«…Кедеши Молоха и Астарты обязывались к жертвам иного рода. Бог разрушения и враг жизни умилостивлялся самоистязаниями и требовал уничтожения той силы, которая служила к продолжению существования на земле человеческою рода, – половой силы. Известны были огненные очищения[20] или прохождения через огонь в честь Молоха; жрецы его резали себе тело и бичевали себя. Еще более распространено было скопчество. Кедеши, т. е. «святые», «священники» Молоха и Астарты, были кастрировавшие себя так называемые galli[21]. Сцены этого обряда, сопровождавшиеся неистовством, поразительны. Греческие писатели передают, что среди раздирающих (печальных? грустных? – В.Р.) звуков музыки и пения они резали себе руки и бичевали себя; а юноша, которому приходила очередь оскопиться, срывал с себя одежды[22] и, что-то неистово выкрикивая[23], хватал нож и отсекал свой детородный член. Вслед затем он бежал по улицам города, держа в руке отрубленный детородный уд, и, войдя в первый попавшийся дом, – потрясая, показывал его найденной там женщине и бросал к ее ногам[24](Movers. «Ueber d. Relig. d. Phoeniz». S. 684–685). Женщины в честь Небесной Девы, Астарты, – также обрекали себя на всегдашнее безбрачие[25]. В связи с такого рода посвящением[26] мужчин и женщин на служение Молоху и Астарте и сопровождавшими его обрядами находился преследуемый Моисеем[27]обычай, по которому мужчины одевались в платье женщин и – наоборот[28]. Юноши как бы обращались в девушек, после посвящения их божеству, т. е. после того, как они лишались детородных органов. Быть может, в этом отчасти выражалась и мысль о том, что божество есть нечто безразличное по отношению к полам[29]. На это указывает свидетельство древних: согласно им, богиня Венера представлялась иногда андрогином (ανηρ + γυνη) и называлась и «Марсом», и «Венерою». Особенно в мистериях признавалась она intriusque sexus[30]. Ее называли поэтому «Deus Venus», как и сирийскую богиню Луны «Deus Lunus» и «Dea Luna». На острове Кипр была даже «бородатая Венера», «Venus Barbatus». Молох превращался в Мелитту и наоборот. Вот почему мужчины перед Венерой приносили жертву в одежде женщин, а женщины перед Марсом в мужской одежде[31]. «Invenies in libro magico praecepi, – говорит Маймонид о религии сирийцев, «ut vestimentum muliebre induat vir, quando stat coram Stella Veneris, similiter et mulier induat loricam, quando stat coram Stella Martis»[32] (Архимандрит Хрисанф. Религии древнего мира. Т. III, стр. 302–303).
«В Сидоне, столице Финикии, Астарта – или «Великая Астарта», как здесь называли ее, – была верховным божеством и покровительницею города. Самые свойства этой финикийской богини, по общему значению сходной с Ваалит и Ашерой, были, в существе, совершенно отличны. Эта αστροαρχη – как по-своему переводили ее имя греки – была Девственница, Virgo Caelestis – в противоположность Ашере. Характер ее – суровый и мрачный, а культ требовал воздержания и самоистязаний и соединялся обыкновенно с культом Молоха. Ее поклонники обязывались к целомудрию и должны были приносить ей в жертву свою страсть и свои чувственные пожелания[33]. Санхониатон и ее, как Ваалит и Истар, называет «звездою Венеры», но большинство греческих писателей признают ее богинею Луны[34]. Нет сомнения, что Астарта представляет собою женскую половину Молоха, как Ашера – Ваала. Первоначально, конечно, она была то же, что и Ваалит и Ашера; но впоследствии, параллельно Молоху, который присоединился к Ваалу, в сидонской Астарте воплотилась сторона этого Молоха – элемент, враждебный жизни и ее развитию. По крайней мере, тип этой вечной Небесной Девы, суровой, услаждавшейся кровавыми жертвами, ближе всего подходит к типу Молоха… По всей вероятности, за нею оставалось значение не планеты Венеры, как за Ашерою, а Луны» (там же, стр. 284–285).
«Иночество» глубоко коренится в духе и сущности христианства, и чтобы убедиться в этом – стоит только раскрыть правдивые сказания лет древних. Там мы увидим, что оно появилось вместе с проповедью Евангелия, что с самого начала христианства души, наиболее верные Евангелию, избирали путь отречения от мира и мирских привязанностей. «Преподобные» явились на земле в лице тех, кто всеми силами души стремился уподобиться Сладчайшему Иисусу.
Вот почему еще в Ветхом Завете встречаются следы монашества. Таковы были назореи[35], посвящавшие себя Богу по особенному обету, на время или на всю жизнь. Таковы были Илия, Елисей и ученики пророческие, соблюдающие целомудрие[36] и нестяжательность и жившие в пустынях; таковы были все те, которые, по слову Апостола, скитались в милотях и козьих кожах, терпя недостатки, бедствия, озлобления[37], – те, которых весь мир не был достоин, скитались по пустыням и горам, по пещерам и ущельям земли (Евр. XI, 37, 38). Таков был и Предтеча Господень.
Но в полном совершенстве иночество раскрылось только в Новом Завете. По словам аввы Пиаммона, новозаветное иночество ведет свое начало от самих Апостолов. Таким в начале было и все множество первых уверовавших во Христа. Св. Василий Великий в самом обществе Господа Иисуса Христа и Апостолов видит первообраз иночества [38]…
Действительно, некоторые из Апостолов, не вступившие в брак до своего призвания к апостольству, остались навсегда девственниками: св. Иаков, брат Господень, сыны Зеведеевы – Иоанн и Иаков и Апостол Павел. Ученики св. Апостола Павла, Тит и Тимофей, подобно своему наставнику оставшись безбрачными, всецело посвятили себя на служение Господу. Дщери перводиаконов Филиппа и Николая пребывали в девстве[39]. Климент, ученик апостольский, писал уже окружные послания к девственницам[40]… С самых времен апостольских идет почти непрерывный ряд свидетельств церковных писателей о девственниках и девственницах.
Св. Игнатий, св. Иустин мученик, апологеты Афинагор и Минуций Феликс, Ориген, Тертуллиан, св. Мефодий Тарский, св. Киприан – говорят нам о существовании в древней Церкви подвижников и подвижниц, отрекавшихся от мира для нераздельного служения Господу[41].
После Апостолов из подвижников и подвижниц первого века нам известны святые: Фекла, Зинаида и Филонида, Евдокия и Телесфор.
Св. Фекла, после проповеди Апостола Павла и Варнавы в Иконии, уверовав в Господа, оставила своего жениха[42]. После чудесного избавления от огня в Иконии и зверей в Антиохии, с благословения Апостола Павла «иде в Селевкию и вселися в пустем месте на некоей горе близ Селевкии, и тамо живяше в посте и молитвах и богомыслии» – до 90 лет своей жизни. Память ее 24 сентября.
Святые Зинаида и Филонида были сродницами Апостола Павла. «Оставлыпе своя стяжания и всего отрекшеся мира», – они пришли в Фиваиду и там, близ города Димитриады, «в некоем вертепе житие свое провождаху». – Язычники, «нощию нападше, камением побита их, и тако блаженным сном успнули»… Память их 11 октября.
Святая Евдокия прежде была блудницей в Илиополе и обладала огромным богатством. Ее обратил ко Христу «инок некий, именем Герман», который в своей обители «имяше братий семьдесят иноков». Искренно раскаявшись, св. Евдокия в святом крещении возродилась в (96 году) к новой жизни и, раздав все свои сокровища, вступила «в монастырь девическ, в пустыни». Скончалась мученическою смертью уже в 152 году, прожив царствования Домициана, Нервы, Траяна, Адриана и Антонина. Память ее 1 марта.
Святой Телесфор проводил, до своего избрания в папы, отшельническую жизнь. Скончался мученическою смертию (128–139 г.).
Из второго века известны своей подвижнической жизнью: святый Фронтон, имевший под своим руководством до 70 иноков и построивший монастырь в пустыне Нитриской, св. Параскева, раздавшая по кончине родителей все имущество и принявшая иноческий чин, впоследствии пострадавшая за Христа, св. Наркис, епископ Иерусалимский. Оставивши престол, он удалился в пустыню, где и пробыл до конца дней своих в подвигах иноческих. Св. Евгения, римлянка, дочь наместника александрийского, в царствование императора Коммода обратившись ко Христу чтением Свящ. Писания, тайно удалилась из дома родительского и по дороге встретила обитель. Ее сопровождали евнухи Протасий и Иакинф. «Слышу, яко Елий, епископ христианский, – сказала она слугам, – созда зде монастырь, в нем же черноризцы непрестанно во дни и нощи хвалят Бога песньми». Увидав Елия, построившего монастырь, она приняла св. крещение вместе с евнухами. Переодетая в мужскую одежду, Евгения принята была в мужской монастырь, «юноше подобна одеянием и остриженными власы». «В монастыре живяше, – добре иночествуя и работая Богу». Избранная по смерти аввы в настоятели, она подверглась низкой клевете. Явившись на суд к наместнику Филиппу, своему отцу, она открыла ему свой пол и происхождение. Впоследствии основала женский монастырь, в котором была настоятельницей. Жизнь свою окончила мученически. Память ее 24 декабря.
В III веке прославился своими подвигами св. Никон. Родом из Неаполя, он после св. крещения отплыл на остров Хиос, где на горе Ганос был крещен епископом Кизическим Феодосием, укрывавшимся в пещерах от гонения со множеством иноков. «По приятии крещения святого, блаженный Никон живяше в пещерном том монастыре, учася божественным книгам и иноческому присматривался житию: тоже и сам облечен бысть во иноческий образ кротости ради своея».
Св. Галактион и Епистима – из г. Емеса в Финикии. Св. Галактион, будучи христианином, по воле родителей был обручен с язычницей Епистимой. Обратив ее ко Христу, он убедил ее вести девственную жизнь[43]. Ночью они удалились из дома и пришли к Синаю, и там, близ горы Публиона, Галактион вступил в мужской монастырь, а Епистима – в женский. «Подвиги его и труды кто изрещи может? Никогда не виден бысть празден, но или делаше, что монастырю потребно, или моляшеся: пост его бе безмерен, иногда бо во всю седмицу не вкуси. Толикий же целомудрия и чистоты своея бе хранитель, яко во вся лета постничества своего соблюдашеся опасно, да не видит лица женска»[44]… Впоследствии Галактион и Епистима сподобились мученического венца. Память их 5 ноября.
Св. Пансофий, родом из Александрии, по смерти отца своего Антипата раздав все свое имущество, удалился в пустыню. Скончался мучеником в царствование Декия. Память его 15 января. В то же царствование пострадал за Христа инок диакон Авив. Память 6 сентября.
Св. Анастасия Римляныня. Близ Рима, на уединенном и незнаемом месте, находился женский монастырь. Круглой сиротой Анастасия, трех лет, была взята на воспитание игуменией Софией. Она выросла красавицей, но «вся уметы вменивши, уневестися Христу, и день и нощь в молитвах служаше». На 21 году от роду скончалась мученически. Память ее 29 октября.
Из переводного творения Руфина:
«Жизнь пустынных отцов».
Благочестивому читателю
«После плачевного отпадения от Бога в человеке произошла печальная перемена: в нем образовалась тайная, безмолвная сила, непреодолимо влекущая его к земле, к благам и наслаждениям мира сего. Это было вполне естественно: не направляясь более вверх к живому, святолюбящему Богу, как к высочайшей цели желаний, дух человеческий по необходимости низвергается вниз, в мир земных благ, с беспокойно-страстным желанием наполнить образовавшуюся, с удалением от Бога, пустоту. И вот – нет конца, нет насыщения… Не насытится око зрением; не наполнится ухо слышанием; и вот – «все суета и томление духа» (Еккл. 1, 8,14). Множество конечных целей никогда не удовлетворит духа с его бесконечными стремлениями[45].
Ни у одного народа это всецелое увлечение внешним миром не выразилось в такой яркой, вполне законченной – до художественности – форме, как у древних греков. Всеми силами души, всеми своими стремлениями они погружены были во внешний чувственный мир, смотря на земную жизнь как на законченное целое и почти совсем не задумываясь о жизни вечной. Как дивно прославляли они блага земной жизни! Какая чудесная картина развертывается пред нами в песнопениях Гомера. Земная жизнь человеческая во всех ее проявлениях предстает здесь пред нами, вся облитая лучами чарующей поэзии.
Никогда земля и небо не сияют столь лучезарным блеском, как после грозы, бури и проливного дождя. Так и в песнях Гомера «мы ощущаем как в целом, так и в частях – свежую, цветущую юность человечества» (Шеллинг). Весь мир полон дивной гармонии! Нигде нет разлада – ни в жизни природы, ни в жизни человеческой. Даже несчастия, даже слезы – не портят того жизнерадостного ощущения, которое ощущается при чтении Гомера. Они лишь не более как игра света и тени в чудно-прекрасной картине. Все божественно и человечно! Смысл жизни – в самой жизни, в наслаждении ее дарами.
Сладко вниманье свое нам склонить к песнопевцу,
который —
Слух наш пленяя, богам вдохновеньем высоким
подобен.
Я же скажу, что великая нашему сердцу утеха
Видеть, как целой страной обладает веселье, как
всюду
Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая, как
гости
Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом
Пышно покрытыми, как из кратер животворный
напиток
Льет виночерпий и в кубках его опененных разносит.
Думаю я, что для сердца ничто быть утешней
не может!
Но вот – пришло Евангелие. Оно открыло миру новый, неведомый язычеству смысл жизни. Перед очами мира засияла новая красота, перед которою поблекла красота мира сего. В мир явилась Божественная Мудрость, научившая людей жить для смерти и умирать для жизни. Огонь, низведенный Спасителем на землю, попалил прежнюю и воспламенил новую жизнь на ней…
…Вместо героев, увлекавшихся борьбою, вместо гостей, увенчанных миртом и розами[46], вместо веселых хороводных песен – явились другие люди, с другими стремлениями. Не чарующие дубравы, не светлоструйные ручьи, не изумрудное море, не очаровательные ландшафты веселой Эллады – нет, – ужасающие египетские пустыни, одинокие пещеры – вот что теперь привлекало взоры и внимание целого света. Суровые подвиги воздержания, умерщвления плоти, страшные лишения, слезы сокрушения, неустанная молитва, отречение от суетных радостей мира – вот что вдохновляло этих новых людей…»
Предисловие священн. М.И. Хитрово к переводу «Жизни пустынных отцов» Руфина.
Во всех фактах, которые мы привели, христианских и дохристианских, мы имеем в зерне дела какое-то органическое, неодолимое, врожденное, свое собственное и не внушенное отвращение к совокуплению, т. е. к соединению своего детородного органа с дополняющим его детородным органом другого пола. «Не хочу! не хочу!» – как крик самой природы, вот что лежит в основе всех этих, казалось бы, столь противоприродных религиозных явлений. Крик… «самой природы»: и мы должны предположить, что в том как бы мировом котле, где замешивалась каша всемирной насущности, всемирной наличности, уже содержались какие-то элементы этого противоборства, этой противоприродности; что уже там, в этом первозданном или, вернее, до-мирозданном котле бурлили течения и противотечения, ходили круги кипящей материи туда, сюда, винтом, кругообразно, а отнюдь не по прямой линии; и когда она застыла и родился оформленный мир, – мы так и видим в нем эти застывшие и переданные нам, т. е. вложенные в природу существ, движения «туда», «сюда», «винтом» и, словом, не по прямой линии. Пол был бы совершенно ясное или довольно ясное явление, если бы он состоял в периодически совершающемся совокуплении самца и самки для произведения новой особи: тогда это было бы то же, что стихии кислорода и водорода, образующие «в соединении» третье и «новое существо» – воду. Но кислород и водород «противотечений» не знают: и если бы мы увидали, что вдруг не частица кислорода, жадно соединяясь (как всегда в химическом сродстве) с частицей водорода, – порождают каплю воды, а, напротив, частица водорода, которая-нибудь одна и исключительная, вдруг начинает тоже «с жадностью» лезть на себе подобную частицу водорода же, убегая с отвращением от дополнительной для себя частицы кислорода, мы сказали бы: «Чудо! живое! индивидуально-отличное! лицо!!» Индивидуум начался там, где вдруг сказано закону природы: «Стоп! не пускаю сюда!» Тот, кто его не пустил, – и был первым «духом», не-«природою», не-«механикою». Итак, «лицо» в мире появилось там, где впервые произошло «нарушение закона».
Нарушение его как единообразия и постоянства, как нормы и «обыкновенного», как «естественного» и «всеобще-ожидаемого».
Тогда нам понятны будут «противоборства» в «котле», как такой процесс, в котором «от века» залагалось такое важное, универсальнозначительное для космоса, универсально-нужное миру начало, как лицо, личность, индивидуализм, как «я» в мире. «Я» борется со всяким не-«я»: суть «я» и заключается в том, чтобы вечно утверждать о себе: «не вы», «не они». Суть «я» именно в я. Это и не добро, и не зло: точнее, «добро» я заключается в обособлении, в несмешивании, в противоборстве всему, а «зло» я заключается в слабости, в уступчивости, в том, что оно хотя бы ради «гармонии» и для избежания «ссоры» мирится с другим, сливается с ним. Тогда есть «мораль», но нет лица: ну, а важно или не важно «лицо» для мира – об этом будут судить уже не одни моралисты. Без «лица» мир не имел бы сиянья, – шли бы «облака» людей, народов, генераций… И, словом, без «лица» нет духа и гения.
Когда мир был сотворен, то он, конечно, был цел, «закончен»: но он был матовый. Бог (боги) сказал: «Дадим ему сверкание!» И сотворили боги— лицо.
Я все сбиваюсь говорить по-старому «Бог», когда давно надо говорить Боги; ибо ведь их два, Эло-гим, а не Эло-ах (ед. число). Пора оставлять эту навеянную нам богословским недомыслием ошибку. Два Бога – мужская сторона Его и сторона – женская. Эта последняя есть та «Вечная Женственность», мировая женственность, о которой начали теперь говорить повсюду. «По образу и подобию Богов (Элогим) сотворенное», все и стало или «мужем», или «женой», «самкой» или «самцом», от яблони и до человека. «Девочки» – конечно, в Отца Небесного, а мальчики – в Матерь Вселенной! Как и у людей: дочери – в отца, сыновья – в мать.
Но я несколько отвлекся в космологическую сторону от изыскания первоначального зерна, которое лежит в основе «безбрачных» явлений. Мировое «не хочу» самца в отношении самки и самки в отношении самца не было подвергнуто до последнего времени наблюдению, и только XIX век начал собирать в этом направлении факты. Факты эти приводят к бесспорному заключению, что «пол» не есть в нас – в человечестве, в человеке, – так сказать, «постоянная величина», «цельная единица», но что он принадлежит к тому порядку явлений или величин, которую ньютоно-лейбницевская математика и философия математики наименовала величинами «текущими», «флюксиями» (Ньютон). Обращение внимания на эти величины привело одновременно Ньютона и Лейбница к открытию «исчисления бесконечно малых» (дифференциальное исчисление), которое, между прочим, интересно в том отношении, что через него впервые мертвая математика, или как бы мертвая, мертвая в арифметике и вообще пока она занимается «постоянными величинами», – получила доступ, получила силу дотронуться, коснуться и живых (органических) явлений, «вечно текущих»… Вот такая-то «вечно текущая» величина в нас или, точнее, существо в нас есть пол наш, как наша «самочность», что мы суть или «самец» или «самка». Вообще – это так: мы суть 1) самцы, 2) самки. Но около этого «так» лежит и не так: противоборство, противотечение, «флюксия» (Ньютон), «я», отрицающееся всякого «не-я». И, словом, – жизнь, начало жизни; лицо, начало лица…
Предположение, что пол есть «цельная величина» и вообще не «текущее», породило ожидание, что всякий самец хочет самки и всякая самка хочет самца; ожидание, до того всеобщее, что оно перешло и в требование: «всякий самец да пожелает своей самки» и «всякая самка да пожелает себе самца»… «Оплодотворяйтесь и множитесь», конечно, это включает. Но навсегда останется тайной, отчего же при универсальном «оплодотворяйтесь, множитесь», данном всей природе, один человек был создан в единичном лице Адама! Изумление еще увеличится, если мы обратим внимание, что позднее из Адама вышла Ева, «мать жизни» (по-еврейски – «мать жизней», яйценосная, живородящая «ad infinitum»[47]), т. е. что в существе Адама скрыта была и Ева, будившая в нем грезы о «подруге жизни»… Адам, «по образу и подобию Божию сотворенный», был в скрытой полноте своей Адамо-Евою, и самцом, и (in potentia[48]) самкою, кои разделились, и это – было сотворением Евы, которою, как мы знаем, закончилось творение новых тварей. «Больше нового не будет». Ева была последней новизной в мире, последней и окончательной новизной.
Лишь в силу всеобщего ожидания «всякий самец хочет самки» и т. д. образовалось и ожидание, что самые спаривания самцов и самок имеют течь «с правильностью обращения Луны и Солнца» или по типу «соединяющихся кислорода и углерода», без исключения. Но все живое, начиная от грамматики языков, имеет «исключения»: и пол, т. е. начало жизни, был бы просто не жив, если бы он не имел в себе «исключений», и, конечно, тем более, чем он более жив, жизнен, жизнеспособен, животворящ… Не все знают, что уже в животном мире встречаются, но лишь в более редком виде, решительно все или почти все «уклонения», какие отмечены и у человека; у человека же, можно сказать, нельзя найти двух самочных пар, которые совокуплялись бы «точка в точку» одинаково. «Сколько почерков – столько людей», или наоборот, и совершенно дико даже ожидать, что если уж человек так индивидуализирован в столь ничтожной и не представляющей интереса и нужды вещи, как почерк, – чтобы он не был индивидуализирован также в совокуплениях. Конечно, «сколько людей – столько лиц, обособлений в течении половой жизни».
Это не только всеобщее «так», но было бы порочно, преступно, «нищелюбиво» и «нищеобразно» и совершенно уродливо, если бы это не было «так». Всякий «творит совокупление по своему образу и подобию», решительно не повторяя никого и совершенно не обязанный никому вторить: как в почерке, как в чертах лица…
«Всеобщее ожидание» в области, где вообще нет и не должно быть «всеобщего», породило ропот, осуждение, недовольство, пересуды: «Отчего та пара совокупляется не так, как все», причем разумеется собственно – «не так, как Я»… Ответ на это многообразен: «Да вы-то точь ли в точь живете так, как все?» – или: «Я не живу как вы по той причине, по которой вы не живете так, как я». Но, в итоге, эти «всеобщие ожидания», присмотревшись к которым можно бы заметить, что самых-то «ожиданий» столько, сколько людей, но только это особенное в каждом затаено про себя, – они породили давление морального закона там, где в общем его не может быть, так как вся-то область эта – биологическая, и не «моральная», и не анти-«моральная», а просто – своя, «другая»[49].
Моральный закон, неправо вторгнувшись в не свою область, расслоил совокупления на «нормальные», т. е. ожидаемые, и «не нормальные», т. е. «нежелаемые», причем эти «нежелаемые» не желаются теми, которые их не желают, и в высшей степени желаются теми, которые их желают и в таком случае исполняют. Все возвращается, собственно, к тому, «что есть», как и естественно в биологии; но около того, что «есть», с тех пор приставился раб, бегущий за торжественной колесницей жизни, хватающийся за спицы ее колес, обрызгиваемый из-под нее грязью, падающий в грязь, вновь встающий, догоняющий, опять хватающийся за спицы и неумолчно ругающийся. Он представляет собой те «ожидания всех», которых в наличности нет с абсолютным тожеством, но к которым равнодушно присоединились и те, которые далеко отступили от нормы: равнодушно по интимности самой этой области, о которой каждый думает про себя, что ее не уконтролирует «общее правило», и по стыдливости этой области, где каждый «свое особое» хоронит особенно глубоко, и нет лучшего средства схоронить это «особое», как присоединясь к «общему правилу» и осуждая все «особое». От совокупности этих обстоятельств и условий вытекла необыкновенная твердость, можно сказать, «незыблемость» морального закона в половой сфере, которая в действительности не только всегда была «зыбка», но, можно сказать, ни в одной точке своей и ни на одну минуту не переставала волноваться и представляла вечный океан, с величественными в нем течениями, с бурями, водоворотами, с прибоем и отбоем у всякой отдельной скалы… «Незыблемость» правила шла параллельно совершенной «зыбкости» того, к чему оно относилось; и, собственно, «зыбкость»-то и была единственным внутренним правилом, из самой сущности стихии вытекающим… Семейные добродетели восхвалялись и содомитами, о вреде онанизма писали и онанисты, а отшельники пустынь, совокуплявшиеся с полевой птицей и лесным зверем, не умели допустить, чтобы мужчина мог иметь сношения на протяжении своей жизни более, нежели с тремя женщинами, и женщина более, чем с тремя мужчинами тоже на протяжении всей жизни (недопустимость 4-го брака у христиан, т. е. по требованию «святых» (христианства)). Все это не так безразлично. Конечно, все таятся – и потому никто особенно не страдает от «общего правила»; но выпадают случаи объявления, обнаружения: и тогда поднятые камни побивают «отступника» от того, к чему решительно никто «не прилежит». Между тем пол – именно океан, и в нем не зародится «водоворот» там, где ему «не указано быть», вековечные течения его не перестанут и не спутаются, не расширятся и не сузятся; и все останется так, «как есть» и «предуказано», и в том случае, если правило исчезнет под давлением истины, что оно вмешалось в область, существенно не свою.
Здесь все принадлежит наблюдению и ничто исправлению.
«Свое» у каждого выражается прежде всего в силе, в напряжении. Здесь мы имеем ряд степеней, которые удобно выражаются рядом натуральных чисел:
… +7+6+5+4+3+2+1±0-1-2-3-4-5-6-7…
Наибольшая напряженность в смысле возможности удовлетворить и в смысле постоянной жажды удовлетворения указывает на наибольшую степень самочности – самца в противолежании его самке и самки в противолежании ее самцу. Наибольший самец есть наичаще, наиохотнее и наимогущественнее овладевающий самкой; и наибольшая самка есть та, которая томительнее, нежнее и кротче других подпадает самцу. Под наслоением суеверий, страхов, в особенности предположений и пересудов у человечества образовалось совершенно неверное представление образа «настоящего самца» и «настоящей самки»; т. е. человечество – народы и единичные люди – совершенно неправильно осложнили наибольшую половую силу второстепенными, добавочными чертами, и притом не только психическими, но даже и физическими. В общем представлении романистов, драматургов, мещан и «общества» – это что-то огромное, шумное, голос громкий, манеры наглые, оскорбительные; «он» и «она» стучат, гремят, никому не дают покоя; что-то неудобное для всех, смущающее. «Нахал» и «разухабистая баба» – вот, предполагаемо, люди, от которых матери и отцы должны уберечь дочек, прятать подрастающих сыновей. Такие-то будто бы «соблазняют» и «совращают», насилуют и растлевают. Но было бы печальное потомство от сих пустых стучащих бочек; тогда как род человеческий, «плодящийся», «множащийся», вовсе, однако, не таков: жив, энергичен, неутомим, неистощим. Настоящие силы – не стучат. Настоящая сила скорее стелется, ползет. Не буйвол, ревущий в степи, есть господин степи, а ягуар, прячущийся в тростнике. Скорей полу-испуг, полу-догадку выразила народная мудрость, русская и китайская. Русские говорят: «В тихом омуте черти водятся», а о китайцах мне привелось прочитать, что у них будто бы есть поговорка: «Когда женщина походит на ангела, то берегись и знай, что в ней сидит дьявол». В обоих случаях старые люди, сложившие поговорку, как бы предупреждают молодых, указывая им не доверяться наружным признакам, предполагать за ними обратное внутреннее содержание. Поговорки эти, конечно, сложены не в отношении только пола, но они едва ли бы сложились в этой общей форме, если бы половая жизнь, половые образы, фигуры, играющие такую выдающуюся роль во всякой народной, общинной и частной жизни, стояли в резком противоположении тезисам этих поговорок. Очевидно – нет! И китайцы, и русские указали, что половая страсть не «ревет в поле», а скорее крадется в лозняках; что это что-то на вид «тихое» и иногда даже «ангелоподобное», по крайней мере у женщин. Но здесь мы должны войти в небольшое рассуждение. С первого же взгляда очевидно, что «наибольший самец» должен выглядеть, должен иметь все сопутствующие вторичные качества совсем иные, чем «наибольшая самка», – именно уже потому, что он противостоит ей, что он есть другой ее полюс! У очень мужественных мужчин растет большая борода: неужели же из этого мы заключим, что совершеннейшая женщина должна тоже иметь бороду или хоть те маленькие усики, которые иногда появляются у женщин?! Между тем предположение, что женщина-самка должна быть «разухабиста», – именно подобно предположению, что у Жанны д’Арк или Дездемоны, у Офелии и Татьяны росли усики. Конечно, это глупо, и в такой мере, что можно, отметив ее, и не останавливаться на опровержении.
Нет, самец и самка – они противоположны, и только! Отсюда – все выводы, вся философия и истина. Наибольшая противоположность мужчины и женщины и выразит наисильнейший в них пол! Т. е. чем менее «мужеподобна» женщина – тем она самочнее; как чем менее «женоподобен» мужчина – тем наиболее он самец. Паллада-Афина, «воительница» и «мудрая» – не замужняя, не мать и вообще очень мало самка. В ней возраста нет; она не знала детства, не будет бабушкой. Ей, мужеподобной, – параллелен только женоподобный Ганимед, который никогда не будет отцом, мужем и дедушкой. Явно, что в противостоянии своем наибольший самец и наибольшая самка суть:
1) герой, деятель;
2) семьянинка, домоводка.
Один будет:
1) деятелен, предприимчив, изобретателен, смел, отважен и, пожалуй, – действительно «топает» и «стукает»; другая же:
2) тиха, нежна, кротка, безмолвна или маломолвна.
«Вечная женственность» – прообраз одной.
«Творец миров» – прообраз другого.
Есть какое-то тайное, невыразимое, никем еще не исследованное не только соотношение, но полное тожество между типичными качествами у обоих полов их половых лиц (детородных органов) с их душой в ее идеале, завершении. И слова о «слиянии душ» в супружестве, т. е. в половом сопряжении, верны до потрясающей глубины. Действительно, «души сливаются» у особей, когда они сопряжены в органах! Но до чего противоположны (и от этого дополняют друг друга) эти души! Мужская душа в идеале, – твердая, прямая, крепкая, наступающая, движущаяся вперед, напирающая, одолевающая; но между тем ведь это все – почти словесная фотография того, что стыдливо мужчина закрывает рукой!.. Перейдем к женщине: идеал ее характера, поведения, жизни и вообще всего очерка души – нежность, мягкость, податливость, уступчивость. Но это только названия качеств ее детородного органа. Мы в одних и тех же словах, терминах и понятиях выражаем ожидаемое и желаемое в мужчине, в душе его и биографии его, в каких терминах его жена выражает наедине с собой «желаемое и ожидаемое» от его органа; и взаимно, когда муж восхищенно и восторженно описывает «душу» и «характер» жены своей, он употребляет и не может избежать употребления тех слов, какие употребляет мысленно, когда – в разлуке или вообще долго не видавшись, представляет себе половую сферу ее тела. Обратим внимание еще на следующую тонкую особенность. В психике женской есть то качество, что она не жестка, не тверда, не очерчена резко и ясно, а, напротив, ширится, как туман, захватывает собою неопределенно далекое; и, собственно, не знаешь, где ее границы. Но ведь это же все предикаты увлажненных и пахучих тканей ее органа и вообще половой сферы. Дом женщины, комната женщины, вещи женские – все это не то, что вещи, комната и дом мужчины: они точно размягчены, растворены, точно вещи и место превращены в ароматистость, эту милую и теплую женскую ароматистость, и душевную и не только душевную, с притяжения к которой начинается «влюбленность» мужчины. Но все эти качества – лица, биографии и самой обстановки, самых вещей – суть качества воспроизводительной ее сферы! Мужчина никогда «не наполнит ароматом» весь дом: психика его, образ его, дела его – шумны, но «не распространяются». Он – дерево, а без запаха; она – цветок, вечно пахучий, далеко пахучий. Каковы души, – таковы и органы! От этого-то, в сущности, космогонического сложения (не земного только) они и являются из всего одни плодородными, потомственными, сотворяют и далее, в бесконечность, «по образу и подобию своему»… Душа – от души, как искра – от пламени: вот деторождение!
В европейской литературе есть книжка, и даже, пожалуй, книжонка, из которой, как это ни неприятно, только и можно почерпнуть некоторые факты половой жизни: так как Европа, проникнутая христианским тушением к полу, не допустила ни философов, ни поэтов заняться собиранием здесь любопытных фактов и только «грязные медики», все равно копающиеся во всяких экскрементах, во всякой вони, болезнях, нечистотах, не брезгающие ничем, не побрезгали «и этим». Но, в сущности, даже и они побрезгали! О дифтерите, который убивает детей, все же они говорят не этим отталкивающим тоном, не с этим отталкивающим чувством, как о дающих жизнь половых органах и о самой половой жизни, половой деятельности. Например, мне было передано об одном парижском светиле медицины, который в сочинениях своих серьезно проводил ту мысль, что «женатые и замужние, если они, не довольствуясь имеющимся у них удовлетворением половой страсти, обращаются на сторону, т. е. изменяют – муж жене или жена мужу, – то они суть явно ненормальные люди, душевнобольные; и что, как таковые, они не могут быть оставляемы на свободе в благоустроенном обществе, а должны запираться на замок, в психиатрических лечебницах или же просто в тюрьмах». Любопытно, что, кажется, ни одного не было случая, чтобы с медицинской стороны предложено было так поступить с сифилитиками; и это нельзя объяснить только тем, что они дают хлеб врачам, а уже Фурье заметил, что «доктора очень любят, когда страну посещают хорошие лихорадки, тифы и т. п.»; нет, тут больше и печальнее: медицина, «христианская медицина», действительно не видит «ничего особенного» в сифилисе, считает его картиной здоровой структуры общества; а совокупления, и особенно когда они счастливы, обильны, когда они «приливают», как океанический прилив, – они считают «вырождением» и «патологией» и предлагают запереться от них обществу. Есть «крещеные люди»; но ведь есть и «крещеные профессии», и даже, наконец, есть «крещеные науки»: в их обществе очутилась и медицина, и это ничего, что ее столпами были тоже совершенно «крещеные», даже до погружения семи раз в купель, Фохты, Молешотты и Бюхнеры, не опознавшие себя младенцы…
Книжка, или книжонка, о которой мы говорим, – Крафт-Эбинга: «Половая психопатия». Παθοζ – значит «страдание»: то, от чего кричат, на что имеющие ее – жалуются. И хотя никто из описываемых в книжке лиц не «кричал» и не «жаловался» Крафт-Эбингу, но он собрал ставшие известными ему факты в книжку «о страданиях пола», не имея для этого даже того основания, какое имел бы механик, занятый давлениями, толчками и вообще действиями на вещественные массы, наименовать «патологической физикой» явления электричества, гальванизма или явления света, где эти массы отсутствуют.
Мне лично половая жизнь ни из рассказов, ни из книг не известна в большей степени, чем как это узнаешь случайно. Но я предпошлю извлечениям из Крафт-Эбинга кое-что, что мне, однако, пришлось узнать, ибо, всегда этою жизнью интересуясь, я дополнительными расспросами, когда было можно, а также и смотрением куда следует открывал подробности, опущенные у «испуганного» Крафт-Эбинга. Первый раз мне пришлось прочесть о наибольшей самочности лет 20 назад в известных «Записках» о своей жизни Н.И. Пирогова, нашего великого хирурга. Там, описывая разные свои переезды и поездки в начале служебной деятельности, он между прочим упоминает о встрече – сколько помнится, где-то в западном крае, около Риги или Пскова, – должно быть, с университетским своим товарищем. Именно он у него остановился на перепутье. Товарищ оказался женатым, недавно, – и на совершенно молоденькой женщине, лет 16. В мимолетной встрече он ему жаловался, что хотя очень любит свою жену и доволен ее характером, но чувствует себя изнеможенным от ее постоянного желания совокупляться. Здесь нужно отметить и то, что сам он был очень молод и, следовательно, не изношен; и то, что в ту пору 30-х или 40-х годов «развращающего чтения» еще не было; или, по крайней мере, на него еще не могла натолкнуться женщина, столь юная, что она, очевидно, только что вышла «из-под крыла матернего». Здесь мы имеем таким образом естественное, не возбужденное, глубоко природное влечение в такой силе и напряжении, какому, во всяком случае, не отвечало тоже природное и молодое влечение молодого мужчины, но как самца – обыкновенного. Это наблюдение показывает, что «самочность» не есть постоянная величина, приблизительно одинаковая у всех, но что она варьирует: в одном «самца» более, «самки» более, чем в другом, и это не есть ни плод развращения, ни плод возбуждения или дурного воспитания. О следующем случае мне пришлось слышать: однажды в кружке женщин из «общества», среднего и скромного, зашли «суды и пересуды» о девицах и женщинах их круга; и некоторые очень осуждали таких-то и таких-то лиц своего пола «за их выдающееся нескромное поведение, развязность манер, речей» и пр. Тогда их прервала одна из слушавших, замужняя женщина: «Вообразите, все, о ком вы говорите, – скромные девушки, нимало не заслуживающие вашего порицания; но вот эти, – и она назвала несколько скромнейших девушек и женщин, – сущие подлюги: я знаю от мужа своего, что те, о ком вы говорите дурно, – были и остаются невинными, несмотря на всяческое ухаживание мужчины, на все его усилия, а эти скромницы совсем напротив…» Мне позднее привелось узнать два случая, когда жены не только не удерживали своих мужей от ухаживания «с последствиями», но толкали их на такое ухаживание, как бы любопытствуя через них о поле окружающих женщин и девиц; и разразившаяся гневом или, во всяком случае, порицанием – была, очевидно или может быть, из таких женщин. Здесь, однако, следует принять во внимание следующее. Очевидно, что эти «падавшие» женщины и девицы не «заготовили» же себе «скромности» на случай ухаживания, в предположении, что она понравится или привлечет: в общем – она ведь отпугивает, предупреждает самое начало ухаживания; очевидно, они ничего не думали, ничего не ожидали, но были действительно скромны и именно скромнее остальных; они были их женственнее, добродетельнее и в меру этого самочнее; были, так сказать, более нежны, ароматисты, более содержали в себе сладкого нектара; и… «упали» не оттого, что менее хотели сопротивляться, но оттого, что приближение и видимое желание мужчины возбудило в них ответный ток такой силы и напряжения, который повалил их: как мучнистость колоса тянет стебель его к земле, как отрывается и падает на землю самое налитое, сладкое, сахаристое яблоко, а не яблоко-сморчок, неотрываемо сидящее на своем стебле, кислое, жесткое, безвкусное. «Нахально вели себя», по укоризне собеседниц, бесполые, почти бесполые женщины и девушки; у них, верно, были и «усики» на губе, и «разухабистые» манеры, как у писарей; громкий и жесткий голос, мужицкая походка. Те же сидели тихо в уголке; не ходили – а плыли или скользили по полу; были застенчивы, конфузливы, стыдливы… Они были добродетельны: как героизм в мужчине, конечно, есть добродетель – так главная добродетель в женщине, семьянинке и домоводке, матери и жене, есть изящество манер, миловидность (другое, чем красота) лица, рост небольшой, но округлый, сложение тела нежное, не угловатое, ум проникновенно-сладкий, душа добрая и ласковая. Это – те, которых помнят; те, к которым влекутся; те, которые нужны человеку, обществу, нации; те, которые угодны Богу и которых Бог избрал для продолжения и поддержания любимого своего рода человеческого. Часто они бывают и не красивы, но как соловей: ибо зато «поют как никто»…
О следующем случае я имел случай расспросить: мне и еще одному писателю передавала пожилая женщина, что ее молодой друг испытывает то несчастье, на какое жаловался Н.И. Пирогову его университетский товарищ. «Он недавно женат, сам молод, военный, – и почти болен от жены, до бегства, до желания развестись. Говорит, что ее могли бы насытить только три мужа. И удивительно – это такая милая дама. Он ничего не может сделать, потому что, ненасытная сама, она вечно его возбуждает и он не в силах уклониться от исполнения ее желаний.
– Вы говорите, она приятная женщина?
– Чрезвычайно. Наблюдая ее в обществе, никак нельзя предположить, что у нее такой… исключительный аппетит. И какой голос: такого нежного, глубокого голоса я ни у одной женщины не слыхала!
«Голос»… но ведь это то, чего не подделаешь! Это уже не «кокетство скромностью», которую еще можно подделать: это – сама душа, вернее говорящая о сокровищнице сердца, о характере, чем взгляд, чем улыбка. Все поддельно, кроме голоса. «Задушевный голос»… И вот у такой женщины, которая, судя по отзыву мужа, носила в себе утроенную самочность, – голос был «неги, какой я ни у кого не слыхала»: и шел явно от «души» – утроенно человечной, небесной…
«Вечная женственность»… как совершенно другой полюс, как диаметрально противоположная вещь несокрушимому мужеству, напору, смелости, упругости, твердости самца… она есть только сердечная, умственная, бытовая, манерная, нравная фотосфера, распространяющаяся около утроенной, удесятеренной самочности ее. Молчаливая, но с каким говором в душе! «Вечная молчальница»: как кто-то сказал и о мужчинах-героях, что «они – прежде всего молчальники».
Эта-то «вечная женственность», как проявление повышенной самочности, и лежит объяснением в основе древнего факта, не разгаданного историками, – так называемой «священной проституции». «La sainte est toujours prostituée»[50], – пишет об египтянах в большой своей «Истории Востока» Масперо. Что за загадка? Каким образом глубокому и серьезному народу, каковы были египтяне, по свидетельству всех древних наблюдателей и новых историков, – как им пришло на ум религиозным именем «sainte» наименовать тех особых существ, тех редких и исключительных существ, которые неопределенно и беспредельно отдавались мужчинам, были «prostituee»?! Неужели имя «sainte» мы могли бы кинуть толпящимся у нас на Невском «проституткам» – этим чахлым, намазанным, пьяным, скотски ругающимся и хватающим вас за рукав особам? Ну вот перед человечеством впервые стоят два понятия, два признака: «святая» – это понятие небесного, Божьего; и простой факт, что «всем отдает себя». И невинный человек, первозданным глазом взглянув на оба факта, должен сотворить их соединение или разъединение, т. е. сказать или «prostituee est sainte», или «prostituee est grande pecheuresse», «великая грешница!» Вообразите: первый народ сказал – «prostituee est sainte»… Что же это такое? Не имел он вкуса, глаза? Не умел обонять, ничего не понимал в характерах человеческих? Но тогда «совокупность цивилизации египетской», сумма «всех прочих ее качеств» разила бы… как наша Невская проститутка, и тогда едва ли бы Масперо, Бругш, Ленорман стали изучать эту вонючую гадость. «Очень интересно»… Тут может покопаться медик, но что тут делать историку культуры?! Египетская культура приковала к себе внимание бесчисленных ученых, этих скромных и добродетельных тружеников, своим беспримерным изяществом, соединенным с глубиною и торжественностью:
Выхожу один я на дорогу.
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу
И звезда с звездою говорит.
В двух последних строчках написана как бы эпитафия над всей могилой Египта. Что-то пустынное… молчаливое… устремленное к Небу, религиозное… и, как тонко замечает Бругш, «не меланхолическое, но глубоко радостное в себе, восторженно счастливое при этой сдержанности языка и скромности движений!». Так это и есть на рисунках Египта: в необозримых изданиях, в необозримых фолиантах, где воспроизведено все нарисованное ими за четыре тысячи лет жизни, культуры, я встретил только один рисунок сбора винограда, где один, очевидно полупьяный, мужчина повис, обняв за шею двух тоже не весьма трезвых своих друзей, и «пишет мыслете» с ними. Сценка – полная реализма, какую я не встречал в рисунках греческой живописи; но и она – скорее милая, чуть-чуть смешная, но нисколько не нахальная. Сала, грязи – я не встретил нигде в этих бесчисленных фолиантах, грязи «сального анекдотца», кое-чего «во вкусе Боккаччио». Ничего, ни разу; и между тем сколько повторяющихся, как стереотип, фигур, где и «они» и «оне» с плодами и цветами, с жертвами идут к громадной статуе Озириса, «Судии мертвых», – статуе «всегда cum fallo in statu erectionis»[51], как грустно замечает архимандрит Хрисанф в «Истории древних религий».
И вот – «sainte prostituee»… Есть и рождаются иногда исключительные, редкие младенцы-девочки, вот именно с этой «вечной женственностью» в себе, с голосом неизъяснимо глубоким, с редкой задумчивостью в лице, или, как описал Лермонтов, —
…в разговор веселый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа ее младая
Бог знает чем была погружена.
И она расцветает в sainte prostituee… как вечную податливость на самый слабый зов, как нежное эхо в ответ на всякий звук…
Есть ведь «всемирные педагоги», ну – в желаниях, ну – в поэзии; есть «всемирные воины», как древние скандинавы; всемирные мудрецы – Сократ, Спиноза: как же не быть, естественно быть кому-то и «всемирной женой», всемирной как бы «матерью», всемирной «невестой»… Она «невестится» перед всем миром, для всего мира, – как ведь и все вообще девушки в 14–15 лет «невестятся» неопределенно перед кем, перед всяким, перед всеми (чуть-чуть «sainte prostituee» проглядывает). Из таковой врожденной девочки-девушки-женщины как бы истекают потоки жизни, – и ей мерещится, «будто я всех родила», «все родила»… И волосы ее, и очи, и сосцы, и бедра, и чрево… таковы, что первозданный невинный взгляд египтянина уловил, и назвал, и торжественно воскликнул или, скорее, богомольно прошептал – «sainte». Масперо договаривает: «Египтянки из лучших семейств, дочери жрецов и знатных военачальников, достигнув зрелости, – отдавались кому хотели и сколько хотели, и так проводили много лет, что не вредило будущему их замужеству: так как по миновании этой свободной жизни их охотно брали в жены лучшие и знатные из воинов и священников». Почему не взять, если она «sainte»? Как не прельститься, если она «religieuse et sainte»? Как не надеяться, что она будет верной женой и преданной материнству матерью, если она уже испила все и насытилась всем, нимало, однако, не истощившись – ибо истощаются торопясь, например «наши», а этим куда же было спешить? – и в естественные годы спокойствия и равновесия, безбурности и тихости она выбрала себе лучшего и одного. Он так же ее не ревнует, как она его, к тому возрасту молодости, когда он проводил жизнь как и она: хотя, наверное, к этим «saintes» влеклись и пылкие, совершенно невинные юноши, первозданным взглядом своего возраста подмечая в них подлинную «saintete», за которую все отдают. Однако Масперо не договорил (или не знал), что этих «saintes prostituee» было немного в каждом городе и всей стране, ибо вообще немного рождается в стране и городе, в году и десятилетии Василиев Блаженных, Спиноз, Малебраншей, Кольцовых, Жуковских. «Не все вмещают слово сие, но кому дано» (природно, от Бога). Огромное большинство египтянок, без сомнения, имели инстинкт, как и наши, т. е. сразу же выбирали себе мужа – одного и на всю жизнь или выходя за второго, третьего, четвертого… седьмого (беседа Иисуса с семи