Джон сидит на корточках в темном углу возле своего тюфяка. В руках какая-то дощечка, под поношенной рубахой проступают костлявые плечи. Это он надеется прихлопнуть одну из тех мышей, что гнездятся в наших соломенных матрасах. Впрочем, охотой на мышей он обычно занимается, только если настроение у него особенно плохое.
– А я думала, ты пошел работу искать, – говорю я и ставлю ведро у стены, покрытой пятнами сажи и плесени, особенно наверху, где протекает крыша. Распрямившись, я потираю поясницу и перевожу дыхание. Да кинь я сейчас на тлеющие угли кусок бараньего жира, мать и этого не заметит, настолько она поглощена своим занятием. Даже в полумраке нашего жилища я хорошо вижу, как дрожат у нее руки, когда она, сидя за столом, растирает червей и пурпурные цветы, готовя к Майскому дню любовный напиток.
– А я ходил! – с отчаянием говорит Джон. – Ходил, искал, спрашивал, умолял. Вел себя так, как мужчине вообще себя вести не подобает. Только никто мне работы предложить не захотел. Никакой. Я только в зубы лишний раз получил.
– Опять с кем-то поскандалил?
Он продолжает сидеть, скорчившись в три погибели, и глаз от тюфяка не отрывает. Голос у него совсем тихий, чтоб ни одну мышку не спугнуть, но в каждом его слове яд.
– Я в каждую дверь стучался, спрашивал, не надо ли крышу починить, дров наколоть или хотя бы воды натаскать, хоть это и женская работа. А в ответ получал только оскорбления да оплеухи. Меня и негодяем, и мошенником, и лентяем называли, а этот тупоголовый пень, плетельщик сетей, заявил, что, даже если я ему заплачу, он меня и через порог не пустит, иначе, мол, у него весь дом насквозь провоняет, а потом взял да и опрокинул на меня котелок с водой. Так что единственное, что мне удалось «наработать», это рожу ему раскровянить да зубы выбить. Кровища у него из носу так и текла, он им хлюпал почище нашей Энни. Да и морда у него теперь не слишком привлекательно выглядит.
– Ты что, до смерти его избил? – Я просто в ужасе, и слова застревают у меня в глотке, а в голове одна только мысль: что с нами станется, если это правда?
Джон фыркает:
– Надо было бы, конечно, совсем его прибить, да только я не стал. Пусть еще поживет да подумает, стоит ли со мной такие шутки шутить.
Я понимаю, до чего мой брат унижен, понимаю, как больно его задевают те оскорбления, которые он каждый раз получает, когда ходит в деревню. Он ведь всегда чувствовал себя обязанным заменить отца, и сейчас ему особенно тяжело, потому что он оказался неспособен это сделать. Я помню, каким был Джон вскоре после того, как мама впервые рассказала мне, что означает моя отметина, и начала учить меня искусству травницы. Помню, как он, вытянув тощую ручонку, указывал на землю и говорил: «У меня тоже есть свой дружок – это барсук, он очень большой и накажет любого, кто захочет мне вред причинить, порвет его зубами да когтями».
Мать, шелестя юбкой, проходит мимо нас; в руках у нее целая груда маковых головок. Она садится за стол и начинает вытряхивать из них зернышки.
– Ну, хватит, Джон, – говорит она. – Я же тебе говорила, что в деревне ты свою судьбу не найдешь.
Но Джон смотрит на меня, и по щекам его текут слезы.
– Ну почему он меня-то не выбрал? – тихо спрашивает он.
Я проглатываю колючий комок, застрявший в горле; я очень сочувствую брату, но не могу позволить себе разделить его боль, потому что это ослабит меня. Только гнев дает мне те силы, в которых я так нуждаюсь.
А мать вдруг встает, вытирает руки подолом и спрашивает:
– Ну а их ты с собой прихватил?
– Кого? – спрашивает Джон.
– Зубы.
– Ты хочешь знать, не наклонился ли я, не подобрал ли эти зубы после того, как вышиб их у него, когда он лежал, извиваясь, в луже крови, а я стоял над ним и его кровь капала с моих разбитых кулаков?
– Вот именно.
– Нет, не наклонился и его зубы с собой не прихватил! – Голос Джона звенит от возмущения и обиды.
– Ну и какой от тебя прок? Вернулся домой с пустыми руками, хотя прекрасно знаешь, что я каждый зуб могу использовать, чтобы заклятье наложить. А то его и просто продать можно.
Раздается громкий треск, дощечка с силой ударяет об пол, и одной из мышей приходит конец.
– А ты? Что ты домой принесла?
Я вспоминаю тот ведьмин камень, который подарила сыну фермера. Этот камень мать тоже могла бы неплохо продать. Но я отвечаю ей совершенно спокойно:
– Воды.
Мать, скрестив руки на груди, недовольно вздергивает подбородок.
– Ну что ж, на воде мы день или два, может, продержимся. Только ведь водой не наешься.
– Я хотела принести крапивы, но…
– Мне от твоего «хотела» ни холодно ни жарко. Как и от тех зубов, которые он так и бросил без пользы на земле валяться. Через эту дверь к нам в дом не должно попадать ничего такого, что не могло бы в хозяйстве пригодиться, только за счет этого мы и живем. А вы, оба два, бездельники, ничего мне и предложить не можете.
Джон, взяв почти расплющенную окровавленную мышь за хвост, помахивает ею в воздухе.
– Вот, если угодно, может, для твоего варева сойдет.
– Еще одно слово, и я вырву твой ядовитый язычок. Больно умный стал. Только учти, Джон: остроумие нас не накормит.
– Я сейчас крапивы принесу, – говорю я.
– А ты могла бы и не только крапиву в дом приносить. От тебя куда больше требуется. Ты сама попросила, чтобы я научила тебя тому, для чего ты рождена. Вот и пора начать пользоваться тем даром, который тебе даден.
Ее слова пробивают меня прямо-таки насквозь. Они падают тяжело, как камни, придавливают меня своей тяжестью, не дают двинуться с места.
Мать не сводит с меня глаз. Голос ее звучит негромко, но в нем звенит лед:
– Нет, не хочешь? Ну, тогда принеси хоть какую-то пользу. В деревне сейчас все заняты – пируют и пьют, так что ты спокойно можешь пойти и поискать те зубы, которые твоему братцу принести полагалось.
Спорить с ней бесполезно. Да я и не стану. Лучше уж выполнить этот ее приказ, чем ждать, что еще она от меня потребует. Но до чего же мне не хочется туда идти!
– А что, сам Джон в деревню сходить не может?
– Сегодня Майский день, деревенские утратили бдительность, вот пусть Джон и посмотрит, где можно взять то, что плохо лежит. – Мать упорно смотрит мне прямо в глаза, словно хочет, чтобы я бросила ей вызов. – Может, какого ягненка высмотрит, которого в овин загнать забыли.
Я сдерживаюсь изо всех сил, хотя мне хочется броситься на нее, осыпать ее обвинениями и упреками в том, что это она превратила нас в изгоев, что «взять то, что плохо лежит», – это самая обыкновенная кража, и ей прекрасно известно, какое наказание за кражу грозит Джону, если его поймают. Впрочем, все подобные возражения ей известны. Так что произносить их вслух не имеет смысла.
– Значит, так: сейчас ты сходишь за крапивой, а когда стемнеет, пойдешь в деревню и принесешь то, что мне требуется, – говорит мать тоном, не допускающим возражений. – И уж постарайся, чтоб тебя не заметили.
Я хорошо знаю дом, где живет плетельщик сетей, но в деревню мне идти ужасно не хочется. А если я откажусь, она ведь в наказание может заставить меня и людей грабить, нападая из-за зеленых изгородей или прямо на морском берегу. Я страшно зла на мать из-за того, что она вынуждает Джона осуществлять ее наглые безрассудные планы, и на себя тоже зла, потому что каждый раз молча эти планы выслушиваю. Ей еще повезло, думаю я, потому что я пока не вошла полностью в силу, хотя уже сейчас эта сила, бурлящая во мне, вызывает в моем воображении картины, связанные отнюдь не с примирением, и этих картин я страшусь. Но и корчась от страха, я уже предвкушаю, как будет моей волей наказан каждый, кто осмелится обидеть или нанести ущерб мне и моим близким. Каждый мальчишка, швырнувший в нас камнем или выкрикнувший оскорбление, каждый взрослый человек, посмевший с презрением отвернуться от Энни, когда она умоляла дать ей поесть, будет поставлен на колени и станет со слезами молить о пощаде, пока я буду решать, какой каре его лучше подвергнуть. И порой мне кажется – пусть всего лишь на мгновенье, – что среди этих людей должна оказаться и моя мать.