В начале весны 1912 года я была приглашена на первое выступление Российского Императорского балета в Будапеште. Город был в сильнейшем волнении. Еще до прибытия этой не имевшей себе подобных труппы, которая была частью Санкт-Петербургского Императорского театра, нас достигли фантастические рассказы о блистательной экзотической красоте спектаклей и о достигнутых артистами величайших высотах искусства.
Я припомнила, что в детстве однажды уже видела выступление прежних танцоров этого же Императорского балета, и прежде всего мне вспомнилась невесомая легкость и элегантная хрупкость прима-балерины Преображенской, изящной как статуэтка из мейсенского фарфора. Ее партнерами были два стремительных брата Легат, первые танцовщики России, в совершенстве владевшие балетной техникой своего времени. И теперь я ожидала увидеть такое же чарующее зрелище.
Блестящая публика, которая собралась в городском оперном театре, чтобы приветствовать русских артистов, уже покоривших Париж и всю Западную Европу, состояла из элиты процветавшей тогда венгерской столицы. Жители Будапешта были богаты, склонны к критике и умны. Всю свою гордость обитателей маленькой столицы они вкладывали в постоянное соревнование с Веной. Они ожидали очень многого. Будапешт хотел, чтобы его показали миру, но капризно настаивал, чтобы это было сделано по самым высоким стандартам. Как только оркестр сыграл первые несколько тактов увертюры, все почувствовали, что эта странная, мощная, влекущая за собой музыка – создание великого мастера.
А потом один балет следовал за другим, и мы, покинув высокий красный храм из египетского камня, переносились в жестокую роскошь персидского гарема, а оттуда в бесконечные голые татарские степи. Волшебная рука щедро разливала перед нами неистощимое разнообразие ярких красок; это было буйство неизвестных до той поры оттенков цвета: немыслимо густых тонов пурпурного и зеленого и оранжевых красок золотого варварского искусства Византии. Перед нами раскрывалась сама душа каждой страны и каждой эпохи. Искусство танцовщиков и танцовщиц было неописуемо совершенным и утонченным. Зрители не смели вздохнуть в благоговейном трепете.
Впечатление от этого первого спектакля было таким огромным и ошеломляющим, что было трудно разглядеть и оценить собственное величие каждого танцора и каждой танцовщицы. Даже исполнитель самой маленькой роли сам по себе был звездой: такова была политика этой изумительной труппы. Одинаковое количество танцовщиков-мужчин и танцовщиц-женщин на важных и главных ролях тоже было в высшей степени необычным в то время. Мы вскоре поняли, как эта выдающаяся труппа могла воскресить давно утраченное искусство балета и поднимать его на неизвестную ранее высоту всюду, где побывала раньше.
Уходя из театра, я узнала, что самая яркая звезда труппы не смогла выйти на сцену в тот вечер из-за легкого недомогания. Я твердо решила побывать на всех представлениях русских артистов. В следующий вечер я снова находилась в театре. В программе были «Клеопатра», «Карнавал» Шумана и «Князь Игорь». Публика и в этот раз была блестящая. Увидев «Клеопатру» во второй раз, я смогла лучше оценить совершенство танца Астафьевой, Федоровой и Больма. Декорацией к «Карнавалу» Шумана был тяжелый синий бархатный занавес, расписанный красивыми гирляндами роз. Костюмы были в очаровательном стиле периода бидермейера. Публика мгновенно почувствовала, что перед ней предстает благородное веселье той эпохи. Новая картина: Пьеро, Бабочка и Панталоне, флиртуя, неслись по сцене, как три маленьких смерча. Вдруг на сцене появился стройный и гибкий как кошка Арлекин. Его лицо было скрыто маской, но выразительность и красота его тела заставили нас всех понять, что перед нами был гений. Вся публика вздрогнула, словно от электрического удара. Опьяненные, околдованные, мы, жадно хватая ртом воздух, следили взглядами за этим сверхъестественным существом, которое воплотило в себе сам дух Арлекина, за этим милым озорником. Мощь, легкость перышка, стальная сила, гибкие движения, невероятный дар, взлетев в воздух, зависать на месте и потом опускаться в два раза медленнее, чем поднялся, вопреки всем законам гравитации, исполнение самых трудных пируэтов и тур-ан-л’эров с поразительной беспечностью и без видимых усилий доказывали, что этот необыкновенный, феноменальный танцовщик был сама душа танца. Забыв обо всем на свете, зрители все, как один человек, поднялись на ноги, кричали, плакали, в бешеном восторге осыпали сцену целым дождем из смешавшихся в беспорядке цветов, перчаток, вееров, программок. Это великолепное видение был Нижинский. С этого момента у меня было лишь одно желание – узнать больше о том выдающемся воплощении искусства в жизнь, которым была эта труппа в целом, и о людях, которые сумели создать ее.
Мне было не слишком трудно выполнить свой план. Моя мать, Эмилия Маркус, была ведущей драматической актрисой Венгрии. Она жила открытым домом, и вошло в обычай, что знаменитые иностранцы, приезжая, в знак уважения являлись к ней с визитами. Я немедленно встретилась с несколькими музыкальными критиками и с группой художников и скульпторов передового направления, желая, чтобы кто-либо из них представил меня кому-то из Русского балета. Мне повезло: оказалось, что один из моих соотечественников был другом Адольфа Больма, русского характерного танцовщика. Он провел меня за кулисы и представил своему другу. Больм был не только сильным и ярким танцовщиком, но и очень общительным, весьма культурным, начитанным и музыкально одаренным человеком. Он был сыном концертмейстера Императорского оркестра. Мы развлекали Больма, показывали ему Будапешт, и через него я познакомилась со многими членами труппы, которые, похоже, очень его любили. Я не могла найти случая встретиться с Нижинским и не была уверена, что хочу познакомиться с ним: его гений ошеломлял меня, но я смутно чувствовала в этом знакомстве какую-то сверхъестественную опасность. Больм говорил о нем самыми высокими словами, почти как жрец мог бы говорить о своем божестве.
После недели триумфа Императорский балет уехал дальше на запад продолжать свое турне, увозя с собой еще один покоренный город. Как я хотела всегда быть с этими людьми и следовать за ними по всему миру!
Прошло несколько месяцев. За это время я прекратила брать уроки актерского мастерства у прославленной французской актрисы Режан и, находясь во власти более сильного стремления, старательно училась искусству танцовщицы.
Накануне Рождества балет во второй раз приехал в Будапешт. В это время я проводила праздники дома, много общалась с Больмом и подружилась с остальными членами труппы, в особенности с их учителем Энрико Чекетти. Он любил называть себя «королем пируэтов» и никогда не уставал говорить о том времени пятьдесят с лишним лет назад, когда он был римским Дон-Жуаном и кумиром итальянской столицы. Рассказывая о своей молодости, он всегда принимал очень гордый вид. «Тридцать лет я был преподавателем и тренером в величайшей и лучшей танцевальной школе мира: Императорской школе танца в Санкт-Петербурге», – объявлял он с высочайшим красноречием и истинно итальянским пылом. Маэстро (так его все называли) был не только идеальным преподавателем, но и ревнивым хранителем чистоты классической традиции балета. Среди его учеников были такие великие танцовщицы и танцовщики, как Павлова, Карсавина, Мордкин, Больм и Нижинский. Я скоро поняла, что могу покорить его сердце лестью. Я искренне восхищалась им и действительно очень его любила, но должна была использовать его, чтобы добиться своей цели – получить постоянное место при балете.
Пока труппа находилась в Будапеште, я присутствовала на каждом ее представлении, на каждой репетиции и, по редчайшему особому разрешению, на уроках маэстро. Эти занятия были обязательны для всех членов труппы. Где бы они ни находились, каждое утро их первым делом был урок у маэстро Чекетти, словно эти артисты были еще учениками Санкт-Петербургской академии.
Было странно видеть, как эти русские в характерных для них высоких кожаных сапогах и в меховых шапках ходили по полутемным коридорам Королевского оперного театра, ставшего их домом на время второго визита. С их приездом пульс этого старого, пропахшего плесенью здания забился быстрее, оно наполнилось жизнью: монотонное тусклое существование сменилось лихорадочной деятельностью. Один из их собственных знаменитых дирижеров, Пьер Монтё или Инглебрехт, немедленно завладел оперным оркестром. Изумительно было то, как они заражали своим воодушевлением всех, кто в работе соприкасался с ними лично: музыкантов, электриков, рабочих сцены, костюмеров, парикмахеров, которые все неожиданно проявили, каждый в своей профессии, такие дарования, которые в них раньше не подозревали, словно трудились под действием чьего-то колдовства.
Пока на сцене шла репетиция, в слабо освещенном зрительном зале была видна группа людей; в центре ее стоял человек среднего роста; шляпа его была надвинута на уши, воротник пальто поднят. Он одновременно отдавал приказы главному электрику, беседовал с дирижером оркестра, давал интервью трем репортерам и обсуждал деловые вопросы с алминистративным секретарем. Он выглядел по-настоящему авторитетным человеком во всех организационных вопросах. Достаточно было одного присутствия этого человека рядом, чтобы почувствовать: он не только разносторонний директор, но и настоящий аристократ, то, что французы называют «гран сеньор». Все слепо повиновались ему. Это был Дягилев – Сергей Павлович Дягилев, волшебник и властелин Русского балета.
На репетициях я всегда пряталась в каком-нибудь темном углу театра из страха, что меня прогонят, если я привлеку к себе внимание. По этой причине мне однажды случилось сидеть рядом с журналисткой, приехавшей посмотреть на репетиции. Она рассыпалась в восторгах по поводу Нижинского. Я нетерпеливо оборвала ее гимны этому божеству словами: «Если вы действительно так хорошо знакомы с этим «чудом», то, пожалуйста, представьте меня ему прямо сейчас». Мы подошли к группе мужчин, где Нижинский беседовал с Дягилевым. Это была волнующая минута. Невозможно было представить себе, что этот скромный молодой человек с татарским лицом, похожий на японского студента в плохо сидевшей на нем европейской одежде, и чудесное видение, которым научился восхищаться весь мир, – одно и то же существо. Я действительно была ему представлена. После этого произошла небольшая путаница, которой очень помогло то, что беседа велась на разных языках. Нижинский не понял, кто я такая, и принял меня за прима-балерину Венгерской оперы, чье имя в тот момент было названо в разговоре. Со временем, постепенно узнавая все больше и больше о Нижинском, я выяснила, что, видимо, из-за этой своей ошибки он приветствовал меня таким очаровательным и почтительным поклоном. Дело в том, что много, очень много раз после этого первого знакомства меня представляли ему, но всегда он отвечал лишь беглым приветствием, подтверждая из вежливости, что знакомство состоялось, и ни разу не узнал меня.
Тем временем мы щедро принимали русских артистов в доме моей матери. Все они побывали у нас в гостях, кроме Дягилева и Нижинского, к которым было невозможно подступиться. Больм не отходил от меня. Как правило, он был для меня источником информации, и через него я знала все, что происходило внутри труппы. Мы очень много говорили о Нижинском и о девушке, очень похожей на него, – его сестре Брониславе. В танце она была похожа на видение и легка, как Павлова, и, кроме того, обладала таким же могучим актерским дарованием, как ее брат. Тот, кто видел их танцующими вместе, никогда не мог забыть этот танец. Кроме них, в труппе была блистательная Матильда Кшесинская, любимица царя и всего императорского двора, кумир интеллектуалов и артистических кругов Петербурга. Ее постоянно окружали телохранители. За пределами России об этой очаровательной женщине и великой танцовщице ходили в высшей степени странные и противоречивые слухи. У нее было великолепное деревенское имение и роскошный городской дворец, где она держала штат придворных, словно великая княгиня. Ее приемы не имели себе равных по роскоши. Даже в те времена богатства о ее коллекции бесценных украшений ходили разговоры. Эта великолепная женщина, хотя и принадлежала к самому недоступному для посторонних и взыскательному двору в мире, была очень великодушна и добра со всеми. Она охотно открывала другим не только свое сердце, но и свой кошелек, и никто из приходивших к ней за помощью не уходил от нее без денег. Если верить сплетням, то царь всея Руси до женитьбы строго соблюдал целомудрие и не имел представления ни о каком ином образе жизни. Мудрые придворные выбрали прославленную и изысканную Кшесинскую, чтобы обратить его величество на путь любви. Как нам рассказывали, она справилась со своей задачей блестяще, но немного лучше, чем хотелось бы двору. Однако те, кто устроил эту любовную историю, всегда знали, как исправить шутки судьбы: одним холодным зимним утром автомобиль императорской фаворитки занесло в сторону на обледеневшей дороге, и вследствие этого несчастного случая царский ребенок, которого она ожидала, не появился на свет. Позже имя Кшесинской связывали с именем великого князя Владимира, могущественного главнокомандующего всей русской армией. Злые языки поговаривали, будто бы золото, взятое взаймы во Франции для покупки новой пушки, попало в сейфы балерины. Ее влияние при дворе и в театральных кругах было всесильным. Противоречить ей не смел никто, даже граф Фредерикс, министр двора и ближайший друг царя. Кшесинская была как дома и во всех интригах большой политики. Но она не хотела отказаться от участия в заграничных гастролях Императорского балета. Она быстро поняла, что такие поездки организовывались не по одним только артистическим соображениям, что они имели далекоидущие и значительные политические последствия и позволяли установить дружеские отношения между Россией и другими странами гораздо быстрее, чем любые дипломатические комбинации. Даже Дягилев, абсолютный правитель труппы, обращался с Кшесинской почтительно во всем, кроме вопросов искусства: эти дела он держал в железном кулаке, который никогда не разжимал.
Все эти необыкновенные, полные бьющих через край сил личности были для нас чем-то совершенно новым. Чем ближе мы их узнавали, тем яснее становилось, что их вообще невозможно узнать. В противоположность всем обычаям европейских театров их личные дела никогда не нарушали суровую дисциплину их труда. Все были ими очарованы. Даже безмятежный покой старого жизнерадостного швейцара, стоявшего у дверей сцены, был нарушен. Этот огромный, возвышавшийся надо всеми симпатичный старик, которого все называли «Малыш», сорок пять лет стоял на своем посту у дверей сцены и спокойно курил свою трубку, совершенно не интересуясь тем, что происходило внутри оперы, и не обращая никакого внимания на знаменитых артистов и необычных людей, проходивших в дверь мимо него. Он жил как улитка в своей раковине: приходил в определенный час, уходил в определенный час, курил свою трубку. Он пресытился этим миром. Но русские что-то сделали со швейцаром. На сколько бы часов раньше своего положенного времени он ни приходил, он всегда опаздывал: эти танцоры уже работали на высокой скорости. Под конец это превратилось в бег наперегонки с неизбежной судьбой. Он ни разу не выиграл. Пока одни артисты еще ворочались в постели, маэстро уже хрипло кричал на других в классах. С восьми часов утра до двух часов дня маэстро давал уроки своим ученикам, разделив их на несколько групп. В первую группу входили те, кто не работал допоздна накануне вечером, а также те, кого он считал менее совершенными в технике. Он группировал своих учеников по степени их одаренности, поэтому позднее время, с двенадцати до двух, он оставлял для своих звездных учеников – Карсавиной, Кшесинской, Нижинского. Одновременно с десяти часов утра почти до вечера шли репетиции на сцене. Когда танцовщики и танцовщицы находили время для еды и сна – это была загадка. Маэстро, которому очень льстило мое постоянное присутствие на репетициях, поощрял мою мечту стать танцовщицей, хотя мне было уже семнадцать лет. Он думал, что при огромном упорстве и настойчивости он еще мог бы сделать что-то из меня, и я день за днем сидела на своем месте и почтительно наблюдала за тем, как он обучает других. Больм тоже хотел учить меня, но он понимал, что мне будет практически невозможно войти в их труппу, и потому посоветовал моей матери послать меня в Вену к сестрам Визенталь. Эти сестры, артистки Императорской оперы в Вене, под влиянием Айседоры Дункан стали концертными танцовщицами. Мысль, что мне придется учиться у них, была мне очень неприятна. Меня интересовали русские, и в особенности Нижинский. Я уже видела его вблизи за обедом. Он слушал цыганскую музыку и, казалось, наблюдал за людьми с равнодушным и отчужденным видом, словно издали. Полузакрытые глаза придавали его лицу странное чарующее выражение. Черты этого лица были несомненно монгольскими, а миндалевидные глаза были темно-карими, хотя на сцене казались темно-синими или зелеными. Он был среднего роста и очень мускулистый, но на сцене казался высоким и изящным. Казалось, что даже его тело изменяется в зависимости от того, какую роль он танцует. То, что он никогда не здоровался со мной, проходя мимо моего столика, приводило меня в ярость, и однажды я дерзко побежала за ним в коридорах Оперы и попросила у него автограф. Нижинский остановился и с очаровательной улыбкой дал мне автограф, но по тому, как он смотрел на меня, я поняла, что он меня не узнал. Я не могла понять, в чем тут дело. Я замечала, что иногда его глаза останавливались на мне, но, как только я смотрела на него, он быстро отводил их в сторону.
Я твердо решила найти какой-нибудь способ быть вместе с этими людьми. Маэстро, который к этому времени был моим верным союзником, посоветовал мне поговорить с Дягилевым, но я почему-то боялась его. Я всерьез хотела попросить о помощи Нижинского, но Больм сказал, что к Дягилеву не могут подойти даже артисты балета. За Дягилевым всегда следовал его лакей Василий, верный раб своего господина, и Дягилев говорил с артистами только во время их работы и о работе. Кроме того, я слышала достаточно сплетен о том, что Дягилев окружил Нижинского непроницаемой китайской стеной. Я не могла понять, зачем надо было создавать вокруг Нижинского эту странную пустоту, но очень хорошо сознавала одно: теперь мне придется действовать с величайшей осторожностью. Никто не замечал, что я обожаю Нижинского. Позже я узнала, что в труппе думали, будто, помимо моего артистического восхищения Русским балетом, меня интересовал Больм. Я очень любила его как друга и восхищалась им как великим артистом. Это маэстро было суждено заметить, что я влюбилась в Нижинского, еще до того, как я сама это осознала. Однажды утром он пришел на занятия к маэстро раньше обычного. Я поняла, что должна покинуть репетиционный зал, и встала, чтобы уйти. Когда я проходила мимо маэстро, тот шепнул: «Берегитесь: Нижинский – солнце, которое светит, но не греет». Его пророческие слова вспомнились мне в последующие годы.
Они отправились в Вену, и я последовала за ними. Все билеты были распроданы уже за много недель до их приезда. Вена была охвачена тем же волнением, что Будапешт. Двор, свет, художественные круги и широкая публика нетерпеливо ожидали прибытия артистов.
По очень строгим (военным) правилам войти в Оперный театр во время репетиций было невозможно даже члену труппы, не работающему на сцене в это время. Но для чего мой крестный отец был заведующим архивами императорской семьи и пользовался доверием Франца-Иосифа? Чтобы помогать мне. И для чего мой зять был лучшим в свое время исполнителем вагнеровских партий? Разумеется, чтобы служить мне. Поэтому я пустила их в ход и получила специальное разрешение приходить и уходить когда пожелаю.
Первое представление было парадным. Даже император, который был уже очень стар и жил уединенно, сделал необычное исключение из своих правил и появился на спектакле. Семьдесят пять виднейших членов царствующего семейства Габсбург ожесточенно дрались между собой за места в трех эрцгерцогских ложах. Даже ложи императорской свиты были переполнены рвавшимися на представление Габсбургами, а фрейлинам и камергерам пришлось довольствоваться любыми местами в партере, какие им удавалось получить.
Пресса повсюду единодушно восторгалась. Выступить против осмелился лишь один человек – Людвиг Карпат, влиятельный венгерский музыкальный критик.
Этот истинный интеллектуал, тесно связанный с династией Вагнеров, обладал душой бойца и был глубоко убежден, что оппозиция всегда крайне необходима для здорового развития искусства. Он не мог терпеть того, что превосходство Русского балета совершенно никем не ставится под сомнение, и выступил с критикой больше ради самого балета, чем из-за собственной придирчивости.
От внимания Дягилева не могло ускользнуть ничто. Однако, несмотря на свою недоступность и на свою возможную обиду, он дал Карпату интервью, как только тот попросил об этом.
Как ни трудно было Карпату просить о встрече с Дягилевым после своего нападения, критик сделал это – только ради меня. Этот крупный и тучный человек навсегда запомнил, что много лет назад в Мариенбаде я однажды оказала ему маленькую услугу: увидев его детский страх перед темнотой, я предложила ему проводить его ночью через лес к находившейся довольно далеко гостинице, где он жил. Этот мелкий случай изменил всю мою судьбу.
Когда мы пришли к Дягилеву, я не чувствовала ни благоговения, ни смущения: я твердо решла достичь своей цели, а когда в моем уме возникало твердое намерение, никто и ничто не имели значения.
Дягилев принял меня в середине дня в пустой приемной отеля «Бристоль». Как только он вошел, мы почувствовали властную силу, исходившую от этого человека. Мы ожидали, что он встретит нас холодно и с обидой, но Дягилев, каждый жест и слово которого были полны одновременно сознания своего превосходства, достойного императора, и неодолимого обаяния, поставил в тупик и Карпата, и меня: горячо заинтересовался нашими просьбами. Он заставил нас чувствовать без малейшего сомнения, что для него нет ничего интереснее, чем мое желание стать танцовщицей. Пустив в ход свое управляемое рассудком волшебство, он повел беседу обходными путями, на которых против моей воли заставил меня говорить, – и сделал это так, что Карпат совершенно ничего не заметил. Внешне это выглядело так, что девушка из общества пришла с просьбой к великому организатору искусства, на самом же деле два сильных противника впервые скрестили оружие. Он владел тем, что я больше всего желала иметь, – Нижинским. И Дягилев своим тонким чутьем уловил приближение опасности, но ощутил ее лишь подсознательно. Я также быстро почувствовала, что он желает читать в моем уме. Карпат совершенно не видел этого изящного поединка, который происходил между слов и за словами, а по большей части в мыслях. К этому моменту Карпат был уже без ума от Дягилева.
«Я считаю, что Больм ошибается, когда советует вам пойти к Визенталь». Казалось, что Дягилев думает вслух: одна мысль следовала за другой. «Идеально для вас было бы стать ученицей Императорской школы танца в Санкт-Петербурге. Но это, разумеется, невозможно даже при самом сильном давлении в вашу пользу: вы не русская и намного старше, чем необходимо». Тут он помолчал. «Думаю, что вам лучше всего брать частным образом уроки у Фокина в Санкт-Петербурге».
Я подскочила на месте, притворяясь, будто эта идея меня обрадовала.
«Мне бы это понравилось, – сознательно повела я его по ложному следу. – Я всегда мечтала поехать в Россию».
Потом он стал узнавать мои впечатления от различных балетов и артистов труппы. Должно быть, я отвечала правильно: он одобрительно улыбался. Все это время я чувствовала, что постепенно поддаюсь его чарам. Я попыталась бороться с его почти гипнотической властью. Сделав отчаянное усилие, я стала рассыпаться в восторгах по поводу Больма-человека – а не Больма-художника, как поступила бы любая увлеченная театром девушка. И тут Дягилев сделал неожиданный хитрый ход: свернул в сторону и спросил: «А Нижинский?»
Я без запинки ответила: «О, Нижинский гений. Как артисту ему нет равных. Но почему-то Больм кажется мне более человечным» – и продолжала преувеличенно восхищаться Больмом. К этому времени он уже был убежден в моей искренности и произнес роковые слова: «Я поговорю с маэстро Чекетти. Он учил всех наших величайших артистов. Я уверен, что он возьмет вас как особую, частную ученицу. Так у вас будет не только великолепный учитель, но и возможность ездить с нами и изучать нашу работу вблизи».
Я с благодарностью сказала ему «спасибо», и на этом наша встреча закончилась. Я едва могла поверить, что сумела одурачить такого немыслимо умного человека, как Дягилев.
В тот же вечер, когда я пришла за кулисы, маэстро издалека приветствовал меня восторженными жестами и громкими криками, в которых проявляется итальянская радость.
«Сергей Павлович решил, что вы будете учиться у меня. Я вне себя от радости, бамбина[1]. Я заставлю вас работать до ужаса тяжело, кара миа[2]. Но вы увидите, какую танцовщицу я сделаю из вас через несколько лет».
Он обнял меня и расцеловал в обе щеки. Он всегда любил целовать молоденьких девушек; в минуты волнения он потирал ладонь о ладонь свои маленькие мясистые руки, а когда бывал в хорошем настроении, всегда рассказывал о своей молодости, когда в него были влюблены все женщины Рима. После его рассказа о нескольких подробностях прежних любовных похождений мы наконец договорились о том, когда и как я начну учиться. Я должна была присоединиться к ним 4 февраля в Лондоне.
Выходя из Оперного театра, я не шла, а летела к зятю и сестре, чтобы сообщить им свои хорошие новости. Эрик был полностью покорен русскими. Его было очень трудно убедить, поскольку он сам был великим артистом, но после первого вечера он не только приходил на все представления, но и наблюдал за репетициями. Он никогда не видел, чтобы такой великий талант и законченный артист, как Нижинский, так много трудился каждый день. Когда я рассказала ему о своей удаче, он от всего сердца поздравил меня и сказал, что такое счастье выпадает редко и что, по словам балетмейстера Королевской оперы, техника русских в классическом итальянском балетном танце так совершенна, что даже итальянцы со своей многовековой традицией не могут их превзойти. Русский классический балет – самая сущность классической школы.
Через несколько дней русские покинули Вену. 4 февраля 1913 года я с огромным воодушевлением начала работать под руководством маэстро Чекетти в Лондоне, где была принята в состав Русского балета. С этого момента вся моя жизнь была посвящена искусству этой труппы, но центром моего интереса был Нижинский – его прошлое, настоящее, личность и гениальный дар.
Нижинский родился в Киеве, городе четырехсот церквей, на юге России, 28 февраля 1890 года по русскому календарю.
Ему дали имя Вацлав, а окрестили в Варшаве через несколько месяцев после рождения по обряду Римско-католической церкви, к которой принадлежала его мать. Желая спасти сына от будущей службы в русской армии, мать отвезла его для крещения в столицу Польши, чтобы он именно там получил свидетельство о рождении. Она даже указала в документах другой год рождения маленького Вацлава – 1889, поскольку дети, родившиеся в том году, имели привилегии в отношении военной службы.
Родители Вацлава оба были польского происхождения. Его отец Томаш (или, иначе, Фома) Нижинский, красивый, смуглый, темпераментный, легко возбудимый и честолюбивый мужчина, был танцором уже в четвертом поколении и происходил из семьи, где искусство и техника танца передавались от отца к сыну, как в танцевальных династиях Вестрисов и Петипа.
Фома Нижинский жил и танцевал в России, где был и знаменит, и популярен, но по причине польского происхождения и оттого, что не был выпускником какой-либо из Императорских школ, он не смог осуществить свое величайшее желание – стать артистом Императорского театра. Это было трагедией его жизни. Фома Нижинский был замечательным классическим танцовщиком, мастером танцевальной техники; по словам Вацлава, в технике отец превосходил даже его самого. Он был отличным акробатом, имел великолепную элевацию, а также прекрасно исполнял характерные роли. У Фомы была собственная труппа, с которой он танцевал по всей России, а в конце восьмидесятых годов добрался даже до Парижа, где выступал в «Олимпии» во время Международной выставки. Он был первым русским танцором, явившимся в этот центр культурной жизни Запада.
Ездя с выступлениями по польским провинциям России, он однажды встретил в Варшаве девушку по имени Элеонора Вереда, ученицу Варшавской школы танца. Она была красивой и изящной, имела синие глаза, светлые волосы и прекрасную фигуру. Нрав у нее был ласковый и тихий. Она происходила из обеспеченной, культурной, но консервативной дворянской семьи. Ее предки с материнской стороны принадлежали к трансильванской знати. Отец ее, богатый польский помещик, который вел жизнь деревенского дворянина, проиграл все свое имущество и после этого застрелился. Вскоре после этого ее мать умерла от горя, и детей-сирот взял к себе дядя, живший в Варшаве. Этот дядя, президент Польской компании государственных железных дорог, полностью взял на себя заботу о детях и желал воспитать их согласно своим взглядам на жизнь. Элеонора, которая была старшей дочерью, заменила мать своим братьям и сестре, и все шло хорошо, пока Элеонора однажды вдруг не заявила, что чувствует непреодолимое желание стать танцовщицей. Ее консервативные и глубоко религиозные родственники восприняли как возмутительную и позорную саму мысль о том, что кто-то из их семьи будет выступать на сцене. Элеонора не пожелала отказаться от своего решения; тогда ее лишили наследства. Она стала бороться с жизнью одна, без всякой помощи своей семьи, и стала прекраснейшей характерной танцовщицей.
Фома Нижинский пылко влюбился в нее. Его яростная и страстная любовь пугала спокойную девушку, и, хотя ей льстили ухаживания знаменитого танцовщика, она его не любила. Его настойчивые домогательства ни за что не завершились бы успехом, если бы он не привел Элеонору в ужас угрозами убить себя, если она ему откажет. В панике девушка наконец ответила ему согласием.
Первые несколько лет их супружеской жизни были достаточно счастливыми.
Элеонора, чувствительная и привязчивая женщина, мечтательница, вскоре после свадьбы почувствовала, что этот неистовый и порывистый человек был не только талантливым тацовщиком, но художником по складу души и обаятельным человеком, и глубоко полюбила его.
Фома, который не входил в труппу ни одного театра, не имел постоянного места жительства. Поэтому супруги были вынуждены переезжать из города в город, занимаясь своим любимым искусством и зарабатывая себе на жизнь, насколько им это удавалось. Нижинские со своей труппой проехали всю Россию из конца в конец – от Балтики до Черного моря, от Польши до Кавказа, от Сибири до Туркестана.
Однажды, когда они ехали по Кавказу через пустынный дикий край по Грузинской дороге – военному шоссе, которое ведет в Персию, – произошел несчастный случай, который позже накрыл мрачной тенью трагедии маленькую семью. Это случилось между Тифлисом и Владикавказом, в какой-то маленькой горной деревне посреди огромного леса, где заночевали Нижинские. Дорожная карета труппы остановилась возле постоялого двора, где были стойло, кабачок и комнаты для проезжающих. Ночью, после того как семья ушла в свои комнаты, на постоялый двор напали бандиты. Их дикость, жестокость, а также внезапность налета привели в ужас молодую женщину, которая готовилась стать матерью. Элеонора на три дня потеряла дар речи.
Вскоре после этого родился ее первый ребенок – мальчик. Его назвали Станислав. Это был крепкий и мускулистый светловолосый малыш, похожий на мать. Уже в младенческом возрасте он проявил несомненные способности к музыке и танцу. Через год родился Вацлав – точная копия своего отца, смуглый, с большими карими глазами. Его мать танцевала на сцене в самый вечер его рождения, за час до того, как младенец появился на свет, так что он был истинным сыном сцены. С момента своего рождения он поступил на служение тому искусству, жрецом которого должен был стать.
Элеонора, которая была очень религиозна, водила детей в церковь всюду, куда приезжала семья. Эти церкви с большими сверкающими башнями в форме луковиц, низкими ударами больших колоколов и мягкими густыми звуками малых, мрачным запахом ладана, яркой росписью на стенах и золотыми иконами, роскошные одеяния и драгоценные камни на священниках оставили глубокий след в уже богатом воображении маленького Вацлава.
Их жизнь была бесконечным путешествием. Она состояла из бесконечной езды в карете по полям пшеницы или золотистой ржи, по широким равнинам, бесконечным степям, пыльным сельским дорогам, глубокой грязи больших дорог, горам и долинам. Лето и осень постепенно переходили в снежную зиму, труппа продолжала свой путь и, словно маленькая темная лента, двигалась по бескрайней равнине, покрытой глубоким снегом, под свинцово-серым однотонным небом русской зимы. В дождь и в ясную погоду, днем и ночью, ночью и днем труппа двигалась вперед. Под палящим летним солнцем, под снежными бурями суровых зим эта героическая маленькая группа артистов медленно прокладывала себе путь по самым глухим и забытым углам Европейской и Азиатской России. Так маленький Вацлав узнал Россию и научился любить ее.
У детей семьи Нижинских не было конца интересным переменам в жизни. Они редко жили на одном месте дольше месяца. Они переезжали из города в город, ехали через деревни; на каждой заставе им при въезде открывали ворота одетые в мех казаки, внимательно изучавшие их взглядами, или охранники в униформе, которым всегда надо было показать пропуска и заплатить деньги.
Потом перед детьми возникал их временный дом, всегда гостиница или постоялый двор – холодные комнаты с керосиновыми лампами, которые обычно ужасно коптили, и большими изразцовыми печами, на которых дети любили сидеть или спать.
С момента приезда на новое место труппа была занята днем и ночью. Артистам приходилось быть еще и рабочими сцены. Они выгружали сначала реквизит, затем костюмы, имущество труппы и свои личные вещи. Потом начинались репетиции с местными музыкантами, обычно непривычными к тому, чтобы аккомпанировать артистам балета; иногда эти репетиции кончались дракой и слезами. Элеонора старалась держать детей возле себя, в гардеробной или за сценой, считая, что так для них будет безопаснее. Но мальчики каждый раз, когда уставали смотреть на родителей, убегали на улицу или, играя, бегали по театру. Для этих детей старшие на время танца мгновенно становились рыцарями и принцессами, нимфами и фавнами. Дети не могли отделить реальность от сказки, потому что балеты, которые они видели, казались им реальнее, чем сама жизнь.
Они ели и спали в каком-нибудь углу театральной сцены или в почтовой карете на коленях у родителей. Иногда – там, где нельзя было найти гостиницу, – они проводили ночи у мужиков в их украшенных резьбой деревянных хижинах. В пути они видели чудесные страны и города, много племен, много разных обычаев, костюмов, танцев и песен. Песни и танцы всей России были их колыбельными. Маленькие Станислав и Вацлав понемногу подрастали в этой невероятно пестрой и разнообразной среде. В семье прибавился еще один член – маленькая дочь Бронислава.
Вацлав лишь смутно помнил события тех лет. Он говорил: «Моя мать, возможно, помнит, когда у меня прорезался первый зуб, но вряд ли помнит, когда я начал танцевать». Однако он ясно помнил, когда именно он впервые выступил перед публикой. Тогда ему было три года. Его отец сочинил для своего талантливого сына па-де-труа – матросский танец, который маленький Вацлав исполнял вместе с братом и крошечной сестрой. Он очень гордился этим танцем маленького матроса.
Фома быстро обнаружил, что среди его талантливых детей самым одаренным был Вацлав, и начал обучать его. На этих начальных уроках танца Фома преподал сыну простейшие шаги и пять позиций. Вацлаву очень нравились эти уроки, и каждый раз, когда у отца появлялось время, мальчик просил его показать новые шаги. Его отец не верил в пригодность очень строгих методов тренировки для такого маленького ребенка. С этого времени дети часто выступали в балетах.
Страсть Фомы Нижинского к жене поблекла. Разъезжая по Центральной России, он встретил молодую танцовщицу-еврейку и вскоре уже имел с этой девушкой бурный роман. Элеонора, горячо привязанная к мужу и преданная ему, заметила его измену, но не могла ничего сделать и лишь молча переносила свою печаль. Девушка поступила в труппу Нижинских, и они продолжали ездить с танцами из города в город.
Элеонора наняла для своих троих детей няню, и однажды в Варшаве, где Фома в это время был балетмейстером, оставила детей под ее присмотром, когда сама должна была уйти на репетицию. Под окном остановился шарманщик. Станислав взобрался на подоконник, от любопытства наклонился вперед, потерял равновесие и, закричав от ужаса, упал из окна третьего этажа. Падение мальчика остановили перила балкона первого этажа. Отец услышал его крик, голоса, вопли няни, выбежал на улицу, увидел своего старшего сына в этом опасном положении, бросился вверх и спас его от смерти. Но переживания и сотрясение мозга, которое, вероятно, перенес ребенок, имели печальные последствия: его развитие прекратилось. Этот сильный и физически здоровый малыш навсегда остался младенцем по уму.
Элеонора считала, что потрясение, которое она пережила на Кавказе во время нападения бандитов, тоже отчасти было причиной душевной болезни Станислава. Она была убита горем, а Фома, тоже глубоко страдавший, искал помощи в каждом городе, где они выступали, у каждого врача, которого мог найти, надеясь отыскать лекарство для сына. Когда мальчику стало хуже, его отвезли к специалисту в Санкт-Петербург, чтобы ребенок получил самое лучшее лечение, какое только могла предоставить ему столица; ради этого лечения семья поселилась там постоянно. Трагедия, произошедшая в маленькой семье, вместо того чтобы сблизить родителей, еще больше разделила их. Фому все сильнее раздражало то, что он, несмотря на свой успех, не мог поступить в Императорский театр. Постоянное молчание и печаль жены нагоняли на него грусть, и разделявшая их трещина становилась все шире. Окончательный разрыв произошел, когда его любовница забеременела: Фома попросил жену развестись с ним, чтобы он мог жениться на этой девушке. Это характерно для русских: если женщина рожает русскому мужчине ребенка, он считает своим долгом жениться на ней и узаконить малыша, несмотря на огромные трудности, которые православная церковь создает тем, кто желает получить развод. Элеонора, набожная католичка, не могла и не желала развестись с мужем. Она раз и навсегда ответила ему отказом, и Фома, выведенный этим из себя, покинул семью.
Несчастный случай, в результате которого он сломал ногу, на долгое время лишил его возможности танцевать и мешал ему зарабатывать на жизнь двум его семьям, хотя несколько лет он давал им все, что мог. Небольшие денежные суммы, которые он присылал жене, стали приходить все реже и реже и, наконец, совсем прекратили поступать.
Элеонора осталась одна в целом мире, без мужа и с тремя маленькими детьми, притом один ребенок был тяжело болен и нуждался в постоянном уходе. Теперь у нее не было никаких доходов, кроме небольшой платы за уроки танца, которые она давала, и, время от времени, платы за редкие выступления то на одной, то на другой сцене. Несчастный случай со Станиславом заставил ее понять, что она не может оставлять своих детей на попечение няни. Быть танцовщицей стало для нее невозможно: в этой профессии необходимо постоянно практиковаться, репетировать и сосредоточить внимание только на танце. Единственное, что ей оставалось, – найти какую-то работу, которая позволила бы ей быть вместе с семьей. Когда-то Элеонора убежала из родительской семьи, чтобы стать танцовщицей; теперь она решила пожертвовать танцем ради детей.
Она сняла квартиру и открыла пансион. Сдавая комнаты жильцам и готовя им еду, она зарабатывала на скромную жизнь себе и своим детям. Всю ручную работу она делала сама, но, несмотря на это, еле сводила концы с концами. Вацлав всегда был возле матери, по сути дела, не отходил от нее ни на миг; он был настоящим маминым сыном, помогал ей на кухне и всюду, где мог, в ее повседневной работе. Он же сторожил дом, когда мать утром уходила на рынок. Вацлав был ее единственным помощником, поскольку Станислав был болен, а Броня еще очень мала.
Но работа по дому приносила мальчику и радости. Чистку посуды, в которой мать готовила еду, всегда поручали Вацлаву. Он очень любил сладкое и поэтому с огромной радостью чистил котелки, в которых она готовила разные глазури и шоколадные кремы. Вацлав сам стал умелым кулинаром.
Вкусные кушанья Элеоноры скоро сделали ее пансион популярным, но ее неисправимая доброта мешала ей требовать деньги, когда кто-то из постояльцев отказывался платить. В эти ранние годы Вацлав привык быть ее защитником – осторожно открывать двери, спорить с торговцами, которым она задолжала, просматривать счета, которые им приносили и которые Элеонора часто не могла оплатить. Семье всегда приходилось экономить на всем, на чем только возможно. Маленький Вацлав рано познакомился с печальной и трудной стороной жизни, и мать рассказывала ему о своих неприятностях.
Наступило лето. В городе стояла невыносимая жара. Элеонора решила отправить детей в деревню, но денег у нее было мало, и потому она поселила их в крестьянской семье, которой почти ничего не нужно было платить.
Для Вацлава началась совершенно новая жизнь. Весь день он был свободен и мог играть в прятки в свежем сене, гулять с компанией мальчиков по широким полям, где рос мак, или купаться в маленьком ручье возле деревни. Дети любили устраивать бои петухов, но однажды одна из этих сердитых птиц напала на Вацлава. Петух-забияка клюнул мальчика в лоб широко раскрытым клювом. Из раны потекла кровь, и мальчик, плача, прибежал домой; там добрая крестьянка вытерла его слезы и залечила рану. Но след от раны на лбу остался у него навсегда. Для крестьян это было самое трудовое время года – дни уборки урожая. Они вставали до рассвета, уходили в мокрые от росы поля, жали пшеницу, рожь, овес и просо, выкладывали из колосьев большие кресты и молились Богу, чтобы погода была ясной и сухой. Когда колосья были высокими, дети с восторгом бегали среди жестких зеленых стеблей, похожих на армию, построенную для смотра. По вечерам труженики возвращались с полей по нескольку человек вместе и восхитительно пели прекрасные народные песни, в которых три или четыре голоса повторяют один и тот же мотив. Мальчики шли сзади взрослых, пытаясь подражать их осанке, походке и песням. К тому времени, как сборщики урожая приходили в свою деревню, долгие сумерки успевали перейти в ярко освещенную звездами ночь. В этой среде Вацлав научился высоко ценить жизнь простых людей, узнал их радости и ценности, их горести и трудности и неизбежность смерти. Здесь Вацлав впервые близко соприкоснулся со всемогуществом природы. Он работал в полях вместе с мужиками. Сначала это казалось достаточно легким делом, но скоро он обнаружил, что работа в полях – не веселая забава, а трудное и утомительное дело. Чуткая душа мальчика поняла, в каких тяжелых условиях должны были трудиться крестьяне, как горька была их судьба во время голода, если плохая погода губила их урожай. Этот мальчик, сын странствующих артистов, которые постоянно переезжали с места на место и не могли прочно обсноваться на одном месте, теперь открыл для себя то, что связало его с его страной, его народом и традициями его предков. Когда лето кончилось и Вацлав вернулся домой, он навеки унес в своем сердце любовь к русской земле.
Как бы много ни работала Элеонора, она не могла заработать достаточно денег на жизнь. Дети подросли, им надо было чему-то учиться. Поэтому она унизилась до того, что попросила мужа о помощи. Фома отнесся к этой ситуации с горечью и озлоблением. Его артистическое честолюбие осталось неудовлетворенным. Произошедший с ним несчастный случай привел к тому, что долгие годы труда, упорная учеба, прошлый успех казались ему напрасными. В таком настроении он ответил жене, что, учитывая все обстоятельства, для детей будет гораздо разумнее не идти по стопам родителей. Он заявил Элеоноре, что лучше всего будет отдать обоих мальчиков в ученики какому-нибудь ремесленнику, например часовщику. Он уверял, что часовщик, хорошо знающий свое дело, всегда сможет честно заработать себе на жизнь, и его существование будет более или менее прочным по сравнению с той жизнью, которая может выпасть на долю даже самому великому танцовщику. Нет, его сыновья не должны пройти через эти страдания.
Для Элеоноры его решение было ужасным ударом. После всего, что было, муж покинул ее. Она рассталась с любимым искусством ради своих детей, и для чего? Чтобы сделать из них ремесленников. Все же она, по совету врачей, отвела Станислава для пробы в мастерскую часовщика. Вначале было похоже, что ребенок заинтересовался этим делом, но через несколько дней стал беспокойным и раздражительным и должен был прекратить учебу. Элеонора и врачи поняли, что Станислав никогда не сможет заниматься даже ручным трудом.
Для того чтобы снять со своих плеч бремя расходов на образование Вацлава и осуществить свою давнюю мечту, в начале осени того же года она привела его, в то время семилетнего мальчика, в Императорскую школу танца, чтобы записать его на вступительные экзамены. Хотя члены экзаменационного совета увидели, что у мальчика прекрасное телосложение для танцовщика и явные способности к танцу, они все же не приняли его в школу, так как посчитали слишком маленьким, и попросили мать привести его снова через два года.
Последующие годы прошли в постоянных стараниях заработать себе на жизнь. Единственным лучом света на горизонте была возможность, что Вацлав поступит в Императорскую школу.
Наконец настал день, когда Вацлав смог стать учеником Императорской школы танца. Императорская школа и Императорские театры были привычной темой для разговора в семье Нижинских. Как часто дети слышали, что их отец не мог танцевать среди этого великолепия лишь потому, что он получил балетное образование в Варшаве. Каждый ребенок, желавший стать танцором, мечтал быть учеником Императорской школы. Ходило много рассказов о том, как трудно попасть в эту школу, ее строгой дисциплине, непрерывной учебе школьников, роскоши, которая их окружает, придворных представлениях и празднествах, на которые приходят великие князья и даже сам император.
Русские всегда любили танец – это доказывают танцевальные сцены, написанные на стенах собора Святой Софии в Киеве и Печерского собора. Православная церковь всегда сурово осуждала танцы, но, несмотря на ее упорную многовековую вражду, любовь к танцу процветала и среди мужиков, и при дворе.
В XVII веке эту варварскую полувосточную Россию впервые познакомил с балетом царь Алексей Михайлович, второй правитель из династии Романовых, на праздниках в честь своей свадьбы. Он первый создал в этой стране постоянный театр и балет. Были наняты балетмейстеры-иностранцы, которые вскоре обучили русских преподавателей. Преемники Алексея Михайловича, идя по его стопам, тоже были покровителями танцевального искусства.
Петр Первый проявлял к этому искусству личный интерес: он сочинял балеты, сам танцевал в них и указом повелел своим придворным тоже это делать. С помощью находившихся у него в плену шведских офицеров он обучал танцу свой двор. Первую серьезную попытку организовать школу танца сделала царица Анна Иоанновна в 1735 году по просьбе Христиана Велмана, преподавателя гимнастики в Императорском кадетском училище. Ему было разрешено взять на обучение двенадцать мальчиков и девочек из бедных семей и подготовить из них профессиональных танцоров. Царица была так довольна результатами его труда, что приказала оплачивать все расходы по обучению и содержанию этих детей за счет государства и отдала им один из своих дворцов. Первым директором школы был балетмейстер-француз Ланде, а за детьми присматривала вдова придворного кучера. Таким было скромное начало знаменитой Императорской школы танца. Но Екатерина Великая выполнила великую задачу превращения огромной Российской империи в цивилизованную страну. В 1779 году она преобразовала школу танца по образцу Императорской кадетской академии, из которой позже был создан Пажеский корпус – императорская охрана. Она построила первые каменные театры и открыла их для широкой публики.
Царь Павел объединил Императорскую школу со Смольным институтом, который был самой привилегированной школой в империи; поскольку этот институт был женским монастырем, духовенство боролось против такого объединения, но напрасно.
В это время в Россию был приглашен французский балетмейстер Шарль Луи Дидло. Мы можем считать его отцом русского балета. Он придавал особое значение систематическим тренировкам и актерскому мастерству танцоров, требуя от них настоящей драматической игры: «Настоящий танцовщик должен быть также хорошим актером и поэтом в душе». Он был суровый человек, почти фанатик, но благодаря ему школа выпускала выдающихся танцовщиков, и балет занял в русском искусстве видное место; это место балет сохранил за собой до самой революции. В течение двадцати восьми лет Дидло был директором Императорской школы и любимцем царя; и благодаря Дидло прекратилось противодействие, продолжавшееся сто лет. Он первый пригласил иностранных балерин танцевать в Мариинском театре, и таким образом Санкт-Петербург познакомился с искусством Тальони, Эльслер и других знаменитых танцовщиц. Преемники Дидло старались сохранить его традиции, и через десять лет его должность унаследовал французский танцовщик Мариус Петипа. Гениальный и изобретательный ум Петипа неутомимо трудился в течение шестидесяти лет, которые этот человек проработал в Императорском театре. Петипа сочинил шестьдесят балетов, переделал еще семнадцать и создал балетные сцены для тридцати семи опер. Он не только создал богатый репертуар для Мариинского театра, но также разработал словарь танца и расширил этот словарь за счет бесчисленного множества новых шагов.
Рассказы об Императорской школе были основаны на правде. Трудность поступления в нее, ее закрытость и ее тесные связи с царским двором окружали ее особым блеском. Ее ученики так же, как воспитанники Пажеского корпуса, входили в придворный штат и принадлежали к привилегированному миру.
В этой великолепной школе танец преподавали лучшие учителя, и обучение продолжалось восемь лет. Школа была организована по военному принципу, дисциплина в ней была железная и не ослабевала никогда. Главным руководителем школы был директор Императорских театров.
С того момента, как ребенка принимали в школу, родители фактически отказывались от всех прав на него, и ученик формально становился приемным ребенком царя.
Врачи и балетмейстеры по результатам строгого физического осмотра решали, кто из детей будет принят на двухлетний испытательный срок. В течение этих двух лет эти дети продолжали жить у себя дома, но Императорская школа обеспечивала их всем необходимым. Обычно заявки подавали несколько сот детей, а принятых оказывалось от шести до десяти. Если в течение двух испытательных лет они хорошо проявляли себя, их брали в школу в качестве постоянных учеников, а закончив ее, они автоматически становились членами труппы Мариинского театра.
Императорская школа размещалась в огромном дворце стиля раннего барокко между Невским проспектом и рекой Фонтанкой, в центре самого престижного округа Петербурга, на Театральной улице. Мебель в ней была простая, но этот дворец XVIII века дышал роскошью – обшитые панелями стены, огромные комнаты, большие хрустальные люстры.
Школа имела собственную часовню с большим клиросом и желто-белыми мраморными столбами, где по воскресеньям и в праздничные дни шли службы, собственную больницу, где постоянно дежурили врач и медицинские сестры и где дети должны были проходить осмотр каждую субботу в течение восьми лет, и свой театр, общий у них с учениками театральной школы, в котором проходили годовые экзамены. Спальня учеников была просторной: в ней хватало места для сорока детей, а жили только двадцать пять. У каждого ученика был в этой спальне свой пронумерованный уголок, над которым висела его собственная икона. В конце спальни спал один из пяти гувернеров, надзиравших за детьми. У них была специальная баня на территории школы, где мальчики мылись по-русски каждую пятницу, и мозольный оператор, занимавшийся их ногами, за которыми там ухаживали с почти религиозной заботой.
На предварительном экзамене 20 августа 1900 года Вацлав вместе с пятью другими детьми был выбран из ста пятидесяти мальчиков. Он был очень робким и застенчивым и поэтому едва был в силах отвечать на вопросы экзаменаторов – так окружающая обстановка подавляла его своей роскошью. Но знаменитый танцовщик-солист Николай Легат, который был среди экзаменаторов, заметил его необыкновенные бедра и хорошо развитое тело и настоял на том, чтобы его приняли.
Вацлав никогда не жил в такой роскоши: шесть смен белья, три ученических мундира – черный на каждый день, синий для праздников и серый льняной для лета; два пальто, из которых зимнее было с тяжелым каракулевым воротником, ботинки из кожи высшего сорта и туфли-лодочки для дома. Мундиры были такие же, как в Кадетском училище, и имели высокий бархатный воротник, на котором была вышита серебряная лира – эмблема школы. Головные уборы были такие же, как армейские, и украшены двуглавым орлом – императорским гербом. Вацлав был невероятно горд: в первый раз за свою жизнь он мог покрасоваться в новой одежде. Но возможно, самую большую робость он испытал, когда получил одежду и туфли для танцев. Вацлав был чистоплотен до педантизма и очень заботился о своих нарядах. Он всегда выглядел чистым и ухоженным.
Для Вацлава поступление в школу было огромной переменой в жизни. Он вряд ли хоть раз до этого оказывался вне родного дома и без материнской заботы; а уроки казались ему очень трудными, потому что ученики должны были изучать те предметы, которые преподаются в обычной средней школе. Во всех дисциплинах, не относившихся к искусству, кроме математики и геометрии, Вацлав был плохим учеником. С первой минуты его школьной жизни его пять одноклассников стали смеяться над ним за его монголоидные черты лица и миндалевидные глаза и прозвали его «Китаец». Это прозвище было обидным для Вацлава, потому что из-за Русско-японской войны монголоиды были непопулярны в России. Вацлав жил так же, как остальные ученики, во всем, кроме еды, часть которой ему в первые два года приходилось приносить из дома, а его мать не могла давать ему те деликатесы, которые были у других. Но Вацлав не чувствовал зависти: он всегда предлагал другим часть тех маленьких подарков, которые получал от своих учителей или от старших учеников.
Только один человек смог проломить стену сдержанности, которой окружил себя Вацлав, – это был его учитель, Николай Легат. Он был не только выдающимся танцовщиком, но и чудесным учителем – обаятельным и веселым и при этом очень понимающим и чутким. С первой секунды, когда он остановил свой взгляд на Вацлаве, он понял, что в этом мальчике есть что-то, из чего в подходящих условиях может вырасти великое искусство. Вацлав любил учиться у него. Эти уроки казались праздниками. Как только Вацлав входил в танцевальный зал, он словно сбрасывал с себя робость и оказывался в своей природной среде. Он с религиозным восторгом и слепым повиновением на удивление легко выполнял шаги, которые Легат с огромным терпением показывал своим ученикам. Из этих уроков родилась взаимная симпатия, которая сохранилась навсегда. Позже Вацлав говорил мне, что обязан всем урокам своего неутомимого наставника Легата. Даже его товарищи-ученики замирали от восторга, словно околдованные, как только Вацлав начинал танцевать, и очень скоро в школе начались разговоры о том, что в ней растет новая звезда. Только Вацлав, казалось, не обращал внимания на эти слухи.
В 1902 году двухлетний испытательный срок закончился, и Вацлав был принят в Императорскую школу как постоянный ученик. Теперь он стал пансионером. Вначале он очень тосковал по матери, но как раз в это время началось серьезное изучение искусства. Начиная с первого года ученики школы были заняты в балетах и операх Мариинского театра как статисты или на малых ролях. Дети любили эти походы в театр, куда они ездили под надзором дежурного гувернера в специальных ландо, входивших в императорский каретный парк. Ученики имели собственную раздевалку на пятом этаже Мариинского театра. В ней им полагалось находиться, когда они не были заняты на сцене, но Вацлав всегда находил способ выбраться оттуда и спрятаться за кулисами, чтобы посмотреть на свой идеал – на Шаляпина. Именно Шаляпин произвел глубокое впечатление на мальчика Вацлава, и ему Вацлав страстно желал подражать. Он подсматривал каждое его движение, изучал его грим и вскоре сам стал гримироваться с таким потрясающим мастерством, что изумил своих учителей. Впервые Вацлав вышел на сцену Мариинского театра в «Аиде», в роли одного из мальчиков-негритят. Он часто получал роли и в операх, а поскольку был очень музыкальным, то скоро стал знать их наизусть. Вацлава выбрали на роль принца Готфрида Брабантского, брата Эльзы в «Лоэнгрине», и он очень гордился этой своей первой сольной ролью.
Вацлав, как и его родители, был воспитан в римско-католической вере и был очень религиозным, но уже в этом возрасте он каким-то образом мог обнаружить присутствие Бога повсюду, а поскольку большинство учеников школы принадлежали к греческой православной вере, он ходил с ними на службы в школьную часовню, которую любил за золотой алтарь и огромные желтые мраморные колонны. Отец Василий, школьный священник, всегда находил для Вацлава доброе слово, когда тот кланялся ему, хотя и был другой веры. А Вацлав восхищался тем, с каким достоинством двигался этот священник, и его сверкающим золотым крестом.
Вацлав хорошо приспособился к распорядку школьного дня. В 7.30 привратник звонил в колокол, и ученики должны были вставать. Это был трудный момент для Вацлава, потому что он любил поспать и пытался урвать несколько лишних мгновений отдыха. Затем ученики шли в банный корпус, который был уникальной особенностью этой школы: вдоль стен стояли шкафчики, для каждого мальчика свой, а в середине комнаты был большой круглый медный бассейн, в который из фонтана лилась теплая вода. Через пятнадцать минут мальчики должны были пройти мимо гувернера, который ждал их у двери в столовую, находившуюся напротив спальни. Там мальчики должны были каждое утро сдавать свои носовые платки и получать взамен другие, чистые. Перед завтраком один из старших мальчиков читал благодарственную молитву. Ученикам подавали простой русский завтрак – кофе, чай, булки и масло. Детям разрешалось есть столько, сколько они хотели, а еда в школе была такой же хорошей, как у самой императорской семьи, которая часто присылала ученикам лакомства со своего стола.
После завтрака ученики строились парами и в сопровождении гувернера отправлялись гулять до девяти часов либо на Невский проспект, либо к Казанскому соболу[3]. Этих одетых в мундиры детей с хорошими манерами знали и любили жители столицы.
После возвращения с прогулки начинались уроки. Вацлав быстро научился хорошо играть на пианино и в свободное время играл в комнате отдыха для своих одноклассников.
В десять часов начинались уроки танца, которые были в расписании каждый день и продолжались до двенадцати. В школе было несколько больших танцевальных залов, в которых пол был наклонный, как на сцене, а сделан он был из мягкой сосны.
В такой класс ученики приходили в своей танцевальной форме – черные штаны и белые рубашки. Тем, кто показывал большие успехи в танце, разрешалось поливать пол.
В двенадцать часов подавали легкий второй завтрак, и после этого дети отдыхали в течение часа. С часа до пяти дня у них снова были уроки по их постоянным предметам.
Затем следовал большой обед с несколькими переменами блюд, а после него ученики отдыхали или играли. Самой популярной была русская национальная игра в мяч, которая называется «лапда»[4], в ней Вацлав был отличным игроком и так же хорошо фехтовал. Остальные виды спорта в это время были строго запрещены ученикам: от них мышцы могли развиться не так, как нужно для танца.
Уроки бального танца у мальчиков были общие с девочками, и, разумеется, во время этих занятий начинались невинные любовные ухаживания. Поскольку общение между учениками и ученицами было строго запрещено, они прятали свои любовные записки в тайниках, например под ножкой пианино. Если записку обнаруживали, ученика наказывали и оставляли без сладкого. У всех мальчиков были такие предметы платонической любви – у всех, кроме Вацлава, который уже в это время знал только одну подлинную любовь – любовь к танцу.
После уроков классического танца Вацлав больше всех занятий любил уроки пантомимы. Это искусство преподавал сам великий мим Гердт, который восхищался способностями Вацлава и с гордостью говорил своим коллегам из Драматического театра: «Маленький Нижинский, ученик школы танца, – это будущий великий российский актер».
На уроках грима Вацлав занимался с огромным интересом. В большой комнате, обставленной как артистическая уборная, с соответствующим красным и зеленым освещением, зеркалами и столиками, ученики должны были изучить анатомическое строение своих лиц, эффекты красок и линий и научиться накладывать характерный грим.
Вацлав был очень странным мальчиком. Когда другие ученики веселились, он не присоединялся к ним, если они не звали его сами, поскольку в это время он уже привык к тому, что классные товарищи, завидуя ему, специально не обращают на него внимания. Он молча размышлял о чем-то в углу или придумывал какую-нибудь шутку. Вацлав по натуре был озорником, и каждый раз, когда мальчики хотели повеселиться, он придумывал, что устроить; в этих случаях его предложения принимались охотно. По сути дела, он был заводилой во всех проказах, которые устраивали ученики. Он разрисовал чернилами кресло учителя математики; он рассыпал в классе чихательный порошок. Только на уроках танца от него нельзя было добиться непослушания. Эти уроки и сцена всегда были для него святыми. Учился Вацлав медленно, и учителя, не понимавшие его психологию, считали его ленивым и часто лишали его за лень конфет или каникул. Вацлав покорно подчинялся и проводил много часов запертый в специальной комнате, служившей местом заключения для непослушных учеников. Ее стены были увешаны фотографиями балетмейстеров и великих танцовщиков прошедших столетий. Вацлав целиком погружался в изучение их движений и костюмов и не чувствовал, что на самом деле это было наказание.
Директор школы часто жаловался матери Вацлава на его лень, и она со слезами просила сына быть прилежнее. Ее меблированные комнаты не процветали; она жила бедно и постоянно нуждалась в деньгах. Ей пришлось заложить свои самые любимые вещи. Постепенно все, что она имела, отправилось в ломбард и больше не вернулось. И когда все шло так плохо, что казалось, хуже быть не может, на эту несчастную женщину обрушился неожиданный удар: Вацлав за свою очередную шутку был временно отстранен от занятий.
Однажды, когда мальчики должны были ехать в театр, они взяли с собой в карету свои игрушечные луки и стрелы. Вацлав, который был отличным стрелком, прицелился через окно и нечаянно ранил в глаз своего преподавателя, а тот пришел в ярость и спросил, кто виноват. Вацлав встал, признался в своем преступлении и в результате был изгнан из школы. Его мать горько плакала: разбилась ее самая прекрасная мечта, рухнули ее надежды, а в настоящем необходимость кормить еще один голодный рот была для нее просто катастрофой. Переход из роскошного уюта школы в городскую квартиру, пропахшую едой, и от жизни без забот к нужде оставил глубокий след в душе впечатлительного Вацлава. Встречаясь с соседями, он чувствовал унижение и стыд: они все знали, что он исключен из школы. Вацлав заметил среди них одну крикливо одетую женщину со множеством дешевых кружев и страусовых перьев, которая приходила к ним постоянно, особенно в часы еды. Она пила чай Элеоноры, ела ее еду и непрерывно сплетничала.
Дни были заполнены постоянным страхом перед кредиторами и боязнью, что семью выселят из квартиры. Однажды Элеонора неизбежно должна была уплатить долг, и ей были нужны пять рублей. Но попросить их взаймы было не у кого, кроме той самой дружелюбной соседки. Элеоноре пришлось сделать огромное усилие для того, чтобы пройти через это мучительное испытание. Вацлав находился в комнате, когда она объясняла, как срочно нужны ей деньги. Эта женщина выслушала ее с вниманием и интересом, как человек, сердцем понимающий чужую беду, – а под конец, когда Элеонора изложила свою просьбу, соседка вздохнула и стала со слезами говорить, что ей очень жаль, но отказалась помочь и величаво вышла из комнаты со словами утешения на устах. Когда за соседкой закрылась дверь, Элеонора заплакала. Значит, теперь детям будет совсем нечего есть! Вацлав, сжавшийся в комок в углу комнаты, неподвижно смотрел на эту сцену. Теперь он понял, в каком положении находилась его мать, понял ее горе и твердо решил работать и учиться, приложить все силы для того, чтобы сделаться великим танцовщиком и скорее стать ей помощником.
Наказание было отменено, и Вацлав вернулся в школу. С этого дня он выполнял обещание, которое дал себе, и учился усердно. Вскоре он стал гордостью своих учителей. Через два года после поступления Вацлава в школу Броня тоже стала ее ученицей.
Как ни восхищало учеников участие в спектаклях Мариинского театра, их нельзя было сравнить с придворными спектаклями. В этих случаях волнение охватывало всех – от балетмейстера до лакеев. Детям напоминали, чтобы они не забывали строгие правила этикета, принятые при императорском дворе. Когда мальчиков везли в карете, они были под сильным впечатлением того, что скоро окажутся лицом к лицу с царем всея Руси, их повелителем, их «батюшкой».
Дворцовые ворота распахивались перед ними, охрана приветствовала въезжающих. А внутри были еще солдаты и камер – юнкеры.
Когда ученики входили в бальный зал, их глаза на секунду слепли от его великолепия: зал был полон дипломатов, на которых были надеты атласные ленты, почти незаметные под орденами, а ордена были усыпаны драгоценными камнями, и золото на мундирах блестело, отражая свет хрустальных люстр. Дети начинали нервничать, когда видели зрителей, а это были их величества и их высочества со своими свитами. Но после первых тактов музыки все начинало идти гладко. Когда ученики танцевали, они были в своей стихии. После представления царь и царица любезно говорили с ними, раздавали им подарки и клали им на тарелки пирожные или куски кекса. Те, кто танцевал особенно хорошо, получали в виде отличия какую-нибудь драгоценность, и однажды вечером Вацлав, когда после своего сольного танца подошел поцеловать царю руку, получил в подарок из рук придворного камергера золотые часы с инициалами Николая Второго. Это была самая высокая награда, которую его величество давал ученику Императорской школы в знак того, что доволен им.
Выступления во дворце великого князя пугали гораздо меньше: там не было царской сдержанности, и после танца ученикам разрешалось сидеть на коленях у императорских высочеств и играть их сверкающими драгоценностями и украшениями.
Талант Вацлава развивался с поразительной быстротой. Его слава прочно укрепилась в школе, а его природный дар был больше, чем у любого другого ученика за всю ее историю. Вацлав был полон энергии и желания совершенствоваться. Он никогда не был доволен собой, а поскольку он чувствовал, что пируэты даются ему не так легко, как прыжки, он решил упражняться в них до тех пор, пока не добьется высшего качества. Но это неутомимое стремление стать лучше едва не погубило его. Однажды Вацлав, дожидаясь своего учителя, начал исполнять пируэты и тур-ан-л’эры (повороты в воздухе) в классе, где танцевать было запрещено. Он был так поглощен своей тренировкой, что недостаточно обращал внимание на скамьи. Приземляясь, он со всей силы ударился об одну из них и получил опасную травму живота. Три месяца он пролежал в больнице на спине, находясь между жизнью и смертью, но крепкое телосложение в конце концов помогло ему выжить. После долгого вынужденного бездействия Вацлав вернулся к учебе и с неслабеющей уверенностью шел вперед, оттачивая свою технику до самого яркого блеска. Внешние события редко проникали за стены школы. В спокойном уединении и под надежной защитой ее тепличные цветы развивались без тревог. Но после проигранной войны с Японией по России катилась революция. 9 января 1905 года Вацлав спокойно шел с учебниками под мышкой на квартиру к своей матери – и вдруг столкнулся с мощной, как приливная волна, огромной толпой людей, которые как бешеные мчались к Зимнему дворцу. Демонстрацию возглавлял священник, отец Гапон. Это скопище людей подхватило Вацлава, унесло с собой и с ужасной силой все плотнее сжималось вокруг него. Он пытался выбраться, боролся с этим человеческим потоком, но безуспешно. Когда стремительно бегущая толпа приблизилась к дворцу, навстречу ей помчался конный эскадрон казаков, вооруженных своими ужасными кнутами. Яростный бег мгновенно прекратился, в воздух полетели камни и кирпичи. Лошади, храпя и фыркая, рванулись вперед и врезались в толпу. Удары кнутов обрушились как град на головы и спины. Завопили женщины, закричали мужчины, заплакали дети. Вацлав попытался закрыться книгами и, наклоняясь вниз, вдруг почувствовал ужасную боль и собственную теплую кровь, текущую по лицу. Один из казаков с дикой силой ударил его по лбу. От этой глубокой раны остался шрам рядом с тем, который оставил драчливый петух. Этот шрам всегда напоминал ему об ужасной картине – безжалостном нападении казаков на безоружных, умирающих от голода людей, которые просили хлеба. После этого Вацлав всегда по-братски относился к людям и начал понимать страдания народных масс.
В конце января забастовки, которыми был отмечен этот революционный год, достигли критической стадии. Национальное восстание было мощным, но мало сведений о нем проникало за прочные стены Императорской школы танца. Даже балетная труппа Мариинского театра, обычно столь верная двору, который ее поддерживал материально и защищал, заразилась духом беспокойства, которым был пропитан воздух. В октябре 1905 года Фокин, Павлова и Карсавина внесли несколько предложений о том, как улучшать и поддерживать стандарты труппы, и, проявив высокое благородство, попытались прервать представление «Пиковой дамы» Чайковского в знак сочувствия забастовщикам.
Восстание потерпело поражение. Республика, провозглашенная на массовом собрании 16 октября, пала. Три великих танцовщика, покинутые большинством своих коллег, которые отказались бастовать и подписали заявление о верности властям, теперь ждали увольнения и ареста.
В атмосфере школы ощущалось напряжение, незнакомое ей до этих пор. В коридорах было тихо. Гувернеры выглядели так, словно были чем-то озабочены. Старшие мальчики были взволнованы, и даже малыши знали, что народ замер в мучительном ожидании. С минуты на минуту должна была произойти революция. Но, несмотря на это, уроки, практические занятия и репетиции продолжались. Только однажды утром Сергей Легат, брат Николая, не пришел к ученикам. Больше он уже никогда не давал им уроков.
Сергей Легат почему-то подписал заявление о верности властям против своей воли. Он уже был на пределе душевных сил из-за приводивших его в отчаяние несчастий в его любовных отношениях с Марией Петипа, дочерью великого балетмейстера; а из-за этой подписи, которую считал предательством своих друзей, оказался на самом дне пропасти печали и стыда. Возможно, Вацлав тогда не знал, что Легат всю ночь бредил во сне: «Мария, что меньшее зло для Бога – чтобы я убил тебя или себя?» Лишь гораздо позже Вацлав узнал, что утром Сергей Легат был найден с перерезанным бритвой горлом.