– А сейчас подумай о своей смерти, – неожиданно велел дон Хуан. – Она – на расстоянии вытянутой руки. И в любое мгновение может приблизиться, похлопать тебя по плечу, так что в действительности у тебя нет времени на вздорные мысли и настроения. Действуй – то, во что ты вовлечен сейчас, может быть твоим последним действием на этой планете…
Март две тысячи десятого года. В Москве тепло, снег почти растаял, но на тротуарах Тверской в лужах еще плавают грязные ноздреватые айсберги.
В затянутые сеткой леса на фасаде одного из зданий втиснут проход в аптеку, на стене пульсирует ядовито-зеленый контур креста. Маленький навесик украшен гирляндами прозрачных лампочек, из которых, казалось, выкачали весь жар, – выглядят они довольно беспомощно в ярких лучах весеннего солнечного света. С проводов, подобно зубам бутафорского китайского дракона, свисают длинные сосульки.
Такси яичного цвета остановилось, чуть не доехав до угла Тверской и Моховой. Машину ждали. Вальяжный господин, набросив для блезира на лицо маску брутальности, открыл дверь и помог выйти из автомобиля высокой девице скандинавской внешности, с яркой бижутерией в ушах и на запястьях, в вечернем платье и короткой серо-голубой норковой шубке, накинутой на оголенные плечи. Ее и без того немалый рост увеличивали туфли с леопардовым принтом на огромных каблуках.
– Погоди, не набрасывайся на меня, успеешь. За такси я рассчиталась, у тебя есть мелкие деньги? Дай чаевые водителю, пятьдесят, а лучше – сто, – сказала она и привычно одарила окружающих ослепительной улыбкой а-ля Джулия Робертс.
– А вот и наш Новиков. – Стремительно подошла к ресторану – мужчина послушно следовал за ней, – притормозила у входа, достала из сумочки сигарету и закурила.
Затягивалась неглубоко, быстро, порывисто. Взглянула на своего спутника – будто кисточкой мазнула по лицу; красивая узкая ладонь на мгновение коснулась его руки. – Рада твоему приезду, – благосклонно произнесла девушка и повела плечами. – Проходи в зал, столик заказан на твое имя. Я сейчас.
– Постою с тобой, зайдем вместе, дорогая. Давно не виделись, я соскучился, – последовал негромкий ответ.
Неподалеку на скамье сидели смуглые мамаши в пестрых, цветастых платках. По тротуару носились их загорелые бандиты – шумели, дразнили друг друга, приставали к прохожим: «Дядь, а дядь, дай дэсять рублей, не хватат на мороженое!»
На грязной бетонной плитке, раскинув ноги и притулившись к деревянной кадке для уличных растений, разлегся гражданин вполне отечественного вида. Всего несколько часов назад он выглядел совсем по-другому, а сейчас был расхристан и пьян. Довольно приличные пальто, брюки, рубашка – все измято и в мокрой грязи; напоказ – волосатая грудь и мужское естество, безвольно выпавшее из расстегнутых штанов. Нахальные мальчишки со смехом обсуждали его причиндалы. Девчонки отошли в сторону, нехотя кидали снежки через головы своих приятелей, целясь в бесформенную человеческую массу, распластавшуюся на тротуаре.
Девушка выкурила сигарету наполовину и так же порывисто, как делала все остальное, бросила окурок в урну.
– Подожди секунду, – сказала она и решительно приблизилась к лежащему, отодвинув в сторону мальчишек. – Брысь, мелюзга!
Склонилась над пьяным; мелькая идеальной керамикой ногтей, заправила ему рубашку в штаны, застегнула ширинку, запахнула пальто, намотала на шею чудом оставшийся сухим шарф и напоследок с удовольствием осмотрела результаты своей работы:
– Вот так-то оно будет лучше, дружок!
– Что ты делаешь, зачем тебе это? – спросил ее спутник.
– Я, знаешь ли, не брезгливая. Когда-нибудь мне тоже помогут, если со мной случится что-то подобное.
Пьяный неожиданно открыл глаза. Прямо перед ним из разреза длинного платья выглядывала стройная женская нога. Он приподнял голову.
– Послушай, дорогуша, – сказал он заплетающимся языком. – Патанцуем? О д-д-деньгах не беспокойсь…
Девушка засмеялась:
– Посмотри на себя, вояка, ты разве сможешь? Как-нибудь в другой раз. А сейчас… Волю в кулак – и домой, отсыпайся, бай!
Она развернулась, быстрой походкой подошла к своему спутнику, подхватила его под руку: «Пошли!» Швейцар уже открывал им дверь.
Лето две тысячи тринадцатого года. Герману позвонил Алик Цукерман из Москвы и срывающимся голосом попросил о срочной встрече: «Это важно, очень даже важно». У Алика всегда и все важно. Герман собирался по делам в Москву на пару дней, потому и согласился.
Его тянуло к местам, где он когда-то бывал. К Тверской, Тверскому бульвару, Таганке… Особенно если эти места были связаны с приятными воспоминаниями.
Как же давно он не останавливался в Национале. Года два, наверное, – ровно столько, сколько не видел Ану. Теперь его наезды в столицу случались гораздо реже, приезжал, как правило, на один день без ночевки. Утренний Сапсан вихрем домчал до столицы, как если бы он не выходил из метро на площади Восстания, вечерним Сапсаном в Ленинград – Герман предпочитал называть свой город по-прежнему Ленинградом.
Ему нравился Националь, вычурная гостиница, почти музей в самом центре столицы. Нравился неторопливый завтрак у стеклянной стены с видом на Манежную площадь и Кремль.
Миша Векшин осуждал его пристрастие к Националю: «Обшарпанная старина, что ты нашел в этой гостинице?» Чуть обшарпана, да, но разве это так важно? Здесь бывали Мирей Матьё, Пьер Ришар, Катрин Денёв, Олеша, Шолохов с женой Ежова, Ленин жил. Стиль модерн – цветные витражи, растительный орнамент, слегка обветшалый буржуазный шик начала прошлого века. Пузатые кресла, диванчики, помпезные, надутые от собственной важности портьеры, столики и бар из карельской березы или корня бука. В коридорах – китайские вазы и первоклассная русская живопись девятнадцатого века. Отель напоминал Герману старый облезлый рояль, на котором когда-то играл сам Шопен, да и теперь иногда играют заезжие знаменитости.
Улыбчивые девушки на ресепшен, всегда разные и всегда одинаковые, предупредительный до приторности портье, консьержи, будто мышки. «Мы вас так ждали, Герман Владимирович, именно вас, как мы рады, что вы к нам снова приехали. У вас скидки… Давайте посмотрим. Нет, еще не накопилось достаточно, чтобы дать вам номер бесплатно… Но в лобби-баре у вас скидки на все, кроме спиртного. Вы знаете об этом, у вас карта, очень хорошо. Давайте мы отнесем ваш кейс, ах сами… Лифт любой, можете у входа, но лучше пройти к лифту через лобби, там ближе к номеру».
Раньше, когда в его жизни еще существовала Ана, он часто ездил в Москву и неизменно останавливался в этом отеле. Поезд прибывал около одиннадцати утра. Следовало доложиться, что он в Москве, так было уговорено между ними. «Хорошо, очень хорошо, милый, у меня совсем нет времени, на работу надо. В любом случае я заеду на полчаса, хочу повидаться. Буду около часа, устроит? Спускайся в лобби-бар. Вот и хорошо, заодно и позавтракаешь, там неплохо кормят. А вечером забронируй столик в Кафе Пушкин, на Твербуле. Часов на девять. А потом к тебе. Или нет… После Пушкина зайдем в наш Four Seasons, ты знаешь, там классно. Завтра суббота, можем не торопиться. Хотя нет, с утра мне надо на китайский массаж.
Если хочешь – пойдем вместе. Когда уезжаешь, в пятнадцать? Я провожу. Все, целую, отдыхай. Позвони, когда поселишься».
Дальше – по заведенному распорядку. Добирался до отеля, селился. Заходил в службу консьержей, заказывал тапочки, халат, зубной набор для Аны и, конечно, цветы. «Розы – темно-красные, с длинным стеблем, девять штук. Упаковки не надо. Поставьте, пожалуйста, в вазу к восьми часам, прямо в номер».
Переодевался. Изучал окно во внутренний двор: «Подоконник широкий, Ана может поместиться между рамами, она любит залезать туда с ногами, чтобы покурить, – если открыть наружную раму, а внутреннюю закрыть, датчики, надеюсь, и в этот раз не сработают – еще ни разу не срабатывали». К часу спускался в лобби-бар, завтракал. Ана, как правило, опаздывала и по несколько раз звонила: «Вот-вот выезжаю, скоро выезжаю, уже в пути, немного задерживаюсь, буду минут через пятнадцать». Влетала как ветер, всегда ухоженная, нарядная, стремительная и неотразимая. «Ты уже заказал мне коктейль из креветок?! Оч-чень хорошо. Попроси еще джус: оранж пополам с морковным. Вино? Не знаю, мне на работу. Ну ладно, бокал шампанского. Девушка! – ослепительная улыбка. – Покажите винную карту, нет, не надо, у вас есть Биллекарт Салмон? Нет? Амор де Дойтц – это хар-рашо, очень хорошо, и, пожалуйста, один эспрессо. Будешь пить? Ну пригубишь у меня за встречу».
Аны нет. Эпоха Аны в его жизни давно закончилась. Теперь все по упрощенной схеме. Номер в гостинице он оплатил заранее: с двойной кроватью, чтобы как тогда.
Герман в Сапсане размышлял о будущем разговоре с Аликом. С какой стати Цукерман ищет встречи с ним, что может быть на уме у этого человека, какие особенные события настолько вывели его из себя?
Время от времени они виделись в Продюсерском центре анимации и компьютерных игр (ПЦАК, какая же нелепая аббревиатура!) Миши Векшина. Никогда не были близки, да и что у них может быть общего? Чертик, спрятавшийся в темном уголке его уха, шелестел трескучим голосом: «Ана, Ана, это Ана, звонок может быть связан с Аной, только с ней».
Что же Алику надо, что ему вообще нужно от Германа? Ветеринар-вирусолог. Графоман, пишет бездарные стихи под претенциозной рубрикой философская лирика. Герман открыл компьютер, заглянул в поисковик: «Стренджер Бездны», псевдоним нашего философа.
За ночным порывом ветра
Выйду тихо на веранду (вышел до ветра, что ли?).
Все молчит и ждет рассвета.
Купол звезд покрыл савáном (сáваном, вообще-то)
Спящую свою равнину
Только все это условно.
Леса, сопки, все долины
Смотрят в небо свое гордо («смотрят в небо беспардонно» – лучше рифмовалось бы, наверное).
Какие отзывы? «СТРАННенькая БЕЗДарность»… «Грубо, довольно грубо», – подумал Герман. Встречались, правда, и комплиментарные. Посмотрим, что дальше.
Часто по дороге в бездну
Иногда не замечаешь (часто или все-таки иногда?)
Шаг, который уже сделан
И подводит ближе к краю.
«Часто по дороге в бездну»… Нет, литератор Цукерман, пожалуй, не тронул тонких струн его души.
«Так, посмотрим „Живой Журнал“. Консультирует посетителей по вирусным заболеваниям, а еще выдает себя за специалиста-сексолога. О, есть даже часы приема!» Вирусные заболевания Германа не интересовали, консультации сексолога – тем более.
Что еще? В свое время Алик был безнадежно влюблен в Анастасию. Об этом знали все. Ане Штопоровой не нравилась ее фамилия, и она просила обращаться к ней только по имени и обязательно на английский манер – Анастейша, в крайнем случае просто Ана, – и уж, конечно, не Настя, не Стася, не Тася! Но Цукерман упорно звал ее Анастасией. Во всем остальном он был полностью у нее в подчинении. Приносил в офис сласти, фрукты, бегал за сигаретами, готов был исполнять любой ее каприз, даже по ночному звонку. Исполнял все это безропотно, с готовностью, без эпатажа и ерничанья, что, казалось бы, совершенно не соответствовало его строптивому характеру.
Получается так: из общих интересов у них – только Ана. Но Алик, скорее всего, даже не знал, что Герман с Аной три года встречались. Векшин, возможно, знал. Хотя вряд ли, скорее догадывался. Ана предпочитала, чтобы на работе не было известно о ее романе с Германом. Их видели вместе, что из этого? Были общие проекты, вот и все. Она могла подвезти Германа в отель, как бы по пути домой, иногда вместе обедали, бывало, что и с Векшиным. Ничего, ровно ничего это не значит. Нет, вряд ли Алику известно об их романе. Из москвичей только Леня Мелихов мог быть в курсе. Но Мелихов с Аликом, наверное, незнакомы. Алик хочет повидаться именно с ним, Германом, и, когда звонил, был сильно взволнован. Любопытно, что могло вывести его из равновесия?
– Привет, Алик, я уже здесь. Где бы нам лучше поговорить? Заходи в Националь, я там остановился, ближе к вечеру освобожусь. Не нравится? Ну а как тебе ресторан ЦДЛ?
– Нет, Герман, не ходок я по ресторанам. Не ем, как люди, ты же знаешь: у меня гастрит, таблетки принимаю. Так что загляни лучше ко мне в мастерскую, это недалеко от ЦДЛ, дворами можно пройти, я все разобъясню.
– Мастерская? Не думал, что ты автомобилист.
– Да нет, не получился из меня автомобилист, понимаешь, теряюсь за рулем. А-а, ты про мастерскую… Можно и лабораторией называть. Я же вирусолог. Кошачий, собачий, лошадиный – без разницы. Вирусы, они и есть вирусы. Мочу мне люди приносят, кровь в пробирках. Раньше трудился в клиниках, теперь сам с усам, на дому работаю. В общем, приходи в лабораторию, у меня дело к тебе, а потом можешь спрашивать о вирусах, о моноцитах, о вакуумных пробирках, о чем захочешь. Если интересно, конечно.
Было сухо, но порывистый ветер и низкое свинцовое небо однозначно предупреждали о скором ливне. Герман вызвал такси; вскоре по крыше застучали первые капли дождя. Мелькнула дикая мысль: «А может, она здесь, может быть, он сейчас снова увидит Анастейшу. Хотя что ей делать в мастерской Цукермана?»
Лаборатория оказалась крошечной квартиркой на первом этаже. Вход с улицы. «Алик тот еще гусь. Сам просил о встрече – важно, мол, неотложно. Но встречаться все равно будем именно там, где ему удобно. Зачем я согласился на ночь глядя идти в эту живопырку? У двери кошками пахнет. Слабохарактерный ты, Герман. Ладно бы однокашник, старый приятель… Кто он тебе, этот Цукерман? Сладкий человек? Какой он сладкий! Скорее кислый. Может, кислый с горчинкой. Ну ладно, жми кнопку звонка, слушай рассказы о горько-кислых проблемах Алика Цукермана, проблемах с легким запахом кошачьей мочи».
Алик был один. Он почти не изменился. Приземистый, плотный, сильные волосатые руки. Глаза – грустные, беспокойные. Румянец на шелушащихся щеках, очки в проволочной оправе и мулявинские усы – все как раньше. Такие усы давно уже не носят. Сколько ему? Когда познакомились, тридцать пять было. Сейчас, значит, около сорока. В уголках рта желтые пузырьки – наверное, только что таблетку принял. От гастрита? Говорили еще, что лечился от шизофрении. Может, что-то успокоительное?
В лаборатории более-менее порядок. Центрифуги, микроскопы, стекла, пробирки, пробирки… Старомодный компьютер с заляпанной клавиатурой.
– Ну что, попьем чайку для начала? Хочешь зеленый – будет зеленый. Хочешь черный – будет черный. Схожу приготовлю. Посмотри пока журналы.
Журналами Герман не заинтересовался, а книги полистал. Сборники стихов «Стренджера Бездны», томик «Онлайн по-шотландски»: роман об идеальной девушке-воительнице, еще пара совсем новых книг любителя прогулок по краю бездны – тоже о героических женщинах, об их подвигах во имя добра со звериным оскалом. Рядом книги избранных авторов. Марк Твен, Стивенсон, Буссенар… «Два капитана», «Верлиока», «Три толстяка». Почему книги в лаборатории? Наверное, задерживается допоздна. Может, и стишки отстукивает на ноутбуке.
Появился Алик с подносом. Чай, сливки, плюшки.
– Выпить хочешь?
– Если только за компанию. И по чуть-чуть.
– Угощу уникальным напитком, – черная водка BlaVod, акроним от Black Vodka, – в общем, «Блин-водка». Подобный цвет получается благодаря добавлению сока черной моркови и экстракта расторопши. Что такое черная морковь? Скорцонера, она же черный корень, она же козелец. Известна в Европе со Средних веков, лечебное и съедобное, надо сказать, растение. Содержит инулин, аспарагин, левулин, витамины С, В1, В2, калий, магний, железо, фосфор… Тебе неинтересно? Тебе это пофиг, я вижу. Что тебе вообще интересно? А получаются, между прочим, отличнейшие коктейли. К черту чай. Хочешь, сделаю «Полуночное солнце»? Черные слои BlaVod и рубиновые – клюквенного сока. Попробуем?
Выпили по бокалу, поговорили о делах в Продюсерском центре, вспомнили общих знакомых. Алик явно тянул время.
На стеллаже, рядом с небольшим зеркалом – фотография грустной женщины в старомодном берете. Снизу надпись: «Вероника Тушнова».
– Кто это?
– Поэтесса. «А знаешь, все еще будет», «Не отрекаются любя», популярные, между прочим, песни.
Перед фотографией – керамическая ваза с тремя засохшими гвоздиками. Алик заметил взгляд Германа.
– Два месяца тому назад. Почему-то решил сделать ей подарок на день рождения.
Он задумчиво подошел к стеллажу, сдвинул и немного повернул вазу – так, чтобы она оказалась ровно посредине портрета поэтессы – видно было, что он сейчас не здесь, а где-то далеко-далеко.
Сказал, что не заставил бы Германа тащиться в Москву. Но тут такая история… совершенно непонятная история. Его гость – умный человек, Алику хотелось бы узнать, что тот обо всем этом думает.
Герман спросил, может, что-то от Аны?
Алик вытащил цветы из вазы, потрогал сухой листок и рассеянно бросил букет в мусорную корзину. Насупился, прижал пальцем очки к переносице, его и без того румяные щеки стали совершенно пунцовыми, а шелушинки на них выглядели теперь маленькими белыми обрывками старых обоев.
Потом сообщил, что по поводу Аны пока нет ясности. Что хотелось бы все это немного перетереть. В общем, он просит совета Германа или мнения, пусть тот как хочет, так и считает.
Алик предложил гостю опробовать другой вариант коктейля, тоже довольно-таки вкусный, и добавил апельсиновый сок в черную водку, отчего та неожиданно приобрела зеленоватый оттенок.
Пока Герман пил, ветеринар не садился, сосал какую-то таблетку, обдумывая, что скажет.
Затем он поведал, что его соученик по институту присылает из Флориды журнал для русских, Контур называется, и в светской хронике Алику попалась фотография некой Аны Гордон – некой или некоей, как правильно? – вылитая Анастасия Штопорова, знает ли Герман такую? Гость улыбнулся и попросил напомнить, кто это.
– Все смеешься… – заметил Алик. – Сам же первый и заговорил о ней. Только что… Неужели не помнишь? Высокая такая. Мы же вместе кофе пили на выставке.
Контур, воспевающий девушек на котурнах, Контур или Котурны? – а это, между прочим, не что иное, как весточка из небытия.
Герман объяснил, что ему сейчас трудно безошибочно ответить на этот вопрос, возможно, он и помнит, но как-то неотчетливо. Пусть Алик продолжает – так в чем там дело?
Алик рассказал, что Анастасия уехала в Америку несколько лет назад, куда точно, он не знает. Может, эта Гордон и не она, но уж очень похожа. И фигура необычная, угловатая, что ли, один к одному как у Анастасии. Позвонил он Леньке Мелихову. Может, Герман опять скажет, что не слышал о таком? Припоминает, ну и ладушки.
Гость ответил, что одно время неплохо знал Леню, но не думал, что Алик с ним тоже знаком. Алик подтвердил: шапочно, но знаком.
Герман поинтересовался, чем Мелихов занимается: пишет, печатается?
– Сейчас уже не пишет. Когда-то да, писал – об ужасных и жестоких космических монстрах и оборотнях. Может, и сейчас пишет, но не слышал, чтобы публиковался. Преподает что-то связанное с гироскопами. Он в интернете как рыба в воде. Читает, между прочим, только лауреатов Хьюго[1], разыскивает их в подлиннике и читает. В свое время оказывал знаки внимания Анастасии, я это точно знаю, и даже выполнял отдельные поручения. Раз выполнял, значит, нравилось, иначе зачем надо было выполнять? Вот я и говорю ему: «Можешь разыскать эту самую Ану Гордон? Мне кажется, она такая же Гордон, как я, к примеру, Ваня Петров». Ленька, как посмотрел фото, заинтересовался, даже очень заинтересовался и действительно разыскал какую-то Гордон в Майами. Причем не только разыскал, но и созвонился и даже полетел к ней в Америку. Во как! И это действительно оказалась Анастасия. Леня приехал и, представляешь, нашел ее в номере какого-то чернокожего сомелье, оскорбился этим фактом и тут же, не прощаясь, уехал. Вернулся, как я понял, в высшей степени обескураженным.
Такое вот неожиданное стечение обстоятельств времени, места и действия! Как и должно быть в Аристотелевой драматургии!
– Ну и что тебя удивляет? – спросил Герман.
Алик ответил, что не верит он этому, вот в чем дело. Не такая она, эта Анастасия. У нее, конечно, все не как у людей, причуды, заносчивость и тому подобное, но она бы до такого не опустилась. Даже, если бы жизнь заставила. Хотя… Что-то Леня недоговаривает. Не хочет рассказывать, что ли. Типа, ты прав, это была Анастейша Штопорова – и точка. Не понимает Алик этого Мелихова, зачем он тогда резко так в Америку рванул? Может, это вовсе и не Анастасия была и он Алику просто лапшу на уши вешает. Может, и в Америке Леня не был. Чего ему в Америку-то мчаться из-за какой-то Гордон?
Герман задумчиво сообщил, что Леня недавно летал в Америку. На сайте центра Векшина писали: «Наш автор Леонид Мелихов побывал в Америке. Долгожданная встреча с литературными агентами США состоялась, бла-бла. Ежегодная писательская конференция в Нью-Йорке для многих становится серьезным шагом, бла-бла. Невозможно переоценить… Но главное – это, конечно, встреча с литературными агентами, которые ищут талантливых авторов, бла-бла-бла».
– Все-то тебе известно, подожди… – Алик кинулся на кухню и вернулся с пачкой фотографий. – Вот, отсканировал, может, ты и это видел на сайте у твоего Векшина?
В пачке было несколько довольно размытых снимков светской тусовки и пара селфи босоногой молодой женщины с нежной улыбкой хорошо знакомого лица – почему босая, черт побери, в ванной она, что ли? – с черными прямыми волосами и в легком белом платье. Подпись: «Селебрити Майами Ана Гордон». Вылитая Ана Штопорова, ни с кем ее не спутать.
Алик был доволен достигнутым эффектом.
– Ну и что ты скажешь?
– Вроде Ана. То есть, я имею в виду, Штопорова.
Алик хлопнул ладонью по столу.
– Послушай, Герман, это и слепому видно, ясно как апельсин. Леня сразу ее узнал. А потом разыскал по интернету. Конечно, это она. Может, он и видел ее, если не врет. Как бы ты ни оценил эту историю, но одно должен однозначно признать: столько времени прошло – и это первые сведения об Анастасии. Надеюсь, она хотя бы разбогатела, иначе как проживешь во Флориде?
Слишком долгое отсутствие обязательно превращается в эффектное возвращение из небытия.
«Флорида, Анастасия, Леня, селебрити… калейдоскоп имен и названий – коллаж, куда можно добавлять имена, события, факты по вкусу».
– Она, наверное, о Флориде даже и не думала, – Герман сказал это почти искренне.
«Океан, Флорида – вполне в ее духе, и потом эти селфи. Уезжала-то как раз туда. Но где сейчас…» – он недоверчиво посмотрел на фотографии.
– Так-так. Ну и где тогда обретается в настоящий исторический момент наша святая великомученица Анастасия? – допытывался Алик.
– Умерла. Или ку-ку на Канатчиковой даче. Может, и замуж вышла. Просто вышла замуж и утихомирилась. Думаю, она давно уже в Москве, живет где-нибудь рядом, на соседней улице, например.
– Нет, этого просто никак не может быть, – Алик покачал головой. – Я ведь все пешком да пешком. Не люблю транспорт. И кручусь как раз в тех местах, где Анастасия раньше жила, где работала. Прохожу мимо ресторанов и кафе, которые она любила. Я наблюдательный, смотрю, кто в такси садится, кто из машины выходит. Если б вернулась, обязательно ее встретил бы. Два года хожу по улицам и думаю, как бы не проглядеть кое-кого. Вот увижу на улице дылду с непокрытой головой и стремительной походкой, невольно задаю сам себе сакраментальный вопрос. Да нет, будь она в Москве, я бы знал, точняк знал бы. Встретились бы. Или кто-нибудь сказал. Миша Векшин знал бы, Оралов с Конвента аниматоров или Балхашский тоже знали бы, они всегда в курсе. Кто-нибудь из сценаристов или писателей… Так что нет ее в Москве, это точно.
Отсутствие присутствия невозможно не заметить! Ветеринары тоже бывают мыслителями…
Он взглянул в лицо Германа, словно спрашивая: «Ты меня еще слушаешь?»
– Тебе кажется, я немного того? – спросил Алик после некоторой паузы.
– Не знал я, что ты ее так сильно любишь, – ответил Герман и тут же пожалел об этом. Алик смутился, собрал и засунул фотографии в ящик стола. Гость нарочито взглянул на часы, но хозяин буквально вцепился в его рукав.
– Постой, выслушай меня. Многие не испытали в жизни настоящей любви и даже не представляют, насколько их обокрали (интересно, о ком он говорит, о мужчинах или о женщинах?). По закону равновесия природа компенсировала им это карьерой, другими мужчинами (все-таки о женщинах!), еще чем-то… Но любовь – особый дар, доступный немногим, доступный только избранным. Вы всё поставили на одну доску: желание, влюбленность, привязанность и любовь, полагая, что между ними нет никакой разницы. Можете думать и дальше в этом направлении.
После некоторой паузы Алик продолжил:
– «Застал ее в номере чернокожего сомелье!» Сволочь этот твой Мелихов! Ну никак не может этого быть. Наверное, я действительно любил ее. Не то чтобы хотел с ней… Думал о ней, но не в таком смысле. Честное слово. Нельзя сказать, что я вообще об этом не думаю. Чем дальше, тем больше подобные дела у меня на уме крутятся. Когда был мальчишкой, меня это, кстати, занимало гораздо меньше. А теперь думаю и думаю, причем именно о всяком таком. И самым доскональным образом.
Ужас какой-то. Чем старше, тем в большей степени. И это постоянно давит на мозги, давит и давит.
Анастасия, Настя, наст, на который ступаешь, рискуя оступиться и утонуть…
– Ну и как ты выходишь из положения? В прессе появляются сообщения, что какой-то старик приставал к малолетке, другой показывал свое хозяйство прохожим… Думаю, это как раз от таких мыслей – берегись, Алик!
– Все шутишь… Я в порядке, Герман, со мной ничего такого не случится. Не может случиться. Потому что есть Омина, мигрантка из Ургенча. Мой лаборант, приходит растворы готовить. Да нет, совсем даже не красотка. Но зато чистенькая, аккуратная. И уважительная при этом. Она меня понимает, входит, так сказать, в мое положение. Я называю ее Оной. Она!
«Эта – Она, та – Ана, – подумал Герман. – Везде Алик именно ее, Анастасию, ищет!»
– Извини, что заговорил об этом. Правду говорят: малознакомому человеку легче открыться, рассказать о сокровенном, о чем стыдно говорить с друзьями или родственниками. А душу, знаешь ли, хочется все-таки облегчить, – продолжил Алик.
Он налил себе черной водки и, не добавляя сока, залпом выпил.
– Поверь мне, Герман, я на Анастасию никогда не смотрел в таком смысле. Любовь может обойтись и без интимных отношений. Просто любишь человека и готов бесконечно отдавать ему самого себя. Он тебе близок, живет в твоем сердце, а при этом – вроде как посторонний. Не знаю, поймешь ли ты, просто поверь, что такое возможно. Поверь – и все.
Вера – продукт скоропортящийся, неверие плодотворнее и практичней…
Герману надоело слушать откровения Алика. Он поднялся и вышел в туалет, но до уборной добрался не сразу Ошибся дверью и оказался в помещении, которое, скорее всего, было кухней. Плита, небольшой пластиковый стол, полки с кастрюлями и муфельная печь. Зачем здесь муфельная печь, что этому ветеринару требуется нагревать до тысячи градусов?
Он мысленно извинился перед хозяином за свой промах и собирался уже уходить, но что-то необычное привлекло его внимание. Справа на полке – довольно выразительные женские скульптуры со смазанными лицами, раздетые, некоторые – в черном кружевном белье. Впалые щеки, прикрытые веки, нечеткая линия нежного рта. Кого-то ему напоминали эти почти живые куклы. И фигура – лебединая шея, красивые ключицы, плоский живот, длинные руки и ноги, выразительные пальцы. Одна модель, одно лицо, один силуэт. И все в разных позах. Позах пронзительного желания. Выгнутая, напряженная спина, раздвинутые бедра, опущенные веки. На спине, на боку, на коленях с прижатым к полу лицом. Фантастически проработанная пластика устья, лобка. Да, в знании анатомии ваятелю не откажешь. Как неторопливо и сладострастно отрабатывал он эту пластику, добавлял, исправлял, совершенствовал. Он так это видит, самопальный сексолог, замаскированный социопат, этим он грезит, этим заполняет свою жизнь, мерзавец, тешит больное воображение, эксгибиционист хренов. Типа: «Я все знаю про это, пжалте ко мне на консультацию, не волнуйтесь, я все объясню!» Почему мужики, которые сами не могут получить удовлетворения и женщине ничего дать не могут, подвизаются консультантами-сексологами? Делают важный вид, расспрашивают, советуют, объясняют. Слепые поводыри слепых!
Эротика – комиссионка для незатейливых холостяков и маньяков.
«Вот так так… Следует, однако, признаться, – несколько отстраненно размышлял Герман, – скульптуры исполнены мастерски. Тонированный фарфор… Идеальная имитация светящейся кожи, бледно-розовых рта и сосков, разноцветных камешков объемного лака ногтей, перепутья жизненных обстоятельств, средоточий желаний. Волосы, брови, ресницы – все как у живого человека. И как ему удалось? Оторопь берет – полное ощущение, что перед тобой живая женщина, только маленькая. Похоже на тот фильм, где героя соблазняла крошечная уродка. Б-р-р-р!»
Натурщицы во все времена были не только моделями, но и предметом вожделения художников.
Вспомнилась огромная московская выставка. Милая девушка с детским лицом, Катя, кажется, пела рэп и запросто выдавала замечательные рифмы, вроде «двойной лояльности – вдвоем рояль нести» или «инопланетянин – и на план не тянет».
Катя явно понравилась «Стренджеру Бездны». Однако потом произошла непонятная сцена. Участники выставки обернулись на дикий вопль Алика, увидели, как он внезапно вскочил и схватил Катю за горло. Девушка испугалась, побледнела, на пол посыпались цветные стекляшки порванного ожерелья. «Сама виновата, не надо было меня провоцировать», – объяснил он окружающим и как ни в чем не бывало вернулся к своему столу. Потирая придавленную шею, Катя собирала, словно осколки своей жизни, рассыпавшуюся бижутерию. «Ты что творишь, ветеринар хренов, совсем на голову больной?» – спросил художник Потаповский.
Алик же прошептал ему: «Я убью вас, Дмитрий Владимирович, вы даже не заметите, как я вас убью. Потому что я смертник, и терять мне нечего. Подавайте в суд, если хотите, и живые позавидуют мертвым! До встречи в аду». «Сделай милость, дурачок, я не против», – добродушно отшутился Потаповский.
Сотрудники и посетители Продюсерского центра не раз становились свидетелями эпатажного поведения Алика. Тем не менее временами он бывал довольно рассудительным и серьезным. Хорошо ориентировался в медицине и биологии, неплохо разбирался в литературе и кинематографе.
Герман еще раз прокрутил в голове тот скандальный эпизод на выставке.
«Как чувствовал: не надо было встречаться с ветеринаром. Зашел узнать об общей знакомой, а он погрузил меня, словно муху в варенье, в проблемы своего либидо. Это же Ана, моя Ана, а тут какой-то, с позволения сказать, „сексолог“ мусолит ее потными руками, кисточкой гладит, бесконечно касается вожделенных мест. Мразь какая.
Так устроен мир – все видимость: не знаешь – вроде и нет этого, нет и все. А сейчас тебе сказали: она, скорей всего, во Флориде. Может, ее даже видел кто-то из знакомых, тот же Ленька, например. Сказали, и точка. Ты уже знаешь, это произошло. И твоя жизнь мгновенно изменилась».
Когда Герман вернулся в комнату, где Алик тихо допивал очередной бокал черной водки, в дверь позвонили. Пришла озабоченная пара, мужчина и женщина, обоим лет сорок с небольшим. «Все, похоже, разрешится наилучшим образом, – подумал Герман. – Теперь самое подходящее время покинуть эту юдоль печали».
Алик попросил посетителей минутку подождать, пока он проводит старого друга. Возле двери он еще раз схватил Германа за руку и спросил, верит ли тот ему.
Герман уточнил вопрос: что Алик не думал о ней в плане интимных дел?
Нет, Алика интересовало, верит ли Герман, что Анастасия сейчас во Флориде.
Герман мучительно вспоминал, при чем здесь Флорида? Мысли почему-то путались, голова немного кружилась. Он ответил, что им обоим, в конце концов, сейчас предельно ясно, что ее нет в Москве. Ее с ними нет.
Открывая дверь, хозяин вздохнул и ответил гостю, что тот, как всегда, прав. Ее нет в Москве, и этим, пожалуй, все сказано.
Герман вышел на улицу. Дождь закончился. Ветерок рябил синие лужицы на асфальте и задорно шелестел листьями деревьев.
«Хорошая погода. Стоит ли вызывать такси? До Националя рукой подать, можно и прогуляться. Есть о чем подумать, Герман Владимирович. Опять на горизонте твоей жизни появляется Анастейша».
Ана, Анастейша.
Ана, Ана, ты для меня целый мир, много лучше и интересней того мира, что я знал до встречи с тобой.
Всех женщин земли собрали вместе, взяли у них лучшее.
Получили экстракт, из него сотворили тебя.
Вот отчего ты такая. Квинтэссенция женщины.
Знаешь, что такое «момент истины»? Если бы я умирал, какие последние слова я бы сказал тебе? Какие последние слова ты сказала бы мне?
Учусь жить без тебя. Порой мне кажется, что смогу, уже могу. А потом вдруг нахлынет эта непередаваемая нежность, это ощущение, что где-то есть, дышит, переживает, радуется, страдает… та, которая… та, которую наедине с самим собой – мучаюсь, краснею, стыжусь – называю «моей девочкой».
И тогда мне понятно, что ты все равно рядом, что мы вместе, хотя и далеко друг от друга.
Увидел фотографию, где ты в белом платье. Теряю голову, когда вспоминаю о тебе. Люблю, боготворю и, конечно же, – слабый я человек! – вожделею.
Встречаю разных женщин. Некоторые симпатизируют, есть и те, кто по-настоящему тянется ко мне, кто на многое готов ради меня, а у меня одно в голове: Ана, Ана, Ана. Только ты, в душе только ты, заслоняешь всех и вся, нежный огонь сердца и бешеное пламя моей страсти.
Там, где, наверное, ты сейчас, могучее субтропическое солнце на небе. Но на моем небе солнце поярче будет – это ты, дорогая, ты мое обжигающее дикое солнце.
На фотографии из Майами ты такая, какой вижу тебя в своих воспоминаниях: тонкая и ранимая, волнующая и влекущая. Жаркая и нежная, застенчивая и дерзкая, такой и должна быть Жар-птица!
На твоем континенте сейчас ночь. Хорошего сна, красавица. Обнимаю, шепчу тысячу нежных слов, я с тобой, каждую минуту, каждую секунду, каждый вздох и каждый удар сердца. Приду к тебе во сне, пожалуйста, не прогоняй меня.
Ты – роскошная темно-красная роза.
Твой аромат – для тех, кто любит тебя и умеет ценить,
Капля росы между лепестками – для тех, кто жалеет тебя и знает, как быстролетны молодость и красота,
Колючие шипы – для тех, кто хочет сорвать розу и поломать длинные стебли.
Роза – само совершенство.
Роза любви выросла в сердце, разрывает шипами.
Умираю без тебя. Сладкая смерть.
Ана, грех мой, сердце мое. А-на – выдох удивления, завершающийся легким шлепком языка по деснам изнутри рта и быстрым отдергиванием языка. А-на-стейша. Снова – удивление, шлепок, отдергивание, потом – чуть презрительный легкий зубной свист, два толчка – кончиком и крышей языка в небо, теплое шипение расползается в сторону щек, и опять короткий выдох удивления. Просто набоковщина какая-то!
Она была Аной, просто Аной, по утрам, босиком, раздетая или в халате, метр восемьдесят, а может, и больше. Она была Аной в шортах или джинсах, Анастейшей – в офисе продюсерского центра; Анастасией – завучем сценарных курсов; Анастасией Штопоровой – на пунктирных строчках договоров с авторами. Но в моих объятиях, в моих мыслях, в моих письмах она была только Аной.
Были ли у тебя предшественницы, Ана? Я и раньше любил – еще до встречи с тобой, любил и, наверное, был любим. Девушки, женщины, матроны, умницы, пустышки, чертовки приходили и уходили, но это было совсем другое. Тем не менее я мог бы вспомнить и настоящих предшественниц. Если б не они, не было бы и тебя. Тебя бы не было в моей жизни, Ана, если бы в один прекрасный день я не полюбил одну изначальную девушку, прелестную Аганиппу, дочь речного бога Пермесса, юную нимфу источника, расположенного вблизи рощи муз на горе Геликон, который забил из-под земли после удара Пегасова копыта. Вода этого источника дарит вдохновение художникам.
Думаете, это образ? Фигура речи? Поэтическая причуда рассказчика? Ничуть не бывало. В саду Миллеса под Стокгольмом я увидел Аганиппу; в чудном райском саду, созданном северным гением, я встретил свою Ану. Тогда еще я не знал, что это Ана. Для меня она была Аганиппой. Когда сталкиваешься с чем-то необычным, впереди идет только удивление. В благостные мгновения внезапного прозрения мы питаемся первым впечатлением, наивно открываемся новому для нас образцу красоты, кажущемуся поначалу необычным и непонятным. Лишь потом приходят какие-то объяснения.
Девушка лежит на камне, любуется своим отражением в воде. Казалось бы, ничего не выражающее, погруженное в мысли лицо. При этом она вся в движении: вибрирующие пальцы, острые локти и колени, острые груди, красивые плечи и ключицы – все переливается в потоках света, играет и дробится в хрустальных призмах, как Анна Ахматова на портрете Натана Альтмана. Хрустальная девушка. Обтянутые скулы, тонкие черты лица и эта многозначительная поза: то ли она открывает объятия любимому, ждет момента долгожданной близости, то ли – нимфа, дарящая миру три вида искусств: Музыку, Живопись и Скульптуру. Что хотел показать Карл Миллес: встречу с любимым или момент появления новой жизни? Это ведь так близко: любовь, источник всего живого на земле, и рождение. Для меня же она стала обещанием любви.
Мне было восемнадцать или девятнадцать, точно не помню, я увидел Аганиппу за двадцать пять с лишним лет до встречи с Аной. «Идеал, – подумал я, – вот он, мой идеал». Временами мне казалось, что я вот-вот стану Пигмалионом, который упросил Афродиту превратить скульптуру в живую девушку. Лучи легли на холодное лицо, и Пигмалион заметил, что оно чуть порозовело. Порывисто схватил подругу за кисть руки… Почувствовал: камень медленно уступает давлению пальцев, увидел: кожа на лице становится белее и на щеках проступает румянец. Грудь ее расширялась, наполняясь воздухом, Пигмалион услышал ровное, спокойное дыхание спящей. Приподнялись веки, глаза блеснули той ослепительной голубизной, которой блещет море, омывающее великолепный Кипр, остров Афродиты. Что это было: фантазии, мечты или предвкушение будущего, воспоминание о будущем?
Я чувствовал себя влюбленным – неуклюже, бесстыдно, мучительно и, конечно, безнадежно. Потому что этой девушки, реальной Аганиппы, в природе просто не существует. Но мне казалось, она все-таки живет где-то, обретается в других, не наших мирах, Миллес изваял ее в бронзе специально для меня, чтобы я знал, что она уже есть.
Десятки раз я переживал эти видения… Вот она плывет в теплых морских волнах, обнаженная, беззащитная, я подныриваю, подплываю снизу, обнимаю молодое тело моей возлюбленной; она смотрит на меня через воду небесными глазами и неловко притискивает губы к моим губам. Мы уже на берегу, на белоснежном песчаном пляже. Темные волосы – почему темные? – рассыпаны веером, от лица моей душеньки исходит сияние. Ощущаю шелковистую кожу девичьих ног, покрытых тончайшим белесым пушком, колени девушки сжимают мою кисть и снова отпускают ее, на юном лице задумчивость непроницаемой японской маски, романтическая задумчивость с привкусом какого-то страдания – то ли горечи, то ли боли. Рот искривлен, словно отравленный скандинавским приворотным зельем, голова с закрытыми глазами приближается ко мне. Со вздохом тянется она к моему лицу, потом вдруг резко взмахивает головой, заполнив на мгновенье все пространство своими длинными волосами, и опять льнет, склоняется ко мне, отдавая на растерзание свои сухие, совсем неискусные губы. Как я хотел подарить ей всего себя без остатка!
Элегия с горчинкой, элегия теплых объятий в сопровождении стаккато огненного языка. Озноб, пламя, трепет, лиловый флер вересковой пустоши, манная крупа песчаного пляжа, россыпь звезд на небе и в голове, клавишная гладь прохладных ног, ощущение, что моя чаша уже наполнилась до краев, – Ана, Ана, мысленно говорил я, уже тогда я называл ее Аной, – и дикий грохот, раскаты грома, мрачные удары барабанов жизни, безжалостно прерывающие мои бессмысленные и мучительные чувственные экзерсисы.
Мне казалось, близость наша была не только телесной, но и духовной. О Ана, настоящая Ана, которую я встретил позже, если бы ты меня любила так, как любила та девушка! Наша любовь с ней, любовь, которую я придумал, будучи не только начитанным, но и сентиментальным юношей, существовала в таком совершенном мире, о котором не имеют ни малейшего представления нынешние тинейджеры с их нехитрыми чувствами и мозгами, заштампованными скорострельными клише компьютерных игр, сериальным разнообразием бесконечных «Звездных войн», искусственных миров, «Аватаров», примитивных «Гарри Поттеров», «Пятых элементов» и всех вариантов половых извращений, навязываемых индустрией кино и СМИ в качестве нормы.
Я знал, что мы видели одинаковые сны. В наши дома залетали одинаковые птицы, два скворца пели нам одни и те же песни, и мы оба – я верил в это – зачитывались греческой трагедией.
Долгое время после нашей встречи я чувствовал, как сквозь меня текут мысли той девушки, которая где-то есть. Той, чей живой как ртуть образ был схвачен на мгновение и запечатлен в металле светлым северным гением Карла Миллеса.
Она существует, ждет встречи со мной. Уверен, уже сейчас отвечает взаимностью.
Настанет миг – и мы окажемся в объятиях друг друга.
Время шло, мираж нездешней, несбывшейся и недостижимой любви постепенно забывался и исчезал. Жизнь брала свое, и силуэт найденного мной образца совершенства тускнел и стирался.
Но я непроизвольно искал идеал. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что не забыл посетившее меня чудесное видение в саду Миллеса, мне хотелось дождаться своего часа и получить наконец заслуженный дар небес в виде конкретной живой Аганиппы.
Эта придуманная, оживленная моей фантазией нимфа – с гладкими ногами, с русалочьими глазами и волосами – преследовала меня постоянно, пока через двадцать пять с лишним лет этот морок не прекратился и я сумел наконец воплотить ее в настоящей земной женщине.
Раньше, бывало, я говорил сам с собой, и губы шептали непроизвольно: «Радость моя, голубушка, как же ты прекрасна!»
Кому я говорил тогда, еще до встречи с тобой, о ком думал? Я тогда уже к тебе обращался, о тебе думал, Ана.
Кто же ты такая, Ана, кто ты, Аганиппа, кто вы такие, все те, в ком я искал тебя, кого принимал за тебя, Ана, чем вы отличаетесь от обычных земных женщин?
Вначале я не понимал этого, видел только внешнюю сторону, геометрический антураж, так сказать. Я ведь тогда не знал еще Ану. Возможно, это как-то связано: геометрия соответствует начинке. Вот мы встречаем незнакомого человека, еще не знаем ничего о его жизни, о профессии, о привычках. Не знаем, но говорим: достойный, воспитанный человек, добряк или, наоборот, хитрован, выжига, клейма негде ставить. Мы видим только геометрию, но знаем уже многое. Что можно сказать о форме, о скульптурном образе Ана-подобных девушек и женщин, о моторике их движений, обо всем том, что меня так увлекало, что я искал до встречи с подлинной Аной? «Особая геометрия Ана-подобных» – похоже на неловкую шутку, возможно – на веселую забаву… Забавно – не забавно, а мне тогда это казалось очень важным.
Вновь и вновь задаю себе один и тот же вопрос: не из-за этого ли призрачного, придуманного и нафантазированного мною знакомства с греческой нимфой пошла трещина через всю мою жизнь? Трещина, не осознаваемая мною долгое время, до того самого момента, когда я встретил наконец мою Ану, мою Анастейшу. Трещина, превратившаяся в огромную зияющую пропасть, от которой я когда-то отступил, сохранив свою жизнь, и перед которой теперь оказался вновь после посещения «мастерской» нелепого ветеринара-сексолога.
Или, наоборот, не было ли острое до маниакальности увлечение мое этим видением первым признаком врожденной тяги к особому типу женщин: к русалкам, к коварным ундинам, к речным нимфам, прямых потомков которых можно еще изредка встретить среди обычных человеческих особей?
Как разобраться в былых желаниях, намерениях, действиях? – странно устроена наша память. Пытаюсь восстановить прошлое. Шаг за шагом запускается бесконечная цепочка разветвлений, возможностей, событий, о которых неизвестно, были они или их не было. Запускается обратное воображение, и я начинаю блуждать по одуряющему лабиринту памяти, странной смеси того, что было, кажимости, видимости, грезы, и того, чего не было вовсе, но могло произойти. Начинаю верить, что именно так все и было в прошлом, голова идет кругом. Все смешивается в моем воображении, и я уже ничего не могу сказать о том, что же на самом деле случилось в моей жизни, а чего никогда и не происходило.
Ах, эта привычка оперировать воображаемыми, возможными, но не состоявшимися событиями, воссозданными в моей голове в силу множества случайностей, а может, наоборот, по некоторому неведомому мне закону! Так получилось, что какие-то нафантазированные вещи становились для меня более реальными, чем если бы они происходили на самом деле. Надуманные фантазии зачастую оказывались более соблазнительными, чем другие, вполне реальные и достижимые возможности и события. Такое вот верховенство вымысла над действительностью касалось, между прочим, не только поиска идеала женской красоты, но и многих других сторон моей жизни.
Единственное, что я могу сказать с полной уверенностью: Анастейша в моей жизни началась с Аганиппы. Она была, с одной стороны, жребием, перстом судьбы, с другой – магией, ворожбой великого Миллеса.
Сейчас, вспоминая этот печальный эксперимент, я полагаю, что, может быть, ошибался и мои чувства, надежды и вызванные из небытия мысленные образы были напрасны, но их существование в течение долгих лет я никак не мог преодолеть. Они оказались не только непреодолимы, но и в каком-то смысле непоправимы.
Что еще непоправимо в жизни? Прошлое и смерть. Но относится ли смерть к жизни? Наверное, да, смерть – ее финальная точка. Прошлое и смерть. А для меня еще Аганиппа. Она не состоялась в моем прошлом. Но ее появление в воображении сентиментального юноши оказалось событием, из которого, как из пены морской, возникла моя драгоценная Анастейша.
Могу ли я отказаться от Аганиппы? Это было бы малодушием и душевной капитуляцией. Нельзя отрекаться от самого себя. Я точно знаю, что во мне живут непонятная готовность к убийству, полное безразличие к чужой собственности, готовность к обману, измене и разврату. Могу ли я отречься от многих глубоко спрятанных во мне пороков?
У меня когда-то был враг, человек, готовый разрушить мою жизнь. «Только попробуй, – сказал я ему мысленно. – Только пальцем пошевели. Только тронь мою семью, мою женщину, моих детей. Только подумай, только попытайся подумать, я уничтожу тебя, и ничто не сможет меня остановить. Да, я грешник. Уже сейчас грешник, а стану еще большим грешником. Но я сделаю это, и сделаю все сам. Без чьей-либо помощи».
И совершенно так же, как готовность к убийству, во мне живет непонятная самому тяга к Аганиппе – Анастейше. К порывистой и недоступной для моего понимания, неподвластной моей воле русалке.
Почему я думаю, что тяга к таинственным русалкам – мой изъян, мой порок? Нет, это чудесное чувство, не раз дававшее мне ощущения восторга, полета и полного раскрепощения.
С другой стороны, встреча с призраком Аганиппы закрепила неудовлетворенность собой и миром, обычно свойственную юности, и стала несомненной причиной различных проблем и препятствием для новой любви в затянувшийся период моего возмужания.
О дни ушедшей юности! Каждый вспоминает их по-своему. Я словно иду по железнодорожным путям, оборачиваюсь – вижу уносящийся к горизонту забвения экспресс моих юных лет, ветер приносит оттуда обрывки воспоминаний, столь дорогих моему сердцу, но никому другому теперь уже не нужных. Все проходит, и это пройдет.
Экклезиаст правит миром!
Мои отношения с женщинами были тогда (двадцать-тридцать лет назад) в основном плутовскими. Я отличался в них практичностью, шутливостью и насмешливым натиском. К услугам платных цыпок, которых с удовольствием снимали на Невском у кинотеатров Художественный и Колизей мои еще более насмешливые и менее разборчивые институтские друзья, я не прибегал, презирать подобные развлечения – не презирал, но вообще-то избегал их.
Однажды в воскресенье заскочил к знакомому по отдыху в Крыму – Эдику Каплану. У него была комната в огромной, захламленной, как чулан с велосипедом, оленьими рогами и чьей-то бабушкой, коммуналке на Невском, как раз напротив Колизея. Бабушка знала меня, впустила: «Эдик ушел, сказал – ненадолго, подождите». В его комнате – рыхлая деревенская деваха.
– Ты к Эдику? Сейчас вернется. Он не один. С Маркушей и Вовиком. Побежали в вендиспансер. В марганцовке пополощутся и анализы сдадут. Да нет, я не в обиде. Они меня хорошо вчера все втроем приняли… Хорошие парни. У меня давно таких не было, интеллигентные ребята, про Хемингуэя рассказывали, и мужики что надо. Поговори с ними, пожалуйста, боюсь, как бы не обиделись. Я вчера хлебнула лишку – водка, вино, намешала всего, – а потом песни пела «я не такая, я жду трамвая», может, и выражалась не так. Еще подумают, какая-нибудь некультурная. А ты не хочешь со мной, парнишка? Посмотри на сосочек – словно ягодка в соку. У городских такой не найдешь. Как ты хотел бы, может, по-французски? Не хочешь или просто стесняешься? Ну и зря. С утра оно всегда в охотку.
Девушка была так себе, да меня на эти приключения и не тянуло. В Париже, правда, однажды снимал путану. Не понравилось. А вообще-то, брезговал. Да и зачем? Мои институтские подружки и приятельницы, без сомнения чудные девушки, не отличались пуританскими нравами и, не обременяясь сложными морально-нравственными императивами, с удовольствием и вдохновенно отдавались веселому, легкому соученику, своему брату – студенту.
Их приятно удивляла моя образованность, а также интригующий комментарий в самые горячие минутки: если крики, то Дунгласа, если фрикции, то Фербенкса (про Фербенкса я до сих пор не знаю, кто это; есть актер такой, и почему это его фрикции, какие такие особенные фрикции у этого Фербенкса?), если эякуляция, то Кулиджа или Янга, смотря по обстоятельствам.
Спросите меня, чем я занимался. Чем вообще занимаюсь? Учился, работал, женился. Сейчас книги пишу. Много поездил. Всюду – молодые женщины. Женщины, девушки, missis, miss, замужние, незамужние. В транспорте, на заводе, на конференции, студентки, слушательницы, стюардессы…
Какое счастье, что у нас нет харассмента, на всех можно взирать, пялиться, со всеми флиртовать – абсолютно безнаказанно. Взирал и пялился – везде я искал нужную мне геометрию, везде искал контуры ундины.
Почему ундины? Я отнес Ана-подобных девушек к ундинам, русалкам. Ясно, что эта порода вышла из моря. Не исключено, что все люди когда-то вышли из моря. Может, и не все. Но у некоторых девушек точно есть русалочьи гены. Кто учил древних шумеров наукам, гончарному делу? Кто преподавал им астрономию, объяснил устройство и воспроизводство метрической системы мер и весов, заново открытой во Франции в конце восемнадцатого века? Предание гласит, это сделал некий мудрый человек, который выходил к шумерам из моря. Неведомый морской мудрец Оанн. Его дочерей называли русалками.
Как описана ундина, девушка-контрабандистка, в «Тамани» Лермонтова? Гибкий стан, длинные волосы, золотистый загар, прямой нос, сияющие, проницательные глаза, излучающие магнетическую силу. Порывистая словно ветер, подвижная как ртуть. Чудно нежный взгляд, влажный, огненный поцелуй. Решительная и естественная. Истинно природное существо с сильным характером. Коварная, готовая терпеливо ждать своего часа, способная не задумываясь убить человека из-за одного только подозрения. Такова девушка-контрабандистка из «Тамани».
Такова ли моя Ана? Не знаю, не знаю. И да и нет. Но очень похоже. Точно, что природное существо. В ней есть естественность и сила. Не станет кривить душой, но и сердца своего не откроет. Никому и никогда.
Русалки, девушки из забытой сказки, принадлежат романтическому загадочному миру. Морские дивы, бесконечно одинокие в мире людей. Так же как, по большому счету, и я сам. Потому, наверное, меня так и тянет к ним.
Женщина – море, пучина, мужчина – ныряльщик за жемчугом!
В чем главная правда ундины, в чем ее сущность? Каковы зримые очертания этих женщин, пришедших с зачарованных островов – зачарованных, а как же иначе? – у берегов которых, на пляжах – конечно же, золотистых – водятся потрясающие русалки, расчесывающие гребнем – без сомнения, перламутровым – свои блестящие волосы? Кому удастся пересечь широкий туманный океан, окружающий зачарованные острова, и добиться нежной дружбы с языческими полунимфами – полуземными созданиями?
Высокие, очень высокие, с необычной грацией женщин другого, мало нам знакомого человеческого вида. Но все ли высокие представительницы слабого пола обязательно ундины? Нет, конечно, нет. Мы, посвященные, одинокие путники, бредущие по планете в поисках своей единственной русалки, ундинофилы, готовые обнять ее и навсегда уснуть в неземных объятиях, мы все давно сошли бы с ума.
Но тогда кто они? Ни красота, ни рост девушки не являются обязательным признаком, гарантирующим наличие древнего гена коварной морской дивы.
Может, упростить поиск и отсечь вульгарных? Нет, вульгарность не исключает присутствия таинственных черт ундины: странной завороженной грации, неуловимой, гибельной, неземной, даже чуть звериной, нечеловеческой прелести, которая отличает их от других наших знакомых. Рабская зависимость от обычных пространственно-временных и причинно-следственных связей – вот в чем главное отличие земных женщин от русалки, живущей вроде бы здесь, рядом, а на самом деле – в другом измерении, на неведомых островах с замороженным временем, куда нам путь заговорен с начала веков, с момента изгнания Адама и Евы из рая, на островах, где милая моему сердцу ундина играет с себе подобными, говорит с ними на праязыке эльфов и где ее мысли передаются другим русалкам без использования топорных по своей природе слов и звуков.
Сколько лет ундина остается ундиной? Не знаю, для меня это до сих пор тайна за семью печатями. Вначале меня интересовали только сверстницы. Потом – сверстницы или девушки помоложе. Может быть, слегка старше – раньше и такое бывало, теперь нет.
Когда мы встретились с Аной, мне было сорок пять, ей – тридцать два. Сейчас ей тридцать семь.
Интересно, что происходит с ундиной в сорок? А в пятьдесят? Сохраняет ли она свою дикую, своенравную прелесть? Я не видел Ану два года. Похожа ли она на ундину, как прежде?
Русалки не прощают предательства. Однажды храбрый рыцарь Гульбрант заблудился в лесу и вышел к морю. В хижине бедного рыбака увидел его приемную дочь Ундину и без памяти влюбился. Она согласилась на брак и ради любимого отказалась от дара бессмертия. Гульбрант клялся в вечной любви и обещал морской деве: «Дыхание каждого моего утреннего пробуждения будет залогом любви и верности тебе!» Клялся… А потом изменил. И Ундина отомстила ему: «Пока ты бодрствуешь, дыхание будет при тебе, но как только уснешь, дыхание покинет твое тело и ты умрешь». Живет ли еще в моем сердце Ана, не изменил ли я ей? Не покинет ли меня мое дыхание, когда я усну?
От своего племянника-школьника, заблудившегося в пубертате, я узнал о нынешней классификации девчонок: ботанки, широкие и шкурки. Тинейджеры не объясняют, что скрывается за этими кличками, попробую дать свое толкование.
Ботанки – преданные идеям прилежания и ревностного отношения к своим служебным и учебным обязанностям, в общем, хорошие, умненькие и не очень умненькие девочки.
Широкие – обычные девочки, некоторые – с косичками; некрасивые, или хорошенькие, или даже смазливые; заурядные или очень толковые; нескладные, мешковатые или ловкие, подтянутые; пухленькие или голенастые; с круглыми животиками, ножками иксиком, гадкие пышки или костистые худышки, с пупырчатой холодной кожей, с красными хотимчиками.
И наконец, шкурки. Что можно сказать о шкурках? Шкурки – они и есть шкурки. О них можно и должно много говорить. Можно и не говорить – все и так ясно.
Потом все эти нимфетки могут расцвести и превратиться в простенькие ромашки или в настоящие домашние орхидеи, а то и вообще стать дивными звездами, вызывающими всеобщий интерес и вожделение представителей сильной половины человечества.
Берем среднестатистического – как его вычислить? – обычного, нормального самца хомо сапиенс. Даем фотографию девочек из одного класса. Выпускниц вуза. Фото группы девушек типа офисного планктона, женского коллектива сотрудниц клиники в белоснежных халатах, подтянутых приемщиц у стойки ресепшен автоцентра, прилизанных сотрудниц банка. Просим ткнуть пальцем в самую хорошенькую. Он не всегда покажет ундину. Ундин мало. И они маскируются. Могут замаскироваться под любую: под ботанку, под шкурку, даже под широкую.
Чтобы увидеть, распознать эту разящую наповал, властную нимфу, надо иметь особо чувствительное сердце, огромную чашу, наполненную опытом скрытого страдания и затаенной тоски. Быть художником от рождения и немного сумасшедшим. Надо, чтобы в глубине чресл кипел и пузырился флакончик с языческим ядом, доставшийся нам по наследству с древнегреческих времен; чтобы огонь от него струился по чуткому хребту и чтобы его вспышки закрывали иногда красными сполохами твои глаза; чтобы в голове темнело от спорадических ударов сладострастной боли, вечно пылающей на кончиках пальцев, на горящих, пересыхающих губах, и там, там, везде, в том числе внутри, откуда, облизываясь, извиваясь и шипя, тянется ядовитая спиральная лента поднимающейся кундалини. И если в тебе это есть, тогда ты узнаешь ундину, спрятавшуюся под обычной внешностью среди обыкновенных женщин.
Ундины, конечно, довольно высокие. Хотя и не обязательно. Есть и среди них не очень рослые – не коротышки, конечно, но не выделяющиеся ростом среди обычных женщин. Но чаще она все-таки высокая. А остальное – как это объяснить? Обтянутое нежной кожей сухое лицо с острыми скулами, небольшим прямым носом и резко очерченным, решительным ртом, лебединая шея, острые локти и коленки, втянутый живот, сильные бедра и развитые, красивые плечи. И то, что обычно скрыто: необыкновенной красоты сердцевина, женское естество, отшлифованное, лишенное всего избыточного, доведенное до абсолютного совершенства. Вокруг ее земного тела под воздействием неизвестных нам, скорее чертовских, чем ангельских сил с хрустальными переливами дробится и ломается пространство. Есть еще много всего другого, не могу перечислить – не дают отчаяние, позорная неловкость, затянувшаяся до взрослого возраста юношеская рефлексия и бесконечная нежность, ком в горле и слезы раскаяния – в чем, собственно, раскаяния? – слезы стыда и счастья.
Вы скажете, что признаки русалки слишком необычны, их легко заметить, легко распознать? Нет, нет и еще раз нет. Рост, худоба, подтянутость – но это еще не все, это еще не нимфа, еще не дива речная или озерная. Что же главное мы должны увидеть и ни в коем случае не пропустить – может быть, предчувствие счастья?
Так и пребывает ундина, неузнанная, неоцененная, среди обыкновенных, пусть и очень милых женщин, сама не сознающая своего глубинного генетического отличия, но ощущающая собственную сказочную, нордическую магию.
Моя юная жизнь долгое время была разделена надвое длинной продольной трещиной. Почему-то теперь любят причину конфликта человека с самим собой определять на иностранный манер: «когнитивный диссонанс» и точка! Зачем нам использовать не очень понятную и ничего не объясняющую латынь? Куда проще сказать по-русски: «Сознание героя оказалось раздвоенным, он жил одновременно в двух мирах».
Эта трещина была во мне лет до тридцати, может, чуть дольше. Время лечит. Время и женщины. Время лечило меня. Но окончательно излечила Лера. Во всяком случае, мне казалось, что окончательно. Края раны сомкнулись, трещина заросла. Русалки таились еще в моем сердце, но они существовали скорее как неясный мираж, как подобие чудесной детской сказки, как мечта о заоблачных вершинах счастья, которые, может, и существуют где-то, но недоступны простым смертным.
Особый настрой моего хрусталика сохранялся довольно долго. Я легко схватывал боковым зрением: вот идет ундина, настоящая ундина. Отмечал и тут же забывал. Но когда встретил Ану, я понял: Аганиппа все время жила во мне затаенно, скрытно, неприметно, и, когда представился случай – Господин Великий Случай, – она выпрямилась и стала в полный рост.
Но это было потом. А пока я был юн и неопытен, пока все только начиналось. У меня были нормальные отношения и сношения с обыкновенными земными девчонками и девчонками, довольно быстро превращавшимися в теток. Бесформенные, расплывчатые, громоздкие или махонькие, неловкие, иногда туповатые человеческие особи женского пола, которые подпускали меня к себе и разрешали пользоваться собой, казались просто теплыми резиновыми заменителями того, что мне нужно было на самом деле.
Они виделись мне самками свифтовских йеху. Ограниченные стихийные неучи-манипуляторы, как бы деланые, но недоделанные… Игрушки небожителей, брошенные на полпути, изделия, не дошедшие до конца технологического цикла, неотшлифованные, не доведенные до уровня высоких образцов.
У каждой своей новой подружки я находил изъяны. Эта – слишком умна, просто зануда, у той вообще нет мозгов.
Что уж тут говорить о геометрии? Об особой дисциплине – чувственной геометрии, которую я для себя открыл. Короткие массивные ноги с толстыми щиколотками, тонкие мосластые ноги с просветом между ними. Арбузные груди, груди грушами Бере, беспомощные спущенные резиновые клизмочки вместо грудей. И волосы, волосы, волосы. На голове, как правило, ухоженные.
А все остальное? Боже мой: эти волосатые ноги, руки, подбородок, уши, неухоженные лобок и подмышки напоминали мне запущенный, заросший сорняками допотопный сад или огород. Что за грубые упругие черные или рыжеватые кудрявые растения с какими-то точечками и шершавостями, и это все там, где все должно быть идеально и изысканно!
Почему именно на лобке черные волосы имеют в основании такие черные точки, будто там, под этим упругим деревцем, в его корнях устроило себе домик, живет маленькое насекомое, которое кормится под этим деревцем и охраняет его от нежданных посетителей? Йеху, бедные йеху, они ведь ни в чем не виноваты. Мои случайные подружки не были виноваты в том, что какие-то побочные, не зависящие от них мелочи вызывали у меня внезапное отвращение к ним и немотивированное отталкивание!
Иногда я незаслуженно обижал их.
Однажды в сентябре, когда мой чудесный город погрузился в листопад, а брызги дождя вдохновенно рисовали причудливые узоры на стекле, томной походкой и под звуки старинного блюза в мою жизнь неожиданно вплыла прехорошенькой йеху бальзаковского возраста.
Ей было под тридцать пять, мне – около тридцати. Я навещал подружку, когда дома не было ни ее матери, ни дочки, девочки-подростка, и она оставалась одна, если не считать флегматичного дымчатого кота-перса, равно безразличного как к хозяевам, так и к гостям – откуда, интересно, у кошек эта ленивая уверенность, что именно они главные в доме, а все остальные существуют только для того, чтобы обеспечивать их не слишком разнообразные жизненные интересы? Так вот, в юности она, видимо, была преотменной шкуркой – вы не поняли, кто такие эти шкурки? – не знаю даже, как объяснить: чувы, телки, цыпы… Да и сейчас… Невысокая, очень складная, с небольшими изящными руками и симпатичными ножками. Огромные, широко поставленные светлые глаза, выходящие за пределы абриса лица, пикантная перемычка между ноздрями точеного польского носика, чуть припухлые манящие губы. Стремительная, летящая, временами таинственная, обещающая нечто неопределенное, сулящая новые ощущения и переживания, дразнящая. Все это можно было разглядеть и угадать в ней еще и сейчас. При всем этом шкурном антураже было в ней что-то и от ботанки: любила музыку, стихи, вообще все красивое. Такой необычный микс. Временами она казалась мне даже немного ундиной.
К сожалению, время никого не щадит, а к ней, моей бальзаковской пассии, оно было втройне несправедливо и безжалостно: слишком рано стала увядать кожа на руках и животе, да и под глазами появились уже мешочки, которые, правда, можно было еще скрыть на время с помощью лифт-кремов.
Женщина – понятие недолговечное, впрочем, как любое устойчивое выражение или афоризм. Вчера клевая чувиха, завтра потускневшая гирла, послезавтра – забытая и выцветшая фотография в старом альбоме. Впрочем, и о мужчине можно сказать что-то подобное: когда-то мачо, потом обрюзгший пентюх, потом выброшенное на свалку ординарное устройство для обрюхачивания.
Жизнь все расставляет по своим местам. Небольшая вечерняя усталость – и нет больше молодящейся щебетуньи. При ближайшем рассмотрении выясняется то, что не угадаешь с первого взгляда. Стройные ножки выше колен неожиданно превращаются в мясистые лядвии, аккуратно уложенные волосы не могут скрыть грубоватую смуглую кожу шеи (совсем не шелк и медовая сладость), а грудь… Тяжелая грудь, которая в молодые годы задорно рвалась наружу из тесно обтягивающих ее ковбоек и кофточек, грудь, которая была наверняка предметом вожделения всех вращающихся вокруг нее по своим орбитам мальчиков и разновозрастных командировочных и плейбоев, теперь уже, будучи в момент близости лишенной привычной упаковки, являла мне, скорбному наблюдателю сего таинства, свою истинную желейно-расплывчатую консистенцию. Да что говорить, нетрудно перечислить много еще чего другого, фиксирующего черты унылого и грустного образа, к которому в обычной жизни цепко приклеился стандартный ярлычок «красивой женщины».
Но кое-что у этой видавшей виды шкурки было еще очень даже ничего – и спинка, и две скругленные вершины ниже талии, и пикантные ямочки между вершинами этого ее Эльбруса и спиной. Так что вполне возможно было во время кульминаций наших встреч найти нужную диспозицию, чтобы моим глазам, особо жаждущим эстетических впечатлений, предстало в тот момент что-то действительно изысканное и духоподъемное.
И вот, когда я взгромоздился уже на вожделенный Эльбрус, когда предо мной открылся вид на безупречный склон выгнутой, как адмиралтейский мост, спины, завершающийся каштановым прибоем ее волос, когда я, словно петушок, добравшийся до любимой курочки, захлопал крыльями и мое горло исторгло крики восторга, когда над убогой обстановкой старой квартиры понеслась и загремела литаврами песнь победы в битве местного значения (чтобы дополнить картину и подчеркнуть торжественность момента, добавлю, что я оставался в это время в белой рубашке с галстуком, а брюки и трусы были приспущены, на них никак не повлиял общий подъем моего настроения, и под действием сил гравитации они довольно неопрятно опустились на мои туфли – «ш-шикярный вид», как бы сказал незабвенный Мишка Япончик, и я это тоже в какой-то момент осознавал в полной мере), когда этот петушок взлетал все выше и выше, я вдруг почувствовал укус неизвестного насекомого. Еще один, еще. В икру, в колено, в бедро.
Песня любви, прерванный полет, приземлившийся в грязь звездолет…
«Замечательный перс где-то подхватил блох от своих соплеменников, однако я-то тут при чем?» Боевой настрой мгновенно улетучился, и ваш покорный слуга, поспешно закончив для блезира так успешно начатую работу, быстро ретировался, не потрудившись придумать более или менее правдоподобных объяснений.
После этого позорного эпизода мой проснувшийся было интерес к шкурке старинного блюза был безвозвратно утрачен. Бедная, бедная йеху. Для нее внезапное и необъяснимое исчезновение милого друга с горизонта ее жизни стало, скорее всего, большим разочарованием; она имела, видимо, на меня конкретные матримониальные виды и надежды, которые, впрочем, и раньше никогда не находили позитивного отклика с моей стороны.
Сколько было подобных случаев – разных по форме, но одинаковых по сути. Потому что подобные нюансы – блохи домашнего любимца, не вовремя закипевший чайник со свистком, аплодисменты захлопнувшихся дверей или фрамуг, неправильный, по моему мнению, запах подмышек, неаккуратно выбритый лобок, неприятные любовные рычания вместо женственных стонов, стилистически грубоватое замечание «не заваливай меня», сказанное в разгар волнующей прелюдии, – все это было не самым важным. Главное – искра не высекалась. Тем не менее в моей жизни появлялись все новые йеху, и я продолжал прилежно исполнять подобающую в таких случаях рутинную работу.
Наверное, от этой близости, посещавшей меня с фатальной неизбежностью волн прибоя, набегавших на берег моря, я испытывал ощущения, мало чем отличавшиеся от тех, что получают от своих подруг обычные мужчины, сливающиеся с ними в бесконечном ритме фрикций и маленьких оргазмов, сотрясающих днем и ночью нашу грешную планету.
Что они могут знать? Испытали ли они хоть раз то острое и ядовитое блаженство, которое довелось испытать мне в объятиях настоящей ундины?
Для меня взрослое население планеты делилось не на два, а на три пола.
Мужчины, к коим я до сих пор себя отношу и к которым никогда не испытывал влечения.
Однажды, путешествуя с близким другом по Крыму (это случилось еще в наши юные студенческие годы) и не найдя в Алупке подходящего жилья, мы решили провести ночь в палатке на берегу моря. Романтическая затея. Под утро стало жарко, и мы наполовину выползли из спальников. В моем распоряжении оставались последние два сладких утренних часа, когда я, поворачиваясь с бока на бок, случайно коснулся плечом обнаженного торса моего друга.
В жизни не испытывал большего отвращения. Касаться обнаженного мужского тела можно на борцовском ковре, в бане, когда паришься. В остальном – для меня это строжайшее табу.
Так вот – мужчины и два женских пола. Обычные женщины и ундины. Для моей голограммы чувств не было проблем различать их. Анатомически разницы никакой, но разница между тем огромная – как между «влачением» и «влечением». Единственным объектом настоящих любовных порывов были для меня ундины. Появление на горизонте Аганиппы и ее обворожительных соплеменниц, наперсниц ее русалочьих забав, приводило меня в состояние, близкое к умопомешательству.
Сейчас я все это как-то пытаюсь сам себе объяснить, но в двадцать лет, и даже в двадцать пять, я еще не понимал природы собственной раздвоенности и моих мучений. Тело знало, что оно жаждет, но рассудок говорил: жизнь такова, какова она есть, и надо принимать мир именно таким. Меня охватывали то безумные постыдные мечтания, то безрассудный оптимизм. «Все и так хорошо, – говорил я сам себе. – Сколько прекрасных женщин ходит по земле, а остальное зависит просто от выбора правильной точки зрения». Я чувствовал, что вполне способен любить Еву, но мечтал все-таки о Лилит – о, где мне найти трех ангелов, Сеноя, Сансену и Самангелофа[2], чтобы отыскать ее и привести ко мне?
Как нам поведал великий датский сказочник, однажды морская ведьма предложила зелье русалочке, которая захотела стать человеком и получить бессмертную душу. Ведьма предупредила, что русалочка никогда уже не сможет вернуться в море. После приема зелья ей будет казаться, будто огненный меч проходит сквозь ее тело. Но потом, когда ее здоровье восстановится, у русалочки появятся красивые ноги, она сможет танцевать и будет, конечно, танцевать лучше всех на свете.
Обрести бессмертную душу русалочка тоже сможет, но только если встретит сказочного принца, если тот полюбит ее всем сердцем, женится на ней, если она получит поцелуй истинной любви, именно истинной любви, – вот тогда часть души возлюбленного перейдет к ней. Если же принц женится на другой, русалочка умрет с сокрушенным сердцем и превратится в морскую пену.
Ундины, которых я искал, наверное, потомки той русалки. Интересно, получила ли хоть одна из них бессмертную душу?
Весна моей жизни – время ожиданий, предчувствие любовных свершений. Какие только приключения я не воображал, держа затертую книгу доступных знаний на озябших коленях.
Сиреневым майским утром – молодая листва, белые ночи, первое летнее тепло – я сидел на скамье в Летнем саду, готовясь к зачетам и экзаменам в институте, смотрел по сторонам и думал, не появится ли долгожданная ундина. Вокруг задумчивого начинающего энциклопедиста роились соблазнительные пчелки, среди них вполне могли быть юные Аганиппы. Я был для них всего лишь цезурой в амфибрахии или парковой скульптурой, ну не «Аллегорией красоты», конечно, а чем-то маловразумительным вроде бюста курфюрста Бранденбургского.
В этот момент расхлябанным коньковым шагом к моей скамье подкатила высоченная девица. Какой разительный контраст между удивительно подтянутым, компактным плоским животом, обрамленным коротенькой клетчатой юбкой, и сухими, мускулистыми, фантастически длинными ногами. Блузка с прямым разрезом сверху открывала изумительные смуглые плечи и лебединую шею. Шелковистая кожа худощавого лица, легкий румянец на щеках, чистый открытый лоб, размашистые, решительные движения. И рост, увеличенный за счет ботинок с роликовыми коньками.
Вот так является иной раз судьба…
Я смотрел на внезапно появившуюся надо мной богиню; спутниками ее головы были кудрявые облака над Невой, и там, в этих белых облаках загадочно мерцала перламутровая ящерица ее исчезающей чеширской улыбки. «Ундина» – вспыхнула огненная надпись в моей голове. И в ту же секунду девушка превратилась в громовержца, ударившего многопудовым ботинком с вершины Олимпа по задрожавшим деревянным перекладинам скамьи. О эти обнаженные невообразимо длинные руки, бледные пальцы с сине-лиловыми камешками ногтей, перетягивающие шнурок на ботинке! Ее очень темные, гладко расчесанные, блестящие волосы ниспадали плоским водопадом и, казалось, тянулись к царапине на ноге у самого ботинка, словно стремились прикрыть ее, колебались в такт движению пальцев и шнурка, вновь поднимались вверх и опять пытались прикрыть царапинку, напоминающую микроскопические темно-красные четки.
Тени деревьев и листьев покрывали нас обоих – я мог хоть что-то разделить с ней! – расплывчатые темные пятна и полоски света весело переливались на ее голени, которая оказалась совсем рядом с моим лицом и покачивалась в такт с решительными движениями ее рук.
Боже, какое счастье, что у меня на коленях лежал открытый учебник линейной алгебры, неожиданно выполнивший для меня роль своеобразного фигового листка. В голове крутились беспомощные слова типа «Вам помочь?» или «Разве удобно кататься на роликах по грунтовым дорожкам?», но нежданно прилетевшая комета сорвалась с моей орбиты и укатила в ароматных потоках весеннего воздуха.
Чем отличается комета от других небесных тел? Прежде всего тем, что имеет вытянутую орбиту и редко посещает уныло-круглые орбиты обычных планет. Комета унесла с собой свою ни с чем не сравнимую атмосферу, магию нездешней звезды, нежданно посетившей наш безнадежно-постный человеческий мир. Кода миниатюрного дежурного романа, которых было множество в моей жизни. Зрелище ее суперэпилированной нежнейшей подмышки было для меня откровением, бурлившим нескольких недель веселящим ядом в моей крови. О бразильских полосках я уже слышал, но такие потрясающие, гладко выбритые подмышки не появлялись еще даже в западном кино.
Ундина, которую я углядел на пляже в компании развлекающейся молодежи. Ундина, наклонившаяся надо мной в метро, – о эта непередаваемая аура, которую ни с чем нельзя спутать! Видение золотистой пастели наготы изящной ундины, которую я усмотрел в окне гостиницы с противоположной стороны атриума, принявшее уже от меня изрядный порыв поклонения и вызвавшее стук крови в висках, внезапно превратилось в свою противоположность, в отвратительное волосатое плечо плотного восточного мужчины с сигаретой у открытого окна в удушливой духоте южной ночи.
С особым вниманием я смотрел женские спортивные состязания. Не футбол и, конечно, не тяжелую атлетику и борьбу, а волейбол, баскетбол, плавание и прыжки в высоту. Объектом моего обожания была Катя Гамсун, чемпионка мира по волейболу. Я ползал по интернету, искал ее фотографии. Дикие раскосые глаза потомственной ворожеи. Белое платье невесты, открывающее восхитительные плечи и стройную шею, загадочная улыбка. Почему, несмотря на свою огромность, сутулость и хриплый басистый голос, она кажется столь неотразимо женственной? Другие ее высокие подружки по сборной – тоже, кстати, очень симпатичные девушки, но не ундины, совсем не ундины.
Однажды осенью в магазине стройтоваров на Московском проспекте я встретил центровую баскетбольной сборной Машу Степко.
Стройтовары и небожительница! Муза, спустившаяся с Олимпа.
Сразу узнал ее. Она была не одна – с крепким благообразным мужчиной, на голову ниже ее. Пара обсуждала, какие и в какую комнату наклеить обои. «Обживают семейное гнездышко», – подумал я. Маша – очень высокая, грубоватое суровое лицо. И при этом – без сомнения, самая настоящая, обворожительная Аганиппа. Спутник смотрел на нее с обожанием.
Зима, на улице снег, а в бассейне всегда бирюзовое лето. Любимая третья дорожка. Табличка «Забронировано организацией». Когда я подошел к лесенке, меня догнал заполошенный тренер: «Постарайтесь не пересекать третью дорожку. Здесь тренируется чемпион мира». Никого вроде нет. И тут я увидел резиновую шапочку, которая появилась у дальнего бортика, опять исчезла и очень быстро вновь выскочила из воды с противоположной стороны бассейна.
Это была девушка, и какая! Юля Алфимова собственной персоной. Следующий круг она проплыла кролем, преодолев дорожку в несколько взмахов. Потом баттерфляем, на спине, на боку. Я дрейфовал рядом и наблюдал. В глазах стояли слезы, когда Юля проплывала мимо. Она нереальная, человек-амфибия! «А что вы хотели? Чемпион мира! Плавает лучше всех в мире!» – сказал тренер, заметив мое удивление. Разве в этом дело? Как я могу объяснить это вам, смешной вы человек? Это ее стихия, стихия ундины. Когда она выходила, я не мог оторвать от нее взгляда, потому что давно уже знал, что это русалка. Нырнул под поплавок, разделяющий дорожки и поймал себя на мысли: «Теперь я в воде, где только что плавала чудесная Аганиппа, теперь ко мне перейдут ее сила, уверенность, ее жажда любви».
Мгла крымского летнего вечера. Я, молодой специалист, совсем-совсем молодой, если можно так выразиться, расположился на плоской крыше какого-то небольшого здания – то ли трансформаторной подстанции, то ли брошенного подсобного помещения. Внизу – огни провинциального курортного кинотеатра под открытым небом. Со мной – две юные наяды из Днепропетровска. Одна – высокая, смуглая, гибкая, как ящерица, с изящной головкой и длинными черными волосами, образец ундины, другая – ее подруга – пушистая беленькая шкурка. Брюнетка учится в музыкальном училище, играет на аккордеоне – как, должно быть, идет аккордеон к ее рельефно очерченным ключицам и русалочьим плечам. Блондинка – тоже вроде музыкант. У нас две бутылки красного, картонные стаканчики, какие-то фрукты. Мы едва знакомы, но утром я должен улететь домой, и девушки согласились участвовать в моей импровизированной отвальной. Лежали на подстилке (теплый камень приятно грел спину), пили красное и трендели о пустяках – о том, как живется в Ленинграде и на Украине, о французских фильмах, о крымском вине, о ребятах из нашей компании. Поглядывая на брюнетку, я осознавал, что впервые рядом со мной не просто какая-то милая самочка йеху, а настоящая ундина; она положила мне голову на плечо, ласково касалась пальчиками шеи, лица и что-то доверительно лепетала. Беленькая, обхватив мою руку, прижималась с другой стороны, говорила мало, прислушивалась к нашей болтовне, а может, думала о своем.
Нельзя сказать, что в те годы я уже был каким-то особенно тертым калачом, но и совсем неопытным меня тоже никак нельзя было назвать. Тем не менее – уж не знаю, в чем причина, – меня охватило странное оцепенение, совсем не так я представлял свою первую встречу с ундиной. Не было ни подъема, ни радости, ни яда вожделения – я был пустой, будто совсем не я, а кто-то посторонний лежал в обнимку с двумя прехорошенькими девушками. Возможно, они тоже чувствовали себя не в своей тарелке. Черненькая решила разрядить атмосферу и сказала: «Давайте устроим бардак».
Бардак! В те годы это означало только одно – секс. Боже, почему она сказала это таким безразличным, скучным голосом? Мы оба были не готовы. Не знаю, как насчет беленькой, но я точно не чувствовал себя готовым и в душе праздновал труса: мысленно уже бежал куда-то, сжимаясь от стыда и позора, подальше от этой плоской крыши, от благодатной южной жары. К черту женщин, к черту дикие фантазии о русалках!
Кто-то прошуршал внизу, раздался рокочущий голос дуэньи, то ли старшей сестры, то ли тетки беленькой шкурки, сопровождавшей девушек во время поездки на Черное море с целью, видимо, сохранения их нравственности. «Эй, девчонки, куда вы подевались?» Девушки сжались, они совсем не хотели, чтобы нас нашли. Пальцы юной нимфы легли мне на рот: «Молчи, дурачок». Боже правый, я ведь столько мечтал об этом, неужели я все сейчас потеряю в одно мгновение? В результате нас все-таки обнаружили, и нравственность не самой святой ленинградско-днепропетровской троицы была спасена. Я тут же забыл о малодушном желании смыться, все мое существо требовало второй серии, продолжения мыльной оперы.
Дуэнья, хамоватая баба-яга, спросила с издевкой: «Что с вами, молодой человек? Что-то вы с лица спали, может, живот болит?» «Милая, милая ведьма, – мысленно умолял я, – оставьте меня рядом с просыпающейся женственностью этой юной днепропетровской дивы, оставьте меня на каменной крыше в самом центре субтропического рая, и пусть время для меня остановится».
Наши желания не всегда находят понимание в персонах, в которых грубость и дикость свили основательные гнезда!
Первое прикосновение ундины, первое прикосновение к ундине. Сладкие воспоминания. Нет, это все же не моя идеальная подружка. Откуда-то из глубины изредка всплывали полупрозрачные, колышущиеся воспоминания, контуры того, что было на самом деле. Что это за объятия? Ни трепета, ни теплоты, тем более – жара, смешанного с порцией яда. Нет, совсем не так должна была бы воплотиться в жизнь моя мечта о девушке-нимфе.
Недели через полторы ребята из нашей компании вернулись домой после отдыха. Я спросил об аккордеонистке из Днепропетровска. «Ах, эта… – ответил кто-то неодобрительно. – Она была с Владиком Ухновичем». – «В каком смысле была?» – «Во всех смыслах».
Гром среди ясного неба!
Владик был нашим общим знакомым, вообще говоря, тоже из нашей тусовки – маленький, краснолицый кабанчик, наглец, нарцисс, скрытый мизантроп, его не любили. Моя неприязнь к нему почему-то перешла и на юную нимфу с Украины. Как же она могла? С Владиком, бр-р-р.
Я не переживал. Хорошая девчонка, ничего не скажешь, но еще не моя русалка.
Как-то с Аганиппами у меня поначалу не клеилось. Они задумчивые, и я задумчивый, может, поэтому?
Однажды теплой ленинградской осенью целый вечер провел с черноволосой ундиной. Очаровательная девушка, фонтан женственности, брызги шампанского. Гуляли вдоль каналов, говорили о кино и театральных премьерах. Расстались как лучшие друзья. Целовались напоследок. По-настоящему целовались. Но она телефон не оставила и встретиться еще раз отказалась. Категорически отказалась. «Ни к чему все это» – так и сказала.
Потом, прохладным октябрьским днем, тоже в Ленинграде, – с другой Аганиппой – все было наоборот. Тоже долго гуляли. Но не обнимались, не целовались. Очень грустная была девушка, молчаливая и задумчивая. Проводил ее до дому. Она согласилась, чтобы я зашел. Попили чай. «Поздно уже, – сказала она. – Давай стелиться, спать пора». Очень похоже на то, что было на юге с аккордеонисткой. Почему она сказала это так буднично, без тени волнения? Мы даже руками не касались друг друга. И опять я струсил. Только в этот раз – на самом деле. Покинул поле боя. Позорно бежал. И больше к ее дому не подходил. Не пытался еще раз встретиться. Даже и не думал. Стыдно было. Я сам себя не узнавал, никак не мог разобраться, почему так получается? Нет, видно, не пришло еще время для появления ундины в моей жизни.
Мечты, разбитые вдребезги, разведенные мосты наших встреч и утрат!
Решил больше не предаваться пустым мечтам о необыкновенных, мистических Аганиппах. Но, независимо от моего желания, русалки еще продолжали жить во мне, и даже боковым зрением я с неизменной точностью фиксировал их появление на моем горизонте.
Почему-то большинство моих самых интересных встреч происходило осенью.
Звонит мне хороший московский знакомый Юрий и сообщает: «Я в Питере. Остановился в гостинице Москва. Подъезжай, поболтаем». И вот мы сидим в лобби-баре. Юрий – респектабельный, элегантно одетый, усы и бородка аккуратно подстрижены. Группа женщин сомнительной профессии с интересом поглядывает на двоих ухоженных мужчин.
К нам подсаживается симпатичная, улыбчивая особа. Высокая, худощавая, бедовая. Похожа на ундину – жаль, что путана. «Угостите девушку, ребята». Наливаем ей белого вина. Подсаживается вторая барышня. Ее тоже угощаем. Несколько ничего не значащих фраз. Первая говорит: «Могу вас обоих обслужить. Если хотите – обслужим вдвоем». – «Вы, девушки, не по адресу». – «Гомики, что ли? Или денег жалко?» Решили отшутиться. «Мы – ваши сестрички», – говорим. «Как это? Не поняла». – «Мы тоже на работе. Ждем богатых клиенток». Вздох разочарования. Сконфуженные ночные бабочки возвращаются к подругам. Путаны шепчутся, поглядывают на нас. Объясняют друг другу: «Сестрички!» Смеются. Наверное, поверили. А мне понравилась высокая путана, подошедшая первой. Длинное пальто, очень короткая кожаная юбка, черные колготки. Не размалевана. Держалась с нами просто, буднично, доброжелательно. Обычная молодая женщина, знающая себе цену. Может, не такая уж и молодая. На увядающем, густо напудренном лице выделялись большие черные глаза с неожиданным для подобного персонажа, каким-то очень уж человеческим, затаенно-ласковым выражением.
Через пару месяцев я встретил ее в холле Прибалтийской. В черном длинном мужском пальто, незастегнутые полы которого открывали аккуратные шорты и длинные мускулистые ноги. Непонятно, почему она мне тогда понравилась? На этот раз я пригляделся – лицо так себе, брекеты на зубах. Посмотреть не на что. Теперь, в ярко освещенном лобби, было видно: ей хорошо за сорок, может, даже за пятьдесят. Но что-то в ней все-таки было. Не знаю что… Ленивый голос, царская осанка. Будто она выше всего того, чем занимается. Да, вот еще – потрясающая улыбка, которая буквально меняла ее. В порывистых движениях сохранился еще, по инерции юных лет, какой-то неповторимый образ полета. И я подумал о том, что много лет назад эта женщина была чудо как хороша.
Она узнала меня, подошла и, казалось, была приятно удивлена неожиданной встречей. «А, это ты! Привет, сестричка, не угостишь кофе?» – «Привет, что здесь делаешь?» – «Итальянцев жду. Я по итальянцам специализируюсь». «Специализируюсь» – слово явно не из лексикона скромной труженицы на ниве сексуальных услуг. Агент органов, что ли? «Трудная у тебя работа?» – «Совсем не трудная. Снимаешь клиента. Берешь деньги, – ответила она будничным голосом и как бы между прочим. – Презерватив – и вперед! В чем проблема?» «Грубо, грубо, что-то непохоже это на тебя, подруга», – подумал я тогда. «Брекеты не мешают?» – «Мы не целуемся с клиентами. А вот тебя я бы с удовольствием поцеловала». – «Спасибо, как-нибудь в другой раз», – сказал я безответственно, не ведая, что этих «следующих раз» у нас еще будет предостаточно.
Получилось так, что в конце восьмидесятых в Прибалтийской время от времени организовывались междугородние совещания по той инженерной дисциплине, которой я тогда занимался, и мы часто сталкивались с моей неожиданной приятельницей. И всегда задерживались в лобби, чтобы поболтать. Не знаю почему, но она была откровенна со мной, и я старался отвечать ей тем же.
Она говорила на таком прекрасном русском языке, какой редко услышишь даже в моей рафинированной инженерно-интеллигентской среде. Я неизменно угощал ее кофе или горячим шоколадом с сэндвичем, иногда – бокалом шампанского. Она ела сэндвич, отрывая длинными, удивительно белыми и чистыми пальцами маленькие кусочки, и старалась положить их в рот, не касаясь помады на губах. Если у нее был неудачный день, я давал ей деньги на такси. Вначале она пыталась со мной рассчитаться – натурой, конечно, – но я неизменно отказывался, и со временем она оставила эти попытки.
Ее звали Ева Яблонская. «Случайно не родственница членкора Яблонского?» – «Кто знает, кто знает, милый». Она была из Костромы. «Если бы ты видел, какой это красивый город. До сих пор люблю Кострому». Мать – учитель математики, отец – истории. Отец ушел к молодой, оставив жену с тремя дочерьми. Но детей любил, особенно младшую Еву – помогал, часто виделся с ней, сумел привить любовь к истории и хорошей литературе. После школы Ева уехала в Ленинград, училась на филфаке.
– Какой язык был основным?
– Французский, хотя я знаю несколько – испанский, итальянский и, конечно, английский.
– Почему тогда клиентура из итальянцев?
– Итальянцы похожи на русских. Открытые, веселые, красивые. А французы… Маленькие, потные, волосатые. Так и смотрят, как бы поменьше заплатить, а то и вообще сбежать. Чуть что – милиция, милиция!
Мы подолгу говорили с ней. Почему я так привязался к Еве? Мне было двадцать пять или чуть больше. Конечно, она была ундиной. Вне сомнения. Смеялась совсем как молодая. В ней была особая пронзительность. И потом она была по-настоящему умна – каким-то необычным, снисходительным и ленивым умом, в котором совсем не было места ни озлоблению, ни резкому осуждению. Это казалось удивительным.
– Встань рядом со мной, – сказала она мне однажды почему-то особенно медленным голосом, как бы нараспев. – Встань, прошу тебя, тетя ничего дурного мальчику не сделает.
Я выкарабкался из глубокого кресла и подошел ближе. Она стояла напротив и вплотную рассматривала мое лицо. Ева была на огромных каблуках и поэтому смотрела на меня сверху вниз. На нас поглядывали посетители бара, все это выглядело довольно нелепо.
– Тебе не кажется, что эта работа тебе не подходит? – спросила она.
– Какая работа, что ты имеешь в виду?
– Инженер, мой милый, инженер. Не для тебя это. Неужели ты подумал, что я могла принять тебя за проститута? Ты зарабатываешь гроши. Один клиент дает мне больше, чем ты получаешь за месяц. Тебе не кажется странным, что ты инженер?
– Но у меня нет другого выхода. Жить-то надо. И потом я хороший инженер и люблю свое дело.
– За гроши сидеть под лозунгом «Коммунизм победит!» от зари до зари и не иметь возможности купить своей женщине настоящие французские духи?
– У тебя неплохое лицо, – добавила она после некоторой паузы. – Похож на молодого Мишу Козакова. Ты еще очень молод, хорошо сложен и, кажется, здоров. Поверь, я разбираюсь в мужчинах. Я могла бы устроить твою жизнь совсем иначе. У меня есть знакомые женщины. Жены иностранных дипломатов. И русских тоже. Жены безупречных партайгеноссе. Все они хотят иметь немного радости в жизни. В конце концов, они еще нестарые, сорок два – сорок три года.
Я оглушительно захохотал, смеялся до слез, на меня уже начали оборачиваться.
– В конце концов, как ты сказала, это очень даже неплохо, что тебя заботит мое будущее. Если бы я искал женщину постарше, я, конечно, предпочел бы тебя.
– Что тут смешного? В тебе говорит советское воспитание, ты находишься под влиянием доминирующих в обществе предрассудков. Вообще-то, я тебя не осуждаю. По большому счету, все мы родом из детства, мы родились под розовым небом зари коммунизма.
Ева была философом, она всегда была настроена снисходительно и примирительно. Не очень высоко ставила человеческие добродетели и людей в целом, но считала их недостатки естественными.
Ева знала лучшие времена и тогдашних «лучших» людей: партийных боссов, озабоченных построением светлого будущего для всего человечества, которые при этом не хотели забывать о своих маленьких человеческих слабостях; богатых сынков известных и обласканных партией деятелей культуры, разъезжавших на престижных тогда «Волгах» и «Победах»; самих старцев от искусства, которым давно уже все в жизни было дозволено; надменных кавказцев, которые гроздьями падали к стройным ногам северной богини; номенклатурных небожителей – любителей и содержателей балетных девочек, травести, доступных актерок, косящих под инженю, дам полусвета; владельцев подпольных борделей, фарцовщиков и валютчиков, без которых в те времена невозможна была настоящая «роскошная» жизнь. Вокруг Евы вращались толпы посредников, сутенеров, держателей бандитских пирамид, работников разных органов, курирующих эти параллельные миры и снимающих с них дань в пользу блюстителей правильной жизни самого передового в мире общества.
Многие прошли через ее объятия или соприкасались своими орбитами с ее орбитой. В сущности, все эти люди были испорчены видимостью культуры… Для них культура, тысячелетиями выстраданная человечеством, была заключена в шутовские наряды и приобретала в их восприятии опереточный характер. «Гамлет» – оперетта; «Король Лир» – оперетта; Великая Отечественная – бравурный марш; Гулаг – явное преувеличение, а может, и просто выдумка космополитов; жизнь – череда маленьких радостей и удовольствий. Они недотягивали даже до гедонизма и эпикурейства.
Я говорил, а она слушала, не сводя с меня привычно насмешливого нежного взгляда и лениво помахивая огромными, словно крылья бабочки, идеально обработанными ресницами.
– Как же ловко ты манипулируешь словами – словно юбкой в канкане! В чем же, по-твоему, разница между гедонистами, эпикурейцами или, например, сибаритами?
– Гедонист – Ноздрев; эпикуреец – Йозеф Швейк или Омар Хайям; начинающий сибарит – Никита Михалков.
– Тебе хотелось бы все это взорвать, подобно Монике Витти, взрывающей форт в «Забриски поинт»[3]?
– Взорвать, не взорвать… Но я бы не пожалел, если бы все это внезапно исчезло.
– Но все, кого ты перечислил, – разные люди, просто достигшие в жизни успеха и определенного уровня благосостояния. Ты тоже стал бы таким, как они, если бы в кармане советского инженера по воле провидения вдруг появилось достаточное количество денег. Настоящих денег, с которыми можно жить на широкую ногу.
– Никогда! – воскликнул я с юношеской запальчивостью.
– Милый мальчик, мне нравится твой задор. Хотелось бы надеяться, что это будет именно так. Тебе предстоит длинная жизнь и еще представится возможность все взорвать… Может быть, и не раз. Хотелось бы надеяться, что ты не станешь таким, как они. Но я бы, честно говоря, за тебя не поручилась.
Внешне Ева ничем не отличалась от своих товарок. Отличие было в одном. Ее глаза. У проституток глаза кажутся мутными, будто нарисованными на стекляшке. У думающих людей глаза светятся изнутри. У Евы – светились.
Все смешалось в пространстве моей прошлой жизни: мотивы и ритмы, не достигающие моих барабанных перепонок; усыхающее, словно старая груша, лицо моей подружки, проститутки Евы, с умным, ласковым взглядом; белорусские усы самодеятельного сексолога-ветеринара с красными шелушащимися щеками; непроницаемое, спокойное лицо бритоголового красавца Лени Мелихова.
Взять и застрелить его, что ли, – что у него там было с Аной? А может, ничего и не было? Из глубины воспоминаний всплыло некрасивое, но безумно притягательное лицо моей Ирочки, первой ундины, которая подарила мне пронзительное чувство неземного полета и неизведанного прежде блаженства.
Так случилось, что после знакомства с Ирочкой Котек я уже не встречал Еву в Прибалтийской. Бывал в этой гостинице по делам, бывал в Москве. Знал места, где Ева обычно барражировала, – ее нигде не было. Да я и не искал ее. На некоторое время она исчезла с моего горизонта.
Порой я спрашивал о Еве у пожилых таксистов, ошивающихся вблизи злачных мест. Ее хорошо знали.
– Да-да, была такая. Девушка из Костромы, немного акала, когда приехала. Давно это было. Нормальная девка, и без всяких загибонов. Ее видели с самыми крутыми мужиками – номенклатура, режиссеры, скульпторы, звезды рока. Говорят, из-за нее целые сражения были, двое даже погибли.
– Какого-то англичанина выдворили из Союза, не хотел без нее уезжать!
– Могла выйти на сцену на официальном мероприятии, Дне милиции, например, станцевать канкан, помахать своими длиннющими ногами, спеть что угодно. Ей все с рук сходило.
– Чуть не влипла по делу Рокотова – Файбишенко, она тогда совсем еще молодая была. Любила хорошие шмотки, фарце платила валютой, вот и влипла. Помогли ей отмазаться. Наверное, дружки из органов. Иначе секир башка, тех-то всех расстреляли. Хрущ лично курировал.
– Марихуаной баловалась.
– Нет, Евочка Яблонская уже не та. Покатилась по наклонной. Я тоже давно ее не видел. Вроде за рубеж подалась.
– Может, и нет ее? Какой-нибудь сутенер грохнул или сама заболела и умерла? – предположил я, выслушав очередного очевидца.
– Это вряд ли. Все бы знали. Фигура она, эта Евка, заметная. Что-нибудь слышно было бы.
И какое мне, собственно, дело до нее? Интересный человек? Первая знакомая ундина? Но у меня теперь малышка Ирочка. Ростом почти метр восемьдесят. Малышка – потому что ей восемнадцать, студентка – учится и работает. А мне уже под тридцать.
Ева – приезжая, из Костромы. Ана – из Нового Уренгоя. Все девушки восемнадцати лет, входящие в неизвестное будущее, испытывают, наверное, похожие чувства и переживания. А если не в восемнадцать, а раньше? Если в четырнадцать – пятнадцать? Такое ведь тоже может быть. Что, интересно, эти девушки-подростки чувствуют, покидая родные пенаты? Да и такими ли уж родными были пенаты для моей Аны? Но Ана, кажется, ничего не боялась, она отважная. Ева тоже не из робких – обе они ундины, что тут скажешь? Ундины людей не боятся, а вот нам следовало бы остерегаться этих загадочных и опасных русалок, еще вопрос, есть ли у них душа.
Но что это я все – ундины, русалки? Такова, наверное, особенность моего восприятия. Сами-то эти девушки, скорее всего, и не догадываются, что они особенные.
Франция пятидесятых годов девятнадцатого века. Верлен и Рембо уже родились, но еще не опубликовали своих стихов.
Мирный государственный переворот тысяча восемьсот пятьдесят первого года, устранение законодательной власти, и вот тщеславный заговорщик и хитрый интриган Шарль Луи Наполеон Бонапарт, племянник Наполеона I, человек, страстно преданный идеям бонапартизма и вместе с тем полный самообладания, – «голландец обуздывал в нем корсиканца», по выражению Виктора Гюго, – установил во Франции, не без помощи своей любовницы и финансистки мисс Говард, авторитарный режим и через год провозгласил себя императором Второй империи. Но историю не остановить, французская экономика и промышленность набирают обороты, император вынужден дать дорогу частичным демократическим реформам. Барон Осман проводит масштабную реконструкцию Парижа, другие города идут вслед за Парижем. Появился новый термин «фланер», обозначающий горожанина, извлекающего удовольствие из бесцельных прогулок по городу.
Эдуарда Мане часто можно было увидеть в группе своих почитателей, собиравшихся в кафе Гербуа на Рю-де-Батиньоль, популярном месте встреч французской богемы. Здесь, на Монмартре, встречались будущие импрессионисты. Признанными мастерами того времени были Делакруа, Энгр, Коро, Милле, Курбе. Мане нашел путь от старого поколения французских художников к новому.
Его называли Император Эдуард. Чем не император? Настоящий Бонапарт живописного цеха! Император Эдуард, – с восторгом отзывались о нем женщины, он открывал им черную лакированную дверь своей квартиры и разрешал разделить с ним ложе.
Эдуард Мане вещал и обличал: «Буржуазное лицемерие пронизывает все слои общества, вплоть до императора Наполеона III и его ближайшего окружения. Большинство моих друзей из Сорбонны такие же. Они сколачивают состояния, холят сыновей, чтобы те продолжили их семейный бизнес, покупают любовь красивых молодых куртизанок, самый экзотический товар на свободном рынке наших дней, а их жены проводят время в праздности и показухе.
Париж Виктора Гюго, наших отцов и дедов, ушел в прошлое. Новые улицы Османа вытянуты струной до самого горизонта наподобие железнодорожных путей – это конец старой жизни, конец прежнему лабиринту улиц и дворов, наползающих друг на друга. Раньше вы знали только соседей, живущих на вашей улице, потому что она была слишком извилистой и труднопроходимой, чтобы добраться до других улиц. А теперь различные классы общества, обретавшиеся раньше на периферии, смешиваются с нами, вносят в быт Парижа и Франции свои привычки, идеи и свой способ существования.
Как мы можем спрятаться от смещения пластов нашей жизни? Перемены видны во всем. И либо мы на учимся овладевать ими, используя их силу, либо мы обречены, как Сизиф, вынужденные каждый день бороться с ними снова и снова».
Вот он – новый реализм: надлежит писать не то, что есть, а то, что хочет видеть художник.
Мане мечтал выставить свой «Завтрак на траве» в Парижском салоне в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году, но ему вернули работу: нагота женщины в окружении одетых современных мужчин ошеломила организаторов салона. Картина оказалась среди других трех тысяч живописных полотен, не допущенных к участию в Парижском салоне. Для них-то император Наполеон III и приказал провести отдельную выставку, получившую громкое название «Салон отверженных». Картина Мане произвела настоящий фурор. Обнаженная женщина без всякого смущения смотрит прямо на зрителя. Она бросает вызов: смотрите все, смотрите – я такая, именно такая.
Картина стала главной достопримечательностью выставки. Но не потому, что она пришлась по вкусу зрителям. У критиков работа Мане вызывала насмешки и возмущение. Почтенные буржуа, основные посетители выставки, старались как можно быстрее проскочить со своими женами мимо полотна, а потом, оставив их в кафе, трусливо возвращались назад, чтобы вкусить запретный плод.
В тысяча восемьсот шестьдесят пятом году художник готовил для Парижского салона еще одну картину с обнаженной натурой. На ней была изображена рыжеволосая дама, возлежащая на белых подушках. Непросто давалась эта работа новому пророку живописи. И так не получалось, и эдак. Раздосадованный Император Эдуард обвел черным контуром нарисованное тело – никогда он не узнает, что наступит время и его случайной любовнице и натурщице лучших картин дадут прозвище Ля Глю (смола), – с французской элегантностью пробормотал ругательства: bordel, de merde, de saloperie, de connerie[4] – и завершил их финальной максимой: «Надлежит писать не то, что видишь, а то, что следует видеть».
Картина стала причиной одного из самых больших скандалов в истории французской живописи; ее главный персонаж был далек от общепринятых классических обнаженных богинь, он демонстрировал сексуальность обычной парижанки из Латинского квартала. Толпы посетителей выставки устремлялись к одной-единственной картине. Хохотали, возмущались, размахивали тростями и зонтами. Холст чуть было не изорвали в клочья. Пришлось приставить к картине караул, но и это не помогло. Тогда ее поместили в самый последний зал, высоко над дверью. Люди шли и шли на выставку с одной-единственной целью – увидеть ставшую уже знаменитой «Венеру с котом», впоследствии названную «Олимпией».
«Непристойность!» «Цинизм!» Находились слова и похлеще, и позабористей. Имя «Олимпия» было нарицательным: так называли дам полусвета. Для современников художника это имя ассоциировалось не с далекой горой Олимп, а с проституткой.
Обнаженная женщина на этих картинах – Викторин Мёран, получившая прозвище «Креветка» из-за розового цвета лица, рыжеватого оттенка волос и миниатюрной фигуры.
Мане и Мёран считали любовниками, но это было лишь верхушкой айсберга сплетен. Популярная трактовка «Завтрака на траве» и «Олимпии» предполагала, что изображенные на полотнах наглые особы, безусловно, дамы легкого поведения. Это подпитывалось слухами, что Мёран была проституткой и любила выпить.
Женщины, вдохновлявшие современников, вдохновлявшие художников и поэтов!
Прачка Анна-Шарлотта с картины Делакруа «Свобода на баррикадах», странное сочетание афинской гетеры Фрины, торговки рыбой и античной богини свободы. «Это девка с босыми ногами и голой грудью, – писал журнал La Revue de Paris, – сбежавшая из тюрьмы Сен-Лазар девка, которая бежит, крича и размахивая ружьем. Нам нечего делать с этой постыдной мегерой».
Французская художница и модель Жанна Эбютерн, любимая натурщица и последняя страсть Амедео Модильяни.
Русская эмигрантка Елена Дьяконова, известная под именем Гала, источник вдохновения поэта Поля Элюара и художника Макса Эрнста, позже – жена, натурщица и вдохновительница Сальвадора Дали.
Лиля Брик, «муза русского авангарда», хозяйка одного из самых известных в двадцатом веке литературно-художественных салонов, предмет долголетнего обожания Владимира Маяковского. Брик ценила гений своего обожателя, но любила всю жизнь только мужа Осипа. После его смерти она скажет: «Когда застрелился Маяковский – умер великий поэт. А когда умер Осип – умерла я».
Форнарина[5] – полулегендарная возлюбленная и натурщица Рафаэля, чье настоящее имя было Маргерита Лути. Своим прозвищем она была обязана профессии отца-булочника.
«Безобразная красавица» певица Полина Виардо. «Женщина-хамелеон», «женщина-загадка», любовь всей жизни Ивана Тургенева.
Оперная певица Надежда Забела, загадочная «Царевна-Лебедь», жена и муза Врубеля.
«Декадентская дива» Ида Рубинштейн, стильный образ которой вдохновлял художников ван Донгена, де ла Гандара, де Сегонзака, Леона Бакста; для нее писали музыку Стравинский, Глазунов и Равель, создавший по ее заказу свой шедевр «Болеро»; ее портрет, написанный Валентином Серовым, который современники называли «зеленая лягушка, грязный скелет, гримаса гения, плакат, гальванизированный труп», оказался лебединой песней гениального русского живописца.
Айседора Дункан, американская танцовщица-новатор, основоположница свободного танца и танцевальной системы, связанной с традицией древнегреческого танца; жена Сергея Есенина.
Натурщица Алис Прен, известная под именем Кики с Монпарнаса, вошла в историю французского искусства как модель знаменитой работы «Скрипка Энгра» фотографа Мана Рэя. Кики называли музой авангарда, ее писали Пер Крог, Фужита, Кислинг и другие.
Актриса Уна О’Нил, it-girl[6] эпохи сороковых годов двадцатого века, первая любовь Сэлинджера, последняя и единственная любовь и жена Чарли Чаплина, подарившая ему восьмерых детей.
Графиня ди Кастильоне, итальянская куртизанка, фотомодель, возлюбленная Наполеона III. Красавице были открыты двери в гостиные германской императрицы Августы, Отто фон Бисмарка, Адольфа Тьера. Поэт-символист Робер де Монтескью, завороженный красотой графини, написал ее биографию и собрал фотографии графини, большинство из которых находится сейчас в нью-йоркском Метрополитен-музее. О графине ди Кастильоне были сняты фильм и телевизионный сериал, ее жизни посвящено несколько романов.
Блестящий ряд! Кажется, его можно продолжать и бесконечно восхищаться прекрасными женщинами, одаренными художественными и чисто женскими талантами, но скажите мне, какой из этих Венер представилась возможность навсегда остаться в истории человечества и стать символом наступающей эпохи, богиней со знаком минус, яростной Парвати[7], темной Шакти[8], оторвой из предместий большого города, «Маленькой Верой»[9] Парижа девятнадцатого века, чертовкой, чьей-то королевой на одну ночь, колдуньей, ведьмой, раздувающей по ночам угли в надежде выплавить огненного человечка гомункулуса? Какой из миллионов и десятков миллионов обычных женщин планеты Земля выпала такая удача? Кого выберет капризный и насмешливый случай? Не каждая гризетка из тех, кому выпадал такой шанс, оказывалась готовой принять на себя роль новой иконы, роль идола – ниспровергателя эталонов буржуазной правильной жизни, правильной красоты и правильной, хотя и многократно попранной, ханжеской буржуазной морали.
Иконы, случайно попавшие в фокус общественного внимания, – они едва ли понимали божественные откровения своих дружков-художников, испачканных красками пророков своего времени, суть кровавых столкновений идей, режимов, честолюбий и тщеславий, ломку старой жизни и зарождение ростков новой, свидетельницами которых оказались. Они просто жили, думали о том, как заработать лишний франк или даже несколько сантимов, пили абсент, курили опий, покупали модные тряпки, хитрили, врали, обманывали, продавали свое молодое тело или просто любили понравившегося молодого рабочего на мятых, мокрых от пота простынях, подхватывая гонорею, заражая этим добром своих дружков и пророков палитры и кисти. И даже не подозревали, что их наглые, по-деревенски безыскусные лица, их смехотворные, претенциозные наряды и прически проткнут огненным лучом неумолимый поток времени и превратятся в языческие иконы будущих времен и народов. Они просто жили, как умели.
Агостина Сегатори, итальянка из Анконы, позировавшая Коро, Жерому, Делакруа, Мане, Тулуз-Лотреку, любовница Ван Гога и Дантана, хозяйка популярного среди художников и писателей кафе «Тамбурин» на бульваре Клиши. Чем так уж была интересна эта итальянка, чем она привлекла своих современников? Нам этого уже не понять, но мы идем на выставки, листаем альбомы, любуемся, недоумеваем и обсуждаем портреты этого идола – «Агостина», «Итальянка Агостина», «Агостина Сегатори в кафе Тамбурин», «Розовая пудра», «Лежащая обнаженная», «Литье с натуры», – написанные крупнейшими мастерами того времени.
Жанна Дюваль, креолка с Гаити, которую Бодлер, один из величайших мыслителей эпохи, любил больше всех на свете. Черная Венера, как он называл ее, символизировала для Бодлера опасную красоту, сексуальность и тайну креольской женщины. Он посвятил Жанне множество стихов, среди них такие шедевры, как «Экзотический аромат» и «Падаль». И Бодлер, и Дюваль увлекались опиумом, оба умерли от «итальянской болезни»[10].
Ни опиум, ни хмель соперничать с тобой
Не смеют, демон мой; ты – край обетованный,
Где горестных моих желаний караваны
К колодцам глаз твоих идут на водопой.
Но не прохлада в них – огонь, смола и сера.
О, полно жечь меня, жестокая Мегера!
Пойми, ведь я не Стикс, чтоб приказать: «Остынь!» —
Семижды заключив тебя в свои объятья!
Не Прозерпина я, чтоб испытать проклятье,
Сгорать с тобой дотла в аду твоих простынь!
До нас дошли портреты мадам Дюваль работы Курбе и Эдуарда Мане.
Внимательным взглядом рассматриваем небрежные, казалось бы, кое-как наброшенные на холст мазки. Увы, сколько бы мы ни вглядывались, мы увидим этих женщин уже не так, как современники. Мы обречены лицезреть их через закопченное стекло веков, через паутину небылиц и выдумок, через мифы и страшилки, через ужас и мрак пророчеств будущего нашей с вами популяции нечестивых потомков, так красиво начинавшейся в Эдеме.
Интересно, а какими увидят нас потомки? Наверное, совсем не так, как мы сами себя воспринимаем. Впитанные с детских лет легенды, размытые романтические представления о самих себе втиснуты в жесткие схемы «правильной морали», зажаты безжалостными механизмами тотального самооправдания, которые превращают гордого homo sapiens в ходульного «человека в футляре» и спасают наши слабые души от волчьих капканов и ледяных пропастей безумия.
Как они, еще не избалованные вниманием дети французской богемы, сумели прозреть грядущее в мутной суете обывателей, панельных девок, в кабачном угаре Латинского квартала? Пророчества, предсказания будущего, предвозвестия взлетов индустриального общества и неизбежного падения нравов – все сбылось! И вот мы теперь живем в этом предугаданном ими будущем. Волшебная сила искусства: все сказанное сбудется, все, о чем мечтаешь, обязательно произойдет, и ружье, висящее на стене в первом акте, обязательно выстрелит в последнем. Новые формы искусства взрывают привычную повседневность, из небытия появляются невиданные конструкции социума, кажущиеся вначале оскорбительными, профанированными, неестественными и решительно невозможными.
Отчего провидение смеется над нами, почему так случилось, что натурщицей для «Олимпии», знаковой картины, объявившей об окончании лукавой эпохи искусства выдуманных, манерных, притворных, приторных идеалов, стала маленькая розовая «креветка» Викторин Мёран?
В девятнадцатом веке в девятом округе Парижа вокруг церкви Норт-Дам-де-Лорет проживало большое количество бедных девушек: цветочниц, модисток, швей, хористок. Боевой формой этой армии было простенькое серое платье, за что и прозвали их гризетками[11].
Париж, перестроенный бароном Османом, стал, без преувеличения, самым роскошным городом тогдашнего мира. Прежним беднякам и нищим жить в этом городе стало невозможно; они либо ушли в небытие, либо схлынули в провинцию. А девицы, обладавшие ремеслом, выжили. И не просто выжили, а стали достопримечательностью блистательного Парижа. Добывая средства к существованию собственным трудом, эти девушки впервые во Франции, а возможно, и в Европе стали строить свою жизнь по собственному разумению и вкусу.
До той поры женская судьба определялась теми, кто «нес за нее ответственность»: сначала отцом, а потом – мужем. Главным событием жизни и главной надеждой девушки в то время было замужество. Если замужество не получалось, считалось, что судьба не задалась. И какие тогда альтернативы? Монашество и проституция, вот, казалось бы, и все. Парижские гризетки указали еще один выход – свободная женщина буржуазного социума.
Многие из них отличались легким нравом. Веселые, живые, находчивые, острые на язык, гризетки могли выступать в различных амплуа – разыгрывать неприступных дам или неожиданно превращаться в самых разгульных и отчаянных кокоток.
В отличие от профессиональных проституток, они сами выбирали возлюбленных. Во-первых, это были ровесники, парижские молодые люди, студенты, художники, музыканты – les amants de coeur (любовники для сердца). Связь с ними была веселой и недолгой. Этим кавалерам девушки посвящали воскресенья, ездили с ними в пригороды Парижа, устраивали пикники, катались на лодках.
Во-вторых, мужчины зрелых лет, как правило, буржуа, обремененные делами и семьей. С такими «папиками» гризетки встречались один или два раза в неделю. О бескорыстной любви здесь, конечно, не могло быть и речи – свежее тело и молодые поцелуи гризетки давали ей существенную надбавку к заработку.
Вскоре подобных девушек стали называть лоретками (от названия квартала Нотр-Дам-де-Лорет). Часто это означало «женщина легкого поведения», иногда – «кокотка», но звучало все-таки не столь унизительно, как уличная девка, хотя и не столь претенциозно, как куртизанка.
Прошлое смешивает все карты. Если информация о прошлом потеряна, то энергия исчезнувшей информации не пропадает, она уходит на создание чего-то нового.
Видимо, именно это мы наблюдаем в переломные моменты истории. Будущее появляется, потому что исчезает прошлое. Нам кажется, что прошлое можно реконструировать и подобной реконструкции мешают какие-то пустяки – искаженные жизнеописания ангажированных завистников, неправильная эмоциональная окраска событий проплаченными корыстными историками, стихи, написанные в тумане галлюциногенных фантазий, совсем не волшебный яд желаний, уступчивый интеллект, который не может справиться с мощными волнами неожиданно налетающего и необъяснимого плотского влечения, привычная ложь и самооправдание, маниловские мечты о полетах и о бессмертии. Нам кажется, что надо просто разобраться во всем не торопясь, все разложить по полочкам – и подлинная история встанет во весь свой могучий рост в сиянии чистой правды. Но нет, истинная история не раскроет своих тайн, ибо сама уже не помнит их и не хранит. Прошлое перестало существовать, оно дало импульс, чтобы появились мы, чтобы появилось настоящее, и почило в бозе. Его уже нет, и не надо тешить наш размягченный мозг иллюзиями, что настанет время и мы во всем разберемся. Не настанет и не разберемся! История искусства прячется в сумерках и оставляет нам лишь загадки: «Завтрак на траве», «Агостина в „Тамбурине“» и «Олимпия», «Олимпия», черт бы ее побрал!
Была Сегатори, была Дюваль, были и другие. Почему же все-таки обожествленным символом французской революции в живописи стала именно Викторин Мёран, простенькая парижская недокуртизанка?
Когда наступает будущее и умирает прошлое? Насмешливая гризетка с фантастической ловкостью расстегнула все пуговички, крючки, петельки и ремешки накидки, баски, корсета, платья, камисоля, нижних юбок и панталон и с профессиональной грацией вынырнула своим розовым тельцем из дюжины слоев одежды на обозрение помешанного на своей будущей славе честолюбивого пророка и гостей его мастерской. Ее платье вместе с кринолином соскользнуло с плеч и медленно опустилось на пол.
Нагота девушки подчеркивалась атласной лентой на шее и черными шелковыми чулками с кружевными подвязками. Викторин спокойно прошла к кушетке мимо ошарашенных зрителей, томно потянулась, и – щелк пальцами – пророчество сбылось! Сбылось не по желанию художника, сбылось само по себе – просто потому, что должно сбыться.
Девушка из плоти и крови, из теста, замешанного на здоровой наследственности и зверином инстинкте заманить в ловушку и поймать добычу покрупнее, поупитанней, исчезла. Нет, нет, я, пожалуй, спешу. Необходимо было еще материализовать в пространстве несколько капель краски, которые под улюлюканье и хохот слуг преисподней упали с кисти на холст. Именно тот самый момент, когда на холсте были обозначены привычные к мужским ласкам нежные розовые соски ходовой бабенки, можно считать началом светлого будущего. Не такого уж и светлого, впрочем. Будущего, в котором закончилась судьба земной гризетки Викторин и началась судьба великолепной, торжествующей и отвратительной Олимпии, идеальной богини нового витка человеческой цивилизации, нового, гораздо более искреннего, естественного и циничного мира идеальной мещанской морали, зарождающейся эпохи торжества лавочников, где все продается – товары, мечты, совесть, любовь; эпохи, которая могучей поступью шагает из столетия в столетие, которая и в двадцать первом веке задает тон нашей жизни. Хотя, конечно, сейчас появились уже богини, вернее – антибогини, и покруче гризетки Викторин.
«Никогда и никому еще не приходилось видеть что-либо более циничное, чем эта „Олимпия“, – негодовала критика. – Это – самка гориллы, сделанная из каучука и изображенная совершенно голой, на кровати. Ее руку как будто сводит непристойная судорога… Серьезно говоря, молодым женщинам в ожидании ребенка, а также девушкам я бы советовал избегать подобных впечатлений».
Но мы с вами обратимся к истории не Олимпии, а Викторин, обычной девушки из народа. У нее ведь было много достоинств – чем-то все-таки она сумела заинтересовать будущих гениев французской живописи. И, как у всякого живого человека, проблем у нее тоже хватало.
Душный августовский вечер тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года.
Викторин – на перроне, в сопровождении двух тетушек – наблюдает, как поезд, плюясь паром, близоруко ощупывая слабыми керосиновыми фонарями потерявшиеся в сумерках рельсы и, видимо, чертыхаясь – кто их знает, о чем они думали, эти поезда и паровозы девятнадцатого века? – с громыханием приближается к платформе, скрипя, выпуская в подсвеченное закатом небо синевато-серый дым и сопровождая этот важный процесс сдержанным трезвучным гудением в ре миноре.
Вагон третьего класса знавал лучшие времена. Он был в свое время вагоном первого класса, принимал блестящую публику, цвет нации, так сказать, – может, и сам будущий император Второй империи почтил когда-то его своим высокородным присутствием, – а нынче вышел в тираж и администрация железной дороги распахнула его двери для самых обычных непритязательных пассажиров, покупающих билеты иногда на последние деньги.
Унылый люд, замученный долгой дорогой, ерзал и покачивался на потертых малиновых сиденьях: кто-то спал, кто-то глазел на потрескавшуюся краску раздражающе-желтой деревянной обшивки вагона и на мух, лениво ползущих по грязным стеклам окон. Газовый рожок на потолке, украшенный кокетливыми металлическими фестонами, выглядел здесь случайным гостем. В поезде разрешалось курить, дым висел под лампой неподвижной пеленой. Накопившаяся жаркая спертость от дыхания переполнявших вагон людей дополнялась какофонией запахов от дешевого вина, масляной жирной обертки, обглоданных косточек куриной грудки, яблочных огрызков под освежающую сурдинку эфиров апельсиновой кожуры. Проход был усеян всем этим композитным мусором и смятыми газетами Фигаро, Пресс, Матен, Гвалт и Ле Монитёр.
Викторин с гитарой в руке, в сопровождении двух тетушек и носильщика, нагруженного кутулями, узлами, коробочками и тяжелым кофром, пробиралась вдоль прохода, лихорадочно соображая, будет ли прилично зажать нос, чтобы не вдыхать этот перепревший воздух, или постараться все-таки перетерпеть. Они лавировали между вытянутыми ногами дремлющих пассажиров, пытаясь добраться до выгородки с двумя диванами в дальнем конце вагона – один из диванов оставался пока свободен и там было бы удобно разместиться троим путешественницам.
Ей уже тринадцать – первая поездка на поезде, да еще не куда-нибудь, а в столицу Франции, – она была преисполнена радостного восторга перед встречей с Парижем, но эта вонь, эта непривычная для провинциалов духота… Двое коммивояжеров проводили взглядом аппетитную, рано созревшую то ли девочку, то ли девушку, а какой-то бойкий мальчишка рванулся было ей вслед, но потом остановился и проорал для порядку: «Мамк, а мамк, глянь, гитара у девки! Эй ты, gonfler[12], дай на гитаре поиграть!» Наверное, он кричал бы и дальше, если бы проснувшаяся мать не осадила его оплеухой.
Викторин и ее спутницы устроились на свободные места, носильщик помог разместить их вещи и покинул вагон. Путь предстоял долгий, поезд доберется до Парижа только к утру. Зажатая с двух сторон своими тетушками довольно крепкого телосложения, Викторин чувствовала, как по ее шее, в ложбинку между плотно упакованных и вполне сформировавшихся грудей, а дальше – вниз к животу стекали струйки пота. Со временем в вагоне стало прохладней. Викторин немного успокоилась, первое волнение улеглось и через час после начала поездки постепенно переросло в скуку.
Она принялась разглядывать других пассажиров. Молодая мать с красными руками прачки качала туго спеленутого младенца. Мальчик-горбун уткнулся лицом в книжку. Плохо одетый старик со слезящимися глазами, красными веками и язвами пурпурного цвета вокруг рта дремал, и из его полуоткрытого рта тянулась на штаны тонкая струйка слюны.
Напротив них сидела прилично одетая женщина с девушкой примерно возраста Викторин. «Почему, интересно, эта девчонка так пристально смотрит на меня?» Викторин мысленно отметила ее свежевыглаженный накрахмаленный воротничок и непроизвольно расправила складки на своей хлопчатобумажной юбке, опустила пониже рукава поношенной блузки, чтобы скрыть синяки на руках. Тетя Эвелина была скора на расправу.
Тетки говорили о Викторин, обсуждали ее будущее, говорили так, будто ее здесь нет или, возможно, она уже стала стопроцентной парижанкой, абсолютно не понимающей их эльзасского диалекта.
– Эх, был бы жив брат, хорошим он был гравером, да и зарабатывал неплохо. Не было бы проблем с этой, да и нам в Страсбург деньги бы присылал. Жан-Луи всегда помогал сестрам. Но вишь, как получилось – после смерти Луизы-Терезы, он и сам долго не протянул. Говорят, любил ее очень, – задумчиво сказала тетя Эвелина.
– А брат Луизы-Терезы – скульптор, тоже небедным слыл человеком. Вполне мог бы взять на себя заботы о девчонке. Твой дядя, между прочим, – добавила тетя Грета, обратившись неожиданно к Викторин.
– И не говори, сестричка. Никого нет, все как сговорились. Раз – и ушли в одночасье, прости Господи мои прегрешения. Девчонку на нас с тобой повесили, будто без нее мало забот.
– Все уже позади. Доедем до Парижа, вот и избавимся от нахлебницы. Да еще и денег получим от будущего ее хозяина. А то что, зря мы, что ли, больше десяти лет тащили на себе такую обузу?
– Пусть теперь это будет его головной болью, – хихикнула тетя Эвелина.
– Где я буду жить в Париже, тетушка? – спросила Викторин.
Тетки, как всегда, будто не услышали ее вопроса и непринужденно продолжали свою болтовню.
– С кем я буду жить, вы можете мне сказать?
Вместо ответа тетя Эвелина больно ущипнула ее за руку, Викторин заплакала.
– Хватит задавать глупые вопросы. Отправишься туда, куда скажут.
– Мне просто хотелось знать, смогу ли я учиться…
Она еще не знала, что тетки уже договорились продать ее месье Кею и Викторин останется у него присматривать за его детьми. Она не знала, что месье Кей пообещает продолжить ее образование и научит ее многому: прежде всего тем вещам, которые не должна знать девочка в ее возрасте. Это будет началом пресловутой школы жизни. Из дома Кея она вынесет твердое правило: никому нельзя доверять. У нее будут еще и другие «настоящие парижские учителя», и на память о себе один из них оставит грубый неровный шрам на левой щеке Викторин. Она не представляла, что ждет ее, но отчетливо понимала: сейчас она просто болтается на сиденье между двумя тетками наподобие ненужного тяжелого кофра без ручек. Кончики пальцев нащупали то место на лице, где в недалеком будущем появится неровный шрам, рассеянно погладили его – есть, видимо, какие-то органы чувств, которые позволяют временами предвидеть собственную судьбу.
Еще один щипок вернул ее в реальность.
– Тебя кормили, о тебе заботились все эти годы, разве ты не знаешь об этом? С самого дня рождения. Ну, не с самого рождения, с младенческих лет. У доминиканских сестер целых семь лет отучилась, мало тебе, что ли? Бесплатно причем. И то, если бы не сама мать-настоятельница…
Викторин промолчала. Она понимала, это никак не могло быть заслугой тети Эвелины. Та подрабатывала прачкой в школе-интернате у сестер доминиканского ордена, брала маленькую племянницу с собой на работу в те дни, когда теткин сожитель отсыпался с похмелья. Эвелина прятала племянницу под столом с бельем в прачечной и требовала сидеть там «тихо как мышь», чтобы ее не обнаружила мать-настоятельница. Тем не менее мать-настоятельница однажды-таки нашла ее. И это оказалось несомненной удачей, поскольку Викторин понравилась монахине и та позволила малышке учиться у них.
– Смотри, какая ты выросла кобылища, – продолжала тетя Эвелина. – Сиськи-то, сиськи. Где это видано, чтобы у девчонки такие груди были. И задница… Не задница, а настоящая корма. Вот куда все наши денежки улетали. И потом, Грета, она все время крутит пердаком, того и гляди совратит моего Гансика.
– Неправда, он сам мне прохода не дает, когда вы на работе бываете, тетушка, пристает и угрожает, что побьет, если не соглашусь.
– Молчи, негодница, нечего на мужика наговаривать, знаю я тебя, за тобой глаз да глаз. Спасибо тетушке Грете, она всегда начеку, если бы не она, давно бы ты нам уже в подоле подарочек принесла – или от моего Ганса, или от того прыщавого мальчишки, который продукты возит от молочника и зеленщика.
– Что вы такое говорите, тетушка?! Вам только бы меня обругать…
– А кто тебе гитару купил и научил играть, разве не я? Неблагодарная ты la petite bitch[13].
– Мне гитару Кларис, мать-настоятельница, подарила, а основные аккорды тетушка Грета показала. Вовсе и не вы. А играть я сама научилась и песни подбирать тоже сама. Потому что у меня дома все веселые были, пели и играли – et papa et maman. Même un oncle[14].
– Что ты можешь помнить, morveux[15]? – взвизгнула тетя Эвелина и опять ущипнула Викторин. – Тебе и года не было, когда умерла Луиза-Тереза. А вскоре и Жана-Луи не стало.
– В общем, так, – прервала их тетя Грета. – Успокойтесь вы обе, и хватит пререкаться. А тебе, Викторин, пора браться за ум. Ты уже взрослая. И мы везем тебя не куда-нибудь, а в Париж. Теперь ты сама должна учиться отвечать за себя, и для всех будет лучше, если ты научишься выживать самостоятельно. Назад мы тебя уже не примем, даже и не мечтай.
Девушка, сидевшая напротив, внимательно слушала их разговор и с усмешкой наблюдала за своей сверстницей.
«Я свое место в жизни сумею найти, что бы они обо мне ни говорили, – подумала Викторин и с вызовом посмотрела на соседку и тетушек. – Сделаю для этого все, что потребуется, и даже больше того. Вы же не знаете, как на меня богатые господа засматриваются, не только ваш гугнявый Ганс, от которого вечно перегаром несет, не только прыщавый мальчишка-посыльный. Важные и богатые господа… В глаза заглядывают, в разрез блузки, поговорить хотят, за талию приобнять… А я находчивая, за словом в карман не полезу – кому улыбнусь, а кого и отбрею. Вы тут дружно меня презираете, а я, вот увидите, сумею покорить этот ваш неприступный Париж. Да, простая французская девчонка, да, не самая что ни на есть красавица, что с того? Немцы говорят: „Die Holle ist nicht so heiss, wie man sie macht“[16], а французы по-другому: „Chacun est l’artisan de son Bonheur“[17]. Наизнанку вывернусь – Париж, столица мира, и все его жители будут у моих ног. Только не надо оглядываться назад, вперед, только вперед, придет время – и я навсегда забуду обо всех вас».
Через пару часов женщина и девушка, сверстница Викторин, прибыли на свою станцию. Викторин поставила гитару в уголок освободившегося дивана.
Между тем в вагон вкатилась странная пара. Женщина-обрубок (короткие толстые ножки и огромная голова) и мужчина с неровно обстриженными седыми волосами, в лице которого жутковато сочетались черты старика и ребенка. Оба плюхнулись на свободные сиденья напротив. Женщина прикрыла глаза.
Викторин после некоторого колебания спросила: «Вам не помешает моя гитара?» Карлица дернулась как от укола иголкой и выдавила из себя подобие улыбки. «Чего ей и не постоять здесь, кушать-то не просит», – ответила она и довольно бесцеремонно схватила мужчину за шиворот, отодвинула его подальше от гитары, а тот упорно продолжал смотреть в окно и даже не оглянулся.
Викторин поблагодарила, достала из кофра старый номер «Фигаро», который попадал в восточную провинцию Франции с почти недельным запозданием, разложила на коленях и стала листать. Она старалась не пропустить ни одной газеты и внимательно следила за всеми парижскими новостями. Свет в вагоне был тусклый, и, возможно, поэтому читать совсем не хотелось. Тетушки притихли – то ли утомились перемывать косточки Викторин, то ли их смутили необычные соседи.
Вагон качнуло, зашипел паровоз, отфыркиваясь паром, и мимо медленно поплыли расплывчатые огни, постепенно растворяясь в темноте.
Тетки о чем-то пошептались, затем дружно встали: «Пойдем кондуктора искать, говорят, теперь в поездах чай дают. А ты здесь оставайся. И не вздумай никуда отлучаться да за вещами следи хорошенько». Они заковыляли по проходу. Викторин заметила, что тетушки украдкой прихватили с собой мешочек с бутылкой эльзасского красного местного разлива. Карлица тоже, наверное, заметила.
– Мы здесь проездом, – произнесла она. – Какая все-таки дыра; интересно, как тут люди живут? Далеко ли до города?
– Совсем недалеко, один лье, не больше.
– А ты-то откуда знаешь, милая? Получается, ты отсюда, что ли?
– Да нет. Мы из Эльзаса.
Викторин объяснила, что едет с тетушками в Париж, но предварительно хорошо изучила дорогу. А едет она, чтобы продолжить образование. Хотела бы в балетную школу поступить. Если повезет, то она станет со временем актрисой. Но Викторин не сказала о том, что ей неизвестно, где она будет жить и чем ей придется заниматься на самом деле. Тщательно обдумав услышанное, карлица глубокомысленно произнесла:
– На кого ж тебя, милая, учить-то будут, на балерину, что ли? Вообще-то, ты крепенькая, есть на что посмотреть. Или, может, на девицу легкого поведения? Ой, не знаю, не знаю! Я сама-то, милая, ученая-переученая, ты себе даже представить не можешь. Но в Париже пока еще ни разу не училась.
Викторин невнятно пробормотала положенные в таких случаях формулы вежливости и вновь открыла газету, чтобы не продолжать бессмысленный разговор. Так и сидела, тупо уставясь в какое-то дурацкое объявление о смерти господина Дюмонжо, пока кто-то легонько не постучал по ее коленке.
– В Париже дочитаешь, отроковица, а мне бы поговорить надобно. Этот-то мой, с ним никак не поговоришь, глухой он и немой тоже, понятно тебе это?
Викторин сложила газету и впервые внимательно посмотрела на попутчицу. Той было лет пятьдесят, может, и больше. Ноги не доставали до пола, выпуклые, водянистые глаза смотрели в разные стороны, большие щеки рдели румянами. Ярко-рыжие крашеные волосы свисали бесформенными колбасками. Голубое, не первой свежести платье распиралось изнутри необъятной грудью. Когда-то модная шляпа невероятных размеров («Модель „Памела“, по имени героини романа Ричардсона „Памела, или Вознагражденная добродетель“», – отметила про себя Викторин, которая старалась по возможности следить за парижскими новинками) съехала набок, и хозяйка время от времени отбивала рукой падавшие с полей на глаза потускневшие тряпочные цветы и натуральные фрукты – небольшие румяные яблочки и африканские лаймы не первой свежести, дряблые и изрядно потерявшие былую привлекательность. От попутчицы заметно пахло сидром.
– Ты, может, не хочешь со мной разговаривать, милая? Так и скажи.
– Да нет, я с удовольствием.
– Еще бы. Кто бы отказался поговорить с таким человеком, как я? Просто страсть как люблю поезда, здесь ничего не утаишь, говори как на духу. А вот в омнибусе все молчат, будто в рот воды набрали. Хорошо, что эти места на отшибе оказались. Кажется, будто мы едем в вагоне первого класса, верно? – голос был веселый, низкий и с приятной хрипотцой.
– Здесь хорошо. Спасибо, что разрешили, чтобы гитара осталась на вашем диване.
– С превеликим удовольствием. У нас с ним, – она указала на своего спутника, – компаний не водится – он людям на нервы действует!
Будто в подтверждение этому мужчина издал булькающий звук и схватил ее за руку.
– Не тронь меня, миленький. Веди себя хорошо, а то девочка симпатичная такая уйдет от нас. Она ученая, в Париж образовываться едет.
Мужчина вжался в сиденье, склонил голову к левому плечу и, скосив небольшие мутные голубые глазки-пуговички в обрамлении странно красивых женских ресниц, пристально рассматривал Викторин. А та рассматривала голое, безволосое, розовое лицо человека, неспособного, очевидно, испытывать какие-либо чувства, кроме безразличия. Магически состаренный ребенок в затертом костюме из синей диагонали – из такого материала обычно шьют рабочую одежду, – в грубых ботинках на толстой подошве, с грошовыми часами на медной цепочке, надушенный отвратительной Eau de Cologne[18], с неровной седой челкой на лбу.
– Ему неловко, что я пьяная. А я и есть пьяная. Чего стыдиться? Чем-то надо убить время, – карлица приблизила лицо к Викторин. – Правильно я говорю, дочка?
Немой продолжал беззастенчиво рассматривать Викторин, ей было неприятно, но она не могла отвести взгляд от этого голого невыразительного лица.
– Вот, ты согласна, я вижу.
Женщина достала из сумки бутылку вина, вытащила пробку и вдруг спохватилась:
– Ой, я же про тебя забыла.
– Нет-нет, я не пью.
– Ладно, разберемся. Схожу к кондуктору, разживусь парой стекляшек.
Карлица встала, рыгнула так, чтобы все услышали, – да, я такая! – и нетвердой походкой с бутылкой в руке удалилась в размытую испарениями пропасть вагонного прохода.
Хотелось спать, Викторин зевнула, взяла гитару и, коснувшись лбом оконного стекла, стала перебирать струны. Холодный диск луны катился рядом и тоже, казалось, засыпал, убаюканный мерным стуком колес и пустым бездушным треньканьем.
Мужчина неожиданно протянул руку и нежно погладил Викторин по щеке. Она растерялась, не зная, как реагировать на такую наглость, а он наклонялся к ней все ближе и ближе, пока их глаза не оказались совсем рядом. Струны смолкли. Сердце у Викторин упало и замерло. Странный взгляд! Неужели она испытывала жалость к этому человеку? Нет, что-то было в мужчине скользкое, омерзительное, напоминающее о каком-то неясном чувстве, которое она раньше уже испытывала. Где она могла раньше такое видеть?
Рука торжественно опустилась, убогий глухонемой вновь вжался в сиденье, он был счастлив, он ждал аплодисментов после своего сальто-мортале, и на его лице от уха до уха расплывалась улыбка клоуна-имбецила.
Открылась дальняя дверь, в вагон ворвался свежий воздух – впереди него зашелестел коридорный мусор, – появилась страшноватая соседка с бутылкой и стаканами.
– «Кто не видывал Резвушки? Есть ли девушка славней? И красотки, и дурнушки спасовали перед ней. Тра-ла-ла…
У девчонки лишь юбчонка за душою и была»[19]… – распевала карлица. Просеменив вдоль прохода, она рухнула на сиденье. – Уф-ф-ф, как я устала! Кумпол так и гудит! Зато вот – добыла два стакана. И твоих тетушек видала… Что-то они сюда не торопятся. Ну тем лучше, нам и без них хорошо, правда, милая? Мы и без них выпьем, правда, дорогая? Да будешь, будешь, куда ты денешься? – Она зашлась в приступе кашля, а когда оклемалась, погладила себя по груди и животу и заговорила уже спокойно и умиротворенно: – Ну, как вел себя наш лыцарь? О, ты играла ему, похвально, похвально!
Было уже за полночь. Где-то спорили о том, когда лучше было жить – при республике или при императоре, кто-то в дальнем конце вагона тихо поигрывал на гармошке – откуда она взялась, из Германии, что ли? – всхрапывал заснувший старик со слезящимися глазами. Вскрикнул во сне ребенок.
Викторин согласилась сыграть и спеть, лишь бы не говорить больше о выпивке.
Зима, метель, и в крупных хлопьях
При сильном ветре снег валит.
У входа в храм, одна, в отрепьях,
Старушка нищая стоит[20]…
– Хорошая песня. И неплохо, что ты ее поешь. Чувство всегда возьмет свое. Кто музыку-то написал, поляк какой-то? Не люблю поляков. Вот заносишься ты, а сама не можешь понять того, что поешь про свою судьбу. Так ведь и кончишь в отрепьях. Лучше уж пей. Знаешь что – я не люблю таких людей, которые портят другим настроение. Держи стакан, говорю, такая молодая, а нервы никуда. Вот у меня le promblemes, certains conrtraintes et hics[21]…
– Послушайте, я же…
– Так-так. А кто я такая, по-твоему, грязь подметная, что ли? – карлица усмехнулась.
– Поймите меня правильно, – тихо сказала Викторин, и голос у нее дрожал. – Пусть лучше выпьет этот господин.
– Нет уж, у него мозгов и так как писька у цыпленка. Видела хоть раз письку у цыпленка? Вот то-то. Что есть у него, то пусть и останется, пригодится еще. Тебе бы поосмотрительней быть, можешь ведь и ошибиться, – выговаривала ей карлица, мотая ужасной своей головой. – Узнала бы попервоначалу, кто мы такие. Мы же не какие-нибудь, кого на помойке нашли, промашечка вышла. Ладно, милая, поехали!
И женщина разом выпила стакан.
– Б-б-б-б… Ты вот из Эльзаса, я там тоже была, точн-точн, – продолжала она. – В Страсбурге квартиру держала – рядом еще церковь Святого Фомы, – ко мне играть в карты знаешь, какие господа приходили важные. Тебе и не снилось. Еще гадала.
Карлица в два приема прикончила бутылку и попыталась поставить ее на пол. Бутылка качнулась, упала и медленно покатилась по проходу. Женщина вновь протяжно рыгнула.
– Ах, хорошо, благородная отрыжка, а ты что думала? Я сама-то из Монпелье. Папашка лошадей там разводил, богатый был. Нам, детям, все лучшее из Парижа. Дом – будьте-нате, у теток твоих, небось, никогда такого и в помине не было, а они туда же – фу-ты ну-ты. «Уж пожить умела я! Где ты, юность знойная? Ручка моя белая! Ножка моя стройная!»[22]
Викторин мутило от отвращения, ни минуты больше она не могла выносить этих двоих – карлицу и убогого.
– А теперь, если вы не возражаете, я, пожалуй, пойду. Мне было очень приятно, но я обещала подойти к тетушкам через полчаса. Они ждут меня у кондуктора.
С кошачьей ловкостью карлица поймала ее руку.
– А тебе бабушка не говорила, что врать – страшный грех? – прошипела она и еще сильнее вцепилась в запястье Викторин. – Садись, садись, милая, нечего сиськами трясти. Никакие тетки тебя не ждут, не нужна ты им. Да и не тетки они тебе вовсе, уж ты поверь мне. Мы с лыцарем – единственные здесь твои друзья, как же мы можем тебя предать? Мы своих не предаем. Так что никуда мы тебя и не отпустим.
– Что вы такое говорите? Мне ведь попадет, если я не приду к ним.
Шляпа с фруктами слетела с головы карлицы, но та только облизнула пересохшие губы.
– Садись, милая, не рыпайся. А вот тебе, маленький, я как раз сигаретку припасла, мне по дороге один добрый англичанин подарил.
Мужчина закурил, еще плотнее вжался в диван, и из его угла поплыли кольца дыма. Большое кольцо поднималось и расширялось еще больше, а он пускал новые, маленькие, так, чтобы они прошли внутри большого и обогнали его.
– Неужели ты обидишь этого несчастного, милая? Неужели возьмешь и уйдешь? – ворковала карлица. – Садись, дорогуша. Молодец. Умница, умница. И собой хороша, и поешь складно…
Ее голос растворился в громогласном гудке паровоза, потом гудок сменили уханье и грохот встречного поезда. Убегающие назад окна замелькали в темноте желтыми пятнами; огонек сигареты продолжал дрожать недалеко от губ мужчины, дымные кольца медленно поднимались к потолку. И вновь взревел прощальный гудок.
Гармошка выдохнула и замолчала. Ребенок отчаянно запищал. Бутылка продолжала кататься по проходу и позванивать. Послышалась чья-то сонная ругань.
Викторин посмотрела на запястье – от жестких пальцев карлицы остались красные пятна. Она не сердилась. Просто у нее в голове не укладывалось поведение этих двоих попутчиков. Все происходящее вызывало оторопь. Карлица и немой загадочно молчали. Женщина порылась в сумке и достала оттуда пожелтевшую, всю в разводах бумажную трубку и торжественно развернула ее перед лицом Викторин.
– Вот, глянь-ка на это. Поосмотрительней теперь будешь. Глаза-то разуй.
На афише готическими буквами было написано:
ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННЫЙ СЫН НАИНСКОЙ ВДОВЫ
ВОЗРОЖДЕНИЕ ФЕНИКСА
Каждый может проверить
Цена 20 сантимов
Для детей 10 сантимов
– Знаешь, какое у нас представление? Самое лучшее! Я – вся в черном, с вуалью, он – в черном, как жених, на лице – толстым слоем пудра, я пою псалмы, читаю молитвы, все кругом голосят, плачут. Есть и нехристи, которые смеются, насмехаются, а однажды полицейский сунулся, подлец такой, все-то ему надо было проверить-перепроверить…
«Ну, хватит, с меня довольно», – подумала Викторин. Она вспомнила наконец, кого напоминало ей лицо глухонемого. Увидела совсем рядом с собой лицо дяди, брата ее матери, – мертвое лицо. Она была еще совсем маленькой, когда хоронили дядю. Тогда это не произвело на нее впечатления – она дядю почти не знала. А сейчас поняла, что общего в лицах дяди и этого ее попутчика: оба – лица забальзамированных мумий, вокруг которых волнами распространяются тишина и ледяной холод.
Карлица все говорила и говорила о том, как они это все устраивают, как собирают людей, как кладут в гроб «сына наинской вдовы», как его везут, как прощаются с ним, как закрывают крышку гроба. «Нет, нет, ничего не хочу слышать, не надо мне это знать, ничего этого мне знать не надо!»
– Не поняла, что вы сказали! – очнулась Викторин.
– Сказала, что работенка у нас будь здоров, денежки – ой как непросто достаются. За прошлый месяц заработали знаешь сколько? Не знаешь, – попутчица задрала подол и смачно высморкалась в край нижней юбки. – Ничего-то ты не знаешь. Весь месяц пахали, а заработали двадцать три франка! Попробуй-ка проживи на такие деньги. Наше представление немало стоит – и витрина, и гроб, и карета, и музыка. – Еще раз высморкалась, торжественно поправила юбку и, словно, королева, важно покрутила головой. – А ты хоть понимаешь, сколько времени он остается захороненным? Целый час, а то и больше. Сколько часов на витрине лежит без движения, сам себя гипнотизирует? Вот так когда-нибудь и помрет мальчишечка, отдаст Богу душу, а все скажут, что это тоже просто видимость, один обман.
Мужчина вытащил из кармана гладкий, отполированный камешек с дыркой посредине, показал его Викторин и, убедившись в ее внимании, стал катать камешек между пальцами, тискать, ласкать, большим пальцем жеманно тереть вход в отверстие, и смотрел, внимательно смотрел прямо в глаза Викторин, широко распахнув свои бессмысленные глазки.
– Чего глядишь, дочка? Оберег от порчи, камень приворотный, чего тут непонятного может быть? Купишь – и любовь твоя, что проще-то?
– Мне один путешественник из России сказал, что у них такой камень называется «куриное божество», – ответила Викторин. – Охраняет кур от сглаза.
Убогий тем временем начал тереть камень о брюки – вначале по бедру, потом камень медленно-медленно переполз ему между ног. Немой склонил голову набок, грустно и умоляюще смотрел на девушку, губы его отворились, и показался розовый кончик языка. Потом он поднес камень ко рту и, вытянув трубочкой губы, стал его сосать, как леденец.
– Разве вы не знаете, что амулеты не охраняют вовсе, а, наоборот, приносят несчастья? Да что же это такое? Ну пожалуйста… Да попросите же вы его прекратить это безобразие, это непристойно, на это просто невозможно смотреть.
– Чего это ты заметалась? – ответила карлица нарочито скучным голосом. Лицо ее было спокойно, сама между тем как натянутая струна: ходуном ходили пухлые ножонки, руки перебирали то жирные кудельки волос, то сморщенные лаймы на шляпе. – Он не кусается!
– Послушайте вы, наинская вдова, или как вас там, пусть он перестанет, меня сейчас вытошнит.
– Вот как ты заговорила. А еще образованная. Возьми сама ему и скажи, я-то что могу сделать? – Наинская вдова подняла плечи. – Денежки-то у тебя. Купи. Он и просит-то пятьдесят сантимов. Разве любовь купишь где за такую малость? Нет денег, говоришь? А что в Париже делать будешь без денег, милая?
Женщина испустила театральный вздох, смиренно прикрыла веки. Немой внезапно успокоился, его рука подползла к руке карлицы и пожала ее.
Викторин вскочила и вылетела из вагона на площадку. Ее сжал ледяной ночной холод – ужас, околеть можно. Хорошо, что есть шарф, закутала им шею и голову.
Она никогда прежде не бывала в этих местах, но все казалось ей странно знакомым. Будто она это когда-то уже видела.
Совсем не похоже на Францию, одни ели и сосны. Ели стоят сплошными отвесными стенами вдоль широкой аллеи железной дороги. В свете от окон вагонов видна трава, почему она совсем свежая, зеленая? В августе трава бывает обычно желтой, высохшей, обожженной солнцем. А здесь такая тонкая, длинная, мягкая, будто шелковая. Она что-то такое читала. А звезды, какие большие! Огромные, мерцающие, совсем чужие, и причудливые, как в калейдоскопе, узоры. Ну да, это готические рисунки, будто резьба на стенах соборов. Что за звуки диковинные, чей это шепот, кто это говорит, почему язык ей незнаком?
Из памяти сами собой выплывали странные слова: «Мэтр Захариус был знаменитым мастером часовых дел, а его часы высоко ценились во многих странах. Женевские часовые мастера злословили, что он продал душу дьяволу, а мастер утверждал, что если Бог создал вечность, то он создал время. А потом с ним приключилось странное событие. Все часы, сделанные им, пришли в полное расстройство. А его здоровье стало таять прямо на глазах, словно они были соединены незримой нитью…»[23] Откуда выскочили эти странные слова и что они означали? Викторин скорчилась от напряжения, все это становилось невыносимым.
Наверху, в сине-фиолетовом небе, мерцали, будто ненастоящие, звезды – гасли и вновь разгорались. Замороженный дым длинными кусками ваты плыл над поездом. Керосиновая лампа на площадке подсвечивала все желтым неровным светом, а тени получались почему-то красноватыми. Поскорей бы уже вернулись тетушки.
Холод обручем стягивал голову, хотелось вернуться в вагонное тепло, уснуть и забыть об этом наваждении. Но нет, сейчас это никак невозможно. И не надо притворяться, что она не понимает, что все-таки происходит. «Мы сейчас в поезде. Едем в Париж. Завтра, наверное, будем в Париже, – громко сказала она. – Мне тринадцать лет, а весной будет четырнадцать. Я уже почти девушка, очень интересная девушка. Я многое знаю и умею, а в Париже узнаю еще больше».
Она осматривалась в темноте, искала признаки утренней зари, но взгляд неизменно натыкался на плотные стены леса с двух сторон дороги и на льдистый диск луны. «Как же я ненавижу его, какой он ужасный… Нет, что я говорю? Я все-таки совсем, совсем глупая». Викторин встала перед лампой на колени, грела озябшие пальцы, руки казались прозрачными и светились красным, тепло медленно ползло вверх, согревало локти, поднималось к плечам, шее, груди; она слишком устала, у нее не было сил, чтобы признаться, что она испугалась этого убогого немого.
Он же между тем давно стоял у нее за спиной – безучастный, словно манекен, безвольно свесив руки вдоль туловища и опустив голову. В какой-то момент она поняла это, но ей еще потребовалось некоторое время, чтобы обернуться. Викторин встрепенулась и с вызовом посмотрела прямо в его плоское, безобидное, ничего не выражающее лицо.
И тут до нее дошло, отчего она испугалась. Она вспомнила детство и ужас, который когда-то нависал над ней, как сейчас нависают эти две темные глухие стены с двух сторон этой кошмарной, фантастической дороги в никуда, дороги, конца которой не видно, дороги, две линии которой упираются во мрак и сходятся в кромешной темноте, в точке, где никогда не бывает рассвета.
Тогда, в детстве, над ней нависали такие же темные ночные бастионы деревьев. Они шептали ей что-то. А тетки, поварихи, гости – все наперебой рассказывали Викторин про смерть, про привидения, про духов, которые приходят по ночам, чтобы забрать детей к себе, в черную преисподнюю.
Гости, однажды приехавшие к теткам из Южной Америки, поведали детям о призрачном корабле «Каулеуче» с черными парусами. Там, на «Каулеуче», нечистая сила живет, а палуба блестит, словно мокрая рыбья чешуя. Днем корабль прячется в подводном котловане. Ночью появляется в мерцающем свете красных фонарей, которые держат ведьмаки и матросы-оборотни. Оборотни – страшилища, у каждого одна нога за спину заброшена и вокруг шеи обернута. Лицо каждого назад обращено, к темному прошлому.
Гости рассказывали, что детей можно лечить от страха настоем «воды-водяницы». Лекарство надо готовить из толченого кусочка рога Камауэто-единорога. Кому дадут «воду-водяницу», у того кожа темными пятнами пойдет, а характер станет невозможным, злобным, задиристым.
О чем только не говорили гости! И о русалке Пинкойе, красавице со светлыми волосами, которые она расчесывает золотым гребнем. О карлике Трауке, лесном бесе. На голове карлика – колпак. Вместо глаз – две бусинки. Он подстерегает детей в лесных чащобах. О чудище пещерном, что выросло без отца, без матери. Вскормила его черная кошка. Начальником чудище над всеми ведьмаками поставлено. Выйдет оно из пещеры при луне, прикажет ведьмакам – и несутся те по белу свету, по морю, по горам, на все живое порчу наводят, злые козни строят. Ест чудище пещерное только мертвецов. Указывает ведьмакам, где и когда творить зло. Судьбу угадывает. Знает, кто к кому хочет прийти.
Темной ночью услышишь стоны – затворяй окна и двери, не то жди беды. Кто встретит чудище, умом тронется со страху, только «водой-водяницей» и можно его отпоить. Так что далеко не ходи, детка, матрос-оборотень найдет, русалка под воду затянет, ведьмак поймает, карлик-колдун живьем съест, чудище пещерное увидишь – головой тронешься. Всюду нежить. Ночью залезешь с головой под одеяло – ой-ё-ёй! А если это он, злой колдун, стучит в окно?
Викторин выпрямилась, глубоко вздохнула – чур меня, чур, нечистая сила! Немой кланялся, кланялся, указывал рукой на дверь.
В вагоне спали все, кроме карлицы. Та сидела как мумия и даже не взглянула на вошедшую Викторин. Немой втиснулся в угол, как-то неловко перекрутив ноги и неестественно заломив гибкие руки за голову.
Викторин постаралась как можно небрежней опуститься на свое место и уперлась взглядом в газету. Конечно, этот убогий неотрывно смотрит на нее немигающим взглядом. Хотелось закричать, разбудить кого-то, позвать на помощь. А если ее не услышат? Вдруг они все заодно, вдруг они всё знают и не спят, а только делают вид? Нетопыри и чудища! Слезы постепенно наполняли ее глаза, рисунок в газете – она так и не поняла, что же там изображено, – увеличивался в размере, линии становились размытыми и расплывчатыми, рисунок закрыл постепенно весь газетный разворот и превратился в огромное туманное пятно.
– Хорошо, пусть будет по-вашему, – сказала она каким-то вялым, будто не своим голосом. – У меня есть пятьдесят сантимов. Что вам еще от меня надо?
Никто ей не ответил. На лицах обоих ее спутников отразилась только холодная скука. Она смотрела на немого.
Лицо его превращалось в светло-серый булыжник, колебалось, уплывало куда-то вглубь. Она закрыла свое лицо шарфом.
– Чуть-чуть позже, только вздремну немного. Я дам вам пятьдесят сантимов, и мы вместе пойдем ловить Камауэто. Он всем нам принесет счастье.
Теплая волна захлестнула ее, понесла по желтому песку. Она смутно чувствовала, что чья-то рука шарит по ее ноге. Ей представилась кривая улыбка на лице клоуна. Ну и пусть, от меня не убудет. Неужели я так легко оттолкну этого несчастного, этого Богом обиженного немого? Потом внезапно все переменилось. Рука исчезла, мощное бедро тетушки Эвелины притиснуло ее к стенке, и Викторин окончательно провалилась в теплую черноту.
Когда она проснулась, было уже совсем светло, поезд весело стучал колесами на стыках рельс в предместьях Парижа. Тетушки приводили себя в порядок. «Просыпайся, недотепа, скоро Gare de L’Est[24]». Как ты выглядишь?
Карлицы и немого не было.
– Вышли пару часов назад, хотели с тобой попрощаться, но мы не разрешили им тебя будить. Что за отвратительная пара!
«Хоть в чем-то мы с тетушками сходимся, – подумала Викторин. – Эти попутчики, этот вагон, эта дорога – какое ужасное наваждение! Надо все забыть. Просто кусок прошлой жизни, которая уже закончилась. За-кон-чи-лась! Поезд прибывает в Париж, начинается новая жизнь. Каждый день все сызнова. Скоро не будет и тетушек, они побудут пару дней и уедут домой. И останутся только двое: я и Париж. Держись, Викторин, жизнь только начинается. „Виктория“ – значит „победа“. Тебя ждут блестящие победы».
Девушка заметила на подоконнике маленький камешек. «На самом деле, если разобраться, ничего плохого они мне не сделали, вон и оберег оставили. Оставили для меня. Раз без денег, значит, подарили. Пустяк, а приятно. Что же это я ночью оказалась такой трусихой и совершеннейшей дурой? На меня это совсем не похоже, – Викторин украдкой взяла морскую гальку с дырочкой посредине и спрятала в сумочку. – Может быть, „куриное божество“ действительно принесет мне удачу в любви? А что эта карлица болтала о моих тетушках? В моей деревушке тоже почему-то трепались, будто тетушки ненастоящие. Может, и ненастоящие. Но щиплется тетя Эвелина вполне по-настоящему, все руки в синяках».
Пробившись сквозь толпу на вокзале, они вышли через высокие стеклянные двери и остановились на вершине белой мраморной лестницы напротив бульвара дю Страсбург. Боже, какая красота!
Викторин обратила внимание на нищенку, рывшуюся в мусорных ящиках. Заметив взгляд девушки, бродяжка, шатаясь, поднялась по ступенькам и дернула ее за юбку грязной рукой: «Дайте хоть несколько сантимов, мадемуазель!» Та никогда не видела ничего подобного в своей маленькой эльзасской деревеньке и с ужасом отшатнулась от старухи. Носильщик отогнал прочь нищенку и сказал, что здесь, в Париже, ее все знают, что раньше ее звали Королевой Мабилль.
– Она была куртизанкой. Удивительной красавицей… А начинала на балах Мабилль[25]. Вы знаете, что такое балы Мабилль, мадемуазель? Не знаете? Может, это и к лучшему! Рано вам думать о таких балах. Эта клошарка прославилась тем, что изобрела канкан. Довольно-таки вызывающий танец.
– Я читала о ней, ее зовут Селест Могадо[26].
– У нее было все: бриллианты, дворец, кареты… В общем – что говорить? – жила на широкую ногу. Любила многих, а вот теперь она – никто.
– А вы говорите, любовь, – задумчиво сказала Викторин и покачала головой. Она вспомнила романс, который пела в поезде:
В то время торжества и счастья
У ней был дом; не дом – дворец,
И в этом доме сладострастья
Томились тысячи сердец.
Какими пышными хвалами
Кадил ей круг ее гостей —
При счастье все дружатся с нами.
Подайте ж милостыню ей!
– Догоните несчастную, пока мы не уехали, – попросила она носильщика. – Передайте ей вот эти пятьдесят сантимов. Скажите – от Викторин, будущей Олимпии, покорительницы Парижа.
Так буднично, нетриумфально однажды свежим утром Олимпия появилась в Париже, чтобы завоевать!
Мы знаем из свидетельств современников Викторин: именно так она и назвала себя, будущей Олимпией. Без сомнения, девушка читала роман Александра Дюма-сына «Дама с камелиями» и выбрала своим идеалом антагонистку главной героини книги Маргариты Готье, известную всему Парижу куртизанку Олимпию, холодную, расчетливую, не верящую в любовь и неспособную любить. Это было сродни озарению. Викторин предвидела свою будущую славу модели картины великого Эдуарда Мане. Предвидела, провозгласила девиз своей жизни, но не понимала тогда значения этих вещих слов, переносящих на одно мгновение маленькую наивную девушку в будущее ее блестящей и скандальной известности.
«Может, и меня ждет столь же печальная судьба, – подумала Викторин, глядя вслед уходящей нищенке, осчастливленной монетой в полфранка. – Карлица ведь сказала об этом. Пусть так. Все равно я не отступлюсь. Селест жила счастливо, и я тоже добьюсь своего. Она многих любила. Но никакой любви на самом деле не бывает. Выдумка богатых. Не хочу быть ни Королевой Мабилль, ни этой жалкой Маргаритой Готье. Я стану Олимпией! Пусть лучше меня любят».
Ирочка Котек была первой моей ундиной. Совсем моей, если допустить, что ундина может быть чьей-то. Русалка, наверное, может любить, но все равно живет сама по себе.
Я сразу понял, что это ундина, как только ее увидел. Она задумчиво шла по безымянной улице между Инженерным домом и Артиллерийским цейхгаузом Петропавловской крепости. Совсем молодая, очень грустная и вконец потерянная. «Ей восемнадцать, наверное, студентка какого-нибудь гуманитарного вуза. Вечером учится, днем работает», – подумал я. Потом подтвердилось, что я угадал.
Институт культуры и восемнадцать лет!
Зачем я вообще подошел к ней? Мне уже почти двадцать семь, а тут совсем молоденькая девочка. Обыкновенная, такая, как все. Одета просто: невзрачная кремовая блузка, серая юбчонка и мягкие туфли без каблука.
Ее не назовешь красоткой. Глаза хоть и большие, но прозрачные и водянистые, уголки уныло опустились вниз. Ни краски, ни теней. Бледная кожа; волосы русые, прямые, стрижка без затей. Чуть одутловатые щеки, небольшой ротик, сложенный скорбным бантиком. Но ведь это не просто девушка, это ундина, черт бы меня побрал, – сердце стучало, как взбесившиеся часы, все существо мое кричало о том, что передо мной настоящая ундина. Не знаю уж, как я это почувствовал, но понял и не мог я упустить такой случай!
Мы разговорились. Я быстро уболтал ее – выставки, концерты, французское кино, «Розовый телефон»[27], книги… Она не очень разбиралась в искусстве… Наверное, ей хотелось быть хоть как-то причастной к миру культуры. Увы, в этом пороке ее нельзя было заподозрить. Впрочем, зачем тебе, милая, этот мир навороченных городских условностей и надуманных цивилизационных ценностей? По мне, ты и так хороша своей юной, не замутненной излишками знаний свежестью, наивностью и непосредственностью.
Чудная пора, в ее возрасте все кажется притягательным и интересным. Обратил внимание на женственные движения милых ручек и оттопыренных пальчиков. Руки выдают человека. Ноги, кстати, тоже.
Пили кофе, весь день гуляли по Невскому, Мойке, Апрашке, вечером пришли ко мне.
Разделась сама, просто и буднично, без всякого стеснения… Возможно, привычно. Привычно – непривычно, какая мне разница? Разделась… И тут я потерял дар речи. Там, в крепости, мог ли я представить себе, как она хороша? Настолько безупречна, что у меня, живого свидетеля чудесного явления Елены Прекрасной в скромной квартире обычного крупнопанельного дома, в тот момент перехватило дыхание.
Она улыбалась – смотри, вот я какая! Лицо преобразилось, освещенное сиянием этой ее замечательной улыбки, – бирюзовые глаза лучились, губы налились соками жизни, блеснул белым прибоем ряд идеальных зубов. Нагая и бесконечно прекрасная – «Я знаю, ты один видал Елену без покрывала, голую, как рыба, когда ворвался вместе с храбрецами в Приамов полыхающий дворец»[28], – изумительное совершенство!
Твердые, вразлет груди, светящаяся кожа и длинные ноги идеальной формы. Руки, плечи, бедра – не худые, не полные – чуть припухлые, по-детски округлые. Пальчики рук и кисти разведены в стороны, вся она исполнена ожидания любви и ласки, которые по закону всемирного тяготения непременно должны настигнуть ее. Разве кто-то смог бы отказать в любви этой юной нимфе? Через некоторое время ее восхитительное тело начало струиться и уплывать куда-то перед моими глазами.
Долгие годы, когда мы давно уже не были вместе, в моей памяти появлялась и подолгу стояла эта сверкающая непостижимая красота.
Она была воплощением юной любви – как я мог подумать, что она некрасива?
Что это была за ночь. Так не хотелось, чтобы приходило утро, с его серостью, суетой и хлопотами.
В ее объятиях и тихом «не уходи» мне слышалось шекспировское: «Уходишь ты? Еще не рассвело. Нас оглушил не жаворонка голос, а пенье соловья». Я ответил: «Нет, это были жаворонка клики, глашатая зари. Ее лучи румянят облака. Светильник ночи сгорел дотла. В горах родился день и тянется на цыпочках к вершинам».
Ты знаешь, Ирочка, чьи это слова? Почему говорится о жаворонке? И что следует сказать дальше? Нет, ты не знаешь, тебе это неизвестно. А надо бы что-то ответить. Мне так хотелось, чтобы она ответила. Или хотя бы повторила слова Джульетты: «Нельзя. Нельзя. Скорей беги: светает. Светает. Жаворонок-горлодер своей нескладицей нам режет уши. А мастер трели будто разводить. Не трели он, а любящих разводит. И жабьи будто у него глаза. Нет, против жаворонков жабы – прелесть!»
«Разводит трели – любящих разводит» – чудесный каламбур! Тебе это непонятно – и существо каламбура, и само слово «каламбур». У тебя пока второй уровень, дорогая. Будет ли когда-нибудь выше? Тебе уже восемнадцать, а Джульетте и четырнадцати не было.
Мы часто встречались, нередко Ира оставалась у меня, но переезжать не хотела. «Нет, нет, у меня мама. Я не должна ее оставлять. Живем втроем – я, мама и отчим. Отчим – нехороший человек. Пристает ко мне, когда мамы нет. Теряет голову, когда видит мой бюст в вырезе блузки, а если я в короткой юбке, – его вообще не удержать!»
Что говорить, колени и ноги у нее были божественные.
Многое в моей юной возлюбленной оставалось для меня загадкой. И внезапно налетающая грусть, и желание постоянно возвращаться домой, хотя, казалось бы, ничего ее там хорошего не ждало. Впрочем, как ничего хорошего, а мама? А еще была странная подруга, дамочка моего возраста или чуть старше. Довольно некрасивая женщина, тоже, кстати, Ирина, – обычная, очень простая, возможно, неглупая и, видимо, достаточно тертая. Видел ее пару раз мельком. Весьма загадочная и неприступная особа – тоже русалка, что ли? А кто еще, интересно, может стать наперсницей ундины? Всюду мне коварные русалки мерещатся – собираются по ночам, вяжут сети и готовят западню одиноким пилигримам. Ирочка иногда по несколько дней жила у нее. Та шефствовала, нянчилась с ней, наряжала, наставляла… И, как я понял, совсем не одобряла наш роман.
– Конечно, этот твой друг, он респектабельный, прилично одевается, начитанный, умный, мягко стелет, но разве такой человек тебе нужен? – нашептывала она моей нежной подружке, а та в подробностях передавала мне.
По большому счету, старшая русалка права: не нужен я юной возлюбленной.
Более опытная Ира номер два была абсолютно права; но дело еще и в том, что чужая правота подчас особенно раздражает. Кроме того, было что-то еще, не позволявшее мне принять вторую Иру как просто подругу моей солнечной возлюбленной.
Для моей малышки любые аксессуары чувственности – нежные слова, прикосновения, объятия, ласки – были вершиной всего! Не знаю, с чем сравнить ее восприятие этой стороны жизни, мы жили тогда еще в Советском Союзе – значит, можно сравнить с пиком Ленина или с пиком Коммунизма. Не исключаю, что между двумя Иринами было нечто большее, чем обычные доверительность и исповедальность подружек, но я старался не думать об этом, а если такие догадки приходили в голову – не принимать их слишком близко к сердцу.
Уже тогда было понятно: недолго нам суждено быть вместе. Гнал от себя навязчивую мысль, пытался не прислушиваться к скрипучим доводам разума, мне было просто очень хорошо с этой девочкой. Она вызывала у меня ни с чем не сравнимое пронзительное чувство. Тем не менее я был уверен, что будущего у нас нет. Почему нет будущего, почему я так думал? Не знаю.
– Герман, ты ведь хотел, чтобы я переехала к тебе? Я перееду, пожалуйста. Это зависит только от тебя.
– Объясни, милая девушка.
– Почему ты не хочешь жениться на мне?
Вот оно что – она хочет замуж. Вообще-то, правильная мысль. Но ты забыла, дорогая, ты ведь ундина! А с другой стороны… Русалка тоже хотела, чтобы принц принадлежал только ей. Стоп, я действительно не хочу жениться? Нет, это несерьезно. Мы настолько разные, мы не сможем быть вместе. Как ей объяснить, что мы разные? Я отмалчивался или бормотал что-то несуразное. «Почему, почему, почему?» – спрашивала Ира.
Конечно, она готова была покинуть свой дом и перебраться ко мне. То не желала слышать о переезде, а теперь, наоборот, согласна. Вряд ли ей там хорошо. Возможно, лучше, чем Викторин Мёран в доме ее тетушек. Тем не менее, похоже, она давно уже оставила дом матери и отчима в мыслях своих.
– Может, тебе просто собрать вещи и переехать ко мне? Переезжай, милая. А жениться… Довольно устаревшая и совсем не обязательная процедура.
«Жениться – бр-р-р, чур меня, чур!»
– Если я тебе не нужна, давай расстанемся.
Нет, отказываться от юной богини я не хотел.
У нас были общие друзья, которые догадывались обо всем. Кто-то говорил ей: «Не грусти, девочка. Он тебя не стоит. Посмотри на себя, ты – воплощенная женственность, ни один мужчина не пройдет мимо тебя».
Что правда, то правда: когда на ней был черный кожаный пиджак, короткая юбка и блузка с глубоким вырезом, выглядела она просто фантастично!
Какое-то время наши недомолвки и недоговоренности не имели существенного значения – нам просто было хорошо друг с другом. Скажу больше: мне ни с кем не было так хорошо, как с моей молоденькой ундиной – Ирочкой Котек. Ни до, ни после. До той самой поры, пока я не встретил Ану.
Ну а пока Ира. Как это описать? Нельзя сказать, что у нас была бешеная страсть, изнуряющее бешенство близости, хотя в любовных играх мы себе не отказывали. Были какая-то особая полнота, завершенность и самодостаточность, были полет и нежность, бесконечно взлетающая к небесам радость.
Запомнился мой день рождения. Мне исполнилось двадцать семь. Или, может, двадцать восемь? Точно не помню. День рождения – разве это важно, разве это праздник? Я был в отъезде по служебным делам. Друзья заранее уговорили меня прийти вечером, по возвращении, к ним на мальчишник.
– Но у меня день рождения, ребята.
– Вот и отметим заодно!
– Тогда я приду с Котек.
– Нет, с Котек будет уже не мальчишник.
В общем, я проявил бесхарактерность, согласился и, вернувшись из поездки, прикатил к ним один. И понял, что поступаю неправильно. Ирочка ждала меня, подготовила подарок.
– Нет, нет, ребята, все. Ухожу!
– Хорошо, мы тебя ненадолго отпускаем, но ждем обратно, и одного! Мужская дружба – превыше всего! Хор поет припев старинный, и слова текут рекой:
К нам приехал, к нам приехал, Герман Влади-и-ими-рович дорогой!
Пей до дна! Пей до дна! Пей до дна!..
Герман Владимирович дорогой!
И опять я проявил слабость и обещал вернуться.
На этот раз встреча с милой подружкой превзошла все мои ожидания. Ира оказалась дома одна. Кроме подарка, подготовила еще один сюрприз: из какого-то хабэ типа марлевки сама сшила платье, которое необыкновенно подчеркивало ее женскую привлекательность – тонкую талию, стройную девичью шею, открывало заветный belvedere[29] на долину в вырезе груди. Она была сама весна и любовь. Я коснулся рукой ее лона, оно было влажным. Никогда еще ее прикосновения и объятия не наполняли меня такой радостью – вот, оказывается, какова любовь ундины!
Это свидание запомнилось мне на всю жизнь. Увы, ближе к ночи, украдкой взглянув на часы, я стал собираться, объясняя, что меня ждут друзья, что обещал им и так далее. Готовность к измене, предательство тех, кого, как тебе кажется, ты искренне любишь, – такие случаи, к сожалению, были не единичны в моей жизни. Теперь я понимаю, что она чувствовала в тот момент, когда я сказал, что мне надо уйти.
Был ли мой поступок причиной того, что случилось потом? Или, наоборот, я предвидел то, что может случиться, и не хотел, чтобы наши отношения приобрели более завершенную форму, стали более искренними и открытыми? Мы существуем в прокрустовом ложе жестких причинно-следственных связей, но иногда предчувствуем будущее и с учетом этого будущего корректируем свои поступки сегодня. Не исключено, что причина подчас лежит в будущем, а следствие – в настоящем.
Закончилось лето, прошла осень. У нас с Ирочкой Котек все было по-прежнему: мы встречались почти ежедневно, а по пятницам она приходила ко мне после занятий в институте, чтобы вместе провести выходные.
Однажды моя милая прикатила без предупреждения, неожиданно – стоит на пороге и плачет. Я никак не мог ее успокоить и выяснить, что случилось. К полуночи появились какие-то смутные объяснения. Она оказалась в гостинице Октябрьская – как оказалась там, непонятно, – в номере у какого-то Толика. Дальше все неотчетливо: «Толик, Толик…» – и слезы. К утру она успокоилась в моих объятиях: нельзя сказать, чтобы совсем, но, пожалуй, частично. И затихла.
Потом вроде все продолжалось как обычно. До тех пор пока вскоре не проявила себя трихомонада простейшая, одноклеточная. Я простил Ирочку. Даже вопросы не задавал, простил – и все. Я и сам не агнец божий, не мне судить других, тем более – ее. Могу представить себе, что там, в Октябрьской, случилось. Понять – наполовину простить. В каких-то ситуациях она ничего не могла с собой поделать. Дитя природы – она не могла поступить иначе, это было выше ее сил.
Все мы созданы для любви. Одни могут дать ее очень мало, совсем чуть-чуть. У них узкий диапазон и ограниченные возможности. Другие готовы одаривать многих. Плохо ли это? Если двигаться в русле привычной морали – плохо. А если смотреть шире?
Прошло месяца полтора. Вроде избавились от одной напасти. И тут новая – словно обухом по голове. Мы, оказывается, в интересном положении. Непонятно, почему такое случилось. Береглись как могли. В те допотопные времена изделия номер два подолгу отсутствовали в продаже, а другого ничего и не было. Но все равно предохранялись мы хорошо. Тем не менее все бывает, по опыту знаю – мои сперматозавры почти летучие и очень зло-ядовитые. Но где гарантия, что к ней залетел именно мой посланец, а не какого-нибудь Толика? Нет, я решительно не хотел иметь серьезного будущего с этой неокрепшей духом ундиной, тем более не хотел плодить безотцовщину.
Котек привела ко мне домой молодого парня – гинеколога. По странному стечению обстоятельств – тоже Толика. А может, ничего тут и не было странного, может, как раз того самого Толика?
«Попробуем обойтись без хирургии», – деловито сказал он и сделал укол моей нежной подружке, ввел что-то сосудорасширяющее или, наоборот, сжимающее. Меня мутило от пошлого комплексного обеда, накрытого для предполагаемого любовного пиршества. Он колол и препровождал мою душеньку к моей койке, сам, конечно, оставался в другом помещении. Потом снова колол, потом опять в койку. И так несколько раз. Никогда ничего более позорного в моей жизни не было. Толик снисходительно улыбался, подбадривал: «Тореадор, смелее в бой!» – и, похоже, смотрел на нас обоих как-то сверху вниз – или, может, мне показалось? Из задуманного Толиком ничего не получилось: пришлось решать все обычным образом, официально, конечно.
После этого мы редко виделись с моей ундиной. Все постепенно сходило на нет.
Она сказала, что встречаться со мной не будет. Возникло ощущение, что у нее кто-то появился и она не хотела быть «плохой девчонкой», которая скачет из постели в постель. В общем, дала мне от ворот поворот. Представляю, как злорадствовала вторая Ирина, ее наперсница! А может, и нет. Может, она вообще ревновала юную Котек ко всем мужчинам?
Я старался не особенно огорчаться. «С самого начала было ясно, что нам не быть вместе», – пытался утешать себя. Но за время нашего романа я привязался к девушке. Скучал без нее. Понимал свою вину. Хотел вновь ее увидеть… Часто вспоминал наши объятия и временами сожалел, что мы расстались. По трепетным вибрациям в телефонной трубке я чувствовал, что пока еще небезразличен ей, но увидеться она не желала – «Нет, нет, я занята, да и незачем». Надо было набраться мужества и перевернуть эту страницу жизни. По-видимому, она тоже все для себя решила. Тем не менее еще одну ночь с милой подружкой мне судьба подарила. Странную ночь.
Как-то все-таки удалось уговорить ее подъехать ко мне. Почему она согласилась – непонятно. Возможно, ее тоже тянуло к прошлому. «Хорошо, я приеду, поговорим, нам есть что вспомнить».
Попили чаю, поговорили, мы ведь не чужие. Визит затянулся надолго, до полуночи, и она согласилась, что теперь ей лучше остаться, чем еще час ждать такси и почти столько же добираться домой. «Только чтобы ничего, ни-ни!» – и она строго погрозила мне пальчиком.
Строго-престрого! В итоге я ласкал ее всю ночь, она была почти моей. Мои руки доставали до ее укромных мест, а раскаленный жезл бесчинствовал в долине между двумя восхитительными вершинами ее Эльбруса, добирался и до входа в райские ворота, но проникнуть в вожделенный Эдем ему так и не удалось. Может быть, в тот раз она на самом деле была беременна от Толика, а теперь не хотела повторить прежнюю ошибку – быть с одним, а оказаться беременной от другого. И ей это удалось.
Она сгорала и плавилась в моих объятиях, чаша ее переполнялась и выплескивалась, но она, видимо, твердо решила, что раз есть обязательства, то на этот раз она останется «хорошей девочкой». И никакой любви «на стороне» (я уже был на другой стороне).
Обязательства на то и существуют, чтобы им следовать. Интересно, как назвать то, что было между нами? Если не близость, то что же? Лесбиянки на свидании не всегда используют фаллоимитатор, но это не означает, что в этом случае между ними нет близости. В конце концов, девушка согласилась помочь мне, и я достиг ее губ и языка. Видимо, она посчитала это хорошим компромиссом.
Жизнь не стоит на месте, летом и осенью меня уже кружили новые увлечения, которые заставили надолго забыть о юной нимфе. Надолго, но не навсегда. Пожалуй, я и сейчас вспоминаю о ней с теплотой и нежностью: было бы интересно разыскать ее, узнать о дальнейшей судьбе – но не настолько, чтобы рыдать в подушку по ночам.
Возлюбленный русалки, предавший ее, должен быть наказан забвением и беспробудным сном. Но я пока жив. Так что, может, я ей все-таки не изменил? Ушел, отказался, но не изменил. Возможно, меня судили две Ирины-русалки. Или даже целый объединенный совет водных див. Но, видимо, они все-таки помиловали меня. И не только простили, но и прислали лучшую из лучших, мою Аганиппу в мыслях, мою Ану в жизни. Ана, Ана, похоже, я тебя тоже предал. Живет, живет в моей крови до сих пор страсть к измене.
Прости меня, Ирочка Котек! Наверное, я виноват перед тобой. Я ведь многим тебе обязан. Именно ты открыла мне дверь в мир настоящих ундин. Ты не ангел, конечно, но чудесная, потрясающая, загадочная, получеловек-полурусалка, женственная и противоречивая, живое существо, не оторвавшееся в полной мере от матери-природы.
Прости, дорогая, я оказался недостоин твоей любви. В этой пьесе мне довелось сыграть не лучшую свою роль, но будущего у нас не было.
Больше мы с ней не виделись. Казалось бы, прощайте недостижимые царства морских и речных див! Не знал я тогда, что вскоре мне будет суждено сделать еще один шаг в мир ундин.
Это был май девяносто первого. С Ирочкой Котек мы не виделись больше месяца.
В Италии совсем тепло. Я остановился в отеле Хилтон, в самом центре Милана, недалеко от знаменитых магазинов Галереи Витторио-Эммануэле II. Рядом – оперный театр Ла Скала, Миланский собор, замок Сфорцеско. Очень удобно. Но, похоже, меня это совсем не интересует.
Только что закончился семинар писателей и сценаристов под руководством Виктора Ерофеева и Евгения Рейна; он проходил на вилле Сан-Карло Борромео, в двенадцати километрах от Милана. Когда-то вилла принадлежала знатному роду Борромео. В пятнадцатом веке здесь жил Леонардо да Винчи. Сейчас это пятизвездочный отель, превращенный хозяином в настоящую картинную галерею. Номера, коридоры, залы украшают картины, исключительно подлинники; немало русских художников: Брусовани, Кабаков, Бренер, Булатов и другие. По завершении семинара получил какой-то диплом, очередную «ничего-не-значащую-бумажку».