе, потом спутницу отдельно.

Но когда на следующий день в отель прислали снимки, – один из них был чудовищен. Фотограф, взволновавшийся при виде туристов, забыл вынуть из аппарата оставленную со вчерашнего дня пластинку, уже использованную. И на моей голове, просвечивая сквозь голубиную стаю, сидела огромная немка. Такой снимок мог бы разрушить самое прочное семейное счастье[339].

23

Классическими предметами венецианского экспорта (если не считать воспоминаний) были кружева, изделия из мозаики, муранское стекло и – как ни странно это звучит – изделия из дерева[340]. Путеводители советовали покупать это в специализированных магазинах или на фабриках, причем список рекомендованных мест существенно отличался в разных источниках. Так, известный нам В. М. С. советовал приобретать мозаичные и стеклянные предметы в Compagnia de Vetri e Mosaici di Venezia e Murano на Большом канале, а кружева – в Jesurum на пьяцце, присовокупляя: «В аркадах прокураций, на Merceria и на Sallizada San Moisè множество магазинов, где можно покупать всякие безделушки, серебряные и золотые изделия. В Венеции принято торговаться, так как продавцы очень сильно запрашивают»[341]. Филиппов не называет адресов, ограничиваясь рекомендацией: «В магазинах следует торговаться, как и везде в Италии: хорошенькие венецианские безделушки из стеклянной мозаики, золотые ажурные вещи, деревянные изделия, зеркала и кружева. Любопытно посетить школу кружевниц, чтобы иметь понятие о работе знаменитых венецианских кружев (адрес в гостинице). Лучшая выставка их – у M. Jesurum»[342].

Ассортимент сувенирных лавок многократно, хотя и пренебрежительно вскользь, описывался путешественниками: «Преобладают магазины с венецианскими сувенирами для иностранцев. Раковины с видами лагуны и Дворца дожей, резьба по камню, лев. Св. Марка во всех видах, какие-то султаны из цветных бус… Как знакомо это все по бабушкиным сундукам и горкам в обветшалых „дворянских гнездах“…»[343]; «Магазины Венеции ярко освещены, имеют нарядный вид, но товары вообще грошевые и рассчитаны на туристов, наполняющих свои чемоданы сувенирами (безделушки из стекла, стеклянная мозаика, плохие кораллы, чаще поддельные, и открытки всех видов)»[344]; «Всюду в уличках было очень много магазинов с разными хрустальными безделушками, эстампами, гравюрами, открытками, кружевами, вышивками. Всюду в витринах то и дело мелькали виды собора св. Марка, Дворца дожей, Кампаниллы, крылатого льва св. Марка. В уличках стоял полумрак, только наверху небо светилось, голубело, как тонкая нежная эмаль»[345].

На более взыскательный вкус были рассчитаны антикварные магазины, также имеющие свою градацию – от лавок древностей до роскошных салонов. Искусствовед и коллекционер И. И. Лазаревский, в недобром 1939 году вспоминавший свои венецианские прогулки в письме к Э. Ф. Голлербаху, особенно отмечал: «Кое-где чернели ниши старьевщиков, где удачливому собирателю могло встретиться сокровище, немыслимое в лавках блестящих антикваров с мировыми или, во всяком случае, европейскими именами на площади Марка или где-либо в ином месте левой Венеции. Но на этот раз мои коллекционерские вожделения меня не тревожили и я не задерживался около первоисточников местного антикварного рынка»[346]. Профессиональные собиратели и антиквары предпринимали специальные экспедиции в поисках образцов местной живописи, порой наводя деловые контакты заранее – так, уже упоминавшийся М. С. Щекин задолго до визита писал постоянно живущему в Венеции П. Л. Вакселю:

Об одной пришедшей мне мысли я очень хотел бы Вашего совета. Конечно при первой же поездке в Италию я поеду в Венецию и буду искать там, но до того времени не было бы полезно условиться с Toppoli и Zanon, если эти антиквары представляются наиболее солидными, чтобы они присылали мне фотографии, хотя бы любительские, описания и цены более выдающихся и ценных вещей Trecento, которые впредь будут им попадаться[347].

Он же, добравшись наконец до предмета своих разысканий, рапортовал тому же Вакселю:

Мне очень хочется, памятуя Ваше разрешение, сообщить Вам о первых своих впечатлениях. По части картин-образов я еще начал только обход антикваров, ближайших к гостинице, но уже вижу, что выбор во всяком случае будет большой и кой на чем можно будет сойтись[348].

Редкая собирательская удача ждала в Венеции преуспевающего адвоката и коллекционера М. Ф. Ходасевича (брата поэта); подробности – в воспоминаниях его дочери:

Мы уже не впервые в Венеции. Я еще не взрослая, но позволяю себе в музеях кое-какие собственные суждения. Это нравится родителям, но иногда вызывает смех. Жара нестерпимая. Мама днем лежит в гостинице, а мы с отцом предпочитаем в самое пекло ходить по солнечной стороне. Папа говорит: «Запасемся теплом на зиму». Конечно, отец и в Венеции отыскивает антикваров, а в тот счастливый день мы набрели с ним на лавку барахольщика близ площади святого Марка, в каком-то закоулочке, около башни с часами.

Входим. Полутьма, пыльно. Я спрашиваю:

– Можно ли посмотреть?

– Prego (пожалуйста), – отвечает лениво пожилой толстый хозяин и продолжает сидеть в каком-то полусломанном необычайно роскошном кресле, обмахиваясь от жары и от мух сложенной веером газетой. Он мало заинтересован в нашем посещении. Отец рыскает взглядом по стенам и полкам. Я за отцом – хвостиком, тоже вижу, что ничего красивого нет. Отец говорит:

– Поддержи – вот тут у стены какие-то картины и доска. Давай посмотрим.

И вот отец добирается до доски примерно в аршин высоты и чуть меньше в ширину, ни зги не видно – пыль, из которой выступает серебряный почерневший вырезной оклад нимба, очерчивающий обычно голову святых, – он с рельефами, и кое-где вставлены камни. Отец заметно волнуется, становится спиной к хозяину, подгибает ногу, опирает икону на коленку, говорит мне резко:

– Поддержи, мне нужна рука, а я ведь на одной ноге… – и, освободив правую руку, плюет на палец и трет около оклада, что-то проясняется… вытаскивает из кармана носовой платок и говорит, подставляя его мне: – Плюй! – Видно, у него от волнения пересохло во рту.

Я плюю, и он еще протирает в другом месте, опускает ногу, я отпускаю доску. Отец, с равнодушным лицом поворачиваясь к спящему хозяину, говорит мне:

– Буди!

Я трясу толстяка боязливо за рукав, он, ошеломленный сном, моргает, потягивается и говорит:

– Se usi fa troppo coldo (Простите! Слишком жарко сегодня.)

Папа с равнодушнейшим видом говорит ему:

– Quato costa? (Сколько стоит?), – а мне: – Объясни, что эта черная доска нужна мне как доска, если недорого, то я ее куплю, – ведь не зря же ты изучала итальянский язык у «Данте Алигиери» (общество в Москве, где я начала изучать итальянский язык).

Не без труда я составила фразу. Хозяин хочет взять доску, папа ее цепко держит. Хозяин плюет на оклад, протирает выпуклость (что-то вроде ерундовского аметиста). Папа говорит:

– Пусть берет себе эти драгоценности – мне нужна доска. Делай вид, что уходим.

– Aspetta! (Подождите!) – И владелец лавки, к папиному изумлению, лениво называет какую-то очень маленькую сумму, объясняя, что вот если бы картины – другое дело, они денег стоят, а эту деревяшку берите, – наверное, в картинах вы не разбираетесь!..

Папа с просветленным от счастья лицом говорит:

– Кажется, что-то очень интересное попалось – идем скорее к маме хвастаться.

В гостинице отец сразу же стер с доски пыль и протер сырой ватой. Изнеможенная мама оживилась, привстала и ахнула – мы увидели прекрасный лик божьей матери, держащей на руках младенца Христа. И спокойствие и грусть выражало лицо мадонны (в натуральную величину). Скомпоновано с необычайным мастерством. В смысле цвета – трудно было разобраться. Помню, что фон оливково-зеленый. Все быстро «погасло», как только высохло. Вещь поразительная!

Вскоре надо было возвращаться в Москву. Заказали ящик, бережно уложили «Мадонну».

В Москве отец вызвал своих двух реставраторов, и они долго расчищали «Мадонну», которая засияла изумительной красотой и мастерством живописи. Фон весь был новоделом, а под ним блестело благороднейшего оттенка золото. Золотом же были написаны орнаменты на одеяниях.

К отцу начали приходить знатоки и коллекционеры икон. Сошлись на том, что «Мадонна» итало-греческого письма XIV–XV века и создана великим мастером. Многие предлагали отцу огромные деньги за эту вещь или обмен на любые картины из их коллекций, но отец благоговел перед красотой «Мадонны» и сказал, что он хочет, умирая, ее видеть. Так и было[349].

Регулярные успехи русских собирателей создали им особенную славу (впоследствии по известным причинам потускневшую): так, герой рассказа Немировича-Данченко, разыскивающий своего знакомца, оказывается в миланской антикварной лавке, где с трудом выдерживает осаду владельца:

– Я не покупаю картин.

– Значит, вы не любите искусства? Значит, вы…

– Не потому вовсе… А потому, что у меня нет денег для таких покупок.

– Эге… нет денег. – И он недоверчиво подмигнул мне глазами. – Как же это, чтобы у русского да не было денег? Где же виданы такие русские?… Ну, это уж знаете… Скажите уж просто, что вы у старика Луидже-де-Верме не хотите купить, ну я и удовольствуюсь этим. А то на-ко… Денег нет… Да вы знаете, что ни у кого нет столько денег, сколько у русских. Вот что, синьор, я вам могу и в долг поверить. Настоящий Гверчино…[350]

Как и в других туристических местах, существенная часть выставленных в антикварных лавках предметов представляла собой более или менее беззастенчивую подделку, зачастую изготовленную в непосредственной близости – не только хронологической, но и географической. Одно из такого рода производств наблюдал своими глазами Ю. Новоселов:

На пороге своей лавченки какой-то человек стучит молотком по странного вида кольчуге – это «мастерская древностей». Где-нибудь на площади Св. Марка в шикарном магазине изделия этой мастерской продаются как древние вещи, на которые так падки приезжие иностранцы, а тут неподалеку в переулке их приготовляют «деятели древностей», оглушая прохожих стуком своих молотков[351].

В тесной симфонии с продавцами сувениров действовали гиды или чичероне. Путеводители единогласно не советовали пользоваться их услугами («Проводникам (чичероне) отнюдь не следует доверяться. Они, впрочем, в Венеции совершенно бесполезны»[352]) или по крайней мере критически относиться к их рекомендациям («Гиды (guide, la guida) – получают 6–10 фр. (2 р. – 3 р. 50) в день. Только никогда не надо делать покупок или торговаться с их помощью, так как везде и всюду они выгадывают кое-что и в свою пользу»[353]). Один из самых распространенных венецианских сюжетов – о том, как гид обманом заводит клиента на фабрику, рассчитывая на комиссионные:

Нас порядочно раздосадовал, а вместе и насмешил своим не особенно хитрым плутовством один из праздношатающихся по площади св. Марка венецианских граждан. Подбежал он к нам перед самыми воротами св. Марка с предложением показать и объяснить подробно все замечательности собора, и хотя я вообще мало доверяю подобным добровольцам-чичероне, но, чтобы не отвлекать своего внимания постоянными справками с Бедекером, предоставил этому индивидууму вести нас в собор. Повертевшись немного в одном из приделов, гражданин сей заявил нам с серьезным видом, что сейчас начнется какая-то важная служба в центральном алтаре, почему неловко будет осматривать главный храм, а мы можем тем временем увидеть другие интересные вещи, куда он нас и поведет. Воображая, что он хочет показать нам со всех сторон наружность собора и какие-нибудь неизвестные мне боковые его капеллы и памятники, мы спокойно пошли за ним; но когда увидели, что он тащит нас по каким-то темным проходцам и переулочкам через канал, что омывает сзади собор и дворец Дожей, и через который перекинут знаменитый «Ponte dei Sospiri», «мост Вздохов», – соединяющий упраздненные старые темницы дворца с огромным мрачным зданием современной тюрьмы, – то я сообразил, что тут какая-то плутня, и стал кричать бежавшему впереди прыткому чичероне нашему – вернуться сейчас назад. Но лукавый итальянец удирал себе торопливее вперед, притворяясь, что не слышит; и не успели мы переступить через мостик канала, как очутились в распахнутых дверях большой фабрики венецианских хрусталей и мозаик сеньора Паули. Агент фабрики стоял уже на пороге и приглашал нас самым радушным образом осмотреть фабрику, всучивая нам билетики на вход; чичероне же наш, сдав таким ловким образом свою добычу с рук на руки агенту фабрики, которая его очевидно высылала для ловли иностранцев, – стушевался во мгновение ока, даже не пытаясь получить с нас что-нибудь за свое путеводительство, несомненно, оплаченное заранее фабрикою, так что мы нигде не могли найти его потом…[354]

Еще в большей степени пользовались таким методом привлечения клиентов фабрики стекла на Мурано, которые почти не могли рассчитывать на туристов, забредающих самотеком. Атаке муранского комиссионера подвергся уже хорошо известный нам артиллерийский офицер Нацвалов:

Утром 11-го ноября, только что вышел на площадь, как ко мне пристал молодой, высокий итальянец, уговаривая по-французски сейчас же поехать посмотреть музей, выставку и знаменитую стеклянную фабрику в Мурано (городок на острове). Он так был настойчив, что я согласился и, сев на пароходик, мы поехали по Большому каналу вниз к железнодорожной станции. Остановившись на одной пристани, мы высадились, направились пешком по узким улицам и переулкам и подошли, наконец, к большому дому. Войдя в него, я познакомился с директором стеклянной фабрики, очень красивым, полным брюнетом, средних лет, который любезно показал мне целый ряд комнат с выставленными на столах стеклянными произведениями фабрики в Мурано. <…> Не желая связываться с дорогим стеклом, чтобы не возиться с ним в дороге, взяв лишь прейскурант и поблагодарив директора, я поехал с проводником на пароходике же на остров Мурано. Через полчаса, прокатившись по тихим водам Адриатики, доставившей мне удовольствие, я увидел самый остров. Выйдя на берег, мы направились к фабрике. Войдя в нее, там, у горнила стеклоплавильной печи, кипела работа. Стекло плавили, брали его железными прутьями-щипцами, и, вертя ими, или отрезали часть, или же, придав ту или иную форму, опять клали в печь, а затем вновь придавали полужидкому, раскаленному докрасна стеклу – вдуванием или в особых формах – тот или другой вид, и – появлялись: кувшин, графин и т. п.[355]

Гораздо более устойчивым к агрессивному маркетингу оказался художник А. В. Лентулов:

Нам хотелось прокатиться на тот берег лагуны, где стоит монастырь Св. Георгия. Мы садимся в гондолу, предупрежденные, что гондольеры все как один, куда бы вы ни захотели ехать, считают долгом непременно завезти вас на фабрику венецианского стекла. Мне же до черта не хотелось ехать на эту фабрику, о чем я предупредил гондольера. Но увы, я уж вижу, что он едет не туда, и так и привез нас все-таки на фабрику. Тогда я тоже разупрямился и не вылез из гондолы, чем, очевидно, нанес и материальный, и моральный ущерб сему упрямому гондоловожатому. Он с досадой повернул обратно и повез не к Георгию, а назад в Пьяцетту, где мы сели. Самолюбие и гордость мои разыгрались до предела. Я чувствовал, что сей гондольер считает нас не лучшими из путешественников, т. е. англичан или американцев, которые не могли бы не оказать восхищения знаменитому стеклу. Но я, по правде говоря, к тому же видеть не могу подобного рода редкости и не привез с собой в Москву ни одной из этих пошлейших реликвий вроде Сан-Марко в сталактитовой скале и пр. мерзопакостей.

Выходя из гондолы, я не знал, чем бы изничтожить сего зарвавшегося мавра, и на скорую руку единственно мелькнула мысль попробовать пройти, не платя ему за проезд, т. к. он не выполнил нашего уговора. Но тут же вышел неожиданный камуфлет: сей мавр, сложив на груди довольно могучие руки, преграждая мне дорогу, заявляет по-французски: «Жё сюи венециано». Гордость и моя патриотическая спесь разыгрались до пределов. Тогда я тоже, сложив не менее могучие руки, довольно изрядно оттолкнув заградителя, к стыду своему, не знаю почему, отрекаюсь от своего отечества и заявляю: «Жё сюи англе». Эффект был неожиданным. Гондоловожатый вдруг, правда, деланно, но все же снимает свою широкую шляпу, размахнув ею широко. Тогда я, приняв позу лорда, бросаю ему лиру в эту шляпу, но кажется она в шляпу не попала, а покатилась по площади. До чего сильно развито раболепство мавров перед золотосумами-лордами[356].

Совсем другой человеческий и профессиональный тип представляла собой постоянно жившая в Италии группа русских гидов, обслуживавших учительские экскурсии в первой половине 1910‐х годов. Координировал их деятельность постоянно проживавший в Риме М. А. Осоргин[357]; за венецианскую часть экскурсий в разные годы были ответственными Б. А. Грифцов и В. И. Стражев (а в качестве руководителя группы приезжал А. М. Эфрос – «высокий бородатый брюнет с презрительными глазами и высоким, матовым лбом», по словам одной из экскурсанток[358]). Летом 1910 года они встретились в Венеции, после чего Стражев там остался, а Грифцов уехал – и слал письма, звучавшие все горше по мере удаления от Адриатики: «Милый Венецианец. Сколь это ни странно, но, пожалуй, в Венеции жилось лучше, здесь много великолепнее, но тишина и черные платки незабвенны. Но как чудесна была Феррара! Но, конечно, из Флоренции никак не уедешь и думать не хочется, хотя доигрываемся во всякие лотереи. Про экскурсантов здесь говорят: они очарованы в Венеции Стражевым! С успехом! Хотя четвертые едва ли лучше третьих. Привет тебе и Венеции. Б. Грифцов»[359]; «Наши ясные дни так скоро кончились. О что за ужас возвращаться в Россию. Здесь так холодно, такой моросит дождь. Можно ли в один месяц так отравиться! О коварная Италия!»[360]

На следующий год Стражев вернулся в Москву, а его в Венеции сменил Грифцов, делившийся своими педагогическими впечатлениями:

Вчера проводили вторую группу. <…> Время отнимают они, в сущности, все решительно, спрашивают, где клозет, закуривают в Академии, но даже в этих весьма тяжелых группах можно было кое-кого выловить. А, в сущности, здесь может быть совершенно все равно, кого вылавливать, с кем кататься и шататься. Дни идут, от них ничего не остается, никакого следа. Быть может, так и следует существовать на свете. И чем больше привыкаешь к Венеции, тем она все-таки становится необычнее и себя узнаешь и чувствуешь все меньше и меньше. За возможность прожить здесь можно еще много больше всяких лекций прочитать, только бы в минуту свободную выйти на пьяцетту и чтобы было рядом Pal Duc. Правда, все складывается так странно, что где жить важнее, чем с кем, и чем что делать. Делать, наверное, ничего не придется, а вот только легко скользить. Есть, конечно, во всем этом и какая-то доля крайнего отчаяния. Но и в таком случае в Венеции лучше, ты, конечно, прав: „и для тех она и для других“. Вот только бы выиграть кое-что и подольше не думать о Москве. – Сейчас заходит солнце, стрижи носятся, пойду поискать еще какие-нибудь неизвестные уголки[361].

Уровень знаний обоих экскурсоводов был беспрецедентен для представителей этой профессии (и, увы, намного превышал перцептивный потенциал их обычной аудитории), так что свидетель мог с полным основанием сказать: «<…> на местах экскурсанты находят готовые квартиры, заботливый стол – все не слишком роскошно, но вполне достаточно, чтобы облегчить главную задачу: знакомство с тем, что может дать Италия. В этом же последнем отношении русские экскурсии поставлены в совершенно исключительные условия. Они обладают тем, чего лишены участники самых фешенебельных экскурсий англичан или немцев. Вместо бесстрастных и формальных „гидов“ – их направляют сведущие люди и подлинные художники. „Руководители“ русских экскурсантов – в большинстве знающие и талантливые люди – с истинно русской безудержностью отдаются своему трудному делу»[362].

24

Большинство туристов, приезжавших в Венецию, обходилось без услуг гидов, ограничиваясь советами путеводителя. Степень подробности предпринимавшегося ими осмотра зависела прежде всего от продолжительности пребывания. Почти единодушно на экскурсии по городу отводилось не более трех-четырех дней: даже такой италофил, как М. Осоргин, вообще предлагал ограничиться двумя:

Жить здесь? Ни за что! Но пробыть здесь только день – слишком мало! Двух утр и двух ночей требует Венеция. На третий день она делается надоедливой, вульгарной, скучной. Сразу испита и поглощена ее краса, ее позолота линяет, как румяна под утро. Несносным делается воздух ее каналов, пошлость проступает сквозь живую красоту синими, гнилыми пятнами. И хочется скорее домой, в неисчерпаемый Рим, любезный тем, кто дольше его знает. Выходя из гондолы перед зданием вокзала, бросьте в воду канала приставшее к платью и подошвам ощущение греха, которым полна Венеция[363].

Составитель подневной схемы «Первая экскурсия в Италию» отводил на Венецию три дня (жертвуя для любителей факультативный четвертый), предлагая обходить достопримечательности по следующей схеме:

Первый день.

Утренний маршрут. Собор Святого Марка. Дворец дожей.

Дневной маршрут. Пьяцца. Двор дворца дожей. Пьяцетта. Моло (набережная перед дворцом). Мадонна делла Салюте. Сан Джорджио Маджоре.

Вечерний маршрут. Поездка на Лидо.

Второй день.

Утренний маршрут. Обзорная экскурсия по Большому Каналу. Музей в здании Фондако деи Турки.

Дневной маршрут. Дворец Джиованелли. Церковь Мариа деи Мираколи. Памятник Коллеони. Усыпальница дожей. Больница. Церковь Мариа Формоза.

Вечерний маршрут. Поездка в городской сад.

Третий день.

Утренний маршрут. Памятник Виктору Эммануилу. Церковь Сан-Захария. Церковь Иль Реденторе. Церковь Джезуати на Фондаменте делле Затере. Академия.

Дневной маршрут. Церковь св. Себастьяна. Скуола Сан Рокко. Церковь деи Фрари. Архив. Картины, временно помещенные в церкви св. Фомы. Путь от пристани св. Фомы до площади св. Марка.

Вечерний маршрут. Мерчерия. Мост Риальто. Концерт на площади св. Марка[364].

Любому, знакомому с венецианской топографией, очевидно, что буквальное исполнение этой инструкции потребовало бы сил почти нечеловеческих, так что неудивительно, что среди известных нам путешественников нет практически ни одного, кто в полной мере воспользовался бы таким планом – или хотя бы приблизился бы к нему по масштабу охвата.

Путеводитель Лагова знал (и рекомендовал) в Венеции пять достопримечательностей – Дворец дожей, Пьяццу, cобор Святого Марка, Большой канал и Академию[365]. Путеводитель Филиппова добавлял к ним набережную Скьявони, коротко перечислял дворцы по обе стороны Большого канала, останавливался на церкви Мария делла Салюте, упоминал мост Риальто, арсенал, муниципальный музей и еще несколько церквей[366]. Подавляющее большинство экскурсантов ограничивалось лишь началом этого списка.

Почти любая экскурсия начиналась с площади Святого Марка и собора – и, несмотря на регулярные уверения («В тысячный раз описать площадь св. Марка – нет…»[367]), травелоги полны описаний собора и пьяццы: «Площадь святого Марка – это самое красивое, что я видел когда-либо в каком-либо городе»[368]; «Поражен красотой площади Св. Марка, собором, Дворцом дожей. Это такая красота, такая красота, просто словами и не передать»[369]; «Здесь собор Св. Марка – нечто такое, что описать нельзя, дворец дожей и такие здания, по которым я чувствую подобно тому, как по нотам поют, чувствую изумительную красоту и наслаждаюсь»[370], «Площадь св. Марка точно озеро, в котором отражаются дворцы и храм. Дворец дожей это действительно непередаваемая красота, он вечно меняет свою окраску, то он белый как невеста, то нежно-розовый, то туманный, как сегодня, сквозь дождь»[371]; «Солнце так ярко, что трудно смотреть. Сан-Марко, весь белый, горит на солнце, направо знаменитая башня, на которую Наполеон въехал на лошади. За ней сейчас же Палаццо дожей. Белый мрамор смешан с розовым, это лучшее, что пока я видел по красоте и оригинальности»[372]; «Странно, что эта площадь, известная по сотням картин и гравюр, все-таки производит всегда впечатление какого-то чуда, чего-то совершенно нового и нежданного. Фасад Марка сияет и горит, как православный иконостас. И вся площадь как будто погружена в небесную лазурь»[373]; «Площадь Св. Марка безусловно самое красивое и самое опрятное место в Венеции. Ее еще недавно исправляли и она имеет теперь вид великолепной залы без потолка. Она вся вымощена широкими трахитовыми и мраморными плитами и, вследствие отсутствия езды, сохраняет очень ровную поверхность и чистоту, немыслимую при существовании лошадей. На ней можно, по восточному выражению, „есть плов“»[374]; «Целый мир мрамора и золота цветет и горит»[375]; «Он до того цветочен, цветист, стар, светел, в желтом, голубом, более всего в белом, в позолотах, почерневших в веках, – так он весь мягок и нежен, что никакое, кажется, другое здание нельзя сравнить с ним»[376].

При сравнительном единогласии описывающих внешний вид собора (из хора слегка выбивается дискант А. Белого, увезшего ощущение: «Великолепие Марка блистательно давит: религиозное чувство молчит; так и кажется: быстро рассыплется Марк в многоцветные горсти холодных стекляшек»[377]), весьма значительно различаются взгляды на его интерьер. Одна из школ склонна была гипертрофировать роскошь внутреннего убранства:

Вы входите в храм сквозь темные аркады – и сразу теряетесь и останавливаетесь посередине… Вы – внутри золотого неба, золотых стен. Под ногами вашими, кругом вас – мраморы, яшмы, порфиры… Мраморный легион святых и ангелов встает высоко перед вами на громадной мраморной решетке, заменяющей наш иконостас…

Вместо престола – храмовая гробница св. Марка-евангелиста, похищенная его наивными поклонниками из Александрии, много веков тому назад, и ставшая с тех пор патроном и государственною эмблемою венецианской республики.

Золотая внутренность нашего прелестного храма св. Владимира в Киеве кажется внутренностью хорошенького золотого яйца в сравнении с охватывающим вас здесь золотым и мраморным грандиозным простором.

И это золото, и колер этих яшм и мраморов, и живопись мозаик и фресков , одевающая по-византийски стены и своды, – все несколько поблекло, потускнело, стушевалось от дыхания веков, и оттого общий тон храма стал еще цельнее и гармоничнее, напоминая собою мягкие, нежно сливающиеся друг с другом тоны дорогого персидского ковра…[378]

Другая школа, напротив, настаивала на сравнительной скромности Святого Марка, особенно в сопоставлении с православной традицией:

В соборе, несмотря на воскресный день, публики было довольно мало. Толпа молящихся сосредоточивалась главным образом близ главного алтаря. Вследствие ли значительных размеров или других причин, но внутреннее убранство храма мне не показалось очень роскошным, в особенности, если сравнить наши соборы, блистающие золотом, серебром и драгоценными каменьями[379].

Характерно, что на фоне десятков восторженных описаний (здесь дает слабину даже обычно бесстрастный путеводитель Филиппова, заключающий «Площадь С.-Марко – единственная по оригинальной красоте в целом свете»[380]) исключительно трудным представляется вопрос о цене билетов для посещения венецианских достопримечательностей. Из разных русских источников известно, что осмотр часовой башни стоил 50 чентезимо[381], посещение церкви Джованни и Паоло – 15 чентезимо (что должно дать общее представление о стоимости билетов в венецианские храмы), а вход в Академию (одновременно с покупкой каталога) обходился в 2 лиры[382], но, чтобы узнать стоимость входа в Сан-Марко, следует обратиться к безотказному бедекеру: билет стоил 30 чентезимо[383].

За половину этой суммы туристы могли подняться на Кампанилу – девяностовосьмиметровую башню, возвышающуюся над площадью. Из множества описаний восхождения и вида традиционно выберем детский, хотя и ретроспективно:

Подъем оказался крут, и наши одеревеневшие ноги с трудом ступали по узким ступенькам. Вид, открывшийся с Кампаниллы, сторицей, однако, вознаградил нас. Отсюда была видна вся Венеция. Вечерело, и низко уже стоявшее на побледневшем небе солнце бросало тени от домов на воду каналов. Разноцветные крыши яркими пятнами пестрели на солнце. На некоторых из них были даже разбиты миниатюрные садики, освежая камень своей зеленью. Пьяцца Сан-Марко прямоугольником простиралась под Кампанилой; на ней кишел народ, казавшийся отсюда скопищем хлебных жучков, деловито снующих взад и вперед на невидимых лапках. И еще одна странность этого города – не было видно ни одного автомобиля, ни одной телеги, ни одного велосипеда, вообще никакого транспорта – одни переходы![384]

Это едва ли не единственная венецианская достопримечательность, в посещении которой возник перерыв, обусловленный не внешними, но внутренними обстоятельствами – 2 июля 1902 г. (ст. ст.) колокольня обрушилась, чудом никого не задев (впрочем, наутро недосчитались кошки сторожа). Для Венеции и для ее русских почитателей это была трагедия мирового масштаба: «С падением башни навсегда испортилось единственное по красоте, значительности и воспоминаниям место на земном шаре – площадь св. Марка. Боль не в ее исчезновении, а в том, что площадь эта вдруг потеряла тысячелетний свой вид. Необходимость ее восстановить – абсолютна»[385]. Развалины кампанилы были похоронены – при большом стечении народа они были погружены на два больших судна, на одном из которых находилась городская администрация и инженеры (злая молва была склонна винить их в катастрофе). Суда отплыли на несколько километров от берега, и обломки башни были преданы воде.

Почти сразу началась работа по восстановлению кампанилы на том же месте и в почти неизмененном виде; единственной уступкой изнеженному веку был лифт, изначально заложенный в проект. Ход строительства, а уж тем более его окончание и торжественное открытие башни широко освещались в печати, в том числе и в российской[386]. Посетивший ее несколько лет спустя О. Волжанин, несмотря на некоторые колористические нюансы, остался доволен:

Венеция должна была воссоздать Кампаниллу, и она это сделала. Правда, вид ее нового, свежего кирпича немного режет глаз, напоминая огромную фабричную трубу, но она все же необходима, ибо она – неотъемлемая составная часть этой площади. С высоты этой высокой башни древние венецианцы наблюдали приближение галер к Венеции, и она же служила маяком для тех, кто когда-то плыл в Венецию…

Подняться теперь на самый верх Кампаниллы ничего не стоит, ибо имеется прекрасный, хорошо оборудованный лифт; он также в первый момент режет глаз и кажется здесь, в десяти шагах от собора св. Марка и его бронзовых коней и кружевных, точно выточенных из слоновой кости ар<к>ад и подоконников Дворца Дожей, неприятным диссонансом. Зато, поднявшись на самый верх, с этим миришься. Открывается такой удивительный вид на самый город, на все каналы и на далекие бледно-синие лагуны. Из амбразур Кампаниллы Венеция кажется высеченной как бы из одного куска камня[387].

Сходными ощущениями собирался поделиться (но не смог: статья не была напечатана) другой взыскательный путешественник, автор книги про Венецию и нескольких включенных в нашу антологию стихотворений П. П. Перцов:

Площадь св. Марка, с восстановлением колокольни, приобрела своей прежний перспективный вид. Но те, кто помнят старую, подлинную Кампанилью, рухнувшую в 1902 г., не найдут, конечно, в этой репродукции полной замены прежнего. Уж очень розовой, чистенькой, свежеиспеченной выглядит новая Кампанилья! Некоторые детали выдаются слишком резко. А главное – нет на ней благородной патины времени, того налета, который необъяснимым образом сливается со старыми зданиями и составляет главную их привлекательность. Еще менее удачна реставрация лоджетты Сансовино перед колокольней, разрушенной ее падением. Свежий, алебастроподобный мрамор совсем не то, что пожелтевший, как слоновая кость, золотистый мрамор старых венецианских времен. Впрочем, все поправимо: несомненно лет так через пятьсот все это примет приблизительно прежний вид. Остается только подождать терпеливо[388].

25

После подъема на Кампанилу (а иногда и вместо него) шли обычно в Дворец дожей. Для путешественника рубежа веков своеобразие его архитектуры наводило на мысль, что здание перевернуто по сравнению с первоначальным замыслом: эта метафора (кажется, с трудом могущая прийти в голову нашему современнику) встречается в записках нескольких заведомо независимых друг от друга лиц: «Нельзя не изумляться смелости или наивности замысла мавританского здания Палаццо дожей, поставленного верхом вниз»[389]; «Что за диковинная необычная постройка! Два нижних этажа состоят из легких колоннад, а над ними высится тяжелый верхний этаж, редко прорезанный большими окнами. Точно дворец поставлен вверх фундаментом»[390].

Андрею Белому, напротив, архитектура дворца показалась естественной в ее соответствии эпохе, месту и окружению:

Легкость и грация стрельчатых арок, широко летающих кружевом готики, как-то особенно здесь сочетается с воздухом; всюду розетты над мрамором пышных колонн; а цветки темноватых снаружу и ярких внутри изощренных витражей вырезывают двенадцатилистия, десятилистия в розовом, в темно-потухшем, в чернотном иль в белом источенном камне стены; дворец дожей таков; бледнорозовый он; он сквозной галлереей стоит и пленяет сквозными розеттами; расстояние окон и плоскости, точно слепые меж ними, и форма (массивный, положенный каменный куб) – все пленительно в нем; этот «стиль» не придумаешь; вырос, как дерево, он в том месте, в веках; и пленительно прорези там кружевеют над дугами арок; и две галлереи – одна над другою; изысканны вырезы острых зубцов верхних стен[391].

Из непременных венецианских экскурсий эта была самой протяженной – полный осмотр включал два этажа, балкон (с классическим видом) и внутренний двор, но опытные путешественники настойчиво советовали не растворяться в деталях:

Не останавливайтесь подробно на этих картинах, – это невозможно и это бесполезно. Тинторетто, Павел Веронез, Марк Вечелли, Пальма Младший, Бассано и другие венецианские художники шестнадцатого столетия, расписавшие эти залы после большого пожара, истребившего прежние украшения дворца, стремились возвеличить родную республику, увековечив на этих стенах и сводах все выдающиеся моменты ее истории, портреты всех ее замечательных деятелей, и эта официальная живопись их, преследовавшая не столько художественные, сколько патриотические цели, дорога главным образом исследователям былой венецианской жизни и мало интересна в своих подробностях для любителей чистого художества. <…> Гораздо разумнее смотреть на эти расписанные потолки и стены, не вникая в частности, свободным общим взглядом, как на роскошную художественную декорацию исторического дворца, нераздельную с его архитектурными линиями, с его бронзами, позолотою и мраморами, – и тогда вы действительно вынесете полное и цельное впечатление от этого характерного места жительства старых владык Венеции, еще вполне сохранившего в названиях своих зал воспоминания о протекшей роли их[392].

Маршрут по Палаццо дукале включал в себя проход по Мосту вздохов и посещение тюрьмы, оставлявшей обычно глубокий след в душе зрителя: «Осматривал темницы; они сыры, темны и полны ужаса; там видны следы орудий пыток»[393]; «Тюрьма – это нечто ужасное. Камеры для одиночного заключения без окон. Особенно ужасна тюрьма, где был заключен Марино Фальери, место, где была гильотина, три отверстия, через которые текла кровь казненных в канал, где стоял народ и смотрел на это»[394].

Впрочем, один из венецианских визитеров 1950‐х годов, обладавший обширным тюремным опытом, полученным до 1917 года (и чудом избежавший сопоставительных практических занятий в 1930‐х), отнесся к увиденному не без скепсиса:

Вот и знаменитая тюрьма. Камеры верхнего этажа довольно просторны. Стены поражают циклопической кладкой. Два окна. Одно «на волю», другое в коридор. Решетки редкие с перекладинами в детскую руку толщиной. Очень толстые обитые железом двери, чудовищные задвижки и еще более чудовищные замки, очень примитивной конструкции. Такой замок без труда откроет каждый фабричный ученик. Признаюсь, что я был разочарован: какое же это средневековье, коли я при царе сидел в камере во сто раз худшей. Спустились пониже. Там помрачнее – вроде нашего Шлиссельбурга. Спустились еще ниже и вошли в узенький коридорчик, со стен которого стекала струйками вода. По ступенькам мы уходили все глубже и глубже, причем становилось все темнее и темнее. Замигала тусклая электрическая лампочка, освещая туристам сводчатый коридорчик. У кого-то вырвался «ох». Я почувствовал, как все туристы стали жаться друг к другу… По бокам коридорчика – камеры гробы. Маленькие, без окон, лишь с пробитым для бросания хлеба маленьким отверстием. Я попробовал просунуть руку и она ушла до плеча пока я достиг внутренней стороны кладки. Внутри сырость и плесень. Посредине каменный низкий столб, в который вделано железное кольцо. В стенах также железные кольца. Врага плутократии после суда в зале трех запирали в такой каменный гроб, приковывали к кольцу и он мог либо сидеть на столбе либо лежать около него. После дьявольских пыток несчастного уничтожали и труп его бросали в канал. Тут, наконец, я почувствовал настоящее дыхание средневековья[395].

В начале ХХ века для посещения была открыта лишь небольшая историческая часть тюрьмы – остальное же здание продолжало выполнять свои пенитенциарные функции. В 1910‐е годы среди тамошних узников находились двое, поневоле входившие в круг специфических русских достопримечательностей, что на своем опыте (и, кажется, без охоты) почувствовали участники учительской экскурсии: «В Венеции, едва лишь только узнавали о нашей национальности, как считали необходимым тотчас же показать нам тюрьму, где находятся Наумов и Прилуков и которая расположена в самой главной части города, рядом с палаццо дожей»[396].

Речь идет о фигурантах знаменитого уголовного дела Марии Тарновской – киевской авантюристки, заставившей влюбленного в нее графа П. Е. Комаровского застраховать жизнь в ее пользу, после чего организовавшей его убийство. Непосредственным исполнителем был юный Н. А. Наумов; общим руководителем – московский адвокат Д. Д. Прилуков: оба действовали скорее по зову сердца, нежели из расчета. Судебный процесс, на котором обвинялись Тарновская, ее горничная, Прилуков и Наумов, сделался одним из главных событий 1910 года – сочетание фабулы и декораций обеспечили ему беспрецедентную прессу (кстати, среди корреспондентов, освещавших его для российских газет, был и знакомый нам М. А. Осоргин). Только в этом же году и лишь на русском языке вышло пять книг, посвященных этому сюжету[397]. Сама авантюристка – «змея, голубка, кошечка, романтик» (по восторженному выражению Северянина[398]) была приговорена к восьми годам, Наумов – к трем, Прилуков – к десяти; она отбывала срок в женской тюрьме на Джудекке[399], а ее сообщники – в непосредственной близости от Дворца дожей, по соседству с тенью Казановы[400].

26

Если лучшим местом для начала венецианских экскурсий безусловно считалась пьяцца, то идеальным временем для наблюдения за пьяццей – столь же единогласно – ранние сумерки:

В тот наш первый венецианский вечер зрелище этой площади выдалось особенно прелестным и великолепным. Ноябрьское солнце уже закатилось, и лишь отблеск его догорал в ажурных, украшенных по краю, закругленных тимпанах, кое-где зажигая золотые искры на мозаиках. Весь низ базилики уже тонул в голубоватом полумраке, а рядом такая прямая, такая массивная Кампанила выделялась более темной массой, уходя острием своим в небо… Через несколько минут все померкло, потухли последние искры, зато стали зажигаться всюду огни под аркадами в магазинах и в кофейнях, а самая площадь осветилась бесчисленными фонарями. И тотчас же она стала заполняться гуляющими, говором сотен людей и шарканьем их шагов по каменным плитам. Однако и в этих шумах сказывалась опять та же деликатность и «дискретность», какая-то «общая благовоспитанность». В этой громадной «зале под открытым небом» даже люди грубые должны получать хорошие манеры. Венецианцы и изъясняются, и жестикулируют, и ступают иначе, нежели жители других, «более реальных» городов. И это без малейшего принуждения, без острастки. Нарядные и чистенькие, как куколки, карабинеры в своих черных с красным мундирах, в своих кокетливых треуголках, как будто вовсе не несут какой-либо полицейской службы, а разгуливают парочками в качестве пикантного декоративного добавления к остальному. У них тоже удивительно благородный и благовоспитанный вид, это настоящие fils de famille, служащие другим примером хорошего тона[401].

Праздничное настроение создавалось не только иллюминацией и гуляющей толпой, но и непременным музыкальным сопровождением, причем полифоническим – в разных концах площади играла разная музыка, не смешиваясь, но дополняя друг друга – и сочетаясь с природными звуками Венеции: «Где ни послушаешь – всюду музыка. Вот и сейчас, сижу пишу, а внизу кафе, масса народа, играет музыка, кричат гондольеры, плеск воды»[402]. Поскольку звуковой фон был делом муниципальной (если не государственной) важности, к его организации привлекалась армия: «В то же время на площади св. Марка играет военная музыка. Нигде в мире нет лучшего помещения для концерта. Это собственно две площади, большая и малая, piazza и piazzetta, одна почти в сто сажен длины, другая в пятьдесят. Большая со всех сторон загорожена мраморными строениями, меньшая открыта к морю, где у пристани стоит лев св. Марка и качаются гондолы. На светлом ночном небе вырисовываются контуры базилики и дворца дожей. Под звуки Моцарта, Пиччини <так!> и Верди, в свете газа и электричества, движется среди этих вековечных, почернелых дворцов современная толпа, разряженные кавалеры и дамы, словно перенесенные сюда с венской Ringstrasse или парижских бульваров. В роскошных кафэ по сторонам нет свободного столика. А железные черные люди на колокольне, поставленные там механиком XV века, аккуратно выстукивают молотом часы»[403]. Впрочем, около 1912 года они оказались сломаны, так что одному из наших свидетелей, семилетнему Де-Витту из Умани, услышать их в этот раз не случилось (а учитывая дальнейший ход событий, вряд ли довелось и когда-нибудь еще).

Мы не можем сейчас восстановить в деталях музыкальный фон пьяццы[404], но, благодаря наблюдательности И. Ф. Анненского, сплошь стенографировавшего звуковые и зрительные впечатления, способны представить общий контур происходящего:

На Piazza музык<а> духовая, на Can gr перед балкон<ами> и садиками больших отелей лодки с музыкантами и певцами, к<ото>р<ые> в то же время играют на скрипках. В 8 ч. когда прозвонят часы публика вокруг и у столик<ов>, все больше, газеты, цветочницы, продавцы фрукт<ов>, сладостей, мальч<ики> ищущие окурков[405]. Grazia Buona Sеra. Прямо в бутоньерку. Небо темнеет и становится настоящим южным. Мало звезд видно, но есть золотые планеты как от <нрзб>. Небо каж<ется> выше, Дворец (Palazzo ducale), Старые Прокурации, где теперь магазины, фабрики, гостиницы и Марк составляют как бы стены огромной залы. Слишк. ослепительной бывает жаркой днем (еще и переделывает ) но вечером это настоящая зала. Особ<енно> муз<ыка> веселая, живая хотя не юркая плавная изящная толпа своб<одная> и демократич<ная>. Это рамка для неба темно-синего теплого нежного. Мальчишки, лакеи во фраках, офицеры, англичанки, дети с няньками, рабочие с трубками, белые дамы со старухами[406].

Это же преображение городской площади в концертный зал поразило и Г. Г. Филянского[407], священника села Поповка Миргородского уезда Полтавской губернии, участвовавшего в одной из учительских экскурсий (очевидно, на правах преподавателя Закона Божьего):

Первое впечатление от Венеции после тех мест, в которых перед тем проводила время наша группа (чопорного Берлина и чистенькой Швейцарии), было прямо-таки удручающее. Узкие, грязные улицы, невыносимая атмосфера, нечистоплотность итальянцев, – все это невольно заставляло думать: как бы поскорее выбраться отсюда?

Но когда вечером мы пошли на площадь св. Марка, мысли приняли совсем иное направление. Громадная, залитая светом площадь с десятками тысяч зрителей – зал с величественными зданиями вместо стен и вместо потолка – звездным небом, прекрасная музыка, а главное, итальянская толпа с невидимым, но чувствуемым душою слиянием массы народа с окружающей обстановкой, – все это поднимало дух, создавало настроение, так редко посещающее нас среди обычных условий русской жизни[408].

Ту же праздничную атмосферу описывает известный нам теоретик венецианских экскурсий, предлагавший оставить вечернюю пьяццу на третий, последний день насыщенного пребывания в городе:

Особенно хорошо здесь бывает вечером. Когда мне пришлось в первый день по приезде в Венецию попасть на piazza di San Marco, я был поражен многолюдством публики, обилием света, необычностью и великолепием обстановки. Вечер был чудный. Всюду царило оживление. Сплошною массой, взад и вперед двигалась нарядно одетая публика по гладким мраморным плитам, точно по паркету, шурша ногами и шелковыми шлейфами. Между гуляющими ловко протискивались хорошенькие продавщицы живых цветов. Дивный аромат их смешивался с запахом дорогих английских и французских духов. У всех были оживленные лица и самое веселое, беззаботное и жизнерадостное настроение. Несмотря на страшную тесноту, всем чувствовалось здесь так приятно и уютно. А когда заиграл оркестр и полились прекрасные и мелодичные звуки музыки, то мне так и почудилось, что я, дальний гость сурового и угрюмого севера, как будто на ковре-самолете, сразу очутился в гигантском большом зале, где все ласкало взор и поражало воображение. Волшебная картина фантастического зала дополнялась мириадами звезд, которые то ярко горели, то слабо мерцали на черно-синем небе, а с моря долетал такой мягкий и теплый ветерок, освежавший разгоревшиеся лица гуляющих. В кристаллически-чистом воздухе висел сдержанный гул от веселого говора и смеха, похожий на жужжание колоссального улья или далекий шум моря[409].

В Венеции, где границы между морем и твердью имеют чисто умозрительный характер, музыка переливалась через набережные и продолжалась на воде: ежевечерне в широкой части Большого канала становились на якорь одна, две, три или четыре большие, особым образом иллюминированные, барки, на каждой из которых был оркестр и несколько певцов. Слушатели на гондолах подплывали поближе, переплывали от одной к другой или просто, продолжая свой путь, лишь слегка притормаживали, чтобы дослушать фиоритуры. При этом обычно гондолы со зрителями стояли настолько близко друг к другу, что время от времени один из музыкантов, собирающий добровольные взносы, перелезал или перепрыгивал с одной на другую и, сделав круг, возвращался к коллегам.

Приведем несколько описаний вечерних концертов, принадлежащих перу наших обычных респондентов (которые, кстати сказать, вполне могли оказаться в соседних гондолах).

Но особенно хорошо вечером на Ganale Grande недалеко от начала. Тут перед одним домом устроена на барке какая-то импровизированная эстрада. Около восьми часов здесь начинается концерт, играет оркестр, поют певцы, певицы, играют солисты, а кругом сотни гондол нос к носу, и все слушают. Аплодируют едущие и гондольеры, последние громко (выражают свое одобрение фаворитам и острят над певицами, которым не протежируют). Раза два или три в вечер с гондолы на гондолу перепрыгивает один из певцов и собирает мелочь. При этом он тут же или споет что-нибудь, или отломает какое-нибудь колено, или пересыпается остротами с гондольерами и публикой, и должно быть очень смешно, потому что все хохочут, а таможенников как будто не видать. Все это залито светом, над головами висят бумажные фонарики, а выше луна[410].

Черно на небе. Душно. От канала нет свежести, точно он нагрет миллионами разноцветных огней на лодках, гондолах и моторах. Maria della Salute того и гляди сожгут анахроническими детскими бенгальскими огнями, теперь зеленым, малахитовым, от которого святые на фронтонах бросают испуганные черные тени. Внизу на огромном «корабле» в виде чудовищного surtout de table горящего всеми цветами радуги, столы, с аппетитной едой и певцами, дружно выливающими из себя согласные сладкие хоры, мирящие под этим небом меня с «итальянщиной» в музыке – а… все же «итальяшки»! В этой тесной колоссальной толпе гондол, черных, пестрящих высоко поднятыми, автоматическими размахами светлых рукавов гондольеров, есть и путаница ночная, и жуткость черных лодок, лезущих по теснинам в одну точку, и даже на момент мне показалось, что я присутствую на гомеровской наумахии и что сейчас треснут лодки, засвищут тысячи легких стрел и, пыжась огромным мокрым задом, пуская фонтаны воды из-под тинистых усов, вывернет дном кверху враждебную флотилию сам Посейдон![411]

По вечерам, особенно в праздники, на Большом канале бывает музыка. Каждое из четырех народных певческих обществ убирает свою гондолу китайскими фонариками и выплывает на середину канала. До одиннадцати часов ночи они играют и поют, – конечно, не Тасса, но арии из современных опер. Гондолы с туристами облепляют их со всех сторон. Приезжие гости, развалившись на черных сидениях, слушают итальянское пение, любуются ночной картиной Венеции и отражением луны в каналах. Голоса звонко разносятся по воде. Время от времени с лодки певцов в соседние гондолы перебирается человек со шляпой в руке и собирает дань «на музыку» – медяками, а иногда и лирами[412].

Съездили несколько раз на море, рейд, где плавают огромные гондолы, за которыми плывут десятки маленьких гондол с публикой и слушают, плавая по морю, серенады. Это так волшебно хорошо, что трудно в письме что-нибудь передать. Всюду на гондолах, где звучат серенады, где звучат бубны, музыка, и поют такие дивные голоса, что всякая опера перед этим пропадает. При этом берег, освещенный луной, Венеция, дворец Дожей, собор Св. Марка, все это вместе, и думаешь, что видишь волшебный сон[413].

Единодушно восторженный тон не должен обманывать читателя – как часто бывает, впечатление едва ли не больше зависело от личности наблюдающего, нежели от самого объекта: так, с обычным скепсисом отнесся к увиденному рижский педагог Ю. Новоселов:

Слушать серенаду лучше всего с гондолы. Мы садимся у Пьяцетты в одну из них и подъезжаем к ближайшей из барок, с которых слышно пение. Уже немолодая и некрасивая женщина, очень просто, даже бедно одетая, исполняет арию из «Кармен» под аккомпанемент маленького, но увлекательно играющего, оркестра. Толпа гондол окружила исполнителей.

Большинство слушателей, конечно, иностранцы, но и местных жителей много. Они приехали целыми семействами, забрав с собой даже маленьких детей.

При громе аплодисментов оканчивает певица свою арию, и один из музыкантов со шляпой в руке, ловко перепрыгивая из одной гондолы в другую, собирает деньги.

Ни от кого так щедро не летят к нему в шляпу монеты, как от англичан, которые, развалившись на подушках гондолы, казалось, слушали пение совершенно бесстрастно[414].

Сходный сардонический приступ усилием воли преодолевает лирический герой новеллы венецианского гида В. Стражева: «Потом, как следует всякому честному туристу, вы будете кататься в гондоле, слушать серенады, глядеть, как горит огнями Лидо, как несказанны вокруг призраки Венеции. И все будет вам нравиться, потому что лучше жить, когда все нравится, хотя может быть серенады – только пошлые песенки и поет их скверный хор, а гондольеры грубы и жуликоваты»[415].

В нескольких деталях, которые кажутся довольно принципиальными, свидетели противоречат друг другу: так, В. М. С., очень подробно описывая вечернюю баркаролу, датирует ее начало 10 часами вечера (а не восемью, как в приведенном выше фрагменте[416]), упоминает, что барок было две, становились они на значительном расстоянии друг от друга и, что расходится с большинством других воспоминаний, певцы и оркестр одной барки вступали лишь в тот момент, когда замолкала музыка с другой[417].

Напротив, В. Вересаев, поместивший действие своего рассказа «Паутина» в венецианские декорации, особенно отмечает полифонические наложения соперничающих музыкантов:

На Canale Grande давали серенаду. С большой, увешанной цветными фонариками гондолы неслась струнная музыка, сильный тенор пел арию из «Трубадура»:

Sconto col sangue mio

L’amor che posi in te!

Non ti scordar di me!

Leonora, addio, addio!..

Вокруг теснились гондолы со слушателями. Вдали, около таможни, показалась новая расцвеченная фонариками гондола; хор пел песню, и слышался припев: «Viva Venezia!» Песня становилась все слышнее, гондола быстро проплыла мимо в глубь канала, звуки песни смешались с арией тенора. С противоположной стороны показалась третья гондола… Со всех сторон неслись звуки, они мешались и покрывали друг друга. Здесь сильною нотою закончил баритон, а вдали, как эхо, звучало женское сопрано, и казалось, это пел сам воздух. И в этом трепетавшем от звуков воздухе величественно и молчаливо высилась над каналом церковь della Salute, с ее круглым куполом и сбегавшими к воде широкими ступенями[418].

27

Особенный размах вечернее представление приобретало в дни праздников, число которых в Венеции было намного выше, чем в любом другом европейском городе: помимо церковных и общегражданских с тем же, если не большим, пылом отмечались местные, хоть и не круглые, юбилеи, а также события из жизни царствующего дома.

Одно из главных событий венецианского годового цикла – праздник Festa del Redentore, посвященный годовщине избавления города от чумы и проводимый в третьи выходные каждого июля. В 1900 году среди десятков тысяч собравшихся зрителей был и художник С. Н. Южанин:

Суббота.

Сегодня с вечера начался праздник Реденторе в церкви на стороне Джудекки. Приблизительно от Санта Марии делла Салюте построили понтонный мост на сторону Джудекки, и к вечеру тысячные толпы муравейником потянулись через канал. Прекрасная картина получилась, когда сотни гондол и барок, освещенные разноцветными фонарями и убранные зеленью, засновали по каналу. Внутри гондол стояли накрытые скатерочками с провизией и винами столы, обставленные стульями. И итальянцы целыми фамилиями ужинали на воде в своих гондолах. Часов в 10 был устроен большой фейерверк. Целую ночь итальянцы провели на воде, распевая свои мелодии и наигрывая на гитарах и мандолинах.

Воскресенье.

Тысяч до 50 народу собрались к вечеру на площади Св. Марка. На площади были два оркестра – один военный и другой струнный. Большой оркестр аккомпанировал хору, который помещался перед ним на устроенной эстраде в виде лестницы. Хор оперных певцов прекрасно исполнил программу, публика усердно им аплодировала, и певцам каждый номер приходилось повторять.

Сан Марко, колокольня, башня с часами и Дворец дожей освещались бенгальскими огнями. На площади и ее галереях была такая теснота, что едва-едва можно было двигаться. Праздник Реденторе продолжается три дня[419].

Он же был свидетелем праздника, устроенного по поводу прибытия в Венецию королевы Маргариты Савойской:

В десятом часу вечера я поехал в своей гондоле по Большому каналу и в ожидании остановился недалеко от церкви Санта Мария делла Салюте. Серенада началась около моста Риальто и должна была подъехать ко дворцу, где остановилась королева Маргарита.

В 16 часов зажглись вдали разноцветные бенгальские огни, сотни гондол черным плавучим островом, без шума и плеска двигались по каналу, а в середине их, как шапка Мономаха, плыла сверху донизу унизанная белыми и светло-зелеными фонарями громадная беседка, в которой помещались артисты-певцы и большой-большой оркестр. То пение чередовалось с музыкой, то пели и играли совместно, то дивный баритон, побеждая сердца иностранцев, звучал своим бархатным голосом среди абсолютной тишины. Всё замерло, казалось, всё перестало дышать, чтобы сильнее воспринять чудные звуки. А звуки лились в воздухе, то дивной мелодией чаруя сердца, то чем-то грозным, могучим отдавались они. Гром рукоплесканий и неумолкающие бис летели в награду певцу. Он повторял – и новые победы, новые шумные овации.

Но вот послышался женский голос, раздалось божественное сопрано и… О, как досадно, что не хватает слов, которыми я мог бы выразить Вам то, что в эту минуту творилось в моей душе. Казалось, что я умер, что тела моего не существовало, а душу занесли неведомые силы в какое-то царство духов, и слышит она, и видит, что этот мир несравним с землей, что здесь свято всё, что только здесь могут появиться такие ангельские звуки. Волшебный остров двигался, унося вдаль певицу и всё… Боже, как хорошо забыться на минуту, забыться так, что не чувствовать себя, перенестись в какую-то беспредельность.

Против дворца стояли иностранные пароходы; сотни электрических лучей пускали они на Венецию, чем еще более придавали ей фантастическую окраску. Загорелись красные огни на острове Сан-Джорджо Маджоре, на углу дома и у дворца. Эффект получился замечательный. Настроение удесятерилось. Гондолы с разноцветными огнями разнесли по воде певцов, гитаристов и мандолинистов по разным концам, и предоставляю Вам судить, что была за картина! Даже луна как-то особенно улыбалась с высоты зеленоватого неба. Сколько серенад видела она на своем веку, а по ее выражению можно судить, что в данный вечер серенада была одной из лучших[420].

Когда не хватало календарного повода для веселья, предприимчивые горожане изобретали нерегулярные основания для праздника. Так, один из участников организованной экскурсии, побывавший в Венеции летом 1911 года, вспоминает «торжественный праздник огней», устроенный по поводу «избавления города в XIX веке от чумы» и объединенный с конкурсом на «лучшую иллюминацию палацев и гондол»:

С девяти часов канал мало по малу стал наполняться разноцветными украшенными гондолами; на одной из них плыл и я в маленьком, тесно сплоченном кружке некоторых экскурсантов. Мы то ныряем под огненные гирлянды цветов, свесившихся с моста Академии, то любуемся так умело освещенными фасадами палаццо и домов, раскинувшихся по обоим берегам. Вот навстречу нам несется гондола – уголок старинной Венеции, – золоченая галера с живописными гребцами и величавым дожем, восседающим на огненном троне. Впереди мчится и «Цеппелин», потрескивая мотором, шум от которого мешается с характерным жужжанием пропеллера[421]. А вот и яркая живая иллюстрация эпохи манерных, до приторности жеманных маркизов: мимо плывет гондола, посредине которой в напудренных париках сидят маркиз с маркизой, окруженные со всех сторон фантастическими фонтанами, статуями, теряющимися среди зелени, огненными каскадами…[422]

Об одной из совсем экзотических причин для народного разгула вспоминает Брюсов, присовокупляя и красочное описание праздника:

Летом, кроме площади св. Марка и набережной, играют оркестры и на отдаленных площадях. В день именин королевы Маргариты было устроено большое празднество на площади ее имени. Другое такое же устроила на свой счет одна богатая синьора, вернувшаяся в свой палаццо после двадцатилетнего отсутствия. В обоих случаях не оставалось прохода от толпы. Между гладкими плитами мостовой были как-то всунуты шесты с разноцветными фонариками; через улицы перевешены разноцветные флаги. По сторонам, при свете особого гарного масла, яркого как газ (итальянское изобретение) чудовищные старики и старухи, словно сошедшие с картин Гверчино, продавали отвратительные пирожки, которые тут же варили в растопленном масле, жженый сахар и пирожное с начинкой из подслащенного клейстера. Все раскупалось нарасхват. Все шумели, пели, хохотали, заглушая музыку; было пестро и красиво. Но особой толкотни не было; не видно было также и пьяных. В кофейнях мало пили вина, а больше разные излюбленные итальянцами прохладительные – ghiacciate, bibite. Из гулявших молодые женщины почти все были красивы: все с черными волосами, в черных платьях и черных шалях; здесь любят черный цвет и даже детей одевают в черное. Среди мужчин тоже были красивые, напоминавшие профилем древние камеи, но одеты они были безвкусно, с притязанием на моду[423].

История про богатую сеньору, преподнесшую городу праздник по случаю возвращения после двадцатилетней отлучки, странным образом перекликается с семейным преданием, звучавшим в доме А. А. Трубникова – знатока и любителя старины, постоянного сотрудника «Аполлона»:

А сидя за столом перед ведутами, кто-нибудь да и расскажет об экстравагантном поступке одной из моих тетушек, известной своими разорительными капризами. Однажды она подарила себе в Венеции великолепный дивертисмент. Прибыв к исходу сезона, она опоздала к знаменитым регатам:

– Ждать целый год, чтобы их увидеть? Это невозможно! Вы плохо меня знаете! Мне это зрелище нужно сейчас!

И по разукрашенному лично для нее Большому Каналу поплыли праздничные гондолы, засверкали фейерверки и полились бесконечные серенады[424].

Трудно предположить, чтобы упомянутая (и неизвестная нам по имени) экстравагантная представительница клана Трубниковых была единственной венецианкой, способной на похожий каприз, но если вдруг это оказалась бы она, то изящество реальности, пасующей перед литературой, было бы достойно декораций этого сюжета.

Некоторому числу наблюдателей исторические праздники Венеции казались безусловным анахронизмом, ориентированным исключительно на туристов и оттого насквозь фальшивым; квинтэссенция этого чувства воплощена в очерке Ходасевича:

Времена празднеств венецианских минули безвозвратно. Нынешний венецианец забыл уже о полугодовом карнавале, которым тешились его предки. Но о том, что заезжему иностранцу нужна хоть бы тень прежних этих празднеств, он помнит. Венеция живет иностранцами. Чтобы привлечь их, мало одного Лидо с его прекрасным пляжем и немыслимо-пошлым курзалом. В Венеции, осмотрев дворец дожей, каждый толстобрюхий немец хочет быть «немного венецианцем», разрешить себе это, как дома разрешает порой лишнюю кружку пива или послеобеденную сигару. Ведь он что-то слышал о Тициане и Аретине!

Va bene! Устроим ночное празднество на Canal Grande! Назначим призы за иллюминацию гондол, барок, домов. Почтенному иностранцу все представление обойдется в двенадцать лир: за эти деньги со всем семейством вместится он в гондолу, все увидит, услышит, себя покажет…

Афиши расклеены. Целую неделю идут приготовления. Жгут бенгальский огонь, примеряя световые эффекты. Вешают шкалики. В вечер праздника часов с восьми весь город в движении. Парит, нечем дышать. Иностранцы с озабоченными, деловыми лицами спешат к своим гондолам, которые все заранее наняты.

Маленькие каналы запружены барками, разубранными дико и безвкусно: какие-то дворцы фей, дирижабли, еще разные злобы дня. На барках, вокруг столов, уставленных фиасками красного вина, захватив стариков и детей, рассаживаются венецианцы.

Толпы народа черной рекой хлынули на Риальто: отсюда тронется шествие. На ближних улицах не протолкаться. Бродячий мороженщик на campo S. Вогtolomeo надрывается, вопя:

– Стойте! Мороженое!

Душно…

Вот и мы в гондоле. Желтый бумажный фонарь колышется на носу. Тронулись вдоль Большого Канала, туда же, куда и все: к мосту Риальто. Налево, озаренная белым рефлектором, тяжелым рельефом лепится церковь S. Maria della Salute. Перед ней – толпа народа на набережной. Похоже на оперу. Направо – шикарные отели растянулись пестрой, бездарно иллюминированной вереницей. Все это расцвечено дико и безвкусно, главное – дешево, во вкусе купальщика-иностранца. Только вверху – темное, низкое, беззвездное небо, да внизу – вода, такая черная и ужасная, какой бывает она лишь в Венеции, в безлунные вечера. Даже бесчисленные огни гондол и барок, кажется, не отражаются в ней.

Здесь, на воде, такой же шум, как в улицах. Брянчат <так> мандолины, гудят гитары, с барок несется музыка. «Santa Lucia» смешалась с модной песенкой о jupe-culotte, «Маргарита» с «Сусанной». Парочка сантиментальных французов, обнявшись, едет в соседней гондоле. «Она» говорит:

– Я бы хотела умереть сейчас…

– О, моя кошечка, – шепчет «он».

Парит. Мигают зарницы. Шумно и скучно. Все вздор какой-то. Гондолы идут одна возле другой. Вот французскую парочку оттерла от нас компания молчаливых альпийцев с выцветшими усами, голыми коленками и зелеными шляпами. Дальше – американки, без шляп, в шелковых ярких плащах. С другой стороны – пять русских веснушчатых девиц тормошат обывателя в чесучовом пиджаке. Он вытирает потную лысину, а девицы кричат ему в уши:

– Иван Дмитрич! глядите же, как поэтично!

Боже ты мой! И это Италия! Да здесь итальянцев-то – одни гондольеры!.. А направо и налево высятся нелепо разубранные дома, старинные дворцы, безобразно иллюминированные новыми владельцами: первый приз – 500 лир[425].

28

Особенным анахронизмом выглядел на рубеже веков венецианский карнавал – формально приостановленный еще столетие назад, но год от года самоорганизующийся, хотя и в несколько травестийной форме:

В наше время пресловутый венецианский карнавал, столько раз прославленный в стихах, прозе и музыке, потерял большую часть своего прежнего блеска и веселья. С современными сдержанными нравами уже стала несовместима былая разнузданность масленичных затей. Хотя венецианцы и надевают еще маски, хотя они еще танцуют и кутят, и ухаживают за женщинами, и гуляют в гондолах с певцами и музыкантами, – но все это делается в сравнительно скромных и приличных формах, далеко не с прежним увлечением и не в прежних баснословных размерах…[426]

Впрочем, открытому к впечатлениям свидетелю зрелище все равно могло показаться весьма внушительным:

Едва продвигались в живой массе комические процессии с тысячами фонарей, знамен, хоругвей… Вон баркайоло с веслами, одетые ради карнавала в бархат. Перед ними на шестах – черная гондола из картона и легкого дерева. Вся она залита огнями бесчисленных плошек, а в ней – мальчик и девочка, в старых венецианских костюмах, в парче, в жемчугах, с напудренными париками… Процессия калек – слепые, хромые, горбуны, карлики и карлицы; чуть ли не полк девушек в импровизированных военных костюмах. За ними с пищалками, скалками, трещотками, сковородами и другими мусикийскими орудиями, не пользующимися правами гражданства в обыкновенное время, следуют собравшиеся со всей Венеции клоуны… Громадный деревянный слон, за ним корабль, застрявший, наконец, потому, что в этом сплошном море ему пришлось сесть на мель и сняться с нее нет никакой возможности… А отдельные типы, отдельные лица! Что за разнообразие масок, костюмов!.. Две прехорошенькие рыбачки из Киоджии, целые дюжины прелестных кружевниц из Бурано, шумная гурьба мальчиков не старше девяти лет, одетых ангелами, рыбами, бутылками, бабочками, птицами, лягушками, и над ними громадное, едва справляющееся со своими ходулями, чудовище с кабаньей головой, тюленьими лапами и гигантскими крыльями летучей мыши. А по самой середине площади – эстрада, на ней гирлянды фонарей. <…>

Справа и слева ярко освещенные лавочки с маскарадными костюмами полным полны. Венецианцы и венецианки, нисколько не стесняясь, с шутками и хохотом переодевались кто во что мог, откровенно снимая с себя все до рубашки. Из дверей лавок, настежь открытых, в живые реки, стремившиеся по улицам, выбегали ежеминутно красные, желтые, синие, зеленые, фантастически закостюмированные фигуры[427].

Поздней ночью, когда заканчивался праздник, сменялись и обитатели городских улиц: как написали бы иные из наших героев (Рукавишников? Чулков?), на смену Веселью безудержному приходил Разврат беспощадный:

Сегодня, вернувшись с серенад, я случайно засиделся на площади Св. Марка и, когда стали гаснуть огни, в разных местах стали появляться таинственные женские фигуры. Расследование показало, что это именно и есть то, что мы считали несуществующим в Венеции…

Это были погибшие создания, очень низкого качества. Тут же появилась масса темных личностей мужского пола, которая за чем-то следила, с кем-то переглядывалась. Один 17-летний мальчишка с веером в руках был особенно нахален. В переулке, отделявшем мою Луну <«Grand-Hotel Luna»> от площади, меня так энергично атаковали два сюжета, что я должен был отбиваться палкой. Ларчик открывался просто: бабочки летели не на свет, а в темноту[428].

29

Не столь серьезной, но все же ощутимой угрозой общественной нравственности многим казались и купальни на Лидо: дело в том, что, в отличие от большинства европейских и российских пляжей, леди и джентльмены не разъединялись в них насильственно ни в море, ни на суше. Вообще устройство знаменитых венецианских Stabilimento dei bagni заслуживает того, чтобы остановиться на нем подробнее.

Добраться на Лидо можно было тремя способами (что хорошо ведомо читателям Томаса Манна): а) на вапоретто-экспрессе от железнодорожного вокзала (2 лиры, багаж бесплатно) – им обычно пользовались те, кто собирался остановиться в одном из тамошних отелей; б) на отправляющемся раз в полчаса и стоящем 30 чентезимо рейсовом вапоретто от Riva degli Sciavoni (главный пересадочный пункт для всех городских маршрутов) или в) просто наняв гондолу – но, учитывая значительное расстояние, гондольер ради экономии усилий иногда приглашал себе напарника (по стандартной таксе). Дорога от Riva degli Sciavoni занимала от получаса до часа; у причала пассажиров встречал вагон конно-железной дороги, позже вытесненный трамваем: приятный урбанистический сюрприз для странников, отвыкших от лошадей и колесного транспорта. Впрочем, идти пешком до купален было меньше четверти часа. Такими увидел их один из наших постоянных провожатых:

Через красивую арку мы вошли в преддверие знаменитых венецианских ванн. Перед нами открылась довольно большая площадка, украшенная тропической зеленью. С обоих боков ее были устроены кассы, где с нас взяли за право входа по 20 сант. (т. е. всего по 7½ к.[429]). Посредине площадки, под огромным зонтом, стояли стулья вокруг столба. Итальянцы, и особенно англичане, очень любят сидеть и смотреть на публику в вестибюлях отелей, пансионах и т. п. И здесь все места были заняты ими… Они довольно бесцеремонно лорнировали всех входивших, очевидно интересуясь костюмами разных национальностей. За кассами, с правой и левой стороны площадки, расположены комфортабельно обставленные кабины для раздеванья, на мужской и женской половинах. В каждой из них находится мягкий диван, стул, стол и зеркало, с безукоризненно чистым бельем. По стенам площадки были развешаны роскошные зеркала и плакаты со всевозможными объявлениями. За ванны и морское купание взимается особая, небольшая плата, как разовая, так и абонементная[430].

Напротив входа была расположена торговая галерея, где, среди предметов первой необходимости, продавались и обычные венецианские сувениры, здесь же была небольшая выставка местных художников и громадный ресторан, часть столиков которого выставлялась на крытый мол, далеко вдающийся в море. Здесь же был устроен бар, в котором главным угощением был вов («vov») – яичный ликер, изобретенный в Падуе, но быстро сделавшийся одним из венецианских специалитетов. Но главным, конечно, занятием оставалось собственно купание – причем без различения полов, что сначала казалось шоком для чопорного русского глаза: «В первый раз в своей жизни я увидел „совместное“ купанье мужчин и женщин и притом на глазах многосотенной публики. Конечно, те и другие купальщики были в костюмах, но… это ничуть не мешало не только с биноклем в руках, а и простым глазом видеть людей такими, какими их создал Бог. Поначалу это меня несколько смутило, а потом оказалось очень занятным зрелищем»[431].

Так же быстро освоились с подобной бесцеремонностью и другие путешественники:

На Лидо купанье тоже для меня новость: в первый раз приходится какие-то розовые коротенькие кальсончики надевать и ходить между дамами в таких же костюмах. Сначала было как-то не по себе, но потом привык. Как-то все это очень просто, но совсем не скверно, так, как купались, вероятно, греки, с той разве только разницей, что последние купались без кальсончиков[432].

На берегу и в воде на наш непривычный взгляд царила полная непринужденность. Дамы в обыкновенных платьях ходили среди полуодетых мужчин, валяющихся в песке, и снимали их. В воде шла возня.

Вот кавалер и дама обнявшись выходят из воды. Здесь это никого не шокирует[433].

Писатель А. А. Луговой (Тихонов), желая бичевать нравы, поместил свою юную героиню, вынужденную наперсницу несимпатичной старой графини, в гнездо разврата – отель на Лидо. Крепкими мазками прозаик рисует нескромные сцены, происходившие на пляже:

Дальше – графиню, по-видимому, очень заинтересовала пара: он – лет тридцати, с густыми, хотя короткими, темнорусыми волосами, с большими, майорскими усами, здоровяк, весь крупный и с крупными чертами лица, с наглыми глазами; с одной руки он совсем спустил трико, чтобы подставить голое плечо под лучи солнца; она – не моложе, если не старше его, толстуха, некрасиво сложенная, с помятым лицом, с воловьими глазами и нехорошей, вызывающей улыбкой. Она лежит на песке, опершись на локти, животом вниз, подставя под солнце спину и толстые икры раздвинутых ног. Он полулежит на одном локте и с нахальной улыбкой смотрит прямо ей в лицо[434].

Впрочем, чопорность нравов и особенно костюмов ломалась в первую четверть века прямо на глазах – уже для детей Леонида Андреева, заехавших сюда на несколько часов во время своей стремительной венецианской вылазки, бывшие вольности смотрелись полным анахронизмом:

Мы здорово похохотали там над нелепыми фигурами купающихся иностранцев. По тогдашней моде дамы были застегнуты до самого горла в купальники с длинными рукавами и со штанами, спускавшимися ниже колен. На головах у них были шляпки, обуты в резиновые туфли. Какое удовольствие, спрашивается, недоумевали мы, могли они получить от купанья в таком наряде? Но они жеманно вскрикивали, делая вид, что напуганы крошечными волнами мелкого залива, и кавалеры в таких же закрытых купальниках успокаивали их[435].

Помимо описанных фасонов для дам были допустимы туники свободного покроя; для детей – обтягивающее трико. При необходимости купальный костюм можно было взять напрокат здесь же (что отдельно возмущало героиню позапрошлого абзаца: «Она ведь не наденет чужой купальный костюм, еще вчера прилипавший Бог знает к чьему грешному телу… Она воспитана чистоплотной!»[436]). После купания переодевались в халаты в отдельных кабинках, где оставляли мокрые костюмы. Служители смотрели за тем, чтобы в кабинках был запас горячей воды и чистых полотенец; они же уносили мокрое на просушку. На пляже стояли кресла, в которых было положено сидеть на солнце, почитывая газету или утешаясь беседой.

30

Если остров Лидо казался самой западной границей венецианских экскурсантов, то наиболее восточной был, вероятно, мост Риальто: по крайней мере, подавляющее большинство возможных достопримечательностей находилось в этих пределах. Так, уже известная нам образцовая путешественница М. А. Пожарова в тщательном реестре посещенных мест упоминает:

Венеция.

Академия искусств – 2 р<аза>

Церкви: Фрари, С. Джиованни и Паоло, Мария делла Салюта, С. Рокко, С. Джордже Маджоре, С. Сальваторе – по 1 р.

Собор Св. Марка – несколько раз

С. Мария Формоза – 1 р.

Scuola di S. Rocca – 1 р.

Остров Лидо и море – 3 р.

Публичный сад – 1 р.

Дворец дожей – 1 р.

Палаццо Рецоннико – 1 р.

Слушала серенады вечером, в гондоле – 3 р.

Арсенал – 1 р.

Фабрики венец<ианского> стекла и мозаики – 2 р.

Несколько раз каталась днем по Большому каналу в гондоле – и неск<олько> раз на пароходе[437].

Надо сказать, что набор этот – весьма редкий по полноте: большинство известных нам путешественников ограничивались лишь частью перечисленных здесь мест. С другой стороны, взгляд наш поневоле ограничен, а методика ущербна априори – не каждый бывавший в Венеции вел записки или отправлял письма; среди последних сохранилась катастрофически малая часть, да и сбереженные разысканы далеко не полностью: примерно понимая лакуны, мы можем попробовать заполнить их по иным источникам, но что делать с теми дезидератами, существование которых мы не в силах и вообразить? Таким образом, получается, что направления нашего исторического путеводителя рабски зависят не просто от состояния документальной базы, сложившегося в результате серии случайностей (это очевидно), и не только пропорциональны нашей радивости в их разысканиях – но еще и от того, что показалось нынешним нашим респондентам достойным упоминания. Сведенные вместе свидетельства включают порой единичные факты, которые мы не можем ни подтвердить, ни опровергнуть: так, Немирович-Данченко (цепкому взгляду которого мы много чем обязаны) упоминает в одном месте о распространенной у обитателей непарадных венецианских кварталов моде на крашеных собак и кошек и возникшей в связи с этим удивительной профессии: «В Италии у простонародья вы иногда видите совсем необыкновенную зеленую собаку с красной головой и желтым хвостом. Обладатель этой драгоценности заплатил меццолиру за удовольствие обладать подобным чудом природы»[438]. Ни в одном другом источнике подобного не встречалось – но стоит ли списать этот тавтологично яркий образ исключительно на фантазию романиста? Касаясь поневоле исключительно общих мест, мы стараемся соблюсти если не фасеточность, то хотя бы стереоскопию взгляда… впрочем, в случае крайней точки этой главы, моста Риальто, предосторожность эта излишня, ибо его упоминают почти все – и с неизменным разочарованием.

Знаменитый мост Риальто, пересекающий канал приблизительно на половине его протяжения, производит впечатление довольно жалкое; когда вы к нему подъезжаете, то у вас невольно возникает вопрос: «Так это-то ponte de Rialto!?» К сожалению, это «он» и есть. Хотя в описании и сказано, что он удивительно прочно построен и что под его устоями вбито до двенадцати тысяч свай, но это все-таки мало располагает вас в пользу моста, про который сочинено столько всяких анекдотов. Место это имеет интерес в другом смысле. Риальто место торговое, и здесь, в особенности по утрам, толпится простой народ[439].

Впрочем, именно магазины Риальто вызвали особенную неприязнь у следующего оратора: «Я сравнивал их с нашими московскими пассажами, это не лавки, а жалкие лавчонки, наполненные всевозможным хламом; только и оригинальны венецианские безделушки из стеклянной мозаики, золотые ажурные вещи, деревянные изделия, зеркала и кружева <…>»[440].

Чрезвычайно характерный диалог передает Б. Н. Ширяев, попавший в Венецию в конце 1944 года:

– Правильно! Я его сразу по открытке узнал… Только на ней он как-то изящнее выглядел. – Риальто! – гордо указывает на горбатый мост гондольер.

– Ах, как же это? – грустно изумляется жена. – Там, кажется, базар? Какое же это Риальто? Тетя Клодя всегда пела…

«Я в Риальто спешу до заката.

Отвези гондольер молодой…»

и вдруг базар… А я думала…[441]

Обманутые ожидания, заключающиеся в недостаточно поэтичном виде очередной достопримечательности, – меньшая из претензий, предъявлявшихся к городу взыскательными туристами. Среди наиболее распространенных жалоб (список не только не является исчерпывающим, но, по сути, едва начат) – антисанитария в каналах («Сыростью и илом несет из обмелевшего в час отлива канала. По его усеянному консервными банками, обнаженному дну, бегают здоровенные рыжие крысы»[442]; «В грязных каналах плывет всякий сор; грязноватые италианцы с растерзанной грудью, в проломленных шляпах, загородили канал нагруженными барками; громко бранятся; кухарка из окон палаццо ведро за ведром выливает; ручей мутнопенных помой протекает на зелени слизью и блесками радужных пятен <…>»[443]), недостаточная презентабельность гондольеров («А насчет поцелуя, – тип, хоть и в живописном костюме, но от которого пахнет чесноком… Вряд ли соблазнительно для „молодой синьоры“»[444]), неожиданные трансъевропейские аллюзии («В Венеции в первые моменты было разочарование: закопченный, грязный вокзал и неожиданный маленький пароходик, вроде тех – „легкого финляндского пароходства“, которые бегали у нас по Фонтанке, а я хотел видеть одни гондолы»[445]), недостаточная механизация производства («Венецианские кружевные фабрики – тоже мелкие, кустарного типа мастерские, в роде наших вологодских или пензенских»[446]), невыносимые запахи («Как пикантно воняет где-нибудь в узенькой уличке прелыми фруктами, оливою, просто хорошо засохшим говном <…>»[447]; «Особенно плохое воспоминание оставила в нас „царица Адриатики“ – Венеция. Узкие, кривые улицы, грязь в отелях и на тротуарах, вонь от каналов – настолько сильная, что обедать противно»[448]; «<…> …в Венеции архитектура ничего себе… только воня-я-ет! – И сморщил нос пресмешным образом»[449]; «Дома здесь были со следами плесени, в воздухе „висел“ запах застойной воды и нечистот, выливаемых в те же каналы, и на фоне этого – лишенные солнца, бледные рахитичные дети»[450]; «В этом странном городе, вероятно, плохо решен возрос с канализацией. Я не берусь утверждать, что ее не было вовсе, но в воде канала плавали арбузные корки, размокшие бумажки и прочий мусор. Да и запах соответствующий, в особенности в узких канальчиках со стоячей водой»[451]; «Грязь, вонь! В мутной воде плавают всякие отбросы, дохлые крысы. Над нашей головой сушат белье»[452]) – и, конечно, самое свирепое местное животное – москит, «язва венецианского лета»[453], «которых неизвестно почему Ной забрал на свой ковчег»[454], «<…> бандиты, дикие зуавы. Они колют, рубят, ранят с яростью морских разбойников, а кровь пьют, как ростовщики»[455] etc.

Собственно, большинство венецианских разочарований (общее число которых не поддается учету) связано было с болезненным несоответствием между предварительным впечатлением от города и его реальным обликом, данным в ощущениях. Сила этого несоответствия особенно усугублялась цельностью ожиданий, порождать которые Венеция способна была сильнее любого другого европейского города (за исключением, может быть, Парижа). Об этом писал в некрологической по форме заметке, посвященной первым австрийским бомбардировкам Венеции, журналист С. В. Потресов, более известный под псевдонимом Яблоновский:

Нужно было, чтобы на земном шаре был уголок, где люди не живут, а грезят; не трудятся, а отдыхают от трудов, забот, печалей и болезней; не ссорятся и – еще меньше – дерутся, а проводят свои дни в радостном, беззаботном веселье, шумном, но так успокоительно действующем на нервы.

И чтобы существовал такой уголок, Господь Бог создал Венецию, город-сказку, город-сон, город – одно великое произведение искусства. <…>

Венеция! Мы рождаемся с любовью к тебе, таинственная, манящая, может быть, действительно существующая, может быть, только приснившаяся человечеству в самую счастливую минуту. <…>

Из какого бы уголка земного шара ни отправлялся в нее путешественник, – он отправлялся в свою собственную страну[456].

31

К моменту, когда были написаны эти проницательные строки, туристический поток в Венецию обмелел почти полностью. Собственно говоря, эвакуация российских граждан, застигнутых войной, началась в последние дни июля 1914‐го – и основную трудность представляли пять групп экскурсий народных учителей, бывшие в этот момент в Италии:

Кроме двух экскурсантских групп в Риме, в моем ведении еще одна в Неаполе, одна во Флоренции и одна сегодня приезжает в Венецию, – всего двести пятьдесят русских граждан, которых мобилизация и война может задержать за границей. Надо им это объяснить, надо огорчить их вестью, что кровные деньги, скопленные ими на поездку за границу, наполовину пропали, так как необходимо немедленно собираться домой. Но как я их отправлю? Чеки и аккредитивы уже недействительны, в собственных их тощих карманах не наскребется и на выезд, а обычный путь возврата лежит через Берлин. Как я пошлю их в Германию, которая завтра может оказаться в войне с Россией? Главное, – чтобы не было паники и чтобы последние дни и часы их пребывания в «стране сказки» не омрачились тревогой. С небольшой эстрады читаю им телеграммы и даю разъяснения: «пока ничего особенно страшного нет, Россия в войну не втянута». Сам уверен, что это случится не сегодня – завтра.

С руководителями условились: показать экскурсантам как можно больше, отвлечь их от беспокойных мыслей. Днем позже – телеграфный приказ по частям: всех спешно направить в Венецию, откуда есть пароходы на Константинополь и Одессу. Мой помощник, студент, летит в Берлин – вывезти экскурсантов в Италию, которая в войну пока, конечно, не ввяжется. Найти в Швейцарии и доставить сюда же тамошние группы, – они у нас по всей Европе. Венеция. Два отеля набиты русскими. По памяти о прежних годах, – кредит имеем неограниченный; шесть лет русские учительские экскурсии разъезжают по Италии, к ним привыкли. Вступаю на авантюрную дорогу, – нужно спасать соотечественников. Банки по аккредитивам не платят, в кармане ни копейки, – и все-таки иду в пароходное бюро, приодевшись получше, приняв вид самый независимый. – Когда идет «Сардиния»? – Через пять дней. – Сколько пассажирских мест? Прекрасно, оставьте за мной все места второго и третьего класса. Почтительное внимание! – Нужен залог? Или вам достаточно консульского заверения? Знаю, что плата золотом. С венецианским консулом договорились: в такой момент он не может отказать в гарантии, но, конечно, в долг, с тем, что экскурсанты заплатят по приезде на родину. Это отмечается в паспортах. Но половину платы за проезд я должен достать сам, то есть внести несколько тысяч рублей золотом. Произношу горячие речи, убеждаю тех, у кого есть деньги, вносить в «фонд отъезда». Кто посостоятельнее, – дают, но много бедноты, не имеющей ничего. Собрав, что можно, объявляю, что поедут либо все, либо никто; нельзя оставлять в чужой земле товарищей по экскурсиям. Убеждаю двое суток, – и, наконец, вычерпаны все деньги из всех кошельков. Старосты собирают, подсчитывают, записывают. С консульским обеспечением – хватает для уплаты за весь пароход. Теперь уже уверенно прошу оставить за мной и все места на следующий рейс – пароход «Сицилия». В Венеции мы все заметны: иностранцы успели выехать, маячат на площади только русские. Ко мне подбегают какие-то дамы в туалетах, показывают аккредитивы и бриллианты, умоляют дать им место на палубе парохода. Но палуба и так будет занята нашими. С бриллиантами можно и подождать развития событий, – и приходится всем отказывать. Помню отъезд – и страшный и трогательный. Слова, слезы и прощальные приветствия[457].

Сложнее приходилось неорганизованным туристам – но, благодаря налаженному пароходному сообщению, большей части российских граждан удалось, хотя и кружным путем, вернуться на родину. В 1914 году Министерство иностранных дел издавало пофамильный «Список русских подданных, застигнутых войною за границей» (всего вышло пять выпусков) – с целью дать известие встревоженным родственникам и подготовить дипломатов к эвакуации пострадавших. Италия по числу застрявших соотечественников – в явных аутсайдерах, а в Венеции их отмечено меньше пятидесяти: графиня Надежда Апраксина, Секкаржи, Блан, Болотова, Мария Большакова, Роман Борнштейн с дочерьми, Ядвига Боскевидра, Бояновская с семьей, Мария Карега, Жозефина Кублицкая-Пиоттух, Анна Линц, Ванда и Константин Разван, Леокадия Сорна, Седлевская, Вера Фельдгаузен с семьей, София Чельцова, Екатерина Шведе, Мария Шмидт, Владислав Щеденцович[458], Марианна Шмидт, Ольга Ивановна Мец, Раиса Лопо-Старевская[459], а также выехавшие на родину доктор Арбузов, Элеонора Шмидт, князь Волконский, жена директора варшавской гимназии Игнатенко с дочерью Анной («выезжает из Венеции в Константинополь»), доктор Фромшильд («едет из Венеции в Константинополь»)[460], Александра, Анна и Елена Аристовы (однотипные пометы «уехала из Венеции в Россию через Одессу»), Александр Борисов («из „Hotel Exceltior“ на Лидо уехал в Прагу»), княгиня Надежда Вадбольская («из „Hotel Monaco“ в Венеции уехала в Петроград»), madame Anatole Закс («из Лидо уехала 1 сентября нового стиля в Цюрих»), Анна Зданович («из „Hotel San Giorgio“ на Лидо, уехала 31 июля нового стиля по неизвестному адресу»), Екатерина Калантурова («из „Grand Hotel des Bains“ на Лидо, где жила с 1 по 31 июля нового стиля, уехала неизвестно куда»), Сергей Корочкин («выехал из Венеции 15 августа нового стиля»), Гельма Круминг («жила с 1 по 31 июля нового стиля в „Hotel Ungaria“ на Лидо, откуда уехала неизвестно куда), Наталия Маевская («из „Villa Vittoria“ на Лидо, где жила с 31 июля по 16 августа, нового стиля, уехала пароходом «Сардиния» через Константинополь в Одессу», Павел Морозов («выехал из Венеции в Россию через Одессу»), Николай Непорожнев («выехал из Венеции в Россию через Одессу»), Павел Павлов («отбыл из Венеции по неизвестному назначению»), Александр Ромм[461] («выехал из Венеции в Россию через Одессу»), Ксения Слуцкая («до 1 октября нового стиля находилась в Chioggia, около Венеции, „Hotel Luna“, выехала по неизвестному назначению»), Мария Шмидт («отбыла из Венеции по неизвестному назначению») – и венчает список невозмутимая Ядвига Ягурская («проживает в Венеции, „Hotel Vittoria“»)[462].

Конечно, не подлежали эвакуации представители русской колонии в Венеции – небольшой численно, разобщенной социально и описываемой оттого не без труда. Проще всего, как и в большинстве подобных случаев, поддаются выявлению те, кто пребывал там по долгу службы. Так, с 1890‐х годов должность русского консула в Венеции исполнял «талантливый, деятельный и неутомимый» (по слову Немировича-Данченко[463]) Илья Анастасьевич Сунди, бывший таможенный чиновник, цензор Одесской пограничной почтовой конторы[464], гомеопат и член Императорского Палестинского общества. Волею судьбы ему пришлось сыграть короткую, но запоминающуюся роль в биографии Вячеслава Иванова: летом 1899 года он, благодаря своей неуступчивости, помешал заключению брака между Ивановым и Зиновьевой-Аннибал – бумаги обоих были не в полном порядке, но в его силах было разрешить венчание. «[Б]лагодаря притеснительному формализму консула мы должны бежать ни с чем и отсюда, понапрасну разгласив здесь свое опасное дело»[465], – горестно сформулировал поэт. Впрочем, засвидетельствовать французский перевод русских документов Сунди согласился. Помогал ему в должности консульского агента Г. Дзедзо, о котором у нас нет никаких сведений[466].

В 1910 году Сунди умер (и был похоронен на Сан-Микеле[467]), а на смену ему был назначен венецианец граф Чезаре Фоскари, при котором состоял вице-консул П. П. Гарновский[468]. В конце 1913 или начале 1914 года на смену графу был прислан новый консул Протопопов – по крайней мере, один из венецианских завсегдатаев встречал его в этом качестве уже в апреле 1914 года: «Радуюсь перспективе скоро с Вами обоими вновь встретиться в Венеции. Из Русских в настоящее время никого кроме Консула Протопопова с женою нет, но скоро надеюсь увидеть Ф. Г. Бернштама»[469]. Год или два спустя автор этого письма, художник Петр Васильевич Безродный, герой эпиграммы одного из наших авторов («Читаешь по утрам усердно „Фигаро“ / По вечерам сидишь у Флориана. / Известно всем – талантом ты „зеро“ / А мордой – обезьяна»[470]) сам становится венецианским консулом, в каковом качестве и пребывает до советской ревизии дипломатического корпуса, когда консульство было упразднено[471].

Значительную часть русской диаспоры составляли художники, наиболее заметным среди которых был А. Н. Волков-Муромцев, живший в Венеции с 1880‐х годов[472], причем с 1883‐го – в собственном доме, сделавшемся одной из локальных достопримечательностей:

Раз я обратил внимание на маленький изящный дворец.

– Этот палаццо купил русский художник! – указал на него гондольер.

Маленький, видимо обновлявшийся. Вновь пристроены золоченые балконы; громадное окно второго этажа захвачено желтым атласом колоссального занавеса. Оказывается, что здесь поместился бывший профессор одесского университета Волков. Это действительно талант и талант недюжинный. Его акварели создали ему почетное имя в Англии и продаются там по таким высоким ценам, о которых нашему русскому пейзажисту и не мечтать у себя дома. Волков влюблен в Венецию, – и ему удалось у ее солнца похитить тайну мягкого южного освещения и передать ее на своих картинах[473].

Волков покровительствовал молодым русским художникам, приезжавшим в Венецию. В частности, его расположением пользовался С. Южанин, которого мы много цитировали выше:

Сегодня я встретился с Александром Николаевичем Волковым во дворике бывшего аббатства Св. Георгия. Я делал там рисунок, и он пришел туда работать. Радушно поздоровавшись, он стал расспрашивать, что я делаю в Венеции и как вообще мои дела, попенял, что я не был еще у них. Действительно, я глупо поступил, что не зашел к нему ранее, тем более что меня приглашала его дочь. <…> Дом его стоит на Большом канале, недалеко от церкви Санта Мария делла Салюте. Купил он его полуразрушенным и сам привел в порядок. Гостиная очень интересно обставлена. В ней мы выпили сначала по рюмочке, а затем по стакану чая из самовара, сделанного из венецианского ведра. Он показал мне кое-какие комнаты, но рассматривать подряд было нельзя, так как был уже девятый час вечера, и я направился домой[474].

Долгие годы в Венеции жил художник К. П. Степанов:

Мы знали, что в Венеции проживает близкий приятель моего брата Леонтия, очень известный в те времена русский художник К. П. Степанов, однако я не слишком горел к встрече с ним, опасаясь, как бы этот русский знакомый не испортил нам венецианского настроения. Но вот, вбегая как-то по ступеням мостика где-то около San Moise, я нос к носу встречаюсь с другим русским художником – с А. А. Карелиным. Откровенно говоря, я и ему не обрадовался, я не очень доверял «вечному энтузиазму» Андрея Андреевича и его никчемному прожектерству. Но в те декабрьские сумерки, под медленно падающими хлопьями снега, на ступенях венецианского мостика эта удивительная «расейская образина», представшая предо мной в развевающемся плаще, под широкополой, «чисто художественной» шляпой, показалась мне «фантастичной», а всякая фантастика в те времена пленяла меня в сильнейшей степени. Поэтому я не подумал от него улизнуть, а отдался в руки судьбы. И вот оказалось, что Степанов, с которым Карелин видается ежедневно, уже предупрежден из Петербурга о нашем прибытии, что он нас ждет и даже тревожится, почему нас все еще нет. Тут же мы сели в гондолу и поплыли вниз по Канале Гранде к тому несколько запущенному палаццо, рядом с великолепным Palazzo Pezaro, в котором поселился Клавдий Петрович со своей семьей.

Степанов встретил меня как родного и стал даже требовать, чтобы мы к ним перебрались, когда же я решительно отказался, то он настоял, чтобы мы «по крайней мере» к ним приходили обедать, обещая нас кормить самыми отборными и притом чисто венецианскими блюдами. Последнее показалось уж слишком соблазнительным, так как у Клавдия Петровича была заслуженная репутация изысканного гастронома и превосходного повара. Сколько раз я его видел у Леонтия или у бабушки Кавос с бумажным колпаком на голове и повязанного белым фартуком, когда он священнодействовал в кухне, готовя на разные лады макароны или ризотто…[475]

Ежегодно проводил в Венеции половину года известный пейзажист К. К. Первухин, встреченный там (в компании с Немировичем-Данченко) Ниной Серпинской: «В неизменном синем берете парижских художников (в России тогда еще редком), этот, буквально „одержимый“ Венецией человек каждый год тратил все сбережения на летнее, весеннее или осеннее паломничество в Венецию. Его мягкие, мечтательные акварели передавали Венецию такой, какой она стала теперь, в сумерках своего бытия»[476]. Его же видел в Венеции и Б. Зайцев: «Позже на той же Пьяцце встречали мы художника, приятеля нашего по Москве. Его жизнь в том состояла, что зимой он преподавал в Училище Живописи и Ваяния, жил с женой скромнейше, к лету подкапливал деньжонок и все их проживал в Венеции. Милый человек Константин Константинович Первухин!»[477]

При этом, конечно, большая часть художественной колонии, особенно из числа лиц, склонных к мизантропии, никак не может быть выявлена без обращения к местным архивам. Среди потенциально восстановимых дезидерат – художница Лаврова, встречу с которой описывает Немирович-Данченко:

– Вы русская?

– Русская. Даже московская, если хотите.

– А мы вас с приятелем принимали за несомненную итальянку. Он только стоял за ваш тициановский тип, а я за оригинал Паоло Веронезе.

– Я также рада вас увидеть… поболтать. Так мало здесь русских встречается!

– Вы здесь давно?

– Три года. Два года я жила во Флоренции и Риме, а этот здесь в Венеции. Учусь. Старинные мастера и южное солнце – великая школа. Ее не заменишь ничем. Тут видны и понятны настоящие краски…[478]

Еще в меньшей степени поддаются учету лица, проживавшие в Венеции достаточно долго, но на постоянное место жительства не перебиравшиеся: помимо собственных писем или воспоминаний свидетельствовать их присутствие могут только случайные встречи. Так, Б. М. Кустодиев, приехавший в Венецию в 1907 году ради участия в Международной выставке, замечал в письме к жене: «Русских здесь масса – вчера Сергей Дягилев приехал, но я с ним не виделся, так как не особенно его долюбливаю»[479]. Два года спустя на то же изобилие соотечественников жаловался Бакст: «Приехал Дягилев, Фокин с семьей, Нижинский, конечно, Дункан с детьми; русских такая гибель – ни дать ни взять Биарриц!» [480]

Еще в меньшей степени поддается учету аристократическая ветвь диаспоры, жившая в сословной изоляции от компатриотов. Так, в биографии Волкова упоминается венецианский кружок княгини Долгоруковой, князь Лев Гагарин, князь Четвертинский и многие другие люди, среди которых единственное хорошо знакомое историкам литературы лицо – баронесса В. Икскуль фон Гильденбандт[481].

Одно из последних пополнений этой компании – и одновременно, кажется, последний рейс из исторической России в Венецию – случилось поздней зимой 1920 года, когда из сопротивлявшегося, но готового пасть перед большевиками Новороссийска вышел итальянский пароход «Семирамида» с небольшой группой беглецов на борту. Среди них была балерина М. Кшесинская, подробно описавшая это долгое плавание – через Константинополь и Пирей – и его благополучное завершение:

Десятого (23) марта, когда солнце уже начало заходить, вдали мы увидели первые очертания Венеции, верхушку Кампанильи и других церквей. Колокола зазвонили к вечерней молитве, и мало-помалу Венеция стала показываться во всем своем величии и блеске. Те, кто любит Венецию, поймут, что чувствуешь, когда подходишь к ней. Мы это ощущали еще сильнее после всего пережитого. Ровно в восемь вечера наш пароход бросил якорь против Дворца Дожей[482].

32

Набранная до событий 1917 года инерция русско-итальянских культурных связей не успела полностью заглохнуть даже к началу 1920‐х годов: после 12‐й венецианской биеннале 1920 года, на которой русский павильон был составлен уже известным нам П. Безродным исключительно из произведений эмигрантов[483], при подготовке к следующей выставке, назначенной на 1922 год, активизировалась и советская сторона. Первые документы, связанные с ее подготовкой, либо утрачены, либо скрыты в темных недрах архива Наркомпроса, но несомненно, что роль инициатора участия с советской стороны принял на себя мельком упомянутый выше Ф. Г. Бернштам. Основная проблема была в отсутствии необходимых для этого валютных средств, но ее предполагалось решить довольно экстравагантным (впоследствии ставшим привычным) способом – извлечь из музейного фонда какие-нибудь произведения искусства, продать их за валюту и вырученные деньги пустить на организацию павильона. Об этом – хронологически первый из подшитых в дело об организации венецианской выставки документов – служебное письмо из Наркомпроса к Замнаркомвнешторгу А. М. Лежаве:

В ответ на Ваше отношение от 2/II с. г. согласно распоряжения тов. ЛУНАЧАРСКОГО сообщаем, что для технической передачи Наркомвнешторгу произведений искусства и роскоши на предмет реализации их для оплаты организационных расходов по устройству русского Отдела на XII Международной выставке в ВЕНЕЦИИ в сумме 25 000 золотых рублей, а также на создание постоянного выставочного фонда Наркомпроса, не превышающего в общей сложности 100 000 зол<отых> рублей, будет организована специальная комиссия, которая совместно с Вашими представителями произведет экспертизу, оценку и фактическую передачу означенных предметов. В виду особой срочности выставки просим Вас, в счет указанного фонда, предоставить для нужд выставки 15 000 итальянских лир для немедленной командировки т. БЕРНШТ<АМА> в Венецию, а также 10 000 000 сов. рублей, необходимых на неотложные организационные расходы по сбору в Москве и Петрограде экспонатов.

По всем вопросам связанным с выставкой просим непосредственно сноситься с уполномоченным К<омите>та Русск<ого> Отд<ела> Выставки т. Ф. Г. Бернштамом и секретарем К<омите>та т. М. Я. Гинзбургом которым поручена Наркомпросом вся организационная работа по делам Выставки[484].

Два месяца спустя наркому Луначарскому, вероятно, показалось, что в этой идее есть нечто сомнительное, и он своей депешей от 22 апреля предложил считать ее небывшей:

Взвесив все обстоятельства, касающиеся Венецианской выставки, я прихожу к выводу, что сейчас организация ее нам не по средствам и повлечет за собой большие убытки.

Прошу Вас те 60 000 золотом рублей, которые Вы должны были выдать на это дело в обмен на получение Вами от музеев экспортных ценностей, передать в распоряжение Главмузея на разного рода неотложные нужды, главным образом в связи с изъятием церковных ценностей, где необходимо внимательно оберечь ценности художественного порядка и культурного значения от поступления в металлический лом[485].

Но тут уже в свою очередь возмутился Наркомат внешней торговли – и отказался запущенный уже механизм останавливать:

Наркомвнешторг сим сообщает, что он не считает возможным в настоящее время отказаться от участия в Венецианской выставке, так как расходы на эту выставку уже произведены, с другой стороны венецианская выставка может иметь для нас благоприятные результаты.

НКВТ не может в данное время передать в распоряжение Главнауки 60 000 зол. рублей, так как до сих пор не передан отделу Художественных ценностей – обещанный из Главмузея художественный экспортный товар.

По приеме из Главмузея вышеупомянутого художественного товара, согласно присланного списка и его реализации НКВТ выплатит Главмузею в счет этих 60 000 зол. рублей соответствующую сумму[486].

Луначарский, несмотря на это неповиновение (или даже благодаря ему), от проекта отстранился, передав его в ведомство Главнауки – что не остановило Бернштама, который, уже официально титулуясь «комиссаром Русского отдела Международной художественной выставки в Венеции», отправил 25 июля 1922 года большую докладную записку руководителю Главнауки И. И. Гливенко:

Сегодня, при личном свидании Нарком А. В. ЛУНАЧАРСКИЙ, который, за неимением времени, моего доклада выслушать не мог, подтвердил мне свое распоряжение по всем вопросам выставки обращаться к Вам, а потому, прилагая при сем мой письменный доклад, который я представлял вчера, прошу Вас, если возможно, сегодня же дать мне дальнейшие директивы. <…>

1. Открытие русского отдела в Венеции необходимо во что бы то ни стало, так как теперь уже это вопрос чести. Италия сделала все авансы и много материальных затрат. Враги Советской России уже говорят в печати о том, что русский павильон «вырван», что лучшие силы русского искусства, живущие за границей художники лишены возможности выступить на международное состязание – конкурс, как это было 2 года тому назад, а Советская Россия не сможет ничего наладить.

2. Открытие Русского Отдела дольше откладывать нельзя, т. к. до конца выставки остается всего 3 месяца из них август и сентябрь самые боевые месяцы выставки, а закрывается выставка в конце декабря.

3. Для финансирования Отдела по мнению Замнаркома Внешторга М. И. ФРУМКИНА можно было бы сейчас использовать заимообразно необходимые из отпущенных Наркомпросу 19-го сего июля 200 т. рублей с тем, что субсидируемая сумма будет возвращаться частями из продажи отобранных весною гранильных изделий фонда Оружейной Палаты. Отобрано было на сумму свыше 70 т. рублей.

4. Из административных лиц для Венеции необходимы, по крайне мере: специальный, самостоятельный комиссар и секретарь-делопроизводитель, знающие технику выставочного дела, Италию и итальянский язык, что весьма существенно по вопросам переговоров, устройства экспонатов, справок, регистрации, продажи, отчетности и проч.

5. Во избежание каких бы то ни было недоразумений, функции заведующего устройством выставок русского искусства за границей тов. Д. П. Штернберга, так и комиссара Русского Отдела в Венеции должны теперь же быть строго определены и разграничены[487].

Советское участие в следующей венецианской выставке, состоявшейся в 1924 году, готовилось заранее, на фоне потепления межгосударственных отношений – и документировано гораздо лучше[488]. Как минимум двое из ее участников с советской стороны были, вероятно, обязаны ей жизнью – ибо, будучи официально командированными в Венецию, назад не вернулись. Речь идет о художнике Юрии Анненкове и поэте Вячеславе Иванове – и, благодаря хорошо сохранившимся бумагам последнего, мы можем увидеть, насколько усложнился путь, казавшийся еще 10 лет назад столь гладким.

Командировка для посещения венецианской биеннале была выписана Иванову по ходатайству Азербайджанского университета в середине июня 1924 года. 4 июля в Москве ему был выдан заграничный паспорт, сроком действия в один год. 31 июля итальянским посольством в Москве в него была поставлена виза, 20 августа получена транзитная литовская, 22-го – транзитная латвийская, в тот же день – транзитная немецкая, на следующий день – чешская. 28 августа Иванов вместе с сыном и дочерью выехал из Москвы поездом в сторону Риги – и только 30-го пересек итальянскую границу[489].

33

Изменившиеся формальности в области заграничных путешествий зафиксированы в книге 1926 года под названием «Заграничные поездки. Справочник», изданной за свой счет в 1926 году Янисом Репсоном, сотрудником бюро путешествий при «Агентстве германско-русского складочного и транспортного товарищества „Дерутра“». Напечатанная на излете НЭПа, она фиксирует положение, которое продлится менее двух лет – до конца 1927 года, когда правила выезда будут резко и безмолвно устрожены[490], – но при этом предъявленный там алгоритм заграничного путешествия достаточно показателен.

Заграничный паспорт выдавался в административном отделе местного губисполкома. Для этого нужно было подать заявление с приложением опросного листа (анкеты) и двух фотографических карточек, а также приложить к ним:

Рабочие и служащие: а) справку домоуправления о месте проживания; б) членский билет профсоюза со всеми отметками об уплате членских взносов полностью; в) справку от администрации службы о том, что препятствий к выезду за границу не имеется, причем лица, состоящие на специальном учете, представляют разрешение на выезд за границу от того учреждения, где они состоят на учете.

Батраки и крестьяне – удостоверение местного сельсовета, заверенное волисполкомом о том, что они являются трудящимися и не эксплуатируют наемного труда.

Лица свободных профессий, кустари, ремесленники и лица, живущие на нетрудовые доходы, – справку домоуправления, заверенную милицией, о роде занятий и категорий по исчислению квартирной платы. Лица означенной категории, живущие в сельских местностях, представляют упомянутые справки от волисполкомов. В случае неясности определения Административные отделы требуют представления документов, выдаваемых финорганами (патентов и проч.). <…>

Лица, командируемые государственными или общественными учреждениями, предприятиями или организациями, помимо вышеуказанных справок, – копию командировочного удостоверения, подписанного Народным Комиссаром или его заместителем (на местах начальником учреждения, имеющим право командировки сотрудников за границу). Все заявители представляют также справку <на>длежащего уездного, окружного или губернского финансового органа о том, что за ними не имеется никаких недоимок как по налогам и сборам, так и по обязательному государственному страхованию[491].

Получение заграничного паспорта обходилось гражданину в 200 рублей, но те, кто жил на нетрудовой доход, равно как и члены их семей, платили 300 – плюс 10 % в пользу российского общества Красного Креста (неожиданный реликт дореволюционной процедуры). Паспорт был действителен один год, выехать по нему можно было в течение трех месяцев со дня выдачи.

Получив паспорт, можно было отправляться за визой: большинство государств к этому времени установили дипломатические отношения с Советским Союзом, так что проситель мог выбрать консульства непосредственно тех стран, в которые он направляется. Соответственно, для того, чтобы поехать в Венецию классическим маршрутом, соискатель должен был получить транзитные польскую и австрийскую визу и итальянское разрешение на въезд. Польское консульство располагалось в Москве на ул. Гражданской; к заявлению нужно было приложить две фотографические карточки; документы отправлялись в Варшаву, откуда и приходил ответ – положительный или отрицательный. Въездная виза стоила 20 рублей, транзитная – 10, плюс за обработку анкеты нужно было отдать консульский сбор в 2 рубля 80 копеек.

Австрийская миссия квартировала на Садовой-Кудринской; въездная и транзитная виза стоили одинаково по 5 рублей 80 копеек. Итальянское Королевское посольство находилось в Денежном переулке. Италия строже многих других стран относилась к приезжающим из Советского Союза:

Граждане СССР, желающие въехать в Италию по личным делам на продолжительное время или временное пребывание, должны получить соответствующее разрешение от Королевских Властей из Рима. Для этого необходимо заполнить специальные анкеты, с указанием на рекомендации от лиц, проживающих в Италии, а также дать гарантию в том, что они обладают достаточными средствами как для проживания, так и на обратный проезд и не имеют надобности искать себе заработок. Получение въездной визы может продлиться от одного до двух месяцев[492].

Итальянская виза обходилась в 5 рублей 50 копеек.

Заметно ужесточились по сравнению с российскими и таможенные правила: теперь требовались отдельные разрешения на вывоз книг, изданных до 1918 года, музыкальных инструментов, ковров, картин, икон, бронзы, фарфора, монет и всяких археологических находок, причем на книги медицинского содержания – дополнительное разрешение от Народных комиссариатов просвещения и здравоохранения. Чрезвычайно жестко регламентировался и вывоз денежных средств – один пассажир мог иметь с собой денег, чеков, валюты и драгоценностей на сумму не более 300 рублей – плюс по 150 на каждого члена семьи, вписанного в его паспорт. Дополнительно можно было вывезти одно обручальное кольцо и одни золотые часы – все остальное требовало разрешения Особого валютного совещания при Наркомфине.

Билеты для заграничных поездок приобретались в той же «Дерутре», где работал автор справочника, – в ее отделениях в Москве (Петровка, д. 4), Ленинграде (гост. «Европейская»), Одессе (ул. Лассаля, 12) и Харькове (ул. Карла Либкнехта, 17/19).

34

Несмотря на все эти логистические и финансовые трудности, в 1920‐х годах туристический поток хоть и уменьшился, но не иссяк вовсе. Так, летом 1925 года в Венеции был драматург Н. Эрдман, проведший перед этим около месяца в Берлине:

Родные мои, какая изумительная и беспощадная красота Венеция. Ни разу в жизни я не испытывал такой грусти, такой печали. Я всегда переносил прекрасное очень тоскливо, но я никогда не думал, что можно тосковать до такой степени. Площадь Св. Марка. На ней можно сидеть часами без слов и движения. Вообще в Венеции хочется говорить шепотом, как на кладбище. Прямо перед нашими окнами залив, и вечером видно, как зажигаются огни на Лидо. Но самое прекрасное – это гондолы, мне почему-то они больше всего напоминают скрипку, хотя на нее совсем не похожи. Когда лежишь в гондоле и едешь маленькими каналами, чувствуешь, до чего страшна и великолепна была та эпоха, когда каким-то безумцам запало в голову выстроить этот фантастический город. У Анри де-Рени в одном из романов есть человек, который, приехав в Венецию, собирался из нее уезжать. Собирался он весной, потом летом, потом осенью, потом зимой и так и не мог уехать. Я этого человека вполне понимаю[493].

Там же (что хорошо иллюстрирует плотность русской речи в венецианском воздухе) он был встречен Софьей Гиацинтовой, в недавнем прошлом – предметом безнадежной страсти Сергея Соловьева, на тот момент – преуспевающей советской актрисой:

А в Венеции получили встречу-сюрприз. Набегавшись по музеям, возбужденные, мы заняли в ресторане столик близко от воды. Стояла уже темная тишина, слышались далекие всплески весел, откуда-то доносился чуть разбитый приятный тенор.

Смотри, кого нам бог послал! – Голос был замечательно русский и знакомый.

И тут же мы соединились с Павлом Марковым и Николаем Эрдманом, человеком редкого таланта и очарования. Мы разговаривали хором, перебивая друг друга, как будто бы не видались сто лет. Только Чехов был задумчив, тих.

Невозможно уйти, – сказал он, когда стали собираться, – особенно сейчас – все так примолкло…[494]

Гиацинтова и ее спутники в Италии уже бывали, но Эрдман был впервые – и не мог за отсутствием образцов для сравнения отметить произошедшие в ней изменения. Это сделал другой визитер в 1929 году, но приехал он не из СССР, а из Берлина:

Войны, революции прошли вдалеке от этого, единственного в мире города.

Расцвет Венеции – дела давно минувших дней. Теперь она лежит спящей красавицей в своем прозрачном гробу.

Туристы со всех концов земного шара стекаются в этот город-музей; здесь все то же – башня Часов, на которой гиганты выбивают свои часы, мрачный Мост Вздохов, ширь Большого канала и тухлая тишина узких водных уличек.

Но из суеты деловой жизни приезжают сюда «американские дядюшки», чтобы вдохнуть непонятный им аромат минувших веков.

Надо, однако, сказать: прежнего столь известного навязчивого приставания разных гидов, проводников, попрошайничества под разными соусами – больше нет. Туриста не пугают. Турист заметно обмельчал. Всюду такса, распорядок, твердые цены и десять процентов какого-то налога.

И магазины цены запрашивают божеские.

Однако, подальше от центра не считаются с новыми порядками и берут с иностранца, смотря по акценту. Наибольший почет, конечно, американцу, обладателю его величества полновесного доллара.

И самодовольно поглядывают приезжие американцы, ни бельмеса не смыслящие в искусстве, поглядывают на Паоло Веронезе, разрисовавшего потолки Дворца Дожей, и спрашивают:

– А скажите, пожалуйста, почему здесь так дует?[495]

35

Осенью 1927 года в большое путешествие по Италии отправился Н. Асеев. Его путевые заметки, составившие книгу «Разгримированная красавица», очевидным образом сконструированы как реплика в диалоге с предшествующей традицией травелогов – не случайно целая глава, озаглавленная «Споры с Муратовым», посвящена советской ревизии классических русских взглядов на предмет. Соответственно выстроен и широкий зачин повествования, хотя рукотворные трудности, которые приходится преодолевать путешественнику в новую эпоху, описаны на всякий случай довольно скупо:

Первые впечатления начинаются с той минуты, как, окончив хлопоты с паспортом и визами и получив чек на Берлин или Рим, выйдешь с Неглинного на Кузнецкий. <…> Билеты Дерутры вытесняют, выталкивают тебя из привычной жизни, из каждодневной, деловой обычной спешки, сознание скорого отъезда выносит тебя из обычного состояния, как пробковый пояс из воды[496].

В этой части пути бытовых подробностей довольно мало, но те, что есть, весьма любопытны: автор упоминает «широкобокий пульмановский вагон» – то есть хорошо знакомый читателю шедевр Общества спальных вагонов и скорых поездов, национализированный государством; в наследство от бывшего владельца остался и уровень сервиса: «Объявление на трех языках, форма проводников, теплая вода в уборной, все говорит о подтянутости, о желании не ударить лицом в грязь перед отбывающими за рубеж пассажирами»[497]. В соседних купе едет английская делегация, возвращающаяся с торжеств, посвященных юбилею революции, и советская компания на конференцию в Женеву – А. И. Угаров, А. Ф. Горкин и Б. Е. Штейн (у первого годы жизни ожидаемо замыкаются 1939‐м, двое остальных уцелели). Подробно описано пересечение советско-польской границы и обмен валюты в Негорелом:

На таможне, кроме военного блеска, виден уже и штатский шик: кассир в будке международных спальных вагонов настолько толст, настолько франтовски одет и настолько величав, что прямо язык не поворачивается сказать ему, что он ошибся в сдаче, меняя английские фунты на польские злоты. Шикарный кассир тут же явно откладывает себе в жилетный карман и на галстук, и на туфли, и на вежеталь, обильно лоснящийся на его ослепительном проборе. Но ведь это «уже Европа» и жаловаться некогда, да и некому[498].

Тот же обидчивый фатализм звучит и при описании неурядиц с варшавскими отелями:

Отношение к русским нагловатое. Вас меряют взглядом, разводят руками и с удовольствием сообщают, что комнат свободных нет. И тут же на ваших глазах, раскланиваясь перед внушительным немцем, записывают его, предлагая комнату на выбор. Мы объездили пять гостиниц типа отель «Полонья» и отель «Еуроп», и нигде для нас не нашлось места. Не знаю, – может быть, и действительно они были так переполнены, но у меня создалось впечатление, что наш с женой русский разговор имел в глазах портье очень невыгодную для нас цену[499].

На следующий день в половине второго ночи Асеев и его спутница сели в поезд до Вены, без труда выдержали пограничные формальности («на австрийской границе таможенные чиновники тихи и унылы») – и уже с утра, в ожидании римского поезда, коротали время в беседах с лучшими представителями местного передового класса: «Но стоит вам дать понять, что вы русский, что у вас советский паспорт, что едете вы как полноправный гражданин и – резкие складки суровости и нужды разглаживаются в неожиданно приветливую улыбку <…>»[500].

Дальше их ждал круговой маршрут – через Рим и Неаполь в Сорренто, где они долгое время гостили у Горького, ведя с ним нескончаемые (но тщательно фиксируемые) разговоры. Затем обратный путь – Рим, Флоренция и наконец Венеция, где они оказались в последних числах декабря, рапортуя недавнему гостеприимному хозяину: «Сидим в Венеции, очарованные ее неправдоподобной кружевной красотой. Езжу на водяном трамвае и на водяном такси по каналам и не могу насмотреться. Богатый город! И совершенно потрясает отсутствие шума»[501].

В отличие от большинства других наших респондентов супруги Асеевы пошли от вокзала пешком – но все равно две страницы спустя внутренняя логика сюжета вывела на классический маршрут:

Вокзальное крыльцо опускается прямо в воду. К нему подкатывают древние водяные «ваньки» – гондольеры: высоко поднятые корма и нос, длинные очертания, темный цвет окраски и фигура на корме, наваливающаяся, стоя, на длинное, в бок отставленное весло – вот характерный вид венецианского «извозчика». Автомобилям соответствуют моторные гондолы-такси. Они чище и щеголеватее, у них есть застекленная кабинка на 4–6 человек. Собственные моторные и весельные гондолы также повторяют эти два типа городских экипажей, но кроме этого есть еще и водяной трамвай. За восемь копеек вы можете проехать чуть ли не весь Большой канал, по размерам соответствующий нашей Тверской с Ямской и Ленинградским шоссе до Петровского парка. Пароходы-трамваи подходят к остановкам, пристаням, расположенным то по одной, то по другой стороне канала через каждые три – пять минут ходу. Таким образом этот водяной трамвай все время идет зигзагами от одного берега к другому. Канал извилист и круто заворачивает от центральной площади к центру. Ширина его – с среднюю ширину Оки. Окраска воды морская, ярко-зеленого цвета, и вода прозрачная, не заплеванная и не замасленная, как это может представиться. По крайней мере, я всегда думал, представляя себе Венецию, что вода каналов мутная и черная. Это представление совершенно ошибочно: вода каналов веселая и чистая на вид, нигде в ней нет ни мусора, ни пены. Зеленая малахитовая неизнашивающаяся водяная мостовая[502].

Описанная часть экскурсионной программы была более чем традиционна – собор Святого Марка (с ритуальным припоминанием карикатур Д. Моора в «Безбожнике»), пьяцца, Дворец дожей, кампанила – и обратный путь к вокзалу.

36

Сведения о советских визитах в Венецию 1930‐х годов более чем отрывочны, и причины этого очевидны. С одной стороны, резко снизилось их число: организованный зарубежный туризм почти отсутствовал, а служебные надобности в этом маршруте почти иссякли: ощетинивавшийся Советский Союз, в частности, прекратил с 1934 года участие в международных выставках. С другой стороны, вырождался и сам жанр травелога, малоуместный в сгущающейся литературной атмосфере. Оставались визиты частного характера – но и их можно пересчитать по пальцам. Так, осенью 1931 года в Венеции был Луначарский, о чем известно, по сути, по двум документам – хвастливому зачину его письма Горькому («Дорогой Алексей Максимович, во-первых, пользуюсь случаем, чтобы послать Вам привет из Венеции»[503]) и полному сдержанной ретивости запросу издательства «Время»: «Академику А. В. Луначарскому Венеция Отель Бюллер . У нас возникло два вопроса, которые мы не считаем возможным разрешить, не запросив Вас как Председателя нашего Редакционного Совета, что и вынуждает нас беспокоить Вас даже за границей»[504] (надо ли говорить, что следующий далее вопрос, касающийся реализации «Занимательной минералогии», трудно счесть неотложным даже при исключительной преданности делу).

Лучше прочих документирована состоявшаяся в конце 1933 – начале 1934 года продолжительная европейская поездка бывшего эгофутуриста, а на тот момент правоверного советского писателя Б. А. Лавренева, захватившая Польшу, Австрию, Чехословакию, Италию, Швейцарию, Германию и Францию. С дороги он писал оставленным соратникам длинные письма, где, в частности, мельком похвалил и Венецию: «Без сомнения, хороша Италия. Неповторимо обаяние Венеции, плеск зеленой воды и плеск голубиных крыльев на площади Св. Марка, тишина узких каналов, горбатые мостики, купающиеся в воде истоптанные ступеньки»[505]. По возвращении он напечатал серию путевых очерков, один из которых был специально посвящен венецианским впечатлениям. В соответствии со структурой момента начинался он с обличения:

Меньше всего нам хотелось ездить в гондоле. Эта унылая обезьянья клетка выглядит поэтически только на романтизированных гравюрах и акварелях и в сахаринных стихах. Вблизи это – орудие пытки, пригодное и удобное только для одной цели – в ней хорошо душить или прикалывать пассажиров.

Но еще хуже гондолы моторная лодка – бич Венеции за последние годы[506].

В дальнейшем, впрочем, тон менялся – и традиционные венецианские маршруты описывались автором с большей теплотой: мимо моста Риальто он, слегка не совладав с картой, вышел к пьяцце, посетил Дворец дожей (с обычным для советских визитеров тщанием оглядев тюрьму) и прогулялся по стекольной фабрике, ничего не купив.

В 1936 году на пьяцце, за столиком кафе, озарение настигло другого советского гостя, полпреда СССР в Болгарии Федора Раскольникова. Этот момент хорошо запомнила его жена:

Настал роковой день. Против нашего обыкновения, утром мы не пошли на пляж (мы жили на Лидо), но сразу отправились в Венецию. Около полудня мы сидели у Флориана. Федя просматривал несколько французских и итальянских газет, а я рассеянно следила за толпой веселых туристов, слушая шелест голубиных крыльев. Вдруг Федя протягивает мне газету: французская газета объявляла о начавшемся в Москве процессе Зиновьева, Каменева и еще 14 видных большевиков. Они обвинялись в убийстве Кирова, подготовке убийства Сталина, в измене родине и т. п. Все подсудимые сознавались в невероятных преступлениях. Раскольников купил еще несколько газет, на всех языках, но и в них мы нашли те же известия. Сомнений не было, в Москве открылся «процесс ведьм». Тут же на площади Святого Марка Раскольников заявил мне: „Муза, ни одному слову обвинения я не верю. Все это наглая ложь, нужная Сталину для его личных целей. Я никогда не поверю, что подсудимые совершили то, в чем их обвиняют и в чем они сознаются. Но почему они сознаются?..“

В одно мгновение зловещая тень затмила светлый облик Венеции и на долгие годы тяжкий гнет лег на наши сердца[507].

Как известно, природная осторожность, дар предвидения и умение складывать простые числа в уме подарили ему еще несколько лет жизни: уже возвращаясь в СССР по срочному вызову, он увидел в купленной на берлинском вокзале газете сведения о своем смещении с поста и счел нелишним опоздать на московский поезд.

37

Относительно регулярные поездки советских граждан в Венецию возобновились в середине 1950‐х годов; среди отчетов о них (довольно немногочисленных) выделяется необщим тоном и обилием подробностей один ненапечатанный документ. Он сохранился в архиве В. П. Антонова-Саратовского – выпускника историко-филологического факультета МГУ, профессионального революционера, сделавшегося после 1917 года одним из жерновов советской юридической машины – членом коллегии НКВД, ректором Коммунистического университета, заседателем Верховного суда в самые мрачные годы его существования. В 1940‐х годах он слегка стушевался – будучи персональным пенсионером, оставался работать в штате Министерства юстиции РСФСР, принимал участие в съездах КПСС и даже – заслужив от Солженицына титул «долгожителя»[508] – подписывал в 1962 году некрологи жертвам репрессий. В 1930‐х годах он был исключительно пылким теоретиком и практиком туризма – естественно, сообразно моменту – внутреннего, хотя порой задумывался и о зарубежном: «В настоящее время затруднены наши сношения с заграницей. Но „ничто не вечно под луною“, отпадут эти затруднения, и наш туризм проложит себе дорогу к трудящимся по ту сторону границы»[509].

В его слегка хаотичном фонде в ГАРФ отложились машинописные воспоминания о венецианской поездке, совершенной в 1940‐х или 1950‐х годаз[510] автором и его спутницей; простая логика требует признать их принадлежащими его перу, хотя полной убежденности в этом у нас нет.

– Венеция, – указывая пальцем в синеватую темень ночи, бросил мне итальянец, с которым мы курили у открытого окна вагона.

Я порывисто высунулся и увидел ночь, опоясанную бусами электрических точек. Эти бусы были световым контуром «морской жемчужины» – Венеции. Поезд шел по мосту через лагуну; по обеим сторонам моста, соединяющего материк с островами, металлически поблескивала водная поверхность, все больше и больше отражая электрические бусы и световые снопы лучей; они мчались к нам с быстротою 60 километров в час.

Еще несколько минут, и стены вокзала, отразив дьявольский грохот поезда, приняли его у перрона. Пассажиры засуетились и стали выдираться через узенький коридор вагона со своими чемоданами, чемоданчиками, баулами и баульчиками. Вызвав фокино (носильщика), мы пошли к выходу, где по обыкновению нас облепила орава комиссионеров, расхваливавшая наперебой качество своих отелей. Друзья нас наделили адресом: отель Италия – Бауэра Грюнвальда. Агенту этого отеля мы передали свой багаж, и он нас проводил до гондолы, услужливо подготовленной для встречи клиентов. По ступеням вокзального плато, уходящим в черно-зеленую зыбь. Нищий, промышляющий специфически венецианской профессией, – придерживанием багром гондолы у спуска – помог нам сесть и тотчас же снял шляпу для вознаграждения. Я сперва возмутился, но потом пришел в юмористическое настроение и бросил на дно шляпы лиру.

«Мольто бенэ, сеньоре, бениссимо… грациэ», – отвесил он мне поклон, каким кланялись его предки 15 века.

Мы в гондоле.

Это довольно большая лодка, обычно окрашенная в черный цвет и покрытая лаком. Нос гондолы сохранил в несколько стилизованном виде форму «ростры» венецианских судов 9–10 века. Посредине гондолы расположена, как общее правило, беседка со шторами или нечто вроде паланкина. Внутри беседки два мягких кресла с высокими спинками (оба по направлению к «ростре») и два стула или скамьи по бокам. Мы уселись в эти кресла, причем я вытянулся и полулежа опирался головой на мягкую спинку кресла. Это было удобно. Кроме нас гондола приняла еще двух пассажиров – немецкую семью – и отошла от причала. Гондольер стал на корме гондолы и длинным, широколопастным веслом правил своим ленивым суденышком. Ритмически покачиваясь и остро впиваясь в окружающую нас панораму ночной Венеции, мы плыли по сложной сети водяных улиц – каналов. На перекрестках гондольер издавал ряд предупредительных звуков, состоящих, как мне казалось, из одних только гласных, делал чрезвычайно ловкие повороты и удивительно легко лавировал среди многочисленных встречных гондол. В одних гондолах полулежали парочки, положив друг другу руку на руку, в других – целые компании то поющих, то весело болтающих на разных языках «форестьери» (иностранцев).

В каналах было довольно темно, и порой казалось, что они освещаются только скованной ими Адриатикой. По обеим сторонам каналов высились фантастические фасады громадных зданий, как бы выросших из воды. Из закрытых деревянными, очень часто железными, решетками окон раздавалась певучая итальянская речь, смех, а иногда женский или мужской голос, под аккомпанемент рояля, дарил тишину канала «тремолой» меццо-сопрано или тенора…

На весле гондольера переливалась волна…

Недурно, черт возьми.

Через полчаса мы остановились у блистающего электрическими солнцами дворца. Это и был наш отель. На световой белизне входа, как из-под земли, выросли три «джентльмена», по виду из тех, которые у нас при царе играли роль шаферов на дворянских свадьбах. С видом величайшего почтения, почти священнодействуя, они извлекли нас из гондолы и «прияли» во дворце. Наша жизнь почти вытравила этот тип холуев, и потому у нас шевельнулось к ним (хотя они и не виноваты) изрядное отвращение. И кроме того, умеют же служащие германских отелей сохранять известный минимум человеческого достоинства.

«Кванто коста?» – спросил я гондольера. – «Диэчи лире». Значит – плати рупь. Выпустив из тощего кошелька рубль и получив в спину традиционную «грацию», я вошел в отель. Что и говорить, очень, очень шикарный отель. В вестибюле – изящная мебель, удобные, обитые кожей американские кресла, столики для писанья писем, ковры, цветы, картины, какие-то «античные» скульптуры и свет… свет… свет. Море света.

Ох, лучше бы похуже. Попали. Обдерут как липку. Да замучаются икотой советчики, давшие адрес. Прошу дать мне комнату, приличную, но не дорогую, не дороже 30 лир в сутки. «Таких нет, – последовал ответ. – Есть лишь в 60 лир». Караул, грабят! Но ничего не поделаешь. Куда пойдешь, да еще в час ночи… кругом вода и неизвестность. Вот уж именно в озеро головой. – Не может быть, чтобы у вас не было комнат подешевле. – Нет, сеньор. И величественное пожимание плеч. Для доказательства даже была показана карточка с перечеркнутыми номерами за исключением двух, одного в 60 лир и другого в 85 лир. (Я потом узнал, что все они на один покрой: все показывают карточку с якобы занятыми номерами, хотя в отеле жильцов полтора человека.) Покажите оба, – уныло потребовал я. Нас повели на второй этаж. Лестница уходила в комнату похожую на столовую. В ней был стол и на столе банка с пальмой (финик реклината). Меня заинтересовала «декорация». Когда с лестницы смотришь в эту столовую, то кажется, что лестница упирается в зеркало, которое отражает в себе стол и пальму. Рама двери сделана под раму зеркальную. В эту комнату выходит ряд номеров. Наши номера здесь. Осмотрев оба номера, мы пришли к заключению, что дешевый номер лучше дорогого. Лишь на следующий день мы узнали, почему это так. Оказалось, что окно шестидесятилирного номера выходило во двор дворца и как раз над кухонным фонарем. Вся гарь и вонь скверной итальянской кухни как по трубе поднималась в окно и отравляла воздух в комнате нестерпимыми миазмами.

С внешней же стороны номер был очень хороший, «исторический». Стены его были обиты какой-то штофной материей; на очень удобных, низеньких креслицах были разбросаны четырехугольники венецианских кружев, но сильнее всего поражали кровати. Огромные, деревянные с вычурами, под кисейным балдахином, какой можно видеть в наших бытовых музеях или на картинах итальянских художников. На изголовных спинках кроватей замысловатые гербы и сочетание букв «Н» и «I», если читать по-русски, то получишь вензель Николая I-го. Ну как в такой «истории» спать? Ни руки, ни ноги не найдешь. Жуть одна.

Все же, утомленные, мы не могли удержаться и с юмором отчаяния нырнули в пасть этих чудищ. Мягки они необычайно. Непривыкший спать на такой «мякоти», я долго не мог заснуть, а когда все-таки уснул, тело мое попало на пир москитам, и встал я искусанный этой «песьей мухой» вдоль и поперек[511].

Следующий день был посвящен осмотру достопримечательностей. Доплыв на гондоле до пьяццы (пятиминутная поездка обошлась в 20 лир, о чем автор, не знавший сухопутной дороги, горько пожалел), путешественники осмотрели собор, Дворец дожей (с попутным сопоставлением венецианских и российских тюрем, приведенным нами выше) и обширным экскурсом в венецианскую историю, степень глубины которого явно выдавала изрядное знакомство с предметом. Впрочем, его не хватило, чтобы избежать очередного потрясения для скудных финансов:

Спасаясь (и страдая) от голубей, мы забежали в ресторан и кафе «Флориан». Было время обеда, и мы поели, отдав за довольно неважный обед в этом знаменитом ресторане 52 лиры на двоих. Это был первый и последний наш обед в фешенебельном ресторане. В дальнейшем мы столовались в небольшом немецком ресторанчике, помещавшемся в одном из ближайших переулков к площади Марка. Там обед стоил 20–25 лир на двоих и выгодно отличался как сытностью, так и свежестью продуктов и вкусностью приготовления[512].

В тот же день путешественники отправились на Мурано, причем гондольер, ангажированный ими за 30 лир, проложил путь узкими каналами, через непарадную часть города – по предположению автора, ради безмолвной жалобы на невыносимые условия: «По-видимому, гондольер повез нас здесь лишь потому, что мы русские из легендарного рабочего государства»[513]. Увиденное поразило:

Вода в канальчиках мутная, грязная и вонючая. Объедки арбузов, дынь, разные отбросы, рваная обувь, какие-то тряпки, мусор, все это плывет жирно вонючим салом по каналам, превращая их в клоаку. По бокам высокие дома, грязные, облупленные, с обвалившимися кирпичами, с ржавыми железными решетками в нижних этажах, с покосившимися дверями и разбитыми стеклами в окнах; очень часто окна совсем без стекол. Заглядывая внутрь домов, я видел ту же грязь, чувствовал заплесневелую сырость; отвратительная вонь дышала из окон и дверей, словно из гнилого рта. Всюду на окнах и на веревочках, иногда перетянутых через весь канальчик, сушилось белье, редко крепкое, все больше какая-то рвань. Бедность, граничащая с нищетой, глядела печальными глазами из нижних этажей жилищ. На крылечках и выступах суши кучками толклись черноглазые и черноволосые ребятишки. Многие из них купались в клоаке. К нашей гондоле подплывали они группами и просили бросить монетку. За брошенным чентезимом они кидались в перегонку, ныряли, дрались друг с другом. Говорят, не было случая, чтобы ребята упустили чентезим и он пошел ко дну. Пловцы они великолепные. Нищета отложила на их телах свою окаянную печать худосочия. Кожа да кости. Больные глаза… Порой видишь изможденные лица ремесленников… Из окон выглядывают женщины, в рубище, косматые, грязные, с болезненно одутловатыми лицами… Вот она дневная «морская жемчужина», вот ее оборотная сторона, ее бедные кварталы и каналы, ее бедное население…[514]

38

Начиная с середины 1950‐х годов разорванные научные и культурные связи с заграницей неуклонно восстанавливались, о чем можно судить даже по сухой статистике: так, в 1956 году из СССР в Италию было отправлено 180 туристов; на 1957 год запланировано 200, а выпущено 228 и т. д.[515] Конечно, подавляющее большинство путешественников не оставляло воспоминаний, заметок и иных вещественных свидетельств, но некоторые из визитов оказались документированы. Так, искусствоведы В. Н. Лазарев и Д. В. Сарабьянов, посетив в 1955 году конгресс по византиноведению в Стамбуле, отправились оттуда в Венецию на выставку «Джорджоне и джорджонески»; в печатном отчете несколько слов было посвящено и впечатлениям от города: «Нам очень повезло с погодой – стояли чудные солнечные дни, позволяющие в полной мере наслаждаться красотами Венеции. Солнечные лучи делали особенно прекрасными нежные оттенки разноцветных мраморов, которыми облицованы фасады зданий, яркие, как драгоценные каменья, краски ранних венецианских картин, золотистые и серебристые тона палитры Тициана и Веронезе. Покидая Венецию, этот подлинный город-музей, навсегда уносишь воспоминание о чем-то радостном и светлом»[516].

С 1956 года Советский Союз возобновил участие в венецианских биеннале: первый советский павильон после перерыва организовывал В. Прокофьев. Дневниковые записи и впечатления, накопленные им за полугодовую командировку в Италию (он также курировал советские экспозиции на Международной промышленной выставке в Милане и Флорентийской выставке кустарно-художественных изделий), легли в основу обширного труда, представляющего собой довольно схоластический опыт путеводителя по стране, принципиально недоступной для читателя[517]. В немалочисленных отчетах посетителей и участников биеннале 1956 года царит известный дуализм: каждому из авторов требовалось проскользнуть между требованиями цензуры, правилами вежливости и здоровой чуткостью на порицаемый авангард. Так, В. С. Иванов, плодовитый плакатист, лауреат двух Сталинских премий, был прямолинеен:

Осенью прошлого года мне с группой советских туристов довелось побывать в Италии. Не буду описывать то незабываемое и чудесное чувство эстетической радости и наслаждения, которое испытываешь при встрече с давно знакомыми по репродукциям шедеврами мировой живописи, скульптуры и архитектуры. <…> На первых порах ничего не предвещало разочарования. Выставка оказалась расположенной на территории великолепного тенистого парка, где вдали друг от друга раскинулись павильоны отдельных стран. Зелень в Венеции – большая редкость, и в жаркий день она была вдвойне желанной. Однако в парке мы не заметили людей. Кругом было тихо и пустынно…

Так началось наше знакомство с современным буржуазным искусством[518].

Далее автор подробно и недружелюбно описывает особенно раздражающие произведения, сопровождая свою критику не репродукциями их (чтобы не осквернить приютившие его страницы), но собственноручными шаржированными набросками, выполненными в походном блокноте (что, в свою очередь, приводит на ум старинный анекдот о Карузо, известном протагонисту через посредника). Галерею копий открывает скульптура Линна Чедвика, завоевавшая высший приз: «Вот нашумевшее „Внутреннее око“ <…> „Око“ получило наивысшую оценку жюри выставки. Не будь этого обстоятельства, его можно было бы и не заметить – бессмысленное металлическое сооружение грубой кузнечной выделки. Но высокая оценка заставила остановиться и пристально осмотреть это „чудо“ двадцатого века. Оказалось, что им не только можно „любоваться“, но и… поиграть: если толкнуть пальцем, то полупрозрачное „око“ и какая-то кривая лесенка крутятся!» [519]

Менее непосредственным был отзыв входившего в советскую делегацию Б. Иогансона. Ритуально исполнив обязанности, диктуемые учтивостью («Ослепительно яркое для наших северных глаз солнце с расточительной щедростью заливает Венецию своими лучами, подчеркивает пышную красоту ее дворцов, храмов, вычурных горбатых мостов»[520]), вице-президент Академии художеств переходит к художественной критике:

Но уже первые расставленные в парке уродливые изваяния заставляют поморщиться. Невольно убыстряя шаг, мы торопимся в залы Центрального дворца, занятые экспонатами Италии и некоторых стран, не имеющих собственных павильонов. Проходим один, другой, третий, пятый, десятый, двадцатый залы, переходим в национальные павильоны… Чувство досады не исчезает. В большинстве залов преобладают произведения, которые трудно назвать картинами, и предметы, которые лишь условно можно назвать скульптурой[521].

В 1957 году в Италию отправилась крупная группа советских писателей – Микола Бажан, Вера Инбер, Александр Твардовский, Николай Заболоцкий, Михаил Исаковский, Леонид Мартынов, Александр Прокофьев, Борис Слуцкий, Сергей Смирнов; благодаря счастливому стечению обстоятельств ее маршрут и детали путешествия документированы с исключительными подробностями. Жили они в не встречавшемся нам до этого отеле Albergo patria tre rose и пробыли в Венеции всего два дня[522].

В 1958 году в Венеции проводилось заседание Европейского общества культуры; советская делегация состояла из четырех участников – М. Алпатова, К. Федина, Б. Полевого и неочевидного Володина – как минимум двое из них оставили воспоминания об этой поездке. Некоторый (вряд ли, впрочем, сознательный) намек на восстановление прервавшихся традиций чувствовался в том, что гостей поселили в отеле Luna, спокойно выдержавшем чуть не полувековую разлуку с русской речью:

Венеция нас встретила замарашкой. Моросил мелкий дождь, ветер бил в лицо. Мы увидали город как бы в черновом чертеже, лишенным всякого красочного очарования. И все же, когда мы очутились на катере и он двинулся прямо по залитой водой улице среди вереницы дворцов и домов, которые потянулись за нами, – это было удивительно.

К решеткам хлынули каналы —

И всплыл Петрополь, как тритон,

По пояс в воду погружен…

Нам отвели комнаты в старинном здании отеля «Луна». Мраморная доска на стене возвещала, что здесь проживал немецкий живописец Фейербах (и это лишний раз напомнило нам о том, что мы до сих пор не позаботились об увековечении памяти нашего великого Иванова).

Окна наших комнат выходили на тесную улочку, по камням которой звонко отдавались каблуки редких прохожих. В нишах напротив окон тихо ворковали голуби – в дождливые дни им нечего было делать на площади Св. Марка[523].

Некоторые подробности поездки выясняются из травелога Б. Полевого, написанного сразу по возвращении в Москву:

Поезд из Австрии подходил к городу по неширокой дамбе, и издали показалось, что тут случилось невиданной силы половодье: закопченные здания окраин поднимались прямо из воды, и вода плескалась у самых стен. Потом мы вышли из большого красивого вокзала и тут же убедились, что никакого половодья нет. Широкая лестница спускалась к воде, волны омывали нижние ее ступени. Как троллейбусы, деловито и буднично двигались по каналу маршрутные катера. Точно такси, толпились у причалов на специальных стоянках черные гондолы, красиво выгибая тонкие лебединые шеи. <…>

Расторопные продавцы бойко продавали туристам открытки с видами, пестрые бусы, изготовлением которых славятся местные мастера-кустари, пакетики с кукурузой, которые тут приобретают для кормления голубей. Загорелые женщины из пригородов с грубыми, обветренными лицами выгружали из гондолы на берег большие корзины с букетиками белых и синих подснежников[524].

Следуя классическому канону, Полевой особенное внимание уделяет непарадной Венеции, скрытой от менее проницательного туриста за глянцевым фасадом. Отдельно его сочувствием пользовались рыбаки, описание безрадостной жизни которых занимает добрую половину очерка:

Вообще венецианскому рыбаку не до красивых парусов. Все его имущество – это лодка, которую он унаследовал иногда даже не от отца, а от деда. В ней он и живет вместе с женой и старшими детьми, оставив младших на попечении стариков где-нибудь в хижине на отдаленном острове. Здесь же, вернувшись с лова, заведя лодку в один из окраинных каналов, причалив где-нибудь под мостом, рыбак готовит себе пищу. Это густо сваренная кукурузная каша, кусок хлеба, иногда бутылка вина да две-три рыбки похуже, отобранные из улова. Даже в самые удачные годы рыбаку едва хватает денег, чтобы расплатиться с долгами, починить суденышко, подлатать парус, пополнить снасть. Но венецианский рыбак не унывает[525].

Далее следует опущенная нами (по недостатку места) сцена совместного возлияния советского писателя-орденоносца и неунывающего рыбака – вино из «заветной бутылочки, оплетенной соломкой», алюминиевые кружки.

За полгода до этого поблизости от того же причала дегустировала блюда местной кухни писательница З. А. Гусева, работающая в смежном жанре советской агиографии («Светлый путь работницы», «Партизан Владимир» etc):

Цены на продовольствие в Венеции значительно выше, чем в других городах. На рынке возле Большого канала мы видели, как, отсчитав лиры, женщины бережно клали в корзины каких-то покрытых зеленоватой слизью каракатиц, водянистых скользких осьминогов, что-то вроде задних лап лягушек, рогатых, хвостатых моллюсков – все, что здесь красиво именуется «фрутти ди маре» – плоды моря. Когда их подавали в ресторане красиво подготовленными, они не показались нам вкусными. Итальянцы же ели их с аппетитом и несколько разочарованно смотрели на наши сомневающиеся лица[526].

Описание ее венецианских дней, в общем вполне традиционное (если вычесть экзальтированную реакцию на внутреннее убранство отеля: «Глянешь на стены – и оторопь берет. В приемной, залах, коридорах, на лестничных клетках и в комнатах – всюду развешены картины современных художников-абстракционистов»[527]), заканчивается довольно необычной, но весьма художественной кодой:

У причала нас ждала группа портовых грузчиков. Они подбежали к нам и, протягивая руки, помогли вылезти из гондол, потом окружили нас, стали показывать свежие номера газет.

Один, вероятно, не зная, как лучше выразить свои чувства, хлопал меня по плечу, а потом поднимал руку и показывал на небо, где несся наш первый спутник. Другой держал развернутую газету «Унита» и, улыбаясь, кивая головой в знак согласия, показывал пальцем то место, где было написано: «Мы испытываем великую, чистую и полную радость оттого, что к этому историческому этапу человечества страна социализма подошла первой…»[528]

39

Три значительные по объему советские делегации побывали в Венеции в 1960 году. Первая из них традиционно посещала биеннале, где был открыт советский павильон с выставкой двадцати двух художников. У карикатуриста Б. Ефимова, подробно описывавшего итальянский маршрут своей группы, не нашлось добрых слов ни для мероприятия, ни для города в целом: «<…> выставка, с которой наши художники и искусствоведы расстались без всякого нажима и, более того, весьма охотно, была венецианская „Биеннале“, где в светлых, с большим вкусом оформленных павильонах кривлялись и выворачивались наизнанку бессмысленные абстракционистские экспонаты-уроды»[529]. Единственным светлым пятном этой части поездки оказалась всеобщая забастовка венецианцев, оставившая группу советских искусствоведов и художников запертыми на Лидо:

…Огромные афиши на стенах венецианских домов и старинных палаццо призывают к всеобщей десятичасовой забастовке солидарности. Они расклеены в утро последнего дня нашего пребывания в изумительном городе и лишают нас возможности посетить ряд исторических памятников и галерей, так как весь персонал прибрежных пароходств, команды катеров и даже живописные гондольеры прекратили работу.

Мы отрезаны от города, но нам и в голову не приходит огорчиться – настолько волнует и трогает до глубины души зрелище могучей и дисциплинированной солидарности трудящихся перед лицом наступающей реакции[530].

Сходными интонациями окрашены дневниковые записи Э. Казакевича, побывавшего в Италии весной этого же года (у нас нет сведений ни о его попутчиках, ни об организаторах экскурсии):

Палаццо Дожей. Львиный зев для доносов.

Город Венеция ночью. Не город, а очень большой дом с узкими коридорами.

Гондолы. Гондольеры.

Засратое Мурано. После Гуся-Хрустального это просто дерьмо. Зато венецианское.

Русская хозяйка стекольной фабрики. Глупая и ничтожная. Муж – прелесть, участник Сопротивления. Его женитьба на русской идейное действие, а она оказалась столь ординарной мелкой хищницей-хозяйкой[531].

Не в пример лучше документировано самое многолюдное из советско-венецианских мероприятий 1960 года – Толстовский конгресс. Бумаги о подготовке к нему (естественно, с советской стороны) сохранились в составе архива Союза писателей, что позволяет проследить некоторые тайные пружины отечественной литературной дипломатии.

Архивная тетрадь открывается кратким резюме о предстоящем событии:

Встреча устраивается в Венеции, на острове Сан-Джорджо Маджоре, с 29 июня по 3 июля 1960 года. В качестве ее устроителя, финансирующего встречу, выступает итальянская организация «Фонд Чини», существующая преимущественно на средства графа Чини, одного из крупнейших итальянских монополистов, председателя акционерного совета компании САДЕ («Сочьета адриатика ди элеттричита» – Адриатическая компания по производству электроэнергии)[532].

Здесь же приводится список организаторов (У. Оден, И. Берлин, Дос Пассос и др.), причем две из фамилий вызывают особенное смятение: «Особо необходимо отметить, что в состав комитета входит известный организатор антисоветской пропаганды в Италии ренегат Иньяцио Силоне <…> и такой известный своими антисоветскими выступлениями журналист и критик, как И. Берлин, проживающий в Оксфорде, но сотрудничающий в изданиях ряда европейских стран»[533].

Итальянская сторона приложила список лиц, которых было бы желательно видеть среди гостей: К. А. Федин, М. П. Алексеев, проф. Эйхенбаум (против этой фамилии сделана пометка «скончался»), А. Б. Гольденвейзер, Н. К. Гудзий, В. Ф. Булгаков, Н. Н. Гусев, К. Н. Ломунов (заместитель директора Дома-музея Толстого в Москве), Д. В. Никитин (бывший врач Толстого, помечено «недавно умер»), П. С. Попов (профессор философии МГУ), Н. О. Пузин (научный сотрудник дома-усадьбы «Ясная Поляна»), А. И. Поповкин (директор дома-усадьбы «Ясная Поляна»), Н. С. Родионов (редактор нескольких томов юбилейного собрания), И. И. Толстой, В. И. Толстой, Б. Л. Пастернак.

Из приглашенных лиц, не считая потомков Толстого, в окончательный состав советской делегации попал один-единственный человек – Н. К. Гудзий. Это обстоятельство вызвало известное волнение принимающей стороны, ловко потушенное остальными членами делегации:

Еще до открытия встречи нашей делегации, в которую входили секретарь правления Союза писателей СССР Г. М. Марков (руководитель делегации), профессора В. В. Ермилов и Н. К. Гудзий и консультант Инокомиссии СП СССР Г. С. Брейтбурд (секретарь-переводчик делегации) пришлось столкнуться с попыткой дискредитации ее состава. На состоявшейся за день до открытия встречи пресс-конференции Сергей Толстой зачитал список из 16-ти человек приглашенных участвовать во встрече из Советского Союза и заявил, что лишь один из приглашенных, а именно проф. Гудзий приехал в Венецию. Что же касается отсутствия остальных приглашенных, то причины его ему, якобы, неизвестны. Наш ответ на это заявление Сергея Толстого, содержавший ссылку на официальные переговоры по поводу состава нашей делегации с послом Италии в Москве Пьетромарки, прозвучал вполне убедительно для прессы и для участников встречи, поскольку мы отметили, что большинство приглашенных из Советского Союза лиц находится в возрасте от 70 до 90 лет и не могли принять участие в поездке заграницу[534].

Г. М. Марков, автор отчета, отложившегося в бумагах Союза писателей, сетует и на иные примеры недоброжелательства, скопившиеся за дни конгресса: «Из Толстых в Венецию приехали Татьяна Альбертини-Толстая, Сергей Толстой, Александра Толстая (внучка) и Илья Толстой, причем ведущую и далеко не всегда дружественную по отношению к нам роль играла Татьяна Толстая <…>»[535]. Там же кратко упомянуто о присутствии на конгрессе нескольких русских эмигрантов и периодически возникавших дискуссиях с их участием. Одну из них упоминает хроникер «Граней» – когда Г. Адамович (выступавший в качестве манчестерского профессора) противопоставил Толстого Достоевскому («Для западного мира, в течение последнего пятидесятилетия, скорее влияние Достоевского оказалось преимущественным, но это несомненно не так для русских, к какому бы политическому направлению они ни принадлежали»[536]), ему возражал В. Ермилов, «сказав, что в Советском Союзе и Достоевский и Толстой считаются великими писателями и что не следует и неправильно противопоставлять одного другому»[537].

Адамович, едва вернувшись домой, описывал детали мероприятия – и в газетной хронике[538], и в частных письмах:

Все было интересно, венецианский «конгресс» был пышен до крайности, но я устал от него и от обозревания красот так, что теперь буду лежать дня три. Остаюсь, впрочем, при своем мнении, что очаровательнее Венеции нет, вероятно, ничего на свете. <…> В Венеции была советская делегация, и в ней – проф<ессор> Гудзий, тамошняя знаменитость и душка (правда), помешанный на поэзии. Знает все и всех, а когда я назвал Ваше имя, сказал: «Ну, как же – „Двор чудес“! Где она и что она?» Я Вас описал, как мог[539];

Вы спрашиваете о Венеции. Было очень пышно, нарядно, многолюдно, вроде какого-то парламента. Но по существу довольно сумбурно, «кто в лес, кто по дрова». Советские делегаты держались вежливо и любезно до крайности, хотя Слоним устроил маленькую перепалку из‐за доклада Ермилова, по духу, конечно, вполне советского. Меня очаровал проф. Гудзий, – кажется, Вы его знаете или с ним были в переписке? Умный, скромный, милый, и много рассказавший интересного. Было немало Толстых: мой доктор, Сергей, Татьяна Альбертини и Никита (не знаю, чей он сын) из Стокгольма, болтавший совершенную чепуху. Зато Сергей, доктор, прочел доклад хороший, с защитой Софьи Андреевны, правда, вскользь, но верной. Говорили на всех языках мира, но переводчики из кабинок тут же все переводили, так что люди сидели в наушниках. К моему большому удовольствию Глеб Струве к прениям приглашен не был и сидел в публике, в компании с Лоллием Львовым[540].

Несмотря на сравнительное изобилие источников, единственная деталь, касающаяся бытовой стороны поездки, скорее символична, чем обстоятельна, – много лет спустя Гудзий вспоминал, что они с Ермиловым плавали по Венеции в одной гондоле[541].

40

Официальные материалы о выезде советских писателей за рубеж сохранились в крайне фрагментарном и неупорядоченном виде. Так, наряду с неплохо документированным визитом на Толстовский конгресс, в официальных списках Союза писателей СССП 1960 года значатся еще четыре итальянских визита мастеров слова: в феврале Б. Н. Полевой, Г. М. Мусрепов и Г. С. Брейтбурд ездили на неделю ради участия «во встрече европейских и негритянских деятелей культуры»[542]; в июле М. П. Бажан, А. Б. Чаковский, М. И. Алигер, М. Танк и тот же Г. С. Брейтбурд (главный по советско-итальянским культурным связям[543]) посещали 2-й конгресс Европейского сообщества писателей[544]; в сентябре с таинственной формулировкой «по плану „Литературной газеты“» путешествовали Л. А. Кассиль и С. С. Смирнов, и, наконец, в сентябре А. А. Сурков, М. П. Бажан и (конечно) Г. С. Брейтбурд участвовали в работе руководящего Совета Европейского сообщества писателей[545]. Относительно следующих лет подобные сводки не сохранились или пока не найдены. Это же касается и документов Союза кинематографистов, в которых могли бы оказаться целые комплексы переписки, касающиеся участия в Венецианских кинофестивалях, традиционно расположенных к советским фильмам. Пока же приходится поневоле довольствоваться документами разысканными или очевидными. Так, неплохо известны обстоятельства поездки девятнадцати советских писателей осенью 1962 года – в основном благодаря тому, что по пути они сговорились сочинить коллективный травелог, причем каждому члену делегации отводился один день[546]. Венеция досталась Я. Хелемскому:

У отеля «Принчипе», как и у большинства венецианских зданий, два фасада: один – парадный, отраженный в воде, другой – сухопутный. Парадный выходит не больше не меньше, как на Канале Гранде. Сухопутный – на привокзальную улочку.

Я спустился в холл. В дверях справа зеленела вода, подступающая к террасе летнего ресторана. Слева, в доме через улицу, посверкивала витрина магазинчика с венецианским стеклом.

Вооруженный кинокамерой «Ако-8» и фотоаппаратом «Зоркий», я сперва пошел направо.

На террасе меня обдало резкой сыростью и ослепительным светом. Канале Гранде сам по себе не слишком широк, во всяком случае в этом месте. Если смотреть его не в перспективе, а взять маленький отрезок, о величии и говорить нечего. Облупившееся здание напротив, вода, которая вблизи отнюдь не прозрачна. Начинаешь замечать подробности. К полосатому причальному столбу прилип большой краб, он неуклюже шевелится в мутной влаге. Плывут окурки, кожура банана, пустая консервная банка, какие-то подозрительные отбросы. Фундамент нашего красностенного отеля, выступающий из воды, весь в плесени, он влажно поблескивает, облепленный илом и тиной. Грязновато и запущено.

Но если поднять глаза, общий план канала прекрасен[547].

В длинный венецианский день вместились наблюдения за бытовой жизнью города, прогулка по набережной, осмотр вокзала (!), плавание на гондолах с товарищами по делегации («Старик, будь человеком, щелкни нас»[548]), посещение собора Святого Марка и Дворца дожей и даже распропагандированный американец, случайно подвернувшийся под руку («– Хиросима тоже была красивым городом». – «Кристофер вздохнул и сокрушенно развел руками»[549]). Тем же вечером делегация покинула Венецию.

Документы, касающиеся писательской поездки следующего, 1963 года, сохранились не полностью, но зато представляют собой черновые персональные списки с вычеркиваниями и маргиналиями, позволяющими наблюдать (хотя и в заведомой неполноте) особенности работы механизма, регулирующего советские зарубежные экскурсии. Так, первая версия списка туристов, собирающихся в Италию в октябре 1963 года по линии Союза писателей, открывается именем филолога К. С. Айни, снабженным карандашной пометкой «ЦК Таджикистана». Далее следуют искусствовед М. М. Ашрафи, поэт и депутат Верховного Совета Литовской ССР К. П. Корсакас, прозаик и бывший нарком государственной безопасности той же Литовской ССР А. А. Гузявичюс, вычеркнутый карандашом Д. А. Юделевичюс, потом поэты М. А. Дудин[550], Н. М. Полякова (вычеркнутая на одном из этапов), В. В. Торопыгин[551] и О. Н. Шестинский. Далее следуют писатель В. Н. Собко, филолог В. Д. Войтушенко и неизвестная нам Я. В. Собко (вероятно, родственница другого соискателя); трое последних объединены фигурной скобкой и пояснением «Киевский промышленный обком»[552].

Насколько можно понимать логику вычеркивания из списков (судим по нескольким образцам, подшитым в том же деле), «иностранная комиссия» Союза писателей старалась не пускать никого дважды в одну и ту же страну: так, из поездки 1963 года именно по этой причине были выброшены М. В. Исаковский и его жена. О самом путешествии сведений у нас немного; главными из них мы обязаны сложившейся традиции ретроспективного отчета, который писал – скорее не по велению сердца, а по заданию организаторов – один из путешественников. В этом случае летописцем был П. А. Сажин, прозаик-маринист. В итоговом тексте он хвалил подбор попутчиков («Поездка прошла отлично: группа оказалась хорошей и дружной (были мелкие издержки за счет особенностей характера некоторых чересчур ярких творческих индивидуальностей. Но под воздействием коллектива эти особенности не успевали приобрести устойчивости)»[553]), мягко сетовал на недостаточную проработку экскурсий («Мне кажется, что в программу итальянских маршрутов следовало бы включить поездки на некоторые итальянские предприятия, посещение рабочих клубов. Неплохо было бы ввести в программу и прием в редакции „Унита“») и радовался щедрости благодетелей: «Между прочим, Союз писателей правильно сделал, что добился выделения для писателей-туристов специальной суммы в инвалюте на кино и театры. К сожалению, сумма эта очень незначительна (2.500 лир) по сравнению со стоимостью билетов <…>». Впрочем, конечный бенефициарий отчета (или, по крайней мере, один из них) виден из последней его части: «Из нашей группы личные контакты были лишь у Н. К. Чуковского с Гидашами (Будапешт) и у Камала Айни с итальянским профессором, видным иранистом, участнико<м> 25 Московского конгресса востоковедов синьором Скерча»[554].

41

Не хуже сохранились документы о подготовке двух писательских поездок в Италию в 1964 году – в апреле-мае и ноябре. Отчет о первой писал литературовед М. Р. Шкерин:

Докладываю: туристская группа писателей, бывшая в Италии с 22 апреля по 4 мая, благополучно вернулась 5.5.64 г. в Москву. В соответствии с планом «Интуриста» мы посетили: Турин, Милан, Геную, Флоренцию, Рим, Неаполь и Капри. На пути в Италию мимолетно осмотрели Париж, а на обратном пути в Москву осмотрели Будапешт.

Я не перечисляю по фамилиям тех, кто входил в группу – они известны Правлению, – скажу только, что коллектив подобрался хороший, взаимоотношения сразу же установились товарищеские, и за все время путешествия не произошло ни малейшего инцидента[555].

Организация поездки не обошлась без досадных недочетов – так, на Капри желающие не смогли увидеть здание, где располагалась ленинская партийная школа («Ни бывший с нами представитель „Интуриста“ <А. П.> Муратова, ни итальянский гид не знали этих достопримечательностей»), а советник посольства по культуре Г. В. Горшков не смог организовать автобус, чтобы доставить делегацию на первомайский вечер. Но главный ее недостаток был в ее маршруте:

«Все мы очень жалели, что в программе не было Венеции. Это исключение решительно ничем не оправдано. На будущее Венецию непременно надо включить в программу взамен Турина, где нет никаких достопримечательностей»[556].

Это удалось исправить при подготовке второй экскурсии, состоявшейся зимой того же года. В документах иностранной комиссии СП СССР сохранились рекомендации ее будущим участникам – так, Комиссия по выездам за границу при Башкирском обкоме КПСС рекомендовала включить в ее состав Мустая Карима и его жену, Правление Союза писателей Украинской ССР в симфонии с Киевским промышленным обкомом советовали отправить в Италию И. А. Цюпу, М. С. Цюпу и Л. И. Кравец. Союз советских писателей Азербайджана настоятельно рекомендовал прозаика и сценариста Э. К. Мамедханлы, поэта М. Г. Сеидзадэ и фантаста Е. Л. Войскунского. Затем Союз писателей передавал список (пополнившийся лицами из неизвестных нам источников) в МИД, который, кажется, часть соискателей вычеркнул – так, из списка, несмотря на рекомендацию киевских партийных властей, выбыла М. С. Цюпа. Отдельными путями двигался еще один список, подшитый к делу с визой «Решение МГКПСС», – в нем значилась писательская чета М. З. Дальцева и Н. С. Атаров, литературовед Б. Я. Брайнина, переводчица Е. Д. Калашникова, филолог С. А. Макашин с женой Т. М. Велембовской, прозаик О. Н. Писаржевский, автор учебника по истории марксистско-ленинской философии А. П. Петрашик, Н. К. и М. Н. Чуковские, Д. Д. Благой, драматург А. П. Штейн и неизвестная нам Л. Я. Бутневская[557]. Старостой и летописцем группы был назначен Н. С. Атаров, на первой странице отчета которого приведен итоговый список экскурсантов:

В декабре 1964 года, в течение тринадцати дней, в туристской поездке по Италии находилась группа писателей – москвичей и киевлян – в составе семнадцати человек. Группа первоначально была сформирована в большом составе, но за пять дней до отъезда скоропостижно скончался О. Писаржевский, не смогли прибыть бакинские и эстонские писатели. Поехали: писатели с женами – Н. Атаров, С. Макашин, Д. Павлычко, Н. Чуковский, а также Д. Благой, Б. Брайнина, Е. Калашникова, О. Иваненко, театровед А. Богуславский, преподаватель по кафедре эстетики музыкального училища им. Гнесиных Г. Ермаш, киевская журналистка Л. Кравець <так>, сотрудница одного из украинских издательств В. Осмак, жена писателя А. Штейна (драматург А. Штейн вынужден был остаться в Москве ввиду подготовки премьеры его пьесы о Ленине).

Обязанности старосты группы Секретариат возложил на Н. Атарова.

Группу встретил в Милане представитель «Интуриста» Э. Я. Козлов.

В автобусе, – что, по мнению участников поездки, так хорошо способствовало поэтическому восприятию страны – группа проехала по намеченному маршруту: Милан – Венеция – Флоренция – Рим – Неаполь с Помпеей <так> – Рим. Погода в декабре была отличная, солнечная, и писатели остались довольны как избранным маршрутом и организацией поездки, так и самой атмосферой поездки: москвичи познакомились, подружились с киевлянами, критики-литературоведы с прозаиками[558].

В отличие от большинства образцов жанра отчет Атарова выглядел скорее не как служебная записка, а был больше похож на травелог, готовый к публикации:

Думалось и о том, как мучительно и страшно обкрадывают себя буржуазно-декадентские деятели искусств, эти бедные «дети своего времени», которые, по словам Андрэ Моруа, «не хотят и слышать о сюжете или литературных образах…» <…> С удовольствием вся группа вспоминала об импровизированной встрече с коммунистами-активистами мэрии из маленького местечка Рокка-Горда <…> Пели песни – «Катюшу», «Подмосковные вечера», итальянские и советские партизанские, под конец грянули «Интернационал», обменивались значками, открытками, рабочие надписывали свои фамилии на номерах газеты «Унита», высыпали на улицу – проводить автобус друзей.

Впрочем, несмотря на расширившиеся границы жанра, сведения о сомнительных контактах путешественников содержатся и здесь: «Во Флоренции профессор Д. Благой был приглашен преподавательницей русской литературы флорентийского университета Марией Лупорини к студентам-славистам педагогического факультета. В этой встрече участвовали также Н. Атаров и А. Богуславский»[559].

42

Вероятно, небезынтересным мог бы быть и обзор последующих поездок, продолжавшихся во второй половине 1960‐х и начале 1970‐х годов, но здесь в дело вмешиваются обстоятельства непреодолимой силы: в архиве Союза писателей этих документов нет либо они подшиты так, что выявлению не поддаются[560]. Попавшие в печать отчеты этого времени сводятся или к подробнейшему, буквально пошаговому описанию поездки на остров Святого Лазаря[561] или к краткому травелогу, исполненному тревоги за стойкость венецианских фундаментов:

Старинные здания красивы, но давно уже перестали подходить для нормальной жизни. Шестнадцать тысяч квартир, расположенных на первых этажах, постоянно заливает вода. Дома эти, как правило, лишены системы отопления, санузлов. Венеция принадлежит к тем немногим городам Италии, где смертность превышает рождаемость. «Не менее безотлагательная проблема для Венеции, чем борьба с наводнениями и загрязнением, – пишет „Стампа“, – это выжить как населенному центру».

Вместе с сохранением памятников и ценностей искусства должны решаться и проблемы создания нормальных условий жизни для трудящихся Венеции[562].

Таким образом получается, что следующим заметным венецианским гостем был Бродский, – и здесь неожиданно гондола нашего повествования вплывает в ярко освещенную историческим солнцем область.

Загрузка...