Ланкашир, 1620[1]
Энни спит, свернувшись клубочком на нашей с ней общей постели. Спит крепко, даже обслюнявленный палец изо рта выпустила. Я встаю на колени, мягко трясу ее за плечо. Она хмурится и что-то бормочет, не открывая глаз.
– Просыпайся, – говорю я.
Но она меня отталкивает и поворачивается ко мне спиной.
– Вставай. Пора тебя осмотреть.
При этих словах глаза Энни распахиваются, она садится в постели и, вцепившись в мою руку, спрашивает:
– А что, он приходил?
– Нет. Мы ведь позвонили в колокольчик, верно? И зола осталась нетронутой.
Энни свешивается с лежанки, вокруг которой насыпано тонкое кольцо золы, и старательно ищет, нет ли на нем отпечатков дьявольских копыт.
– Ну, значит, все хорошо, – и она снова падает на подушку.
– Нет, дорогая, хватит спать. – Я рывком ставлю ее на ноги. Мне необходимо убедиться, что и сегодня она еще свободна от этого проклятия. Для меня самой уже слишком поздно: я приговорена, и от своего будущего мне не уйти, но, может быть, мне еще удастся спасти ее. Энни – такая худышка, все косточки можно пересчитать, я запросто поднимаю ее одной рукой. А потому, не обращая внимания на ее жалобное нытье, я подтаскиваю ее туда, где сквозь щель в стене просачивается слабый свет, и, остановившись в узком проходе между нашей лежанкой и постелью матери, начинаю ежедневный ритуал: через голову стянув с Энни рубашку, начинаю тщательно обследовать каждый кусочек ее кожи. Она покорно ждет, голая и дрожащая.
Я начинаю с боков, где у меня самой имеется округлая красная отметина, похожая на его яркий, точно вымазанный ягодным соком рот. На боках кожа у Энни чистая, белая, хоть и покрыта мурашками. Господи, все ребрышки наперечет! Я приподнимаю ее руки, со всех сторон внимательно их осматриваю, затем велю ей растопырить пальцы – нет ли отметины между ними, – потом изучаю кожу у нее под коленками и подошвы ног. У нее на коже алеют укусы блох, и она уже успела их расчесать, но это дело обычное; та отметина – я про себя молю Бога, чтобы никогда ее не найти, – должна быть плоской и темной. Это пятно никак не удалишь и ничем не смоешь, сколько ни пытайся. Господь свидетель: сама-то я не раз пробовала смыть свое. Энни послушно наклоняет голову, я приподнимаю ее волосы и осматриваю шею.
Нет, пока что она ему не принадлежит.
Я обнимаю сестренку, прижимаю к себе, баюкаю и наконец-то позволяю себе с облегчением выдохнуть:
– Ничего нет. – Каждый мой день начинается с этого осмотра. С необходимости подбодрить Энни. С предчувствия беды.
Обрадованная этим сообщением, сестренка выбегает в соседнюю комнату, проносится мимо пустой постели Джона и, завершив круг, возвращается ко мне, сияя и хлопая грязными ручонками.
– Наверное, я ему не нужна! – Она бодро вытирает нос тыльной стороной ладони и слизывает с нее сопли.
Я смеюсь и поспешно через голову натягиваю на нее платьишко, пока она снова не улепетнула в другую комнату и не влезла в очаг – она любит постоять в еще не остывшей золе, словно вбирая в себя оставшееся тепло.
Мама тоже встала и, завернувшись в одеяло, стоит в дверном проеме.
– Не приходил? – спрашивает она, и мне кажется, что этот привычный вопрос сам собой выскальзывает в дыру, возникшую на месте ее выпавших зубов.
Я отрицательно мотаю головой.
– Все равно он придет. Его ты ничем не остановишь, сколько ни старайся. – Мать мельком бросает взгляд на своего волшебного помощника в обличье зайца. Для нас этот «заяц» совершенно безвреден, но, по ее словам, он охотно выполняет любое ее поручение, разнося проклятья и всевозможную пагубу. Он является только матери, а мы узнаем о его присутствии, когда мать шепотом обращается к нему со словами любви или обсуждает с ним какие-то вредоносные планы. Вот и сейчас она, похоже, разговаривает с ним: «Мы-то с тобой, Росопас, отлично это знаем, верно?» Я пытаюсь разглядеть в золе отпечатки заячьих лапок или хотя бы промельк тела материного фамильяра, когда он вьется у ее ног. Но так ничего и не вижу.
Протиснувшись между тюфяком Джона и столом, мать подходит к очагу и машет Энни рукой, чтоб шла на улицу. Затем ковыряет кочергой безжизненную золу, которая, поднимаясь в воздух, оседает на заплесневелой стене. Одеяло уже соскользнуло с материных плеч, и на ее худой спине хорошо видны выступающие бугорки позвонков и та проклятая отметина.
– Дров-то у нас совсем нет, – говорит она.
– Я схожу на берег, принесу немного плавника. Заодно и съедобных ракушек подсоберу.
– Помоги мне сперва нашу красавицу хоть немного умыть.
Удрать Энни не успевает. Мать ловко ее перехватывает, а я, смочив чистую тряпицу в ведре с водой, начинаю отскребать с ее мордашки грязь. Она вопит, изворачивается, но вырваться из наших цепких рук силенок у нее все же не хватает. После «умывания» мы отдаем ей остатки позавчерашнего хлеба, но она все еще зла на нас.
– Дуры! – кричит она, стиснув кулаки и оскалившись. Мы с мамой едва сдерживаем смех при виде ее гневного лица, обрамленного торчащими во все стороны мокрыми патлами. – Тупые!
Дверь внезапно распахивается, со стуком ударившись о стену, и мы дружно таращимся на Джона, который стоит с важным видом – ноги широко расставлены, руки заложены за спину, локти растопырены, подбородок задран, – и победоносно на нас смотрит.
– Нипочем не догадаетесь, что я для вас раздобыл!
– Ты птичку поймал, да? – предполагает Энни. – Воробышка? Такого маленького коричневенького?
Джон удивленно округляет глаза:
– Ты что, бельчонок? С чего это я каких-то птичек ловить стану?
– Все было бы больше пользы, – ехидно замечаю я.
А Энни, вытерев сопли рукавом, с деланым равнодушием пожимает плечами:
– Ну и пожалуйста! Воробьев в лесу полно, я и сама себе поймаю.
– Ну что же вы? Давайте, угадывайте, что я вам принес? – настаивает Джон.
– Не знаю уж, что ты там принес, но подзатыльник точно получишь, коли сам не скажешь, – обещает ему мама.
Беззубая угроза. Мать ни разу в жизни нас и пальцем не тронула. Лишь однажды я видела, как ее довели до того, что она подняла на человека руку. Эта мимолетная, хотя и весьма мощная вспышка ее гнева была вызвана желанием защитить самое дорогое, что у нее есть: собственных детей.
Джон рывком выдергивает руку из-за спины; вид у него такой гордый и самодовольный, словно он раздобыл сундучок с золотом. Мама изумленно охает.
Джон держит в руке тушку ягненка, из которой еще капает кровь, и на полу уже успела образоваться небольшая лужица. Некоторое время в тишине слышен лишь равномерный стук капель, потом мать, пошатываясь, подходит к Джону, крепко его обнимает, прижимая к себе вместе с ягненком. Я вижу, что вся рубашка у него на спине покрыта кровавыми пятнами.
– Ох, Джон! Ты стал совсем взрослым! – Мать чуть не плачет от радости. – Ты настоящий мужчина! Теперь-то мы несколько дней будем сыты!
И это правда. В доме нет ни крошки еды, так что мы можем рассчитывать только на похлебку из лебеды и крапивы да еще на съедобные ракушки, которые удается собрать на берегу. Кровь из тушки ягненка все еще продолжает медленно капать на пол – кап, кап, кап, – и этот звук меня завораживает; потом мне приходит в голову, что и на тропе, ведущей к нашему дому, наверняка остался этот кровавый след, который запросто укажет хозяину ягненка, куда направился похититель, ибо этот след ведет вверх по склону холма в заброшенную чумную деревушку, где и обитает наша семья.
Джон, весь красный от смущения, вырывается из маминых объятий и говорит:
– Да ничего особенного, ягненок-то совсем еще маленький.
Мать берет у него ягненка, быстро осматривает безжизненное тельце и подставляет миску, чтобы собрать драгоценную кровь.
– Ничего, у них мясо слаще. И не такой уж он и маленький, нам с избытком хватит.
– А еще я знаю, где репы накопать можно.
– Ну так сбегай туда, сынок. Устроим настоящий пир! Энни, вытри стол. Сара, принеси мой нож.
Джон исчезает за дверью, я несу нож, но Энни остается стоять, где стояла, и еле слышно лепечет:
– Такой маленький!
– Достаточно большой, чтобы все мы досыта наелись, – возражаю я.
– Маленький! Он овечий ребеночек!
Я моментально останавливаюсь и заглядываю в ее полные слез глаза. Энни с ужасом смотрит, как мать сдирает с ягненка шкуру. Его белая шерстка стала совсем алой. У Энни по щекам ручьем текут слезы, она вытирает их тыльной стороной ладони, но и рука, и подбородок, и губы у нее уже совсем мокрые.
Я опускаюсь возле нее на колени, кладу руки на хрупкие худенькие плечики, пытаюсь утешить:
– Джон очень быстро его убил. Ягненок даже почувствовать ничего не успел.
Но Энни меня не слушает; она не сводит глаз с ягненка, уже успевшего превратиться в бесформенный кусок мяса.
– Пойдем-ка со мной, детеныш, – говорю я. – Нам с тобой еще нужно съедобных водорослей собрать к обеду и дров поискать, а то нам и огонь-то развести нечем.
Я беру сестренку за руку, и мы выходим из дома.
Пир мы устраиваем задолго до того, как солнце оказывается в зените. Мы уж и припомнить не можем, когда в последний раз ели как следует. Вообще-то такое замечательное угощение следовало бы оставить на вечер, но ждать мы не в силах. Джон притащил репы, мы с Энни собрали немного водорослей, и мама приготовила все это в одном горшке с ягненком. Еда, куда более сытная и вкусная, чем та, к которой мы привыкли, сочное, душистое мясо так и тает во рту.
Как только мать ставит перед Джоном полную плошку, он начинает жадно есть, прямо пальцами запихивая в рот куски репы; он так спешит, что еда вываливается изо рта и прилипает у него к подбородку; мясо он рвет зубами, как хищник.
Мама, Энни и я все же пытаемся сдерживаться, но и мы едим, не останавливаясь, не разговаривая и не отрывая глаз от собственной миски, пока не показывается донышко.
Покончив со своей порцией, я откидываюсь назад, тяжко вздыхаю и невольно хватаюсь за живот. Он набит битком, и в нем уже возникла какая-то незнакомая боль, явно вызванная алчностью. Джон с гордостью посматривает на нас с видом короля, досыта накормившего свой народ.
– Как же вовремя ты эту еду раздобыл, сынок. Все досыта наелись, и там еще кое-что осталось. Из костей бульон сварим. А кровь я для своих заклинаний приберегу. За такие заклинания мне многие охотно заплатят, а на вырученные денежки мы еще еды купить сможем.
Джон в ответ так громко и обстоятельно рыгает, что Энни весело смеется. Даже мама улыбается.
– Где это ты на ягненка наткнулся? – спрашиваю я.
За столом ненадолго воцаряется молчание. Мама встает и начинает с нервной поспешностью собирать миски.
Джон ерзает на табурете и чересчур внимательно рассматривает тыльную сторону ладони, потом начинает ее почесывать.
– Стащил прямо из стада Тейлора, – наконец сообщает он и тут же взвивается: – А что? Он мне прямо на тропинке попался. Пусть в другой раз лучше за своими ягнятами смотрят!
– Значит, ты его украл?
– Само собой. А ты думала, мне его добрая фея подарила? Или я эльфийский клад нашел, чтобы за ягненка расплатиться?
– Значит, работать за него тебе не пришлось?
– Да он же сказал: ягненок ему на тропе встретился, бери, кто хочет, вот он его и взял, – вступается за Джона мама.
– Не бери, кто хочет, а кради, кто хочет. Его за кражу ягненка и повесить могут.
– Нетушки, не повесят они нашего Джона! – заявляет Энни, грызя грязный ноготь. – Мы им никогда не дадим его повесить. Вот мамочка их как заколдует, у них глаза-то и выпадут, а я их глаза птичкам в лесу скормлю, и никто нашего Джона и не найдет. Правда же, Джон, они тебя не повесят?
– Да с чего им меня вешать, бельчонок? Ягненок сам с пастбища ушел, а может, и вовсе дикий был. Его и искать-то никто не станет, если, конечно, у нашей Сары не взыграет ее злосчастная совесть.
– Вот если бы ты работал…
– Так ведь не нашлось же никого, кто захотел бы меня нанять! Уж я в каждую дверь стучался! Любую работу просил! И ни одна живая душа не откликнулась. Никто мне работы не дал.
– Значит, правду о нас говорят.
Мать снова с грохотом швыряет миски на стол.
– Раз они так о нас говорят, значит, такими мы и должны стать. Или, может, ты хочешь, чтобы я другое ремесло выбрала? – Она смотрит мне в глаза до тех пор, пока я не отвожу взгляд. – И потом, – уже спокойней прибавляет она, – у этого Мэтта Тейлора всего полно, он и не заметит, что у него какой-то ягненок пропал. Да и сам он по характеру сущий пескарь, рыба беззубая. И сынок его сопливый такой же.
Со стола так никто и не убрал, но я продолжаю сидеть, наблюдая за тем, как Джон точит на камне свой любимый нож. Его тень, словно крадучись, сползает со стены на пол. Мать уже поставила вариться голову ягненка, а вот глаза его приберегла. Когда вываренный череп станет чистым и белым, мы отнесем его в деревню, там кто-нибудь с удовольствием его купит и спрячет у себя дома – отличная защита от злых духов. Весь дом полон противного запаха этого варева.
– Мам, – спрашивает Энни, не вынимая пальца изо рта, – расскажи, откуда я взялась?
Вжиканье ножа по камню стихает. Мать, оставив в покое свой котел с варевом, садится рядом с Энни. Малышка часто просит ее рассказать об этом, но иногда она ее попросту отталкивает, а иногда все же соглашается кое-что рассказать, вспомнить былые счастливые деньки.
– Твоя жизнь началась совсем не так, как у других. Ты была для нас даром и волшебным образом проросла прямо из земли.
Энни, удобно угнездившись у нее на коленях, спрашивает:
– Значит, и во мне полно волшебства, да, мамочка? Но вот у Сары и Джона был папа, а у меня нет. – Уголки губ у нее печально опускаются. – А мне бы так хотелось, чтобы и у меня был папа.
– Да, он был хороший человек…
Смутное воспоминание вспыхивает в моей душе и тут же исчезает, я едва успеваю его ощутить – это воспоминание о теплой руке отца, которой он гладит меня по голове, о запахе насквозь просоленной отцовской одежды.
В сгущающемся сумраке не понять, какое у мамы сейчас выражение лица, но по тому, как она склонила голову, я догадываюсь, что она совершенно поглощена мыслями о прошлом. Я пытаюсь перехватить взгляд Джона, но он делает вид, что страшно занят, и протирает точильный камень подолом собственной рубахи.
– Он был такой высокий… – Мне кажется, что мама разговаривает сама с собой. – Высокий, как дерево, и руки сильные, жилистые, как ветви…
Я жду, крепко обхватив себя руками и заранее зная, что сейчас мать выбирает самое светлое из своих воспоминаний, чтобы им с нами поделиться. Остальные, куда более мрачные, возможно, придут потом.
Джон презрительно фыркает и снова начинает вжикать ножом по камню. Ему было всего пять, когда погиб наш отец, и вряд ли он так уж хорошо его помнит. Энни сейчас тоже пять.
– Ну да, я знаю, какой он был с виду, – говорит Энни. – А на что он был похож?
– У него были кудрявые волосы, черные и блестящие – так блестят камешки в морской воде. А глаза у него были переменчивые, как вода морская.
Сейчас мама продолжает говорить, уже почти отвернувшись от Энни.
– Он называл меня красавицей. Говорил, что такой чудесной кожи, нежной и белой, как свежие сливки, ни у кого больше не видел.
Энни с громким хлюпаньем выдергивает изо рта палец и возмущенно повторяет свой вопрос:
– Ну, мам, ты что, меня не слышишь? Я же спросила, на что он сам-то был похож?
– Мама устала, – говорю я ей и встаю. Пора остановить эти дурацкие вопросы и ответы. – Да и тебе спать давно пора. Давай-ка ложись. А я принесу колокольчик.
– Я не хочу спать! – решительно заявляет Энни и, насупившись, складывает руки на груди.
Джон стучит ножом по точильному камню, потом подносит его к самым глазам, пытаясь хоть что-то разглядеть в уходящем свете дня. На Энни он даже глаз не поднимает и только намекает ей вкрадчивым тоном:
– Темнеет уже, ночь на пороге. А ты ведь знаешь, бельчонок, кто приходит вместе с темнотой и ищет свежей крови!
Я отвешиваю ему звонкий подзатыльник:
– А ну-ка прекрати, бестолочь!
Но Джон своего добился: Энни мгновенно срывается с места, подлетает ко мне и просовывает свою лапку в мою ладонь. Вид у Джона страшно довольный; слегка вздернув брови, он снова устраивается точить нож, да еще и ноги на стол кладет.
Мать по-прежнему сидит на кровати, обхватив руками колени. А мы с Энни, держась за руки, обходим весь дом с колокольчиком. Нужно по три раза позвонить в каждом углу, а потом вернуть колокольчик на прежнее место у очага.
– Ну вот, – говорю я, когда с этим делом покончено, – теперь нам ничто не угрожает.
– Ты ляжешь со мной?
Я быстро смотрю на мать. Она пребывает в той же позе и полностью поглощена воспоминаниями.
– Хорошо, – говорю я.
Но прежде чем улечься, мы осматриваем кольцо золы вокруг нашей постели. Оно осталось целым. Завтра я смету его и, как всегда, насыплю новое, горстью зачерпывая золу из очага и стараясь сыпать ее как можно аккуратней, чтобы нигде не было пропусков. Это единственное, что я могу сделать, чтобы уберечь Энни от опасности. Уберечь ее во что бы то ни стало – вот моя единственная цель. Кольцо, правда, может защитить только Энни, но не меня. Хотя, говорят, он почти никогда не возвращается дважды в одно и то же место.
Энни уже свернулась клубком у меня под боком, и я накрываю нас одеялом. Она крепко обнимает меня за шею горячими руками, ее дыхание после слишком обильной трапезы отдает чем-то кислым. Воздух в доме насквозь пропитался противным запахом вываренной головы ягненка.
У меня не осталось никаких воспоминаний о той ночи, когда он пришел и оставил у меня на коже свою отметину, а потом напился моей крови. По какой причине он выбрал именно меня, мне еще только предстоит выяснить. Темно-красная отметина у меня на боку существует с тех пор, как я себя помню, но до двенадцати лет мать ни слова не говорила мне о том, что это пятно означает, и я обращала на него не больше внимания, чем на то, что у меня от рождения голубые глаза и непокорные вьющиеся волосы. Объяснив мне, какая жизнь отныне меня ждет, мать с полным равнодушием восприняла мои слезы, вызванные тем, что все варианты этой будущей жизни, которые я представляла себе в мечтах, вдруг съежились и исчезли, и остался лишь один-единственный. Впрочем, для Энни еще ничего не потеряно.
Энни, засыпая, сосет большой палец, а на свободные пальчики еще и накрутила «для надежности» завитки моих волос. В доме тихо, слышно только, как Джон ножом подрезает себе ногти на ногах, а обрезки сует в рот и жует. Ему-то повезло: у него никакой отметины нет. Раньше я всегда ему завидовала – ведь он был свободен выбирать себе любую профессию, любое мастерство; он мог сам расчистить для себя в жизни любую тропу и пойти по ней. Но сейчас, став старше, я перебираю в уме возможные жизненные пути, по которым мой брат мог бы пойти, и не вижу ничего, кроме той неверной тропы, которую он уже предпочел.
– А за кровь люди хорошо мне заплатят! – вдруг доносится до меня голос матери, и я вздрагиваю. Энни тоже просыпается, открывает глаза и даже перестает сосать палец.
– Ш-ш-ш, – говорю я им обеим, но мать не унимается:
– Для заклинаний свежая кровь особенно хороша. А еще люди любят, когда кровью метку смерти наносят. Тогда те, кому такую метку нанесли, за избавление готовы заплатить.
– Мама, ты разбудила Энни! – Меня раздражает бормотание матери. А от злости я всегда становлюсь храброй и сейчас сама удивлена своим дерзким тоном. Мать, не отвечая мне, продолжает бормотать:
– И глаза очень даже пригодятся. Каждому ведь хочется иметь заколдованный глаз, способный за твоими врагами следить, правда? Какой ты все-таки молодец, Джон! Этот твой ягненок еще целую неделю нас кормить будет. Только в следующий раз притащи покрупнее.
Я резко сажусь, совершенно позабыв, что целая прядь моих волос крепко зажата в липких пальчиках Энни, и, охнув от боли, рявкаю:
– Никакого следующего раза не будет!
– И как же мы тогда будем жить? – спрашивает мать, пристально на меня глядя, и в ее тихом голосе столько гнева, она все равно что выкрикнула эти слова мне в лицо.
– Как-нибудь обойдемся.
– Да? И как же, по-твоему, мы обойдемся, если твой брат мне помогать не будет? Какой у меня есть выбор с тех пор, как вашего отца не стало?
Энни беспокойно возится и хнычет. Каждый раз одно и то же. Мамины воспоминания об отце сперва всегда сладкие, как нектар, а под конец горше полыни.
Повернувшись ко мне спиной, она отчетливо произносит:
– Ты и сама теперь взрослая. Знаешь, что у женщины помимо попрошайничества есть и другие способы себе на жизнь заработать.
Больше говорить не о чем. Снова становится тихо, слышно лишь, как спокойно дышит во сне Энни, возятся, ложась спать, мама и Джон да шуршат мыши, что гнездятся в наших соломенных тюфяках. Я лежу без сна, во мне так и кипят мысли о том, какой могла бы стать моя жизнь, если бы я обладала свободой сама выбирать свой путь, и какую жизнь мне придется вести, зная, что такой свободы у меня нет и не будет. Но я ни за что не позволю распоряжаться мной, точно какой-то куклой. Если мама думает, что меня можно нарядить и раскрасить как шлюху, а потом позволить деревенским мужикам меня трахать, так я прежде изуродую их одного за другим и вряд ли успею заработать хоть несколько медяков. А если она о ведовстве речь ведет, так этим я точно заниматься не буду. Я и без того чувствую, как меня наполняет его темная сила; сила эта только и ждет, чтобы ей дали выход. Увы, я отмечена. Мне самой судьбой предначертано стать ведьмой, получить своего собственного фамильяра и плести магические заклинания, как это делает и мать. Но пока еще рано, мой день еще не наступил.
Лежа в темноте, я прислушиваюсь к скрипу двери, шуршанию кровли, шелесту листвы на ветру. Чувствую его осторожные попытки украдкой проникнуть в мою душу и выпустить на волю тот гнев, который мне только что удалось подавить; слышу его призыв поддаться этому гневу и обрести свое истинное «я».