Введение Вызов, брошенный империи

Грядет столетняя годовщина начала Первой мировой войны. Ученые, журналисты, публицисты и политики всего мира собираются вместе в летние месяцы 2014 года и размышляют о том, как Великая война во многом определила очертания последующего века. То же происходило и в 50-ю годовщину войны в 1964 году, и по случаю окончания XX столетия. Многие едут на поля сражений во Франции, где немецкая армия четыре кровавых года воевала с французами, британцами и американцами. Титанические столкновения на этой земле вот уже целый век волнуют жителей Европы и Северной Америки. Марна, Сомма, Верден и целый ряд других названий стали символом кровавой бойни и отчаяния точно так же, как Версаль стал синонимом послевоенных политических провалов европейских государственных деятелей. Ожидалось, что в XX веке каждый образованный европеец и американец будет знать эти названия и понимать их значимость.

Но подобные ожидания не касались мест, связанных с военными конфликтами в Восточной Европе и Евразии. Немецкие школьники в период между двумя войнами должны были знать о великой победе при Танненберге в 1914 году [Showalter 2004: 351-353]; но что насчет Горлице, Перемышля, Трапезунда, Ивангорода или Болимова? Европейцы знают об «Изнасиловании Бельгии», но что насчет расстрела мирных жителей в приграничном городе Калиш или того, что современники называли «польский Исход» – побег миллионов мирных жителей с охваченных войной территорий в глубь России? Эти события исчезли из анналов памяти Европы с такой удивительной быстротой, что Уинстон Черчилль с полным правом мог заявить еще в 1931 году, что это была «Неизвестная война» [Черчилль 2014]. Ее обходили молчанием не только люди, никогда не сражавшиеся на востоке, но и многие вовлеченные в конфликт страны, особенно на землях Российской империи, где последующие события революции 1917 года и Гражданской войны заняли центральное место в исторических воспоминаниях[1]. Распад Советского Союза возродил интерес к событиям, предшествующим революции, и Первая мировая война привлекла к себе определенное внимание ученых, однако все равно оставила лишь легкую рябь на поверхности общественного сознания. Историки годами прилежно изучали эти события, но их открытия так и не были полностью интегрированы в более широкий исторический нарратив[2]. Недавно один автор, обосновывая собственное внимание к Западному фронту, писал: «…для многих, и меня в том числе, Первая мировая война означает Ипр, Сомму, Верден, а не Танненберг… Первая мировая – это Версаль, а не Брест-Литовск» [Bergen 2009: 18]. Почти не существует российских памятников павшим или сериалов и шоу, посвященных этой теме, едва ли ей отведено общественное внимание. Это знак разрыва памяти и истории; когда некоторые энтузиасты попытались ввести традицию чествания военных усилий России, то было выбрано 11 ноября – дата, важная для многих воюющих стран, поскольку именно в тот день в 1918 году было объявлено перемирие, но гораздо менее значимая для России, которая подписала сепаратный мир на восемь месяцев раньше[3].

Так утратили ли мы что-то существенное в процессе забывания? Или Восточный фронт так скоро померк в памяти потому, что тогдашние события не имели долгосрочных последствий для истории? А может, эти события были так похожи на происходящее на Западном фронте, что изучение их стало бы излишним для тех, кто знаком с ситуацией во Франции? Может, они имели значение только для тех, кто напрямую был в них вовлечен, но для всех прочих являлись уделом любителей кроссвордов?

Ответ дал Черчилль в своей несколько напыщенной прозе. Это был, писал он,

…самый трагический конфликт в истории человечества. Все три противоборствующие империи рухнули. Все императоры или их наследники были свергнуты с престола или убиты. Династии Романовых, Габсбургов и Гогенцоллернов, многие столетия своей славной истории вплетавшиеся в ткань политической жизни Европы, были сокрушены и вырваны с корнем. Строение трех могучих государств, созданных трудами и доблестью многих поколений и представлявших собой три традиционно сложившихся объединения внутри европейской семьи народов, изменилось до неузнаваемости. На страницах этой книги рассказывается о победах, ослеплявших победителей, и о поражениях, которые не могли сломить дух побежденных; о тяжком труде, испытаниях, страданиях и надеждах миллионов людей. Их пот, слезы и кровь оросили бескрайние равнины. Десять миллионов семей ждали возвращения своих воинов домой. Сто городов готовились устроить им триумфальную встречу. Но все они были побеждены, все были разбиты, и все их жертвы были принесены впустую. Ужасные раны, жестокие лишения, высокие примеры верности – все было напрасно. Никто ничего не приобрел. Солдаты этой войны тонули в грязи, замерзали в снегу, умирали от голода. А когда те, кому посчастливилось выжить, ветераны бесчисленных сражений, вернулись домой, кто увенчанный лаврами, кто с вестью о катастрофе, они нашли свои родные края погруженными в пучину бедствий [Черчилль 2014: 9].

Нет необходимости перенимать героически-элегический стиль Черчилля, чтобы оценить его основную мысль: полное уничтожение трех империй, вплетенных в саму ткань Европы, стало явлением глубочайшего значения.

Война и модель деколонизации

Эта книга основана на той предпосылке, что падение империи[4]в Европе было значительным историческим явлением. Этот процесс разворачивался на всем протяжении войны, а не только во время мирных конференций, которые положили ей конец. Великая война была войной за деколонизацию Европы. Траектория деколонизации повлияла на ход войны, а факт деколонизации Восточной и Юго-Восточной Европы стал одним из самых осязаемых и значимых итогов военного конфликта. Сосредоточив внимание на Восточном фронте, мы сможем проследить за динамикой войны, которая в ином случае могла ускользнуть от наших глаз, но которая при этом оказала влияние на ход всего XX столетия.

Деколонизация явилась важнейшим аспектом войны на всем ее протяжении, однако большинство исследователей по-прежнему ее игнорируют. События лета 1914 года изучены весьма подробно, но, насколько мне известно, ни один автор не попытался рассмотреть убийство в Сараево или Июльский кризис сквозь призму деколонизации. Исследователи по большей части не обращались к динамике деколонизации даже при анализе последних стадий военного конфликта – например, в дни перед Парижской мирной конференцией, когда этот процесс уже невозможно было упускать из виду. Недавняя книга Эреца Манелы внесла долгожданный вклад в раскрытие этой темы, но автор ограничивается Африкой и Азией, а это вынуждает его связать всплеск антиколониальной риторики со «звездным часом Вильсона» в конце 1918-го и в 1919 году [Manela: 2007]. Манела понимает важность лозунга самоопределения наций в Восточной Европе 1917 года, но тем не менее Польша едва затронута, а Украина упоминается только в контексте украинской диаспоры в Соединенных Штатах[5]. Вильсон заимствовал лозунг самоопределения наций именно у восточных европейцев, и этот факт заслуживает более пристального изучения.

Однако дискуссии историков сосредоточились вокруг динамики соперничающего империализма великих держав. Вопрос ответственности за развязывание войны заставил страны, воюющие на Западном фронте, указывать друг на друга как на главных зачинщиков конфликта. В результате гораздо большее внимание было уделено развитию ситуации в Берлине, Париже и Лондоне, а не на Балканах, где находились истоки кризиса[6]. Ученые сместили фокус своего внимания к северу и западу не только в силу историографических соображений (среди которых настоятельная потребность приписать кому-то вину за развязывание войны), но и вполне разумных исторических. Большинство государственных деятелей и историков в дальнейшем утверждали, что истоки масштабной войны между великими державами коренились в столь же масштабных политических конфликтах, развертывающихся между ними. События на периферии, возможно, и послужили искрой, но нет особых оснований считать их чем-то большим. Таким образом, европейские дипломаты в июле 1914 года обычно (хотя, как мы увидим, не всегда) трактовали кризис как столкновение империй. Война и военная мобилизация в августе была объявлена в контексте имперской системы, которая управляла действиями дипломатов все предыдущее столетие. Но войны обычно затрагивают многое, а великие войны – это по определению почти всегда клубок многочисленных конфликтов, которые разворачиваются в одно и то же время. Один из таких конфликтов касался самого существования контроля со стороны империи, а не просто того, какая именно империя будет осуществлять контроль. Этот аспект Первой мировой войны имел место уже в самом начале войны и в последующие годы стремительно развивался.

Сдвиг от идеи великодержавного империализма к модели колонизации и деколонизации позволяет нам увидеть военные события в новом свете; эта же модель дает нам свежие идеи относительно развития явления, которое обычно обозначают как «расцвет национализма» в Восточной Европе. Опять-таки, изучение национализма в Восточной Европе занимало важное место в литературе о войне. В частности, исследователи империи Габсбургов в довоенный и послевоенный периоды часто обращаются к проблемам и политическим чаяниям отдельных этнических групп, и многие заключают, что мультиэтничная империя в конечном итоге несостоятельна как современное государство[7]. Ученые высказывают аналогичные суждения и о Российской империи [Бахтурина 2004: 3]. Такое прочтение предполагает, что подъем национализма оказал столь сильное давление на имперские государства, что последние вынуждены были принимать еще более отчаянные меры для сдерживания националистических движений. Война притушила эти стремления к независимости, но когда перед империями забрезжило поражение, националистические группы заговорили на языке самоопределения, чтобы добиться в Париже политического признания.

Подобная интерпретация является не столько неверной, сколько неполной. Она придает слишком большое значение ранним процессам становления и развития этнического сознания и переоценивает роль пропагандистов национальной идеи. Что важнее, национально-освободительная модель проблематична, поскольку исходит из предпосылки, что это прежде всего процесс перехода от колониальной зависимости к национальному суверенитету и, следовательно, основная битва происходит между нацией, желающей свободы, и империей, стремящейся сохранить контроль.

Основание этой модели, как мы увидим, недостаточно прочно, чтобы объяснить сложные политические и военные процессы, ведущие к независимости, подверженные сильному влиянию яростных сражений между предполагаемыми представителями одной нации и глубоких связей с региональными и глобальными силами, отличными от империи, которую эти процессы затрагивают напрямую. Национально-освободительная модель оказывается еще менее полезной, если пытаться объяснить, почему конфликт продолжается и даже часто наращивает интенсивность после достижения национальной независимости. Также можно отметить, что многие реальные государства, возникшие в ходе Первой мировой войны, были по сути многонациональными. Как следует из их названий, Чехословакия, Королевство сербов, хорватов и словенцев и Союз Советских Социалистических Республик включали в себя ряд политически осознанных национальностей. Несмотря на свое название, Польша тоже являлась многонациональным государством (особенно в межвоенный период). Правда, практически каждое политическое движение прошлого столетия, заинтересованное в деколонизации, сделало выбор в пользу национального дискурса, и это имело мощные последствия с точки зрения политических убеждений и практик везде, где подобный выбор был сделан. Тем не менее стоит проводить различие между ключевыми политическими процессами деколонизации и идеологией, которая недостаточно четко структурировала эти политические взаимодействия.

Одна из причин, по которой исследователи Великой войны уделяли так мало внимания концепции деколонизации, заключается в том, что политики задали рамки дебатов о причинах и следствиях войны прежде, чем комментаторы получили возможность разглядеть схему, проявившуюся в течение XX столетия. Историки знают, что большое не всегда видится на расстоянии. И все же возможность взглянуть на ситуацию шире – это одно из величайших преимуществ, которым располагают историки, в отличие современников, проживающих те или иные исторические события. На протяжении XX века мы имели возможность увидеть развитие националистических движений и коллапс имперского правления. Эти исторические процессы происходили в масштабах континента после Второй мировой войны, и, обсуждая события в Африке и Азии, комментаторы постоянно трактуют их в терминах национального освобождения и рассматривают сквозь призму деколонизации. Однако в обеих Америках и в Европе, где на заре современной эпохи разворачивались антиимперские движения за независимость, ученые не столь часто обращаются к понятию деколонизации. Поэтому стоило бы задаться вопросом: а не были ли революции и восстания конца XVIII – начала XIX века в Северной и Южной Америках и рождение новых государств после Второй мировой войны движениями за деколонизацию, опередившими свое время?

При проведении подобных сравнений полезным было бы идентифицировать общеисторическую закономерность и логику деколонизации. На мой взгляд, процесс деколонизации проходит четыре основных стадии. Первая стадия – это вызов, брошенный империи. В этот формообразующий период деколонизации определенные члены колонизированных сообществ инициируют антиимперские политические движения, которые имеют возможность нарастить легитимность и авторитет в соответствующем регионе. Полезно, но не необходимо, если в метрополии будут развиваться движения, которые ставят под сомнение полезность или моральность имперского проекта[8]. Национализм исторически вносил большой вклад в определение легитимности и авторитета в метрополии и на периферии в современную эпоху, но опять-таки логической необходимости здесь нет. Полезно также, если у имперского государства снижается возможность физически контролировать или эффективно управлять подвластными ему территориями вследствие экономического кризиса, военного поражения или иного события.

Стадия вторая – это крах государственности. Здесь следует отметить, что деколонизация обязательно подразумевает крах государственности. Революционеры часто воображают, что могут просто захватить государственный аппарат, овладеть «командными высотами», повесить на кабинетах таблички со своими именами и выполнять бюрократические функции по собственному разумению. И всегда их ждет разочарование. Государство – это нечто намного большее, чем формальные должности и кабинеты в столичных зданиях. Это еще и разветвленная система сложившихся личных отношений, которые покоятся на власти и подчинении. Не менее важно и то, что государство определяется его способностью узаконить и контролировать насильственные действия. В результате независимость требует разрушения комплекса сложившихся личных отношений и привычной системы полномочий и подчинения и делегимитизацию и утрату контроля над насилием прежде, чем может быть выстроено новое «государство». Необязательно существует причинно-следственная связь между вызовом, брошенным империи, и крахом государственности. Как мы увидим далее в этой книге, крах необязательно порождается антиимперскими революциями и их подвижниками. Имперские государства способны к саморазрушению, осознанному или нет.

Результат краха государственности если и не неизбежен, то, по крайней мере, предсказуем. С крахом сложившихся механизмов легитимизации насилия сфера «силового предпринимательства» значительно расширяется[9]. Те, кто жаждет власти, богатства или удовольствий, способны создавать или использовать силовые организации в период открытой силовой конкуренции, которая сопровождает процесс падения старого государства и попыток строительства нового. Эти силовые структуры могут представлять собой формальные военные формирования, но столь же часто это бывают неофициальные военизированные группировки и даже банды (этот термин лучше определяет их природу). Возникновение конкурирующих «силовых предпринимателей», в свою очередь, глубоко затрагивает экономику, поскольку насилие в экономике – тайное, легитимизированное и вошедшее в обычай в успешных государствах – начинает играть гораздо более значимую роль, смещая экономический баланс от тех, кто умеет управлять капиталом, заниматься коммерцией или мирно трудиться, в сторону тех, кто искушен в силовых действиях. Этот сдвиг к непродуктивному отбору и деформации существующей экономической системы не способствует общему процветанию. В то же время подъем класса силовых предпринимателей трансформирует общественные отношения. Страх и незащищенность заставляют многих граждан уходить из публичного пространства и прекращать социальные взаимодействия. Многие покидают родные места, где становится практически невозможно и слишком опасно вести привычный образ жизни.

Итак, стадия краха государственности часто приводит к социальной катастрофе как стадии процесса деколонизации. Люди бросают работу, бегут из собственного дома, присоединяются к вооруженным группировкам и дерутся за долю в том, что составляет быстро убывающую ресурсную базу экономических ценностей и политической поддержки. Разрушение социальных институтов, а также и государственных структур, ответственных за социальную поддержку и здравоохранение, приводит к росту бедности, голода и болезней. Это, в свою очередь, еще сильнее подрывает социальные взаимодействия, потому что соседи начинают запасать еду впрок, гостеприимство сопряжено с риском смертельных болезней, а отчаявшиеся люди разрывают социальные связи с соседями по городу или деревне и бегут в поисках лучших мест. Если быстро не положить конец стадии социальной катастрофы, она может привести к апокалиптической спирали смертности, как показывает опыт не только России в Гражданскую войну, но и таких стран, как Конго и Сомали в наше время.

Тогда возникает вопрос: как и когда наступает четвертая стадия – стадия возрождения государственности! Ответ может вызвать скепсис: мы пока не знаем. Деколонизация нанесла серьезный ущерб европейской политике и обществу, а процесс государственного строительства в Восточной Европе в течение семидесяти лет после окончания войны был в результате отмечен необычайно кровавыми политическими конфликтами и откровенной диктатурой. Этот темный период проживают сейчас многие народы Африки и Азии, что снова заставляет провести мощную параллель между двумя отдельными эпизодами крушения империй. Снижая долю скепсиса, можно заметить, что все государства находятся в стадии строительства и что все государственные институты Восточной Европы возникли и набрали силу именно в 1920-е годы. Несмотря на это, я утверждаю, что мы могли бы обрести более полное понимание этих новых государств, классифицируя их не только как революционные, демократические или национальные, но еще и как постколониальные. В любом случае, эта книга рассматривает первые три стадии деколонизации и концентрируется на путях пересечения войны и деколонизации на землях Восточного фронта. А фронт этот являлся зоной ярко выраженного разнообразия, каковое существовало там много столетий.

Имперские окраины накануне войны

В Средние века Восточная Европа представляла собой лоскутное одеяло независимых королевств и в основном автономных удельных княжеств. В ранее Новое время, с зарождением современных империй, почти все они прекратили существовать. В этот перечень покоренных территорий входят и те, что возродились как государства в современную эпоху, – это, например, Грузия, Сербия, Армения, и другие страны, названия которых бывают на слуху только во время международных кризисов: Курляндия, Ливония, Галиция и Крымское ханство. Между XIV и XVIII столетиями за эти земли шло соперничество, они переходили из рук в руки, их включали в состав шести великих имперских государств Восточной Европы: Османской империи, России, Австрии, Пруссии, Швеции и Речи Посполитой. В начале XVII века был момент, когда Россия могла и не пережить подобных политических столкновений. В 1603 году Польша вторглась в Россию, погрязшую в династическом кризисе и гражданской войне, и установила там свое марионеточное правительство. Но ожесточенные восстания русского народа против оккупантов увенчались успехом, и к 1613 году на троне утвердилась династия Романовых. Польша продолжала играть ведущую роль на протяжении XVII столетия – стоит привести известный эпизод с отправкой войска в осажденную армией османов Вену. Это событие, однако, знаменовало собой кульминационный момент как для Османской империи, так и для Польши. В течение XVIII века Пруссия, Австрия и Россия продолжали накапливать силы и территории, пока слабели Польша, Швеция и Оттоманская Порта. Русская армия в царствование Петра Великого (1682-1725) и Екатерины Великой (1762-1796) стала движущей силой этой коренной смены расстановки сил в регионе.

Успехам на севере Россия обязана Петру I. Северная война (1700-1721) дорого обошлась – как в финансовом отношении, так и в смысле людских потерь, – однако поражение Швеции позволило России аннексировать земли на восточном и юго-восточном побережье Балтики – эта территория простиралась от Санкт-Петербурга до Риги, а теперь принадлежит частью России, частью Эстонии и Латвии. Однако попытки Петра I добиться подобной победы на юге, сражаясь против Османской империи, провалились. Прошло еще полвека, прежде чем были достигнуты грандиозные цели на северных берегах Черного моря, где был одержан ряд побед над Портой и ее союзниками (например Крымским ханством) в 1760-е и 1770-е годы. В 1774 году Кючук-Кайнарджийский мирный договор закрепил эти приобретения, открыв для русской колонизации новые земли (сейчас это главным образом территория на юге Украины). Эти победы также позволили России продвинуться вдоль западного и восточного берегов Черного моря. Успехи на западе создали сухопутный коридор на Балканы, а на востоке победы не только над Османской империей, но и над Персией привели к аннексии Закавказья (Грузии, Армении и Азербайджана) к 1828 году.

Но самым существенным изменением стало полное крушение польского государства. В 1700 году Польша была одной из ведущих держав Восточной Европы, а уже в 1800 году прекратила существование. Двадцатилетняя война обернулась для поляков полным крахом. Во время войны шведские армии вторглись в Польшу, захватив в 1702 году Варшаву и принудив Августа II в 1704 году отказаться от престола. Русские войска вскоре прогнали шведов, и, когда в 1715 году Август II был восстановлен на троне, польское правительство попало в полную зависимость от русских [Prazmowska 2004: 119]. Но это марионеточное государство было огромным и простиралось от реки Одер на западе до реки Днепр на востоке, то есть от предместий Киева до Кракова и дальше, и включало в себя не только всю современную территорию Польши и Литвы, но и Беларусь и внушительные куски Украины, Латвии, Молдовы, Германии и России. Практически сразу же Австрия и Пруссия совместно с польской элитой бросили вызов доминированию России. Результатом этой борьбы стали три раздела Польши (1772,1793 и 1795), при этом Россия получила восточную часть Польши, а Пруссия и Австрия – западную. Территория бывшей Речи Посполитой почти полностью совпадала с территорией военных действия на Восточном фронте (см. карту 1).

История государств рассказывает лишь часть истории этих имперских окраин. Социальная динамика в регионе имела ничуть не меньшее значение. Классовая, религиозная и этническая принадлежность образовывали самые неожиданные переплетения. Очень часто дворянство и крестьянство говорили на разных языках. Германские землевладельцы в Балтийском регионе управляли государствами, населенными латышами, эстонцами и литовцами. Польские феодалы владели украинскими крепостными, русские дворяне-колонизаторы в XIX веке эксплуатировали польское крестьянство, и даже в России дворяне охотнее говорили на французском языке, чем на языке своих крепостных.



Карта 1. Имперские окраины в Восточной Европе


Этническая ситуация в торговле была столь же сложной. Армяне и греки играли значительную роль в торговой системе Османской империи, а евреи – такую же роль в России. Российская империя в основном ограничивала территорию проживания евреев чертой оседлости и ущемляла в правах владения землей, поэтому евреи почти исключительно занимались торговлей на огромных территориях региона, покупая и продавая товары крестьянам-славянам. Социальные конфликты – неизбежное следствие торговых связей – привели к усилению антисемитизма, процветавшего в Восточной Европе.

Религия играла большую роль не только в распространении антисемитизма, но и в более широком социальном и культурном контексте. В X веке сообщества язычников, населявшие регион, подверглись христианизации, в чем больше всех преуспела православная церковь, распространившая свое влияние из Греции через большую часть Восточных Балкан и Украину на Россию. Государство-предшественник современных Украины и России – Киевская Русь – приняла православие в 988 году. А двумя десятилетиями ранее, в 966 году, Польша при Пястах приняла римское католичество. В последующие века ислам и протестантизм (в основном лютеранство) также нашли последователей в этом регионе. Религиозная принадлежность в еще большей степени, чем языковая или политическая, стала основой для самоидентификации большинства жителей региона в современную эпоху.

Наконец, важным моментом явилось то, что на большей части Российской империи вплоть до 1860-х годов существовало крепостное право. Владельцы крепостных (включая семью Романовых и Российское государство как таковое) занимались сельским хозяйством больше, чем промышленностью, и именно они ставили препоны образовательным инициативам, развитию гражданского общества и росту городов. Масштаб крестьянских волнений заставил их опасаться массовых движений и сопротивляться тенденции к гомогенизации общества, которая наметилась в зарождающихся национальных государствах Западной Европы. В результате важнейшие фундаментальные общественные движители национализма – начальное образование, средства массовой информации, промышленная экономика и всеобщая воинская повинность – начали развиваться в Российской империи только после отмены крепостного права. Одновременно с этим решение имперского государства предотвратить становление выборной местной власти и реформирование судебной системы на окраинных землях создало между «центром» и «периферией» империи существенные различия, гораздо менее ощутимые прежде[10]. Все это определяло медленное развитие антиимперских тенденций. Политизировать религиозные сообщества было трудно, сообщества, организованные по языковому принципу, разделяло пространство – физическое и социальное, а государство сознательно препятствовало работе механизмов мобилизации масс. В 1860 году было невозможно представить себе успешное движение за независимость латышей, эстонцев, литовцев или украинцев. Только поляки (в то время главным образом поляки Царства Польского, лишившегося литовского, белорусского и украинского населения бывшей Речи Посполитой) были способны на националистическое восстание и вновь и вновь эту способность демонстрировали, причем не только в сражениях, сопровождавших разделы Польши, но также в массовых восстаниях в 1830-1831 и в 1863 годах. Оба восстания испытали воздействие фактора, в конечном итоге определявшего неуспех движения за независимость, – мощи русской армии. Таким образом, когда крепостное право было отменено, костер национализма стало почти нечем разжигать.

Эта ситуация начнет меняться только в пятидесятилетний промежуток между упразднением крепостничества и развязыванием Первой мировой войны. Во всех великих империях Восточной Европы в этот период наблюдался существенный рост промышленности. Уровень образования рос даже в самых отсталых областях Российской империи. Все страны ввели всеобщую воинскую повинность (Россия сделала это последней в 1874 году), и миллионы молодых крестьян очутились в благоприятствующей росту национализма среде, а политические деятели придавали все больше значения растущему «обществу», которое грозило расшириться и охватить весь «народ».

Поэтому националистические движения в довоенную эпоху ширились достаточно быстро. Украинский национализм впервые заявил о себе в западной Галиции, владениях Габсбургов, однако националистическая деятельность тонкой прослойки образованной элиты вскоре пересекла границы с Российской империей. Точно так же, разными путями и с разной скоростью, национальная идея развивалась в современных Беларуси, Литве, Латвии, Эстонии, Финляндии, Грузии и Армении. Чиновники Министерства внутренних дел также озабоченно наблюдали «чрезвычайный подъем религиозного и национально-культурного самосознания» мусульманского населения[11].

Национализм нарастал как среди колонизированных народов периферии, так и среди русских. Российское государство стало самой обширной империей в мире в основном благодаря высокой степени гибкости управления новыми территориями и народами. Начиная еще с XVI столетия строители империи проводили политику кооптации местных элит и делегирования значительной доли политической ответственности, отводя роль культурного авторитета «местным вождям». Эта стратегия прекрасно подходила консервативной династической империи и сопровождалась «неединообразным и непостоянным управлением», которое было необходимо, чтобы иметь дело с «множественными социальными установлениями в рамках единого государства» [Burbank and von Hagen 2007: 15]. Однако непостоянное управление не означало его слабости. Напротив, методы, использованные, чтобы привязать этих посредников империи к самодержцу, были на удивление эффективны [Burbank and Cooper 2010: 193]. Во второй половине XIX века, однако, эти традиционные основы правления сотрясались в равной степени извне и изнутри. Среди элиты Российской империи в XIX веке усиливались националистические настроения, и с каждым прошедшим годом все громче становились призывы к тому, чтобы империя открыто провозгласила свою русскую природу, создала «Россию для русских» и «двинулась в сторону единства как нового государственного принципа» [Burbank and von Hagen 2007: 17].

И опять-таки эпоха Великой реформы, то есть отмены крепостного права, стала поворотной точкой. Восстание в Польше 1863 года явилось наиболее значительным катализатором перемен, поскольку именно оно убедило царя и его советников, что кооптация польской элиты невозможна. Польская шляхта никогда бы не подчинилась российскому правлению. Когда военные одержали верх, государство стало прилагать систематические усилия по истреблению высших классов – основы польского национализма. Казнив 400 лидеров восстания, царь Александр II отправил в ссылку более 20 000 дворян и конфисковал около 3500 принадлежавших им поместий. Русские чиновники управляли польскими университетами. Даже название «Польша» было заменено эвфемизмом «Привислинский край» [Kappeler 2001: 253]. Это было еще если и не русификацией, то, во всяком случае, сознательной деполонизацией культурной, экономической, социальной и политической элиты.

Восстание также вынудило государственных деятелей задуматься о том, как Великие реформы могут повлиять на имперскую власть. Что важнее всего, меры, предпринятые для улучшения образования и ослабления цензуры книг и периодических изданий, принудили русских империалистов напрямую обратиться к политическим аспектам языковых вопросов. Ответ, поиски которого беспорядочно и непоследовательно длились в течение 20 лет, состоял в том, чтобы принять на вооружение программу культурной русификации. Русификация вышла далеко за пределы Польши. Летом 1863 года правительство запретило книги, написанные на украинском языке. Министерство внутренних дел настаивало на том, что такого языка не существует и что обычные крестьяне в этом регионе – это русские, которые говорят на русском языке, просто на них в языковом смысле повлияли их соседи-поляки. В это время также развернулась широкая кампания по обращению католиков в православие, в результате чего почти 60 000 белорусских католиков были вынуждены принять новую веру. Эти репрессивные меры продолжились (а на самом деле усилились) в период царствования Александра III (1881— 1894), составив основу новой политики русификации. Александр III распространил эту политику на северные территории, где нападкам подверглись привилегии немецкого дворянства в балтийских провинциях. Государство впервые сделало русский языком обучения, а немецкий университет в Дерпте подвергся русификации 1893 году [Kappeler 2001: 258].

В определенных отношениях политика русификации увенчалась успехом. Усилия, направленные на то, что помешать националистически ориентированной интеллигенции общаться со своим народом в образовательных учреждениях и прессе, несомненно, сдерживали деятельность сторонников активных мер борьбы с колониализмом, которые старались сформировать массовые движения. В целом, однако, русификация оказалась контрпродуктивной. В 1860 году мало кто из представителей низшего сословия в Российской империи думал о своей этнической принадлежности как о факте, имеющем политическую важность. В той мере, в которой политика их занимала вообще, они больше интересовались вопросами социального положения и состояния экономики. Их политические оппоненты были местными обитателями, а вовсе не чиновниками из далекого Петербурга. В 1863 году, когда почти все польское дворянство и интеллигенция участвовали в восстании, крестьянство практически их не поддержало. Крестьяне в южных землях редко употребляли слово «украинский» как самоназвание, и большая часть прочих национальных движений застыла на стадии собирания фольклора и основания мелких национальных обществ. В 1860 году практически все национальные движения в Восточной Европе по-прежнему находились на очень ранней стадии культурного пробуждения[12]. В отсутствие столкновения между двумя явно политизированными национальными движениями – польским и русским – трудно представить себе серьезный националистический вызов трону Романовых, который мог бы иметь хоть какой-то шанс на успех.

По большому счету, русификация была для националистов настоящим подарком. Она предоставила конкретную политическую программу, вполне понятную для соотечественников, стоящих на разных ступенях социальной лестницы. Русификация посягала на церкви, языки и школы в тот самый момент, когда Великие реформы создали благоприятные условия для формирования социальных основ национализма. Почти сразу же во всем регионе стали развиваться все более успешные национальные движения, переходящие от сбора культурного наследия к политической агитации. Эта агитация совпала с аналогичными попытками достучаться до «народа» со стороны либеральной интеллигенции – группы, взгляды которой в течение последних двух десятилетий XIX века все более сдвигались от народничества к марксизму. Таким образом, социализм и национализм разделяли ряд общих целей, и несколько разных групп экспериментировали в поисках верного баланса – это были как стремящиеся к независимости социал-демократические меньшевики в Грузии, так и Польская социалистическая партия (ПСП) во главе с Юзефом Пилсудским. Национализм и социализм в этот период развивались в некоем симбиозе.

Оба движения получили дальнейшее развитие в последнее предвоенное десятилетие. Революционные события 1905 года четко продемонстрировали способность политиков националистического толка мобилизовать толпу. Почти все показатели участия в политической деятельности и революционного насилия были выше на окраинах, чем в Центральной России. Большинство этих действий было направлено против царизма – интенсивные силовые конфликты между армянами и азербайджанцами привели к гибели тысяч людей, а по западным землям империи, к примеру, прокатилась волна еврейских погромов. В Польше и Грузии происходило больше бунтов, больше восстаний и больше казней, чем в других частях империи [Kappeler 2001: 333].

Революция 1905 года также заложила основу для дальнейшего структурного развития национализма. Что важнее всего, учреждение в империи парламента (Думы) открыло возможности проведения открытых политических кампаний и создания националистических политических партий [Burbank, von Hagen and Remnev 2007:366-367]. И здесь опять лидировала Польша – в ПСП в 1906 году вступило более 50 000 человек. Однако националистическая агитация имела место практически повсеместно. Россия не была исключением. Важнейшая политическая фигура периода думской монархии, председатель Совета министров П. А. Столыпин непрерывно в поисках поддержки обращался к русскому национализму, проводя политику, благоприятную для становления «Великой России», но в то же время дистанцировался от крайне правых русских националистов. Русские националисты правого толка, как радикалы, так и консерваторы, также открыто старались побороть напряженность между империей и нацией в последнее предвоенное десятилетие [Лукьянов 2006: 36-46].

Итак, во многих отношениях казалось, что на территориях колоний, располагавшихся по краям империи к 1914 году, пришло время для вызревания движений за независимость. Во всем регионе имелись националистические элиты, население начало рассматривать мир сквозь призму национализма, а политики создавали конкретные политические программы и политические партии. Но, несмотря на все это, политическая независимость поляков, не говоря уже об украинцах, латышах или грузинах, была почти так же далека, как и в 1860 году. Ни одно из этих движений даже близко не подошло к обретению политической и военной мощи, необходимой для того, чтобы одержать верх над Российской империей. Восстания в 1905 году доказали это так же верно, как и провалившиеся бунты 1830 и 1863 годов. Российское государство было сильным и продолжало укрепляться, а империализм обретал все большую популярность среди российской общественности, влияние которой постепенно возрастало. Политическая программа Столыпина для западных окраин, нацеленная на укрепление государства, включающая последовательную русификацию, доказала жизнеспособность русского империализма на закате его существования. Действительно, период парламентаризма представлял собой своеобразный тип кооптации элиты. Представители национальных кругов, получая должность и отправляясь в Санкт-Петербург, учились работать в рамках системы. Они, как никто другой, знали, насколько тщетным может быть вооруженное восстание, и, как правило, старались добиваться автономии постепенно, принимая правила игры метрополии и рассчитывая использовать выгоды от близости Германской и Австро-Венгерской империй. Мало кто из националистов, приветствовавших новый, 1914 год, мог предвидеть, что всего через четыре года их шансы на независимость неизмеримо возрастут. Был необходим внешний катализатор деколонизации.

Балканский пролог: начало Первой мировой войны

Случилось так, что таким внешним катализатором стал Балканский полуостров, где соперничество империй достигло кризисной фазы, а процесс деколонизации перешел в стадию зрелости. Последние исследования положили начало процессу возвращения истории Балкан центрального места в истории Великой войны, и не без причины. Как заметил Алан Крамер, хорошо задокументированный факт, что внутри каждой из великих держав были лица, заинтересованные в развязывании войны, «не объясняет, почему война началась в 1914, а не в 1910 или 1918 году или почему она стала войной европейского и мирового масштаба». Ответы, заявляет Крамер, нужно искать на Балканах[13]. События на полуострове в начале века развивались очень стремительно. Успешный переворот, совершенный радикальными сербскими националистами в 1903 году, и масштабное восстание против османского правления в Македонии в том же году существенно поменяли политический ландшафт на суше, в основном за счет демонстрации мощи антигабсбургских и антиосманских настроений. Ослабление России после Русско-японской войны и революции 1905 года еще раз трансформировало международный баланс сил. Летом 1908 года революция младотурков в Македонии привела к дальнейшей дестабилизации султанского режима, после чего многие стали ожидать крупных политических преобразований во всем регионе.

Ширящийся коллапс Османской империи побудил российского министра иностранных дел А. П. Извольского начать рискованную игру с невыгодной позиции. По Берлинскому трактату 1878 года Габсбурги на 30 лет оккупировали Боснию и Герцеговину, и всем великим державам были известно, что Австро-Венгрия мечтала осуществить аннексию этой области после истечения срока действия трактата в 1908 году [Clark 2013: 83]. Извольский, зная, что его слабеющая армия не в состоянии этому помешать, решил усилить свою позицию, предложив согласиться на аннексию Боснии Австро-Венгрией, если Габсбурги не станут вмешиваться в планы России расширить доступ и влияние в проливах Босфор и Дарданеллы. Однако заявление об аннексии Боснии вызвало такой гневный отклик российской (и сербской) общественности, что Извольскому пришлось пойти на попятный и публично осудить аннексию, которую он только что втайне одобрил. Россия отдала приказы о частичной мобилизации и забряцала оружием, что не произвело ожидаемого эффекта. В марте 1909 года Германия пригрозила одновременно развязать военные действия и раскрыть закулисную дипломатию Извольского. Французы, как и ожидалось, проявили мало готовности развязывать войну на континенте ради укрепления морской мощи России или спасения репутацию Извольского. Не имея возможности положиться на союзников, на свою все еще ослабленную армию и даже на собственного министра иностранных дел, Россия отступила. Среди отрезвляющих уроков кризиса было и то, что Австрия получила более весомую поддержку от Германии, чем Россия от Франции и Британии. В результате русские специалисты по международной политике, как ни парадоксально, еще сблизились с Балканскими странами, на которые, как они надеялись, можно было в большей степени полагаться в непростые времена [Rossos 1981]. В то же время «почти беспрецедентные дебаты» по вопросу имперской политики сыграли большую роль в становлении политического строя после 1905 года, чем думские деятели и «общественное мнение» [Rossos 1981:8]. Как следствие, российская политика стала еще в большей степени исходить из романтических воззрений на нацию и империю, разделяемых большей частью образованной элиты.

Успех австрийской дипломатии привел к тому, что Россия была унижена, а Сербия разозлена. Отношения последней с империей Габсбургов становились все хуже, к тому же Сербия увязла в безнадежной таможенной войне с ней. Мечты о Великой Сербии зависели от того, удастся ли присоединить Боснию, Македонию и Албанию (которая также являлась частью Османской империи).

Аннексия Боснии продемонстрировала стабильное могущество Австро-Венгрии в регионе, но ничем не поддержала турок. Россия была усмирена, Габсбурги довольны, и молодые балканские государства взяли на себя ведущую роль в решении «восточного вопроса», инициировав интенсивную волну действий по деколонизации. Болгария, функционально независимая с 1878 года, воспользовалась слабостью Порты, потребовав полной независимости и официального признания, которые и получила после скоропалительных трехсторонних финансовых переговоров с Петербургом и Стамбулом в 1908 году [Thaden 1965:39]. В 1910 году князь Никола Черногорский провозгласил себя конституционным монархом и стал проявлять больше активности в соседних османских регионах Албании. Албания, долгое время являвшаяся многонациональной и многоязычной провинцией на окраине Османской империи, стала великолепной площадкой для подобной авантюры. Король Никола пообещал населению Северной Албании (состоявшему в основном из католиков), что поддержит их восстание против Турции, и такое восстание действительно вспыхнуло в 1911 году. Турки ответили с позиции силы, и Никола разрешил повстанцам, уступающим противнику в численности, пересечь границу, чтобы скрыться в его владениях. Турки грозили сами нарушить границы и атаковать повстанцев – это означало бы войну. Посредничество России помогло предотвратить военный конфликт: русские дипломаты умерили воинственность короля Черногории и принудили турок к значительным уступкам албанским повстанцам – Албании была обещана широкая автономия – так что те вернулись домой, чувствуя себя отомщенными и не опасаясь риска преследования. Это был не первый и не последний раз, когда политические игроки на Балканах способствовали осуществлению перемен в ускоренном темпе, выходящем далеко за рамки желаний их номинального патрона – России. Российское Министерство иностранных дел было вынуждено реагировать на свершившиеся действия, предпринятые без его поддержки, а зачастую – даже неведомо для него.

Этот кризис разрешился не раньше, чем турки были принуждены к дальнейшим территориальным уступкам, и на этот раз игроком более крупным, чем Черногория. В конце лета 1911 года Италия оккупировала османскую провинцию Триполи в Северной Африке, а в сентябре того же года Османская Порта объявила войну. Итало-турецкая война немедленно поменяла политические расчеты балканских политиков. Лидеры Сербии, Болгарии, Черногории и Греции, с опаской следившие друг за другом большую часть последнего десятилетия (в частности, в Македонии), теперь быстро заключили ряд двусторонних военных и политических союзов. В марте 1912 года Сербия вступила в союз с Болгарией. В мае 1912 года греки и болгары сделали то же самое. В конце лета Черногория присоединилась к ним, заключив ряд устных и письменных соглашений, которые были окончательно ратифицированы 13 сентября – 2 октября, менее чем за неделю до объявления Черногорией войны Османской империи. Итогом всех этих соглашений стал альянс, получивший название Балканский союз или Балканская лига.

Россия, долгое время желавшая подобного альянса, чтобы уравновесить мощь Австро-Венгрии на полуострове, оказала значительную дипломатическую поддержку при формировании Балканской лиги. Однако по мере хода переговоров беспокойство российских представителей начало усиливаться. Министерство иностранных дел знало, что Россия ни в военном, ни в дипломатическом отношении не готова к балканскому конфликту, и постоянно напоминало подконтрольным России странам на Балканах, что все эти новые альянсы должны быть чисто оборонительными по своей сути. Болгарский министр финансов информировал Извольского (которого понизили в должности, сделав в 1910 году послом во Франции), что Россия должна предоставить Болгарии «свободу действий» в такой благоприятный момент, когда Османская империя была слаба. Извольский должным образом предупредил своего шефа С. Д. Сазонова о том, что новый военный союз между Сербией и Болгарией оказался по сути наступательным альянсом [Кострикова 2007: 196-197].

Окончательный крах османской мощи в Европе, который так долго предсказывали, на этот раз казался неминуемым. Влиятельные европейские политики были встревожены подобным развитием ситуации, обещавшей дестабилизировать отношения между великими державами. В частности, для России и Австро-Венгрии победа в столкновении с Юго-Восточной Европой означала сохранение престижа и мощи в будущем, в то время как поражение могло бы привести к выходу из клуба имперских тяжеловесов и одновременно к существенному подрыву перспектив их союзников. Оглядываясь назад, легко понять, почему дипломатов так тревожило развитие событий. Война на Балканах могла привести к формированию нового имперского порядка. Чего дипломаты не видели, так это вероятности, что Балканские войны могут положить начало эпохе конфликтов, которые не просто разбалансируют существующую систему взаимоотношений имперских держав – они уничтожат целиком. Авторитетные старые державы продолжали относиться к новым балканским нациям как к детям, хотя к тому времени, согласно знаменитому высказыванию царя Николая II, на них уже смотрели как на «благонравных подростков… которые выросли и превратились в упрямых хулиганов» [Clark 2013: 275].

Оказалось, что у этих «хулиганов» есть сильные и эффективно действующие армии. В 1912 году они быстро обратили в бегство силы Османской Порты. Греческие войска взяли Салоники буквально за несколько часов до прибытия болгар. Войска Черногории продвинулись на юг вдоль побережья Адриатики. Сербские силы вошли в Западную Македонию, а болгары оттеснили османов практически обратно до самого Стамбула. Эти быстрые успехи вызвали лихорадочную активность великих держав. Однако, в отличие от 1878 года, когда великие державы, не участвовавшие в военных действиях, получили выгоду от Балканских войн, самое большее, что они могли сделать на данном этапе, это сдержать амбиции сербов на Адриатике, настояв на образовании независимой Албании. Вторая Балканская война разразилась в 1913 году, когда Болгария, охваченная возмущением на фоне сербских успехов в Македонии, предприняла непродуманную атаку на своего прежнего союзника. Вторая Балканская война продлилась недолго, так как все соседи Болгарии набросились на нее как коршуны, отхватывая себе куски ее территорий.

Две Балканские войны устранили османский фактор из балканского политического уравнения, однако, с точки зрения сербов, эти войны лишь накалили эмоции относительно австро-венгерского правления в регионе. Все сербские политики знали, что сведение счетов с империей Габсбургов невозможно без мощной поддержки со стороны России, и сербское правительство предпринимало все усилия, чтобы поддерживать прекрасные взаимоотношения со своим великим восточным союзником. Даже австрофилы, такие как бывший премьер-министр Сербии Владан Георгиевич, убеждали прибывающих с визитом российских военных, что «весь народ Сербии» поднимется против Австрии, одновременно упрекая их за «робость и колебания в российской политике» [Мартынов 1913: 13-14]. И все же большинству сербских лидеров было известно, что их истощенной армии требуется время для восполнения сил, а им самим – период мира, чтобы упрочить свои достижения [Lyon 1997: 499]. Премьер-министр Никола Пашич был убежден, что в интересах Сербии Австрия должна оставаться региональным игроком еще на протяжении 25 лет, поскольку это даст Сербии время для упрочения своих достижений на юге [Писарев 1990:30]. Даже центральный исполнительный комитет радикальной националистической группы «Черная рука», узнав заблаговременно о тщательно скрываемой операции по убийству Франца-Фердинанда, которую планировали члены группы, попытался помешать этому плану. Как отмечал Иоахим Ремак,

члены Комитета не были такими уж щепетильными – многие из них были среди цареубийц 1903 года, и все они были довольны, что пансербская идея оправдывала насилие. И все же, будучи поставлены перед необходимостью осуществления этого убогого плана убийства австрийского престолонаследника, они отрезвели, поскольку ясно было, что тем самым они, возможно, развяжут войну [Remak 1959: 77].

В самом деле, Пашич был настолько встревожен перспективой спровоцировать Австрию, что, узнав, что молодые люди, вооруженные бомбами и пистолетами (и среди них Таврило Принцип), тайно пересекли границу, дал указание своим подчиненным остановить их и в дальнейшем не позволять таким бандам появляться в Боснии накануне визита эрцгерцога [Dedijer 1966: 390; Clark 2013: 57]. Но ни вожди «Черной руки», ни глава правительства Сербии не хотели выдавать своих товарищей и самого факта, что им известно о плане покушения, и предупреждать австрийцев – не в последнюю очередь потому, что не горели желанием выступать на стороне австрийских властей, предпочитая молодых национал-радикалов[14]. Пашич, по мнению К. Кларка, обладал «высокой чувствительностью к общественному мнению, потребностью поддерживать взаимопонимание с сербской нацией, для дела которой он трудился и терпел лишения» [Clark 2013:19]. Все, что мог сделать центральный комитет, – это приказать идейному вдохновителю заговора, полковнику Драгутину Димитриевичу, связаться с его подчиненными и дать отбой. Но полковник этого не сделал.

15 (28) июня 1914 года выстрелы Принципа положили начало Третьей Балканской войне, принеся смерть Францу-Фердинанду и его жене Софии в боснийской столице Сараево. Убийство Франца-Фердинанда было не просто поводом к уже неизбежной войне. Оно затронуло и лидеров, и граждан Европы на самых разных уровнях. Конечно, как всегда, существовал вопрос соперничества империй. И еще это был пример нескоординированной акции небольшой группы «силовых предпринимателей». Как мы видели, заговор вовсе не был частью генерального освободительного плана сербских элит, которые не желали вести свою потрепанную армию на поле боя, надеясь на российскую военную машину, в тот момент находившуюся в стадии значительных преобразований. Но важным являлось то, что Июльский кризис начался с террористического акта, совершенного заговорщиком, который был связан с воплощенным представителем процесса деколонизации – Сербией – ради дела Великой Сербии. Реакция многих видных игроков, в частности кайзера Вильгельма, была чисто инстинктивной: убийцы – это дикари, а Сербию надо поставить на место[15].

Радикальные сербы не рассматривали этот акт как варварский. Напротив, они приветствовали его дерзкое, жертвенное мученичество, считая его разумным и результативным примером того, что мы сегодня назвали бы асимметричным силовым ответом угнетенной стороны имперской машине, в распоряжении которой было гораздо больше ресурсов. В России эмоции по поводу убийства были смешанными (причем зачастую – у одних и тех же лиц), однако в Германии и Австрии отвращение к совершенному убийству помогло сторонникам войны одержать победу в весьма напряженных баталиях в среде политической элиты. Важность дискурса о зверствах понимал даже сам убийца, Таврило Принцип, который во время допросов и судебного процесса стоял на том, что убийство Франца-Фердинанда было легитимным политическим актом. Но Принцип убил также супругу эрцгерцога Софию. Когда его спросили, почему он это сделал, он заявил, что целился в генерала Потиорека (наместника Боснии и Герцеговины, командовавшего расквартированными там войсками, который ехал в том же автомобиле), но его толкнули, когда он стрелял. Почти наверняка это была правда. И все же большую часть времени он не придавал особого значения смерти Софии, считая ее примером допустимого сопутствующего ущерба. На суде, однако, выяснилось, что последними словами Франца-Фердинанда была мучительная и тщетная мольба: «София, милая! София, милая! Не умирай! Живи для наших детей!» После этого свидетельства взволнованные члены суда объявили короткий перерыв, чтобы стороны могли вернуть себе присутствие духа. Один из защитников во время перерыва подошел к обычно невозмутимому Принципу и спросил, задело ли его это свидетельство. Принцип в смятении воздел руки со словами: «По-вашему, я зверь?» [Remak 1959: 222].

К моменту суда над Принципом в октябре 1914 года практически вся Европа уже задала себе этот вопрос, и ответы были различными. Действительно, это стало вопросом, который можно было задавать многим другим европейцам в грядущие годы, когда вопросы террора и жестокости приобрели такую значимость. Почва для обвинений в варварстве в Бельгии, Франции, Восточной Пруссии, Галиции, Армении и самой Сербии была хорошо удобрена. Неизбежна была не война как таковая – неизбежностью являлось то, что, будучи развязанной, она стала войной «за цивилизацию», в которой жестокость играла центральную роль. Не менее важно, что радикальный поступок Принципа обнажил зыбкую взаимосвязь между соперничеством империй и антиколониальной активностью в тот момент, когда и то и другое грозило колоссальным взрывом. Процесс деколонизации на Балканах перешел в стадию зрелости к июню 1914 года. Австрийское вторжение в Сербию в июле не только придало международный характер конфликту между двумя государствами, но и позволило процессу деколонизации во всей Восточной Европе зайти дальше стадии «вызов, брошенный империи».

Загрузка...